(Александр Нежный. Нимбус)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2014
Владимир Зелинский – священник, богослов, профессор Брешского университета в Италии, автор книг по
истории религии и вопросам веры.
АЛЕКСАНДР НЕЖНЫЙ. НИМБУС. – М.: «ЦЕНТР КНИГИ РУДОМИНО», 2013.
Можно ли написать большой роман о добре, сделав его нескучным и обаятельным? Не о добре в мундире и с кулаками, но с частицей того безумия, которое иногда сдвигает земную ось и сгибает металл? С литературной точки зрения предприятие безусловно смелое, из писателей ныне живущих немного найдется таких, кто решится довериться столь незамысловатой тропе. Александр Нежный решился, и вот вслед за романами о зле, одним художественным – «Там, где престол сатаны» , другим публицистическим – «Изгнание Бога», – повинуясь внутренней логике своего «странствования по душам», неожиданно обратился к образу святого.
Святость с трудом находит свое место в прозе: для «чистых сердцем» чаще всего не хватает выразительных средств, потому что автор не находит их ни в себе, ни вокруг. «Невинность помыслов», как сказано о герое романа, и полтора века назад выглядела вызовом и отдавала легким комизмом; посвящая свой роман праведнику, Достоевский не без вызова назвал его «Идиотом». Такой герой делает добро не в свободное от других занятий время, но заполняя им все горизонты жизни, покоряясь ему как наваждению, доводя его почти до житейского «идиотизма», неотмирности и юродства.
Юродство издавна почитается не только исключительно православным, но и типично русским видом святости, но святость не имеет ни этнических, ни конфессиональных границ. Первым прославленным русским юродивым был св. Прокопий Устюжский, состоятельный ганзейский купец, пришедший на Русь в конце XIII века, и перешедший из католичества в православие, пораженный красотой богослужения. А затем, как говорит житие, «в день убо яко юрод хождаше, в нощи без сна пребываше, и моляшеся непрестанно Господу Богу». Не странно ли – одним из последних юродивых пророков в России оказался тоже немец, правда, оставшийся католиком, но проживший большую часть жизни в России и целиком отдавший ее нуждающимся в милосердии.
В первые годы XIX столетия Фридрих Йозеф Гааз (Haas, 1780–1853), тоже весьма успешный человек – не купец, но врач, – приехал в Россию, охотно став в ней Федором Петровичем, с намерением поработать и узнать страну. Любую страну, Россию же в особенности, лучше всего узнавать не по тому, что она показывает иностранцам и пишет в путеводителях и статистиках, а по тому, что она предпочитает прятать даже от себя на самом нижнем этаже социального бытия. Вот на этот гиблый этаж нищеты, насилия, муки, обиды, смерти спускается доктор Гааз, проводит там всю жизнь, теряет свое состояние, не успевает обзавестись семьей, но обзаводится тысячами друзей, тех, кому доктор помог, кого поддержал, вызволил из беды, смягчил горечь рокового часа. Добро и правда для него – в облегчении страданий, работа врача есть подражание Христу.
Некогда хирург Гааз дошел с русской армией до Парижа, выстроил первую в России больницу для арестантов, открыл первую в России школу для их детей… Русская боль стала для него своей, хотя русский образ мысли с национальной склонностью реальность подменять словом и мифом и над ними же посмеиваться не становится для него полностью родным. Мы не слышим от него рассуждений о «служении народу», ни вздохов о мире, во зле лежащем, ни особого мнения об избранном пути России на фоне гнилой развращенной Европы. «Невинность помыслов» охраняет его от бесполезного вращения велеречивых фраз. Но само присутствие Гааза рядом с больным, каторжником, умирающим – как веяние тихого ветра, того «хлада тонка», в котором пророк Илия в Библии узнает близость Господа. Да и все усилие романа в том, чтобы передать это дуновение, в котором любовь Божия касается человека руками ближнего его тогда, когда он повержен болезнью, раздавлен унижением или прикован к железному пруту вместе с другими мужчинами, женщинами, стариками и подростками, обреченными в неразрывной связке вместе идти в Сибирь.
Но книга Нежного – не притча, не назидание, не житие, она обладает художественной цельностью и тем особым изяществом, которое возникает из сочетания стиля классического романа XIX века с его неспешностью, крепостью сюжета, любовью к деталям и тщательностью описаний, «дворянством» языка и безупречными языковыми манерами – с как бы скрытым, но ощущаемым присутствием автора-современника. Роман окружает нас воздухом более чем 150-летней давности, не заманивая при этом игрой в психологические или лингвистические архаизмы. Автору удается точно передать особенность мышления героя с его природной прямотой, логичностью, нерусской систематичностью, чувствительностью и той внезапной евангельской простотой, которая исходит от «людей Божиих». Отмечая обороты его речи, вовлекаясь в его поступки, читатель незаметно проникается чувством, что знает этого доктора давно, чуть ли не с детства. И легко становится угадывать его реакции, разделять его усталость, даже ощущать, как через промокший на плечах под летним дождем сюртук постепенно пробирается в его легкие последняя смертельная болезнь.
Главный герой бывает испытанием для романиста. Иной раз персонажи, прошедшие лишь по обочине сюжета, предстают понятными и живыми, а тот, кто постоянно находится на авансцене, больше похож на муляж, склеенный из придуманных для него реплик, многих, часто лишних деталей, но при этом странным образом лишенный человеческого тепла. Здесь как раз – и в этом главная удача книги – мы видим удивительное лицо человека, понимая и восхищение, которое он мог вызывать у окружающих, и недоумение, доходящее иной раз до негодования. Стоит Гаазу появиться, как он оказывается в центре, заслоняя собой других, даже особ более чем знаменитых и влиятельных.
Снисходительное милосердие государя – и неустанный труд врача, который вечно не в свои дела вмешивается, увещевает «во время и не во время», по слову ап. Павла, часто вопреки закону, писаному или неписаному. В ответ – протестующий гул «здорового» религиозного чувства, уверенного, что и в Царство Божие подымаются лишь по широким каменным ступеням царства кесаря. Нежный в одной из лучших глав романа с почтительной, но не без иронического прищура улыбкой рисует тюремный комитет – институцию государственного милосердия, учрежденную как раз для того, чтобы под церковным призором по мере возможности творить немного добра, когда оно допускается законом, не нарушает заведенного порядка и соизволяется государем. Делание добра в комитете отпускается подобно бусинкам, передвигаемым легким движением пальцев по четкам, отмечающим прочитанную неслышно, в уме, сердечную молитву председательствующего митрополита Московского Филарета. Но струение добра тотчас иссякает, когда бусинки застревают в каких-то колесах заведенного государственного механизма или ударяются о строгие принципы митрополита, высекающего староверие ножом целителя.
Нить, которая ведет читателя по роману – передвижение доктора по Москве: из острога в больницу, из больницу в тюремный комитет, из комитета к помещику Воронцову, дворянину и витии, твердых православных воззрений, повидавшему Европу и отрясшему ее прах, у которого доктор хочет – здесь не вымолить, бесполезно, но – выкупить детей, дабы они не разлучались со своими родителями-крепостными, приговоренными хозяином к высылке в Сибирь; затем к беглому каторжнику студенту Гаврилову, в воскресенье в храм Петра и Павла к мессе… И здесь, за этим сплетением визитов, встреч, бесед, попечений, передвижений в старой рессорной коляске, вдруг так близко и явственно, штрих за штрихом, перед нами оказывается старая гаазовская Москва, воссозданная с такой пронзительной и скрупулезной нежностью, что за описанием ее приоткрывается авторская нежность к давно растоптанному гнезду.
У всегда спешащего доктора Гааза так и не находится времени для собственного лечения. На страницах, посвященных последним его часам, возвращается митрополит Филарет, пришедший навестить того, с кем столько спорил и кем втайне восхищался; сцена их прощания прочитывается как образ или скорее светлая тень возможного примирения Церквей.