Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2014
Вадим Богданов родился в 1973 году в д. Нагаево
Уфимского района Башкирской АССР. Окончил Уфимский юридический институт. Поэт,
прозаик, автор сборника стихов «Если бы я был…» и двух романов, изданных в
Москве и Уфе. Лауреат Всероссийского конкурса «Сады Лицея» (2002),
Всероссийского драматургического конкурса «Долг. Честь. Достоинство» (2005),
Международного литературного Волошинского конкурса
(2012), дипломант Южно-Уральской литературной премии (2013).
Мастер сказал, что когда я напишу эпопею до конца, то стопудово надо будет переписывать начало. Поэтому я вообще не буду писать начало, раз его все равно переписывать.
Я думал начать с того, как попал в этот детдом, но потом понял, что ничего про то не помню. Поэтому я решил начать со своего рождения.
Хангелы плетут из клубков струн носки для судьбы. Эти носки надевают на одну ногу мальчику, а на другую ногу девочке. Хангелы, кстати, ненавидят парность и симметрию, потому что у них всего один глаз на семь рыл. Хангелы семиголовые.
Потом людям всю жизнь приходится мучиться, подыскивая себе пару по ноге. Ищут в основном мужчины – они смотрят женщинам на ноги и вообще придают женским ногам большое значение.
Когда ребенку предстоит родиться, его душу вытаскивают из палаты, где немерено весов.
Этим занимаются Бляхма-Мухма, Вишня, Вшивый и Коля. Коля, кстати, баба.
Первым делом все четверо по очереди бьют душу по заднице, чтобы показать, кто здесь главный. Потом Бляхма делает ей укол в голову, чтобы душа забыла всю свою память, Вшивый состригает ей волосы, чтобы душа оглупила свою мудрость, Вишня раздевает ее, чтобы она обессилила свою мощь, а Коля (он, кстати, баба) прижимает душе палец к губам, чтобы она не болтала после рождения о чем не положено.
После всего этого человек рождается, как правило, кричащим, с дыркой-родничком в черепе, беспамятным, лысым, глупым, голым, слабым и со ртом, поделенным желобком поперек до самого носа.
Катаскаты берут у хангелов носки и надевают на готовые к рождению души. Потом всю жизнь катаскаты стремятся украсть эти носки судьбы и довольно часто это им удается. Поэтому в мире столько неприкаянных шизиков. Да, именно катаскаты таскают носки у детей по ночам. О катаскатах надо еще сказать, что они великаны и, когда они ходят, их голова застревает в облаках.
Обутые на одну ногу души выводят в свет, и самый толстый из обслуги говорит каждой душе – БУДЬ! И человек начинает быть. За это того толстого называют Будда.
Теперь, чтобы вы не подумали, что я это просто выдумал, я расскажу, откуда все это знаю. Когда Бох определил меня к рождению, все вроде бы шло по порядку, но с носками случился тайпмисмач, и вместо струны мой хангел вплел в носок мембрану, что-то вроде гортекса. А надо сказать, что судьба включается с момента втягивания последней нити в носок носка, и таким образом, еще до того как меня извлекли из палаты и дали под зад, судьба моя стала неординарной. Короче, все пошло не так, как положено.
Тройка друзей и их подруга Коля по заднице мне дали, как и надо, но потом все перепутали в произвольном порядке, и каждый сделал что-то не то, не так или не до конца. Кто что конкретно напутал, я не знаю, врать не буду.
Но сейчас просыпаются во мне то знания, то мудрость, то сила, которыми никак не может обладать двенадцатилетний пацан, даже если он из детдома.
Когда Мастер прочитал этот кусок, он стал смеяться и сказал, что я жертва беспорядочного чтения и дурацких фильмов. Тогда я выдал ему такое, чего подросток ну ни как знать не может. И Мастер тут же завалил очки.
Я не помню, как попал в детдом, да это и не важно, главное, я помню, как арестовали моих родителей.
Мои папа и мама были борцами с несправедливостью за свободу всех людей. Они хотели свергнуть царя, тирана, президента и ректора института. Но они скрывали это, чтобы не подвести своих товарищей борцов. Тогда охранка запустила к нам в квартиру жучков и мышей, а на работу к родителям кротов. Короче, устроили наружку.
Самое обидное, когда к нам приехали, я спал. А потом проснулся и делал вид, что сплю. Но я не испугался. Я же не трус. Я слышал, как щелкал замок, как протопали люди. Папа крикнул, как каратист. Он ударил ногой и головой главного чекиста, и тот упал и застонал. А мама ткнула шилом в морду толстого жандарма, но не дотянулась, потому что у жандарма огромный живот. Мне стало тяжело дышать – так вдруг сделалось страшно. На грудь будто сел бабушкин огромный кошак. Я хотел вскочить, выбежать в коридор и взять поджиг из-за шкафа, но вспомнил, что поджиг не заряжен, а спички лежат на кухне. На кухню я пойти не мог: там голоса.
Странно, что в квартире не зажгли свет, – я бы видел его в щель под дверью. Кагебешники творили свои дела в полной темноте.
Гестаповцы требовали, чтобы родители выдали своих товарищей. Но мои мама и папа, конечно, только плюнули им в лицо. И те умылись кровью. После того как враги поняли, что не смогут справиться с родителями, их связали и потащили наружу.
На дворе ждал черный вороной, и на него кинули моих связанных родителей.
Потом я услышал голос соседки рядом с моей дверью:
– А где же Кирюшка? Про Кирюшку забыли! Сын же их!
Я понял, что соседка оказалась предателем, она предала моих родителей и теперь предала меня.
В дверь стукнули. Я недавно поставил себе защелку, чтобы никто не лез ко мне в комнату. Дверь выбили так, что отлетела доска. В комнату вошел самый страшный враг – я открыл глаза и увидел, как в полной темноте на его лбу горит яркий глаз. Тогда я понял, что ректору и тирану служат инопланетяне.
Инопланетянин подбежал к окну и распахнул его. Я думал, в него влетит летающий диск с лучами и меня схватят, но мне, наоборот, стало легче дышать, и кошак спрыгнул с моей груди. Я вспомнил про кинжал.
Он лежал сбоку, с краю кровати под матрацем, так глубоко, чтобы его не нашла мама, но не так глубоко, чтобы не выхватить его в нужном случае. А случай был самый нужный. Я еще подышал, чтобы накопить силы. Инопланетянин стал наклоняться над кроватью – совсем черный, и только глаз горел нестерпимым белым светом, он почти ослепил меня. Я подумал, что бить нужно прямо в глаз: глаз – это самое уязвимое место у всех, кого я знал и мог представить.
И…
Я не струсил. Я не мог струсить.
Мастер пришел к воспитке вечером. Я увидел его в окно. Он звонил ей, и она вышла на крыльцо. В десять все коридоры закрывали, но у меня же есть директорский ключ.
Воспитка Тюря вечером держит дверь в кабинет открытой. Ей постоянно душно, и она устраивает вентиляцию. Коридор на третьем этаже в это время пустой, и она ничего не стесняется. Кто-то рассказывал (я знаю, кто, но не скажу), что иногда она чешется и стонет.
Тюрей ее назвали, потому что она все время пугает тюрягой.
Я спустился на четвертый, пробежал мимо старшиковских комнат, тихо, но быстро, чтобы меня не заловили, потом спустился на третий по железной запасной лестнице и начал красться к кабинету Тюрьки. Я подошел со стороны распахнутой двери, поэтому меня невозможно было увидеть, и прислушался.
– …Это все он написал? – тупая Тюря.
Я сразу понял, о ком вопрос. Мастер тоже гад, закладухин. Хотя на самом деле мне стало приятно. Пусть и Тюря знает, что я не просто так пацан, а талантливый писатель.
– Да. Странный он. У него все в порядке?..
Мастер замолчал, как пишут в книгах, – многозначительно.
– С головой? – тупая Тюря. – Как тут скажешь однозначно… у всех у нас тараканы. Когда я начала работать, он уже здесь… Говорят, поначалу он действительно казался малоадекватным… вы понимаете… как будто в ступоре, в шоке. Видимо, тяжело воспринимал здешнюю жизнь. Родители умерли трагически. Одиночество. И воспоминания. Говорили, что он даже пил… ну, алкоголь. Ночами. Правда, не попадался ни разу, у нас с этим строго. Его даже подумывали направить в психостационар на обследование. Ведь кругом дети, понимаете… Но потом он очнулся. Оправился. Оказался толковым, грамотным. И вообще…
– А как умерли его родители?
– Точно не знаю… какой-то несчастный случай. Прямо в собственной квартире. Может быть, пожар.
– Странный парень, – повторил Мастер. – Он ходит в наш литкружок. Но литкружок школьный – в нем только наши ученики, в основном старшеклассники. Мы не берем людей со стороны, но я разрешил ему. Не знаю почему. Занимается всего месяц, но уже понаписал такого…
– Он и пережил такого… – Воспитка тоже выразительно запаузилась. – Хотя из детдомовских большинство такие.
– А… – Мастер замялся. – Он и вправду думает, что его родители живы и их арестовали какие-то враждебные силы?
– Не знаю. Об этом он раньше не распространялся. Наш контингент, знаете, не сильно болтливый.
– Понимаю.
Мастер поднялся. Я тихо срулил и спрятался на пожарной лестнице. Слышно было, как Тюря мямлит что-то на прощание. Двойной шаг доскрипел до парадки. Потом Тюря вернулась к себе.
Взрослые – идиоты. Понятно, что Тайный Приказ выдал моих родителей за мертвых. Это чтобы товарищи не пытались их освободить.
Взрослые – идиоты. Все поверили в обман. Никто не стал даже спрашивать меня, как все случилось на самом деле. Мне показали фотографии с похорон, и я один увидел: хоронили кукол. Вообще не похожих на моих маму и папу. Мертвых кукол. И я не плакал. И не было у меня никакого шока. Просто не хотел говорить с этими…
Короче, взрослые – идиоты. Точно. Только, конечно, не мама с папой. Они умные, они как-то находят способ писать мне прямо из-за стенки. Я нахожу их письма сбоку, под матрацем, там, где больше нет кинжала. Кинжал остался в глазу инопланетянина.
Ведь я не струсил.
Тюря сидела за столом спиной к двери. Читала какую-то идиотскую книгу. Я тихонько подошел. Она не слышала. Или делала вид. Я смотрел на ее шею. Красиво. Плавный такой изгиб. Маленькая родинка. Волоски-кудряшки. Я тихонько подул на них, потом, не давая Тюре опомниться, запустил руку ей под мышку и схватил грудь.
Мне не хватило пальцев. Тогда я подхватил ее снизу, приподнял, взвесил грудь на ладони. Тяжелая.
Тюря резко двинула назад локтем. Но я уже отскочил и побежал из кабинета.
– Псих! – услышал я спокойный голос Тюри.
– Придешь? – спросил я на бегу.
– Ага, щас!!!
– Нет, ночью, – сказал я в пустой коридор.
Я выбежал из дома вслед за Мастером. Конечно, не через главный вход, а через прачечную. У меня же директорский ключ. Не знаю, чего я рванул за ним. Мне не хотелось говорить с ним и даже попадаться на глаза. Хотелось проследить. Не знаю зачем. Какая разница. Короче, я выскочил из дома и чуть не столкнулся с ним у помойки.
Территорию заливал яркий фонарный свет. Мастер стоял у переполненных баков, перед мусорной кучей и держал что-то в руке, и смотрел пристально, и оглаживал, и протирал это что-то. Он даже не обернулся, но как-то увидел меня и не удивился, не изменил позы, не сделал ни одного лишнего движения. Просто продолжал держать и гладить.
– Здравствуйте, Кирилл, – сказал он ровным голосом. – Я думал, после десяти никто не выходит на улицу.
Я подошел поближе. Чего уж скрываться, раз он все равно меня засек.
– Выходит.
Он держал в руках куклу.
– Кукла валялась, – сказал Мастер.
– Спонсоры приезжали. – Я заглянул через руку Мастера, чтобы увидеть куклу. Обычная. С уже облезающими красками. Голая. – Целую машину привезли. Машинки, автоматы, пистики и куклы. У спонсоров целый склад, а это типа бракованные. Часто привозят. Младшики их доламывают, потом валяются везде.
Мастер помолчал. Посопел укоризненно.
– Кукла – подобие человека и поэтому не должна валяться. – Он показал мне куклу поближе. – У этой куклы человеческое лицо – на нем эмоции, переживания. Смотри, она лукавится, словно и смущена чем-то, и одновременно очень довольна. Видишь?
Кукла обычная, девчачья, но я сказал, что вижу. Кукла и правда забавно кривила личико.
– Я ее оставлю у себя.
Мастер сунул куклу в сумку и сделал несколько шагов по свалке, оглядывая землю. Он чуть наклонил и придерживал очки на носу, вглядываясь в хлам, как будто через скошенное стекло лучше видно. Поднял другую куклу. Оглядел ее.
– А эта кукла уже мертва – пустое лицо, ее я похороню.
Чем отличалось лицо мертвой куклы от живой, я не понял. Наверное, выражением.
Мертвая кукла тоже отправилась в портфель, только в другое отделение. Я не стал ничего спрашивать – и так понятно, что Мастер понесет ее на специальное кукольное кладбище и похоронит там.
Резко хрустнул целлофановый пакет. Мастер случайно наступил на него, и из пакета полезли еще куклы. Мужские и женские. Все голые. На некоторых женских куклах синей ручкой нарисованы соски и полоски между ног, среди точек и черточек, изображающих волосы. А на мужской кукле был нарисован кутак.
Мне стало неудобно. Я сам не раскрашивал этих кукол, но смеялся, когда видел, как их разрисовывали. Кукол собрала в пакет и выбросила Тюря.
– А Барби и Кены, – сказал Мастер, строго уставившись на меня через кривое стекло, – эти куклы не подобие человека, а подобие манекенов. Они не живые и не мертвые – просто предметы.
С этим не поспоришь.
Тут мне стало смешно, я даже схватил себя за щеки, чтобы не лыбиться, как дурак. Я представил себе дом Мастера, весь заваленный старыми куклами, и самого Мастера, придерживающего очки и пробирающегося через груды треснувших пластмассовых тел, моргающих голов, пухлых конечностей. И все эти груды спутаны разноцветными свалявшимися мочалками нейлоновых волос. Ммм-а-а-ммм-а-а, – говорят время от времени груды, и смеются, и плачут над Мастером.
– Я думаю, вам стоит вернуться. – Мастер пристально смотрел на меня, будто пытаясь через лоб и склоненные очки разглядеть мои мысли. Я знал, что ничего он не разглядит.
– Детский анимизм в ваши годы… – Я усмехнулся. – Кстати, сколько вам?
– Сорок… два, – ответил Мастер озадаченно, он всегда терялся, когда я начинал проявлять… ну, словом, демонстрировать то, чего у меня не должно быть. Ну я же рассказывал уже историю про свое рождение! Забыли, что ли?!
– Мастер, хотите выпить?
Я завел его через прачечную. По запасной лестнице мы поднялись на третий, вступили в тот же коридор, из которого он вышел двадцать минут назад.
Стонала Тюря. Я приложил палец к губам, командуя Мастеру не шуметь. Мы пошли по коридору. Идиот Мастер старался идти на цыпочках и ужасно скрипел досками под линолеумом. Я наступал плоско, на всю подошву. Почти без звука.
Нужно миновать распахнутую дверь.
Осторожно заглянув внутрь, я убедился, что Тюря погружена в себя.
Всё. Мы прошмыгнули мимо проема и уже без волнений добрались до конца коридора, до кабинета директора. У меня директорский ключ.
Я достаточно взрослый. Могу пить и не пьянеть.
В директорском сейфе, я знаю, две или три бутылки. Ключ отлично подошел. Я вытащил бутылки и два стакана.
– Си-гонь-як! – Я победно вскинул добычу над головой. – Годится?
– Еще бы!
Заедки не было. Нет, конечно, у меня припрятано несколько кусков хлеба, чтобы высушить на батарее и похрустеть ночью, но бежать в палату неохота.
Я выпил как лекарство, быстро и сразу в горло. Я видел, так пил мой папа. Так не пьянеешь.
Мастер цедил и потягивал. Медленно.
Я не выдержал, наклонился к Мастеру:
– У меня есть план. Идея. Хотите, расскажу?
Взгляд Мастера мутнел на глазах.
Классная фраза – обязательно вставлю в эпопею.
Так вот, Мастер положил на меня ясный, но мутнеющий на глазах взгляд. Лицо Мастера стало отстраненным, восковым.
– А хотите… – Несмотря на сигоньяк, голос у Мастера остался таким же, каким на занятих в литкружке объяснял разницу между фабулой и сюжетом. – Хотите, я сам расскажу ваш план? Вашу идею, хотите? – Он не стал дожидаться разрешения. – Вы намереваетесь стать писателем. Да. Знаменитым писателем. Заработать славу, деньги, почет, машину, дом, переехать в Москву. Ага? Не отвечайте. Это очевидно. Только ребенок мог придумать такой план.
Я налил по второму стакану сигоньяка. Я не слушал, о чем там только что бредил Мастер.
– Я свалить хочу. Не могу тут. Я здесь давно. Очень давно. Всю жизнь. Понимаете, Мастер?
– Не очень. И куда вы намереваетесь свалить?
– Понятно куда – в писатели! У меня же классно получается писать! Ведь так?
Сигоньяк свистел в горле.
Писать я начал не для того, чтобы получить деньги, славу и прочее… вернее, конечно, для того, но слава и деньги – это всего лишь средство, как само писательство. Дело в том, что, попав в этот дом, я понял, что никогда не выберусь отсюда. То есть, конечно, физически выберусь, закончу школу, схожу в армию, мне даже дадут квартиру, я буду работать, может быть, стану бандитом, может, наркомом или аликом, но все равно не смогу вырваться из этого дома. Это же дет-дом.
А я не могу здесь. Теперь уже совсем.
– Понимаете, Мастер?
На счастье, тут включается мой дар мудрости и знания и я рассуждаю, как взрослый.
– Вот смотрите, здешний уровень очень низок – заштатный детдом в райцентре, перспективы самые удручающие, соответственно, карьеры никакой. Вырваться отсюда можно только своим талантом. Талантом, понимаете? Значит, нужно найти у себя талант. И я нашел. Методом исключения. Это очевидно – писательство. Талант и тема. Тема – детдом. Об этом же никто не писал вот так, изнутри. А я напишу. Уже пишу. Понимаете?
– Вы наивное дитя…
Сигоньяк не давал мне слушать глупости Мастера.
Мое преимущество в том, что я помню. Мне не стерли прошлую память. Я уже был ребенком, подростком, поэтому я знаю. Я был даже взрослым. Поэтому я могу пить не пьянея.
Я расскажу, как у меня возник мой план. Моя идея.
Возможно, Тюря права… я вспоминаю: возможно, я действительно тормозил тогда. Тот день вспоминается кусками, перепутанными обрывками – что раньше, что потом, не понятно. Даже не могу сказать, в один день все это происходило или…
Толстая нянечка меняла белье. Она пришла с белым-белым глазом. Наверное, он очень зоркий, как у инопланетянина. Только няня не страшная, не злая. Это сразу видно. Еще она странно говорила слова – пред каждым словом шел такой звук, будто она хотела отхаркнуть, да, она будто сначала отхаркивала то ли мокроту внутри своей толстой груди, то ли само слово. Ха-кающий такой звук.
– Ха-аккуратно! Х-ышь! Ха-атаманы!
Пацаны навалились на тюки с бельем, стараясь урвать себе хоть тряпочку раньше других, это вечная игра – кто первый. Толстая няня строго прикрикивала, махала широченной рукой и отгоняла пацанов, как мух. Когда самый заморыш получил наконец свой комплект нижней одежки, нянечка подняла выпуклые, как теннисные мячики, глаза на меня:
– Ха-новенький? Ха-аразмер знаешь? Ха-ладно.
Няня сунула мне трусы, майку на лямках и носки. К носку что-то прилипло. Я посмотрел ближе: маленькая блямбочка из расплавленной нитяной синтетики.
Наверное, я как-то странно брал это первое мое казенное белье. Няня сверху смотрела на меня. Сказала непонятно что-то вроде:
– Ха-аличек… – и погладила меня по голове.
Рука нянечки оказалась очень тяжелая, с царапками, но мягкая, как подушка. Меня никто не гладил уже давно. Только врачихи трогали холодными и жесткими пальцами.
Няня, тяжело наклоняясь и топыря зад, подняла тюки. Вздохнула очень глубоко – от самой душевной духоты до заоконного морозного неба:
– Арх-хангелы…
Носок, уже другой, шерстяной, такой полутолстый, для гуляния, незнакомый верзила выхватил у меня из рук. Поднял до самого плафона. Дебил хотел, чтобы я кричал – отдай, отдай! – и прыгал вокруг. А я толкнул его, и он зацепил неловкой, как грабля, рукой этот самый белый плафон. Плафон закачался – мы замерли, ожидая, грохнется или нет. Нет, не грохнулся. Вструхнувший долговяз успокоился, но забава с носком ему разонравилась. Он повертел им у меня перед носом и бросил прямиком в проходивших через холл девчонок. Старших. Кто-то из них забрал мой носок. Как будто это я виноват.
Старшики пришли ночью. Нас выгнали из кроватей и выставили перед батареей в очередь. Потом так же по очереди вызывали. Мы становились лицом к батарее, нас нагибали раком и давали пендель. Пинали сильно. Я не устоял, полетел вперед и резнулся головой о чугунные ребра. А мне и не больно нисколько. Что я, шишек, что ли, не получал. До фига.
Смутно помню. Дали фофан костяшкой пальца. Я раньше не знал, что так можно. Запустили ластик в волосы и сильно провели. Вообще не больно. Сдернули майку, сказали, что будут проверять пресс. А! Я забыл сказать, что все это тренировка. Старшики тренировали нас не быть бабами. Я и так не баба. Тут один Коля сказал, что хочет проверить удар «лапа леопарда». Проверил на мне. Он сам бил, как баба. Попал под нос поперек губ. Вообще не больно. Просто в глазах вспыхнуло. Так получается, если сфотографировать лампочку. На негативе свет получается черным. Вот и у меня вспыхнуло, как негатив, но не просто лампочки, а целой фотовспышки.
Вспышка долго стояла перед глазами. Даже заложило уши.
Мне сказали, что я баба. Оказывается, у меня потекли слезы. Я не знал, что нельзя плакать, что это же тренировка. А я и не плакал, слезы сами потекли, я даже не знал. Старшики сказали, что с бабой разберутся потом. Меня отодвинули.
Тут один толстый старшик потянул меня за плечо. Сунул под нос полотенце. Отвел меня вглубь палаты, положил на чью-то кровать, закрыл с головой одеялом и кинул еще сверху пару подушек. Я почему-то плохо соображал. Мне стало все равно. Толстик сел на кровать лицом к своим пацанам и спиной ко мне. Он, получается, закрыл меня, спрятал. Я только потом догадался.
Зачем? Он что, пожалел меня? Просто так? Просто пожалел мелкого незнакомого пацана с размозженными в слизь губами?
Я пролежал все время, пока шли тренировки. Обо мне забыли. Когда старшики выходили, толстик приоткрыл одеяло. Он улыбнулся и сказал:
– Будь, – и ушел.
Он больше никогда не подходил ко мне. И я к нему не подходил. И мне не отомстили, что я будто бы баба.
Моя идея пришла ко мне, когда я лежал в душном страхе под одеялом, чувствовал спиной навалившийся зад толстика и зажимал рот полотенцем, стараясь сглатывать кровь, чтобы не сильно пачкать чужую постель. Но пачкалось все равно сильно. А потом идея стала совершенно четкой, когда толстик сказал – Будь.
Я напишу про все это. Напишу про толстика, как он улыбнулся. Я напишу про то, какая баба на самом деле Коля, а не я. Про девчонку, которая забрала мой носок. Про нянечку. Я напишу, и спасусь отсюда, и спасу их всех. Даже того тупого долговязого катаската. А сам стану великим писателем.
Моя идея еще больше укрепилась, когда я увидел наши фотографии.
Нас фотографировали на Новый год. Я увидел на большой фотографии то же самое, что и на снимках с похорон родителей, – это куклы. Детей подменили. Подсунули пустых кукол. Даже меня смогли заменить, а я вовсе и не заметил. Куклы – мертвые.
Надо уходить отсюда и забирать с собой всех, кто еще может спастись. Лучше вообще всех.
И я начал писать эпопею.
Уже потом я разложил все по полочкам. Этот дом – не просто дом, это дет-дом, по-английски death-дом, что значит дом смерти, или смертельный дом, или мертвый дом, или просто дом-смерть. А может, смерть – дом. Английский очень непонятный и примитивный язык, но от этого слово death-дом становится еще шире и страшнее. Еще есть слово детство. Death-ство…
Вам страшно? Мне нет. Ведь я пишу эпопею.
Тут можно еще пофантазировать, что дет-дом и дет-ство – это что-то вроде чистилища или пространства мытарств, где души проходят дезинфекцию от грязи прежних жизней и, очистившись и умирая в детдоме, рождаются в другой, новой жизни.
Лучше не фантазировать, а то есть риск шизнуться.
Словом, идея проста и вполне осуществима.
В чем преимущество взрослого перед ребенком – взрослый уже был там, в death-стве, он уже прошел этот путь, он знает, каково быть ребенком, подростком и юношей. Он знает взросление – как это начинается, как идет и как проходит. И у меня это преимущество есть. Я помню, знаю, и я силен. Поэтому я легко напишу свою эпопею, переверну здесь все и всех спасу.
Две бутылки сигоньяка опустели. Мастер начал клевать носом. А мне – хоть бы что, я не пьянею. Силен. Я взял Мастера за руку. Он от неожиданности испугался, стал выдергивать руку.
– Железная схватка! – сказал я гордо и отпустил его. – Не спите, Мастер.
Вытащил из сейфа третью. Мелодично позвякивая горлышком по тонкому стеклу, разлил:
– Бум?
В ответ своему опьянению Мастер таращил глаза и тараторил слова. Я не слушал. Затолкал ему фураж прямо в руку.
– А вы для чего приходили, Мастер? А?
Он пил бухло, как купец горячий чай из блюдца, – присербывая и отдуваясь от обжигающего жара крутой жижи.
– А закусить правда нечем?
Мастер начинал одуряюще действовать мне на голову.
– Чего вы говорите?
Мастер мотал головой мимо рук, упертых локтями в стол. И все не мог насадить ее на ладони.
Мастер грохнул лбом о стол, чуть не опрокинув бутылку. Слабак.
Я тоже откинулся в кресле, на секунду закрыл глаза.
Кресло кружилось, за сомкнутыми веками мелькали видимые вспышки невидимого. Я решил посмотреть поближе и надавил на глаза большим и указательным правой руки. Сдавленные атомы забегали быстрее, орбиты их частиц проступили ярче. Я сделал снимок невидимой стороны глаз.
С глазного дна меня поднял неожиданный голос Мастера.
– Понимаете, существует пророчество, что однажды из мертвого дома выйдет в свет сирота и напишет такую книгу, что перевернет весь мир.
– Как перевернет?
– Полностью. Уничтожит зло, тиранию, угнетение. Она откроет тюрьмы. И…
Я слушаю. Только не отрубайся, Мастер!
– Что? Что?!
Он явно отрубался, но говорил:
– Сирота обретет своих родителей. Все обретут…
– Вы считаете, что этот сирота – я?
– Не знаю. Но хочу узнать. Ведь я Мастер. Я должен ждать и искать.
– Но как?..
– При рождении сирота получит силы, которых нет у обычных людей. Он опишет это в книге, и все, кто прочтут ее, станут мудрее, сильнее, грамотнее. А мудрые, сильные и грамотные никогда не делают зла. Это же очевидно.
– Точно! Я так и думал! А мои родители правда вернутся?
Все сходится.
Я так и знал, что я избранный. И что мама и папа еще придут ко мне.
Мне иногда кажется, что я путаюсь.
Из-за своей уникальности я, кажется, путаю времена, и знания, и силы. Это мешает. Раздражает. Вот сейчас я что? Сплю и вижу сон? Или только собираюсь чуть рубануться на пяток минут. Сигоньяка еще много.
Я уверен только тогда, когда пишу свою эпопею. Но сейчас я не пишу ее… или пишу? Поздно уже. Точно нужно кемарнуть, а то завтра…
Инопланетянин идет по коридору. Во лбу горит белый яркий глаз. Очень яркий – он слепит, скрадывает фигуру пришельца в черный ореол. Блин, он, кажется, заметил приоткрытую дверь директорской. Смотрит сюда – ослепил, гад! Идет.
Кинжал в руку. Мастер ни черта не видит, ни черта не поможет. Свалился от двух амфор. Слабак. Сейчас я спрячусь сбоку от двери, куда не достает свет настольной лампы. И взгляд твари пройдет мимо меня и не ослепит больше. Инопланетянин сунется в дверь, и я ударю его в глаз. Глаз – это самое уязвимое место, которое я могу придумать.
Я не струсил!
Мастер наваливается на меня сзади. Перехватывает руки, будто обнимает.
Орет инопланетянин. Визжит. Дура.
– Кто это?! Кто здесь?! А!!! Ты, что ли?! Псих! Уродец! Держите его! Он меня чем-то острым ткнул! Идиот! У меня кровь!
Чувствую прилив сил – это проявляются мои способности. Я могу зашвырнуть Мастера на небо и сорвать с инопланетянина одежду.
– Мастер! Мастер! А ты не врал про книгу, про родителей?
Мастер пыхтит, борется со мной, а я просто стою и не делаю никаких движений. Как скала.
– Какую книгу? Каких родителей?
– Ты говорил сейчас – я избранный, напишу эпопею, изменю мир, верну родителей… Ты только что говорил.
– Господи, да вы бредите! Вы бухой! Сядьте!..
Я могу порвать Мастера, как бумажный корешок покетбука.
Но я перестаю сопротивляться, и Мастер кидает меня за стол, в кресло.
Из-под потолка разливается слепящий свет. Это светящаяся тарелка. Плафон. Дура Тюря причитает и трясет окровавленными руками. Ее налобный фонарик сполз на шею и болтается теперь на резинке, как колокольчик у козы-дерезы.
– Дайте я посмотрю… Царапина. Зацепил мочку уха. Там много кровеносных сосудов, поэтому так течет. Зажмите вот платком. Зажмите. Вот так. Все, сейчас кровь свернется.
Я сворачиваюсь в кресле, закрываю глаза, больше ничего не вижу. Не хочу видеть. Только слышу.
Тюря всхлипывает. Возможно, Мастер приобнимает ее.
– Не бойтесь. Успокойтесь. Уже все… А этот просто пить не умеет. Переклинило слегка. Бывает. Все. Спит он.
– Придурок! Как он достал! Напился до чертей! В тюряге ему место! – Тюря успокаивается.
Слышится что-то невнятное, какая-то возня. И вдруг громко:
– А, точно! Есть же антисептик! Вот коньячок. Продезинфицировать. Лучше изнутри. Да спит он, спит!
Снова про тюрягу.
Дура Тюря.
Мне снится страшный сон, в котором мне сорок лет. Я вижу свои руки, они берут листы бумаги. «План-сетка воспитательной работы…» Я читаю, но не это поражает меня – руки. Они какие-то толстые, с короткими пальцами, покрытые бурым волосом с тыльной стороны. Слышу свое дыхание – сиплое и какое-то пустое, неглубокое, до середины груди, такое, которым невозможно надышаться. Теперь я понимаю значение слова одышка. Я вижу прямо перед собой широкие ляжки Тюри. Я в страхе встаю, я старый, я толстый, я больной, я слабый. Сплю, и плачу, и боюсь, что не проснусь. Или нет, еще больше я боюсь, что проснусь и окажется, что я действительно старый, страшный, старый.
Мне страшно, я потерянный мальчишка, что плачет в безжалостном одиночестве общей спальни. Я просто хочу к маме и папе.
Мне снится та ночь. Я лежу в своей комнате, в кровати. Я не могу дышать, я не могу пошевелиться. Сладкий, одуряющий запах забил голову, придавил грудь. Сильно придавил грудь – он такой тяжелый.
Голоса врываются в мой дом. Голоса топочут, крушат, кричат. Верещит соседка. Все в темноте. Очень страшно.
Вылетает дверь. В комнату вбегает человек с налобным фонарем. Распахивает окно. Дышать становится легче.
Налобный фонарь слепит до боли. Не могу пошевелиться. Человек подхватывает меня. Куда-то несет. Со мной делают что-то. Соседка плачет.
Меня увозят. Родителей оставляют лежать возле подъезда. Маму и папу.
Пустой, лживый сон.
Я заходил в тот дом пред тем, как меня отправили в этот. Вытащил из-под матраца кинжал и записку от мамы: «Сынок! Я понимаю, что ты стараешься защитить наш дом от врагов, но папа будет недоволен, если найдет за шкафом твой пистолет из трубки. Пожалуйста, выброси его». Ниже была приписка от папы: «Еще бы! Я буду очень недоволен! Разве кинжала для обороны от одноглазых инопланетян недостаточно? А вместо поджига мы купим пневматический пистолет. И постреляем!»
Кинжал и записку я взял с собой.
В квартире до сих пор очень страшно, очень страшно пахнет газом.
Но газ уходит. И я просыпаюсь. Все нормально.
Тюря лежит изломанно, притиснутая Мастером к спинке дивана. Руки вскинуты и сломаны в локтях, висят над диванным валиком. Одна нога сломана в колене, торчит над Мастером, другая вытянута. Ноги пластмассовые желтые. Одежда давно потерялась. Суставы вывернуты и вкручены в туловище снова. Лицо треснуло наискось. Трещина затушевана возле глаз и замазана помадой у рта. Старая кукла. Добрая кукла, которая надоела, но которой иногда играют. Мастер спит, закрыв руками лицо. А Мастер – Кен. Я думаю, что если он еще хотя бы раз прикоснется к моей кукле, я размажу его рожу по потолку вместе с его тупыми очками. Это ему не Барби. Она живая.
Опираясь на стол, я встаю. Нога толкает пустую бутылку, та катится до дивана. Будто хочет тронуть, растолкать сонных, сваленных грудой кукол. Пусть спят. Я больше никогда-никогда не буду пить. Взрослые – идиоты. Стол трясется – звякают стаканы, опрокидывается недопитый сигоньяк, плещет на стол. Я подхватываю его за тонкое горлышко. Делаю три быстрых глотка. Это называется охмелиться.
На самом деле с куклами дурацкая идея. Я глянул на пластмассовые фигурки с резкой неприязнью. Дурацкая. Смахнул истуканов с дивана в корзину.
Вернулся к столу, сдвинул посуду. Достал эпопею. Открыл на последних страницах и резко вычеркнул сцены с Мастером и Тюрей. Чушь какая! Что подумают обо мне после таких треколлизий. Псих? Шизик? Маньяк?
Вспомнил – а вот это идея хорошая. Положил поверх эпопеи лист «План-сетка воспитательной работы на год». В графу «Октябрь» четко вписал: «Открытие литературного кружка для воспитанников».
Все.
Мой дом скоро проснется. Я знаю каждый звук моего дома. Я слышу их уже тридцать один год. Конечно, с перерывами. Универ, четыре года учителем, потом завучем в школе. И снова здесь. Директором. Так что все равно – тридцать один год. Пожизненное.
Кинжал валяется возле двери. Надо подобрать. Я оттягиваю среднюю диванную подушку, приподнимаю. Заталкиваю кинжал поглубже, так, чтобы он не вывалился и никто случайно на него не наткнулся. Под рукой шуршит листок. Это от мамы и папы. Надо перечитать.
Поправляю перед зеркалом галстук, надеваю пиджак. Побриться бы… Черт, забыл сполоснуть рожу, теперь забрызгаюсь. Я должен выглядеть свежим даже после ночной пьянки. Ведь я директор своего дома.
Внизу хлопнула дверь, застучала лестница. Дом живет. Хангелы пришли на работу.
Сегодня выдаем носки.