Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 2014
Ада Самарка (настоящее имя Ольга Панасьева) родилась и живет в Киеве. Окончила колледж в
Англии. Работала замдиректора типографии, переводчиком, дизайнером. Воспитывает
четверых детей. Автор журналов «Новая юность», «Октябрь», «Новый берег», а
также трех книг прозы. Финалист премии «Дебют» (2003), лауреат Новой Пушкинской
премии (2012).
Орыся, Оксана, Оливия и Оленька. Я не напишу «простите меня», потому что не вижу своей вины в произошедшем. Я уверен, что все у вас сложилось хорошо и что точка невозврата, о которой вы все с таким поразительным единогласием, почти слово в слово, шептали мне на ушко, не вытянулась, истончившись, для вас в энтомологическую булавку, а, наоборот, помогла отрастить крылья и вы, мои милые дурочки, воспользовались ими с толком.
Это моя первая и последняя рукопись. Мне немного забавно начинать это все, особенно второй абзац, где пора бы и представиться. «Не пытайтесь найти меня» – вот, пожалуй, эта фраза, адресованная вам, девочки, но услышанная всеми прочими читателями, с необходимой сальной горчинкой и завершит мой портрет.
Все случилось осенью. Осень для меня – это четверо вас. И Киев. Ранний сентябрь в Киеве – грустное время. Сухостой, дурная пыльная жара, рыжее и желтое солнце, расплесканное безвкусным сиропом по тротуарам, и хватающая за пятки вечерняя парковая зябь, стоит лишь сместиться в сторону. Холодок сидит в кустах, в дремучей темно-зеленой тени, пахнущей песком и тополями, и словно грозит пальцем: не на море ты! Кожа еще румянится загаром и помнит мягкое окутывающее приморское тепло. Крещатик разделен надвое тенью, в воздухе пылинками и паутинками летает меланхолия, в окнах по четную сторону серая лазурь, а в нечетных медный поцарапанный блеск. Где-то высоко в безмолвном блеклом небе катится самолет, и из-за домов уже выглядывает с холодным северным светом зимнее, скорое, несущее ранние сумерки и дожди.
Едва я вернулся, меня позвали на халтуру в одно кафе. Как сказал приятель, «там сплошная нежность». И именно такой, в образе сплошной боттичеллиевской нежности я впервые увидел надменно-прохладную, но безошибочно готовую ко многим спорным начинаниям – золотовласую, белокожую, совершенно очаровательную Орысю. Мне всегда был интересен типаж кареглазых блондинок, распределение основных качеств цветотипа – неизменные прозрачные веснушки и пара темных крупных родинок в нежных местах, моментальное краснение ладоней и прочие нюансы. Ее волосы, осветленные приморским солнцем до пшеничной желтизны, вились сухими невесомыми кудряшками. Я увидел ее в длинном белом платье в мелкий нежный цветочек, с худой загоревшей спиной, сидящую на высоком кованом табурете в пустом кафе, стены которого мне требовалось художественно расписать.
Орыся назвала отдушину своей жизни «СлЁчна Галяретка». Написали витиевато, старательно, как детской рукой мелом по грифельной доске, и украсили цветочками. Особую прелесть должны были внести архивные семейные фотографии – сепия изумительной четкости и детализации. Но на фоне всего остального подлакированного гербария с барахолки (прялок, кофемолок и прочей дребедени) были заметны только толстые деревянные рамки и стеклянные блики, отражающие улицу с троллейбусами и парком.
– А почему вы переехали в Киев? – спросил я.
Кажется, это был мой первый вопрос вообще. Орыся смерила меня уставшим взглядом, пожала плечами и неожиданно просто ответила:
– В чоловика робота.
Робота выехала на первый план пустым местом на придомовой стоянке – чуть увлажненный асфальт, бутафорские, словно вырезанные из тонкой бумаги листочки, пара раздавленных каштанов. Пустое место, закрепленное по негласному соглашению между жильцами-автомобилистами, поделившими двор, – вечерняя щербатая улыбка. Орыся действовала умно: ходила на концерты симфонической музыки в органный зал, на эротические европейские фильмы в рамках фестивалей и дней культуры, на дружественные чаепития в закрытом женском клубе и на мастер-классы по изготовлению мандал и аюрведических сладостей. Начавший подвядать, украшенный золотом женский сад в прохладных солнечных лучах – ее многочисленные одинокие подружки. Одевалась простовато, с мало понятным тут благородным шиком: шелк, кашемир, лен. Любимые книги: историйи до кавы и журналы по архитектурному дизайну. Я был у нее дома: то, что она смогла сделать с типовой трехкомнатной квартирой в панельной многоэтажке, впечатляет. Орысе было близко северное, скандинавское, сине-депрессивное с холодными облачными перламутровыми рассветами. Она любила спать на животе, откинув подушки. В прохладном утреннем воздухе ее голубовато-молочная кожа покрывалась пупырышками. Время в ожидании мужа с роботы на выходных проводила за мастер-классами: вырезание и склеивание особенных альбомчиков. Ужасные, как по мне, наглые в своей чудовищной аляповатости, они были украшены пуговицами, бечевкой, сердечками из клетчатой ткани и вырезанными откуда-то надписями на непонятном языке. Один такой альбом, в сиренево-рассветной гамме, есть теперь и у меня.
…С первых недель сентября пошел дождь. Все ждали бабьего лета, но на сцену опустили прозрачный серый занавес, за которым, если присмотреться, происходило много интересного. Я переместился в полуподвальные и подвальные, без афиш и ярких вывесок, знакомые приятному кругу посвященных удобные места с хорошей едой и живой музыкой. Садился в углу с макбуком, пил имбирный чай днем и джин с лаймом вечером. Джин пахнет можжевеловой рощей, приморскими солоноватыми сумерками. Лайм пронзителен, как солнечные брызги. Однажды выступала поэт и танцовщица. Оксана. Оксана Чтототам – я не помню (над моим столиком висела черно-белая фотография юсуповского дворца в Гаспре, и я был немного отвлечен в мыслях). Оксана была одета в чулки с поясом, черные трусы, лифчик и читала неплохие стихотворения. Потом на нее направили проектор со слайдами. Это было интересно: ее будто вложили в альбом со снами и воспоминаниями. Искаженные изогелией и соляризацией, словно помехами памяти, демонстрировались какие-то пейзажи, парковые дорожки, ступеньки, улицы, о – а вот и ялтинская набережная! Мне понравилось. Когда я подошел к ней, то удивился росту: это была крепкая высокая молодая женщина с упругой задницей.
Оксана оказалась старше, чем я думал. Тридцать пять! И умнее. Это все стало чарующим жарким открытием – как в блуждании дворами и парадными, продрогнув и намочив ноги, натыкаешься наконец на искомую дверь, крутые ступени в полумраке, и там еще одна дверь, и за ней запах сандала, розовый с рыжим свет, подушки на полу, легкое головокружение. Она жила на левом берегу, в несусветной дали от моих киевских маршрутов, в одном из тысяч одинаковых высотных домов с лязгающим лифтом, сломанным замком в парадном и дешевой пиццерией «Лора» на первом этаже. А на последнем, на высокой кровати, опасно упирающейся прямо в окно, общались мы. Мало общались, хотя Оксана была именно той женщиной, с которой было бы интересно – и в принципе вообще возможно – много говорить. Но, как это всегда бывает, среди свежего, выставленного передо мной, как в мясной лавке, парным, сочным изобилием, выбрал я, разумеется, самое вкусное, и рот мой был большую часть времени занят отнюдь не разговорами. Развалившись перед окном (далекий лес, огни, лысая стоянка внизу, кубы и параллелепипеды, серые, буреющие к вечеру крыши, разноцветные блошки-автомобильчики), мы курили, пили дешевое вино, и я задавал необдуманные легкие вопросы, и Оксана весело и просто на них отвечала.
Была какая-то прошлая жизнь, в ней трещина, а сейчас – так. Никакого завтра. В этой квартире. Работы нет. Детей никогда не было, но, может, еще будут. А если и нет, то тоже неплохо. Полуподвальные и подвальные заведения, подушки на полу, ароматические масла пачули и, главное, друзья на дорогих машинах. «Ты занимаешься спортом?» – бодаясь теленком, опустошенный, отупевший, шлепая босиком в уборную в одной белой футболке, спрашивал я. «Пилон», – просто отвечала она, зависая перед открытым холодильником. На книжных полках у нее стояли Хемингуэй, Фрейд, Кафка, Борис Виан и история средневекового богословия. Ни одного журнала. Телевизора тоже не было. Мы даже не включали музыку, я даже не заглянул в айфон ни разу. Я купил ей продуктов на неделю, оставил немного денег. Октябрь отприслонялся дождями в незанавешенное окно на последнем этаже, уплыл в серое небо сигаретным дымом – растворив его. Ноябрь прояснился – ярким, стальным, блестящим, по-настоящему холодным.
Трудным обходным путем, но через Оксану, я познакомился с женой канадского экспата, декабристкой, живущей в Киеве уже почти пятнадцать лет, – Оливией. Коротко стриженная, пегенькая, невзрачненькая, в армейских брюках, черной майке, с рюкзаком и в фенечках, она схлестнулась со мной по поводу нравственных вопросов (кто бы сомневался) и свобод. Вернее, не так: обсуждалась фотовыставка Оливиной подружки, матери скольких-то там детей, мохнатой, худой и голой. Я сказал, когда меня спросили (сильный акцент, хрипловатый голос, характерное «эканье», манерные интонации самоуверенной, уже заведомо с претензиями), что не нахожу вызывающе натуральное прекрасным, как этого хотела добиться автор фотографий. Синеватые беременные животы, голые дети и очень много грудей – кормящих, сухих, вытянутых, в прожилках, с огромными плоскими сосками – пугали меня. «Ось! Оцэ!» – торжественно воскликнула Оливия, ткнув пальцем в мою футболку, все обернулись.
Ее муж, лысеющая обрюзгшая гадость с красивым паспортом, завел молоденькую любовницу, выпускницу института переводчиков с накладными ногтями, платиновую блондинку в розовых кофточках. «Это было бы смешно, если б не было так отвратительно», – сказала Оливия по-украински. Мы немало выпили, обсуждая вопросы женской свободы и непрогибательства под идеологию вещизма. Потом пошли пешком домой. Киевские горы, скользкие камни на мостовой, ветер и опасно раскачивающийся транспарант с рекламой аквапарка на Оболони. Я никогда не общался с женами иностранцев. В выходные в центре Киева хватает этих очаровательно неуклюжих парочек: сэнк йу вери мач и зыс из Сэйнт София Касидрал. Но Оливия оказалась своей в доску – знала все проходные дворы и купила в киоске «Черниговского» пива. Она явно собиралась попользоваться мной. И вай нот, собственно говоря? Я был на десять лет младше и весьма подобающей для меркантильных женских целей комплекции. Мы сели на лавке в старом ботсаду. Одиночество – как ноябрьский холодок, привычный и неизбежный, обрамляло Оливину жизнь. И я, охмелев, пытался согреть ее – дышал на красивые руки с короткими круглыми ногтями, языком поворачивал серебряный перстень с цветочными загогулинами. Она не могла уйти от мужа, потому что он за все платит. Раз в год они ездят домой – там взрослые дети, стали совсем чужими. Выросли тут, но жить же в этой стране невозможно. Есть фонд, спонсирующий молодых художников, но те, кто курируют его, вот из-за них, из-за них жить тут невозможно. А страна чудесная. В Ванкувере сейчас уже снег… Я подбирал ее слова поцелуями, глотал, не чувствуя вкуса. Часов в пять утра она выбежала из ванной, завернутая в белое полотенце, – взъерошенный чужеземный зверек. Обратил внимание на то, какие у нее маленькие ступни. Румяные щечки. Очаровательный, совершенно не нашего ареала обитания вид женского рода.
Промозглый ноябрьский холод – как звучание какой-то непрерывной ноты, мерзкое жужжание, фоновый шум. Солнечный проблеск как оскал – на час, не более того. Небо разглаживается, трава совсем коричневая, листва еще висит, но все это мокрое, жалкое, старое. Уже нет смысла ходить по улицам. Но меня понесло на дачу. Запакованные на зиму домики. Сиреневые, пурпурные роскошные хризантемы ломятся через хлипкую ограду. На кустах сочными влажными гроздьями висит калина. Роскошная, щедрая, с перламутровым круглым небесным бликом на каждой ягоде. Едва мы дошли до дома, уже и не хотелось сворачивать. Дорога опускалась вниз, к ручью. Из леса веяло теплой грибной влагой, потрескивало и похрустывало. Оленька смотрела на меня вопросительно: так что дальше? Ребенок остался у сестры, но времени в обрез, нам же еще назад ехать, и я, романтичный дурак, потащил ее на электричку.
Мы ехали спиной к движению – у окна задремавший дед, потом я, посерединке, и ближе к проходу, больше места там – Оленька. В анкете она честно написала про себя почти все: ищу, хочу, надеюсь, пойму. Время пролетело, от одежды летели искры, пока натягивали, слоями, через голову. Два бледных лица в зеркале на веранде. Оленька разговаривала по телефону с сестрой: «Покушал? Поспал? Мама звонила?» Я не стал провожать ее домой: на вокзале мы ощутили одновременно какую-то горечь, обман – рельсы пошли по кругу и привели нас обратно. Оба мы были готовы поехать куда-то еще, прямо сейчас. Вон отсюда. Оленька скрылась в метро. Я смотрел ей вслед: обернется ли? Я хотел, чтобы обернулась, ей бы было приятно.
В начале декабря я придумал кое-что и снял квартиру в Пассаже, купил вина и заказал доставку из китайского ресторана. Потом написал каждой из них и позвал в гости. Мне показалось, что все они пытались с помощью меня восполнить какую-то смертельную брешь в своих жизнях. Осенний холодок подмывал, подтекал и с заморозками готов был окончательно разрушить иллюзии каждой из них. Я сидел в кафе напротив входа в парадное и видел, как все они пришли, почти одновременно. Дверь была открыта, я оставил записку. Я пил имбирный чай и устраивал мысленный тотализатор: кто из них уйдет. И кто останется. Но никто не выходил. На Крещатике тем временем ходили, стояли, глазели, общались, ждали, размахивали флагами тысячи людей. Автомобили сигналили с окрестных улиц в знак солидарности. Со сцены дрожащими раскатами неслось что-то новое. В кафе забежала группа молодых людей с ленточками, цвета которых определяли их причастность к демонстрации, взяли чай и попросили заправить термос. Наверное, в этот момент я и пропустил своих девчонок. Я решил подняться в квартиру. Никого там не было. Вино выпили, посуду помыли. Я спустился на улицу. Тротуар был запружен людьми. Это была не та толпа, что обычно гуляет на день города или когда устраивают на Майдане концерт. Осмысленная, собранная толпа, заинтересованная, молодая, хорошо одетая, готовая к активности. Осень кончилась, и начиналось что-то другое. Они, мои девушки, были где-то тут. Только сюда они могли выйти все вместе, одновременно, оставив мою тень в шелухе опавших воспоминаний. Я стоял, кутаясь в дубленку, рассеянно надеясь еще увидеть их. И тут на проезжей части, в честь выходного дня перекрытой для автомобилей, увидел, как четыре женщины – может, это были и не они, не знаю, но мне было удобно видеть именно их, – катят четыре автомобильных шины. Как раз в тот момент центральная часть улицы оставалась совсем пустой, и в театральном рыжем прожекторном свете это шествие казалось одновременно торжественным и гротескным. Выстроившись в неровный, но хорошо читаемый ряд, они катились куда-то туда, в гул и раскаты толпы, четыре буквы: О О О О. И еще я подумал, что впервые такому огромному количеству людей удалось обмануть наконец осень, никуда не уезжая. И что зима, которая нас ждет, будет совсем другой.