Эссе
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2014
Пишу, когда еще бесчинствует
весна и злодеи-вирусы маршируют дружными весенними рядами. Журналисты в фейсбуке обсуждают способы самолечения. Студенты не ходят
на занятия, говорят, что болеют. Молодость не заточена на подвиги. Мелькаешь на
лестнице нервный и вздрагиваешь, когда тебя окликнут:
очередная заочница принесла охапку белых листьев, утыканных черными знаками, –
скачанную из интернета масонскую каббалу рефератов, курсовых, контрольных.
Листья разлетаются по коридору, испуганные студентки бегают за ними вдогонку,
по-птичьи чирикая, а ты стоишь дурак дураком, как будто тебе не сто лет, а
только двадцать. Триумфы сегодня вообще-то не про твою честь, но сколько открылось ясности на том горизонте, который за
стройкой, за рощей и рекой, за Федоровской церковью и Крестовской горой, по
дороге на Карабиху, где некогда беспечно следил
движение облаков и вздыхал изредка, вспоминая о тяжелой доле русского народа,
поэт Некрасов, брат хозяина усадьбы.
Всё и все получили свою цену, и даже
литература. Она, литература, еще востребована. Из местной газеты мне на днях
прислали письмо и попросили ответить на вопросы. Что я думаю, отчего чиновники
у нас бездарны и бессовестны и с кем из литературных героев я их ассоциирую.
Что б я ни думал, а Некрасов уже подумал
об этом раньше, вот я и процитировал газетчикам – из его «Размышлений у
парадного подъезда».
…Что тебе эта скорбь вопиющая,
Что тебе этот бедный народ?
Вечным праздником быстро бегущая
Жизнь очнуться тебе не дает.
И к чему? Щелкоперов забавою
Ты народное благо зовешь;
Без него проживешь ты со славою
И со славой умрешь!
…Созерцая, как солнце пурпурное
Погружается в море лазурное,
Полосами его золотя, –
Убаюканный ласковым пением
Средиземной волны, – как дитя
Ты уснешь…
И сойдешь ты в могилу… герой,
Втихомолку проклятый отчизною,
Возвеличенный громкой хвалой!..
И сказать нельзя, и не сказать нельзя.
Вот и сходил сегодня один такой щелкопер к тому
чугунному Некрасову, который погрузился в вечную думу на волжском берегу. В
столицах шум, гремят витии, норовя побольше запретить,
а тут небрежно плещет волна, сверкая серебром на солнце, и этот плеск втекает
анапестами в стихи и в душу. Со смотровой площадки Некрасов, вблизи неуклюжий,
смотрится царственно, в блеске дня издалека – как посол из парабытия.
Ну, получается, так и нужно жить, на берегу этой большой и великой реки,
вытекающей из России и впадающей в вечность.
А это означает. Это означает вот что. В
ту минуту, когда литература уже почти исчерпала, кажется, отведенный ей ресурс
значительности и облегчились речи, когда мы зачастую крохоборствуем, питаясь
крошками от пиршества Гомера, положение литературного критика вовсе не обязано
быть смешным и он не непременно должен стать говорящим попугаем на жалованье,
пересказывающим содержание новинок издательской отрасли.
Он может просто сам стать литературой,
странствующим офеней, который не столько продает, сколько балагурит, эпическим
бардом с гуслями за плечом (или где их там носили, скитаясь пыльными шляхами,
седоусые сказители?). В шестнадцать лет полтора десятка рифмованных строчек
автора напечатали в газете «Северный комсомолец». Прошли годы порожняком по
бездорожью. И вот иду я с рюкзачком, в котором две-три почти случайные книжки,
сочиняя на ходу нелепый стишок, который уже наверняка никогда не будет
опубликован на бумаге, а спокойно утечет туда, откуда явился не запылился, и говорю обо всем и ни о чем, как
листва деревьев и полевая трава. Предки мои, поморы и казаки и даже один революционный
татарин (но не алхимик-большевик, нет), они были бы иногда довольны. На руинах
одного рода и обочине другого их потомок поет свою песню перед лицом земли и
небес, жизнь и смерть предложены мне, благословение и проклятие, и неужели я
изменюсь и сдамся? Когда так много еще жизни жительствующей, с цветущими яблонями
и трелью соловья, смиряющей сердце.
Привычка ставить слово после слова и
замыкать повествование точкой недешево стоит, но сколько дала. Новое время
меняет интонации, но оставляет кое-что в силе. Канадский апокалиптик
Маршалл Маклюэн был прав: литература – последнее
прибежище критически мыслящей личности в том мире, где коллективное сознание
грезит ежевечерними образами, погружаясь в бесконечную, безвылазную сказку
косоглазой Шахразады. Понятие критики вернулось к
своему исходному смысловому ядру. Критик суть критически мыслящая единица,
рефлексивно осваивающая наплывы контекстов. Вот на Лугу шоссе. Дом с колоннами. Оредежь. Отовсюду почти мне к себе до сих пор еще удалось
бы пройти.
Отныне я выращиваю свой личный, свой
авторский жанр, адресуя его плоды тем, кто мне близок или интересен. Как их
все-таки немало! Мне говорят: угасли глаза-звезды студентов, которые приходят
на лекцию поспать, пожить без помех заново лабиринтом ночных похождений,
отражениями любимых визуализаций, где нет для тебя даже самого неприметного
места.
Так это или не так, а и
правда: твой собеседник (потомок исчезающего читателя) теперь почти неуловим.
Вот эта френдлента, где у тебя сегодня две тысячи
шестьсот один френд или подписчик, она химера и
протей, сегодня есть, а завтра нет, но ею, как лентой (песенной «ярославской
лентой алой»), привязан ты к бытию ровно настолько, насколько это возможно.
Насколько ты оказался способен к жертве, к разбросу слов, слетающих в никуда и просто так. Не распят,
приласкан, но кем и зачем?
А утешься: жертва твоя угодна кому-то и
ты угадываешь, как в лицах и именах френдов и
комментаторов через минуту после громовых раскатов полемики сквозит непостижимое
тихое веяние, напоминающее о других берегах. Вот это Батово.
Вот это Рожествено. Интернет отныне как Волга. И как вечность, ее самый
непосредственный аналог, полифоническая икона, где в одной пайке и Благовещение,
и Страшный суд.
Мы пишем отныне иероглифами и сами
становимся иероглифами, и это не происки прокитайского лобби, это не смешное и
жалкое азиопничанье, это вполне безыскусный язык
актуального искусства, в которое влилась, верь не верь, и твоя жизнь. Суета
сует, слово словится.
Скажем по-другому: литература разомкнула
свои границы и если раньше она объясняла и изменяла жизнь, на худой конец, компенсировала ее выморочность, то теперь она
сама стала модусом вечной жизненности, ее публичным выражением. Означает ли
это, что и жизнь стала литературой? Отчасти.
Поводы то случайны, то закономерны.
Слова необязательны, но неизбежны, поскольку повод для них рождается в глубине
духа, то сокрушенного, то вдохновленного сызнова, от
новой перемены декораций. Не то чтобы истины не было (как каркали господа
постмодернисты), но нам она дана не по праву рождения или воспитания, не
действием правильного рассудка, а, скорее, упавшим с ветки таинственным яблоком
Ньютона. Она приходит вместе со свободой, и обе они какие-то странно, но
непорочно нагие, как фотомодели однофамильца упомянутого физика-антитринитария.
Это не синица в руках, а журавль, крылатый небесный корабль, соблаговоливший
уронить тебе на рукав волшебное перышко правды.
Нам нечем отныне гордиться. Мы страна
добывающая. Мы теперь не производим слово на заводе, а извлекаем его из недр
кромешного бытия. Или даже так: оно всплывает. Из толкиноватой Мории. Из чада и ада. Огоньком пробегает поверх
мусорной кучи, в каковую, по слухам, обратилась Культура (да нет, если бы
только газета!).
А кто обещал, что будет иначе? Школьные
учителя? Прорабы перестройки? Активисты реституции, волонтеры олимпийских смет?
Так вольно же было им верить!.. Это – зона тотального риска (барак трудников одиннадцатого часа), пиратская гавань
негарантированных смыслов, иногда – террариум потенциальных ужасов имени
Ульриха Бека. Но в немощи рождается сила, и вот уже диким ужасом налетает вдруг
на меня сова Минервы, и становится на секунду нечем даже дышать, настолько
удивительны ее круглые седые глаза, и взрывается гортань словом, а руки тянутся
к клавиатуре.
Куда ж нам плыть, куда?..
Впрочем, уже завтра мне станет, скорей всего, немного стыдно за этот монолог,
вытянувшийся из ниоткуда в никуда, задворками и
буераками – крутым маршрутом бродячей, шелудивой собаки-потеряхи.
Признаться, и в суммарном житейском маршруте автору было нелегко совместить
веру в художественный гнозис – и назревавшее
понимание локальности спроса на этот самый гнозис,
рефлексы абсурдизма – и доверие к судьбе, оптимизм побежденных – и любовь к той словесной эмпирике, которая
никак не иссякнет, хотя и пора.
А просто мышка пробежала и хвостиком
махнула: нельзя вернуть потерянное. Но можно найти то,
чего ты и предвидеть не мог.
Ярославль
– Москва