Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2014
Самая важная, самая страшная и
самая правильная осень в моей жизни случилась в 1993-м. Я тогда работал в
«Общей газете» у Яковлева-старшего.
Замечательно работал, лучше не придумаешь. Мог писать, мог не писать. Мог
являться на службу, мог дома сидеть.
В сентябре я остался на
даче, сочинять в безвольной поселковой тишине книжку о царе Александре Первом. Нырял с головой в то безопасное и обесточенное
прошлое, которое так восхищало Окуджаву и большинство шестидесятников: «На
передней лошади едет император в голубом кафтане…» Факты сходятся пазлами, никакого внутреннего сопротивления – летишь сквозь
прошлое, как самолет сквозь облака.
Вечером включал электрокамин,
купленный на станции за сто рублей, залезал под три одеяла и слушал сквозь сон,
как крыса подгрызает балки подпола, а шнур от камина злорадно искрит. И снилась
мне баварская конституция, кинжал студента Занда и
прекрасный генерал Риего. А с утра я опять сидел за
столом у окошка, вросшего в раму, и запрещал себе смотреть на желто-красный
дуб, высвеченный легким, обескровленным осенним солнцем. Работать, работать!
Выписавшись до отупения, я шел в киоск и покупал бутылку пива и газеты. Самое
оно. Варил макароны, перемешивал их на сковородке с помидорами и чесноком,
посыпал
густым российским сыром и одновременно ел, пил пиво и читал. А двадцатого числа
открыл газету, увидел ельцинский указ о роспуске Верховного Совета – и забыл
обо всем на свете. Макароны стыли, пена оседала… Нет,
книга о Благословенном обождет; это же история прямой наводкой метит в нас!
Через день я вернулся в Москву.
Город был вял и расслаблен,
только возле Белого дома сгущалось: разделенные металлическими конструкциями и
жидкими колоннами испуганных милиционеров две разномастные толпы свистели и
кричали друг на друга. Нетрудно догадаться, к какой из них я пристал. Мой
добрый товарищ Саша Носов – ныне покойный, царствие ему небесное, крупнейший
специалист по религиозной философии – по-деревенски лихо вставил пальцы в рот и
вывел такую руладу, что Соловью-разбойнику стало завидно.
– Коммунизм коммунистам! –
закричал он, и толпа сторонников Руцкого и Зюганова ответила бессильным
улюлюканьем.
Но вскоре
сгустки гнева стали срываться, как тромбы, и разноситься по испуганному городу;
шествия фланировали по Садовому, осененные красными флагами и портретами
мудрого Сталина.
Лица были радостно-ехидные, старых много больше, чем молодых. Спустя годы посол
Израиля в СССР расскажет мне, что в те сентябрьские дни он, будучи первым
секретарем посольства, изучал обстановку на месте; возле МИДа
его, светловолосого и голубоглазого, окликнула сентиментальная бабулька: «Милый, пойдем лучше с нами, ты же не
какой-нибудь жиденок!»
Физически ощущалось, что над
Москвой нависает свинцовое зло; никаких фильмов о Мордоре
не было и в помине, но гениальная трилогия Толкиена в
образцовом переводе Кистяковского и Муравьева
появилась на прилавках как раз накануне 1993-го! Как символический ключ к
предстоящим событиям. И шлейф ассоциаций был ею задан. Из телевизора вещал сладкоречивый
председатель Конституционного суда, он закатывал глаза и напоминал скворца,
вообразившего себя орлом; чем слаще, чем миролюбивей он вещал, тем яснее
становилось, что без крови обойтись страна уже не сможет. Радости от этого я не
испытывал, скорей наоборот, но тут как в ожидании тяжелой операции: наступает момент,
когда ты говоришь, давай уж, хватит мучить ожиданием, если суждено резать –
режь.
Третьего октября ручейки
озлобленных колонн слились в бунтующий водоворот. И я понял, что пора определяться.
«Общая газета», где платили деньги ни за что, однозначно встала на сторону
Белого дома; получалось как-то нечестно: зарплату получать у тех, кто с
Хасбулатовым, а при этом поддерживать Ельцина. Пришлось поехать на Таганку, где тогда располагался
офис «Общей газеты», и оставить в приемной главного редактора заявление об
уходе. Главный редактор, похожий на старого волка, при зачислении в штат
предупреждал сотрудников: бросаться заявлениями не надо, он их подписывает
сразу и без разговоров. Поэтому я ждать объяснений не стал и поспешил туда, в городскую
толпу, где происходила настоящая, не книжная история.
– Стойте, стойте! – закричала
вслед секретарша. – Егор Владимирович хочет с вами переговорить.
В кабинете было сумрачно, как во
всех советских кабинетах независимо от политической позиции начальства; сильный
свет зеленой настольной лампы падал на красивые, избалованные, не знавшие
физического труда руки. Лицо темнело в провале.
– Вы знаете, что я никогда не
объясняюсь с уходящими. – Голос Яковлева звучал с
гайморитной растяжкой.
– Знаю.
– Но от вас мне интересно
услышать причину. Предупреждаю сразу, что бумагу все равно подпишу. Но –
причину.
– Да простая причина. Газета по
одну сторону баррикады, я по другую, продолжать работать в ней нечестно.
– Но как вы можете быть за
Ельцина?
– А как вы можете быть за
Хасбулатова?
Он прочитал мне короткую лекцию
про неприемлемость насилия.
– А Баркашов?
А Руцкой? А Макашов? Им можно?
Яковлев сморщился, как от зубной
боли, махнул рукой: иди, что с тобой время тратить!
Эх, Егор Владимирович, да будет
вам земля пухом! Конечно же, насилие ужасно. И не бывает такого насилия,
поддержав которое ты потом не расплатишься. Но бывают минуты, когда ты можешь
понимать одно, а делать обречен другое. Потому что
твое понимание не стыкуется с реальностью, контуры расходятся и образуются
разрывы, через которые сочится кровь. Понимал ли я, что в Белом доме – не
только откровенные нацисты и не только восторженные иваныкарамазовы
типа Александра Дугина? Конечно. Отдавал ли себе отчет в том, что вслед за
применением оружия во власть неизбежно проникнут чекисты, поскольку без опоры
на них обойтись невозможно? Да, вполне. Хотя и не во всем сегодняшнем масштабе
– на это мне тогдашнего воображения не хватило. Но я сам, своими глазами видел
тех, кто был готов к захвату страны – и тех, кто стоял за спинами старых дураков со Сталиным, и молодых романтиков левого фронта, –
никаких иллюзий не имел и не имею. Да, все то, что ныне происходит со страной,
катастрофически похоже на мечты и планы Хасбулатова. И все равно это версия лайт, обезжиренная и облегченная. А между быстрой смертью и
долгой мучительной жизнью лучше выбрать жизнь. Что я той осенью и сделал и о
чем никогда не жалел. Те двадцать следующих лет, что мы очень медленно сползали
в белодомовскую жижу – были, их не отменит никто.
На выходе из редакции «Общей
газеты» я встретил невысокого и плотного Явлинского, который пребывал тогда в
зените славы и, как многие политики при власти (или же, наоборот, на пике
массового сопротивления), окуклился: он как будто находился внутри мыльного
пузыря, сияющего, радужного, недоступного для смертных. Спустя годы, перестав
играть серьезные роли в политике, Явлинский станет другим: радужная оболочка
лопнет и человеческое вновь проступит в нем; еще более удивительные метаморфозы
произойдут с Горбачевым, который из вождя превратится в отличного деда,
веселого, обидчивого, жизнелюбивого.
А на улицах творилось нечто
невообразимое. Людские потоки превратились в черный омут, готовый засосать в
себя живое и растворить его без остатка. Участники событий перестали сознавать
себя отдельными людьми, они были частью обезличенной силы и действовали не
потому, что так хотели или же считали нужным, а потому, что круговерть несла и
эта сила действовала – через них.
Слышались выстрелы. Пока еще
редкие. Но все чаще в руках у возбужденных мужиков оказывалось боевое оружие,
все реже язвительно-улыбчивые бабки зазывали прохожих – ты же не жидок
какой-нибудь.
Сейчас я
слишком много знаю о том, что происходило в мэрии, захваченной восставшими, о
московском вице-премьере, физике Брагинском, захваченном в плен и по прямому
приказу Александра Р. забитом до состояния пожизненной инвалидности; вечерняя
картинка с грузовиками, которые штурмуют вход в «Останкино», стоит у меня перед
глазами, а происходившее в пустом растерянном Кремле описано Сергеем Пархоменко
в его знаменитом очерке.
Тогда я этого не знал и знать не мог. Но и без этого
было понятно: либо к утру восстание подавят, и нам, сторонникам кремлевской
власти, придется до конца жизни отвечать перед судом совести за все неизбежные
последствия победы, смешивая чувство покаяния с чувством благодарности за
избавление от гарантированной политической смерти; либо одолеет обезумевший
Руцкой, и тут уже совесть будет кристально чиста, зато мы будем в одночасье и
без сантиментов сброшены в державный ад.
Странное чувство, доложу я вам:
ты твердо сознаешь, что ничего не поменять, что все идет
как идет и пока не совершится – не остановится. Остается слушать радио и
смотреть телевизор, словно это репортаж из далекой страны и происходит не с
тобой, не здесь. Вот Горбачев ругает Ельцина… зачем
он… вот Явлинский, проклинавший Кремль за кровожадность, кричит в микрофон: да
где же войска??? Радио продолжает бурчать, а экран телевизора пфыкает и в одночасье гаснет. Щелкаем ручной переключатель
– нет, это не техника сдохла, это выключен рубильник,
кто-то отрубил эфир. Что? Это всё?
Тут же звенит телефон длинными
заливистыми трелями – междугородний.
– Что у вас там происходит? –
спрашивает растревоженный Марк Липовецкий, ныне
американский профессор, а тогда литературный критик из Екатеринбурга.
– Сам видишь, дорогой. Восстание
масс.
– Ты думаешь, это всё?
– Нет, почему-то не думаю.
А дальше было то, что много раз
описано: включение резервной студии второго канала, призыв Гайдара, взявшего на
себя царскую обязанность призвать народ к защите власти, ночной Моссовет,
безумство храбрых… Утро, взбудораженное залпами; если бы не странное,
однонаправленное эхо и не затяжные паузы между выстрелами, могло казаться, что
это не пушки стреляют болванками, а большие дяди репетируют салют… Дачное,
шашлычное потрескивание пламени в нескольких окнах Белого дома и черная гарь,
облизавшая белую стену…
И ледяное, как утренняя солнечная
изморозь, понимание: еще одна страница большой истории перевернута. И что будет
дальше? Дальше будет запах паленой проводки, подвальный хруст перегрызаемой
крысами балки, опадающая алая листва и беспечное счастье работы над книгой – про историю, которая уже прошла.