Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2014
Не стану утверждать, что Евсей Каплинский
был человек рядовой, серийный или, как принято говорить, «человек с улицы», иными
словами, первый встречный-поперечный,
ничем по большому счету от второго встречного-поперечного
не отличающийся. Нет, это не так. Так вообще никогда не бывает: всякое
человеческое существо, если получше в него вглядеться,
– штучное, оно само по себе, и поэтому наш мир многообразен, а не однолик, как
полная луна.
В Кандалакше, еще до переезда в Израиль, Евсей значился
Всеволодом, Севой. Хорошее имя: Всеволод Большое Гнездо. На исторической родине
нашего народа это княжье имя выговорить, не сломав язык, может далеко не
каждый. Поэтому в семье Каплинских было решено
загодя, что Сева в Израиле будет зваться еврейским именем Евсей, к тому же так
он был записан и в метрике: при рождении родители дали ему это имя якобы в память
о покойном дедушке.
По приезде в Израиль выяснилось с большой быстротой, что Евсей – древнегреческое имя и к еврейским корням никакого
наклонения не имеет. Ну что тут поделаешь! Ошибка вышла. В Кандалакше все были
уверены, что Евсеи относятся к еврейскому племени, а
больше ни к кому. Да и покойный дедушка подпустил тумана, не говоря уже о том,
что метрика – серьезный документ, хотя и его можно подделать по нынешним продвинутым
временам.
Поехали семьей: Евсей с двумя сыновьями-погодками – двадцатидвухлетним
Семеном и младшим Виктором. Сам Евсей, вдовый человек, был ближе к семидесяти,
чем к шестидесяти. Его жена Шура, мать мальчиков, долго и тяжко болела и умерла
около года назад, развязав мужчинам руки: Евсей давно вел разговоры об отъезде
в теплый Израиль на ПМЖ, погодкам Семену и Виктору Кандалакша осточертела до крайней степени, и они готовы были
отправиться хоть на историческую родину отца, где пальмы растут прямо на
улицах, хоть к черту на рога. Сложней было с больной Шурой: не то что она плохо
относилась к мужниной нации, но ехать жить в страну,
где кругом одни евреи, она, северная русская женщина, отказывалась наотрез.
Шура чуяла, что осталось ей недолго, и желала остаться в России, среди своих. Понять ее можно.
А Евсея тянуло к своим,
и это тоже понятно: так устроены евреи, они неискоренимо хранят в закоулках
памяти седые истории о том, как их предки кочевали с козлами и баранами по
библейским холмам, и все было хорошо, просто замечательно. Дальше исторических
воспоминаний дело не идет – до той поры, пока не пробьет час и евреи, рассыпанные
по всему миру, как сахарный песок по сырому тесту, не потянутся, собрав манатки, в Иерусалим.
В этом отношении Евсей Каплинский ничем
не отличался от своих сородичей, которых в Кандалакше, надо сказать,
было кот наплакал. Каплинские очутились здесь
не от любви к трескучим морозам и северному сиянию, а по воле случая: отец
Евсея, военврач, был направлен начальством на службу в местный гарнизон. Здесь
и Евсей родился, женился и пригодился: дослужился до замначальника
ОТК алюминиевого производства мисок и кастрюль.
Похоронив жену, Евсей начал собираться в дорогу. По новым временам
отъезд в Израиль стал плевым делом – кто туда только не ехал. На сборы много
времени не ушло; как говорили в старое доброе время: «Евреи, вставайте и
идите!» Проливать слезы от расставания с Кандалакшей ни Евсей, ни погодки даже
не думали. Самое дорогое и прекрасное, что вывозил в сердечном багаже Евсей из
заполярного места своего рождения, – это давнее, не выцветшее почему-то с
годами воспоминание о новогодней елке – в нежном возрасте детства.
Ему было пять лет, может, шесть. Саму елку он запомнил не очень
отчетливо: живое зеленое дерево в углу зимней комнаты, где они тогда жили.
Комната с заляпанным льдом окошком была полна праздником, это ощущение
сохранилось нетронутым. За столом сидели сослуживцы отца с женами. И пел
патефон песню «Рио-Рита» на непонятном языке.
На Евсея никто не обращал внимания, он сидел в елочном углу на
детском стульчике против табуретки, покрытой как скатеркой вышитой салфеткой.
На табуретке стояло чайное блюдце, на блюдце, теснясь, разместились
приготовленные мамой сахарные коржики, бутерброд с вареньем и соевые конфеты в
золотых фантиках. Отдельно от этих праздничных яств на белой салфетке с вышитым
гладью сизым голубем лежал неведомый в этих краях оранжевый круглый плод,
источавший райский аромат.
Все дело было в этом аромате. Плод, принесенный в подарок Евсею отцовым приятелем-полковником, благоухал не
по-здешнему. Ни манная каша с изюмом так не пахла, ни компот из сухофруктов, ни
даже круглый ванильный пирог с дыркой посредине, который мама испекла летом, на
папин день рождения, в железной печке-чудо,
похожей на башню. Евсей почему-то хорошо запоминал запахи, хотя этим
незаурядным качеством ни папа-военврач, ни домовитая мама не отличались от
других людей. Возможно, мальчик унаследовал свое качество от покойного дедушки,
в честь которого был назван, а может быть, его необычная особенность уходила
корнями куда глубже – в те времена, когда люди еще были волками и медведями.
С мандарином, светившимся на табуретке ровным оранжевым огнем,
Евсей повстречался впервые в жизни, и эта встреча навсегда оставила сладкий
след в его памяти.
Протягивая мальчику драгоценный подарок, отцов приятель своим
граненым офицерским ногтем слегка надорвал оранжевую кожуру мандарина, демонстрируя,
как следует его очистить прежде чем съесть. Из этой-то
открывшейся в шкурке прорехи и хлынул аромат, не похожий ни на что: плод пах
теплыми и солнечными сказочными краями, где у всех всего вдосталь
– и конфет, и счастья.
Евсей почему-то медлил, тянул с тем, чтоб содрать с мандарина
шкуру и запихать его в рот, сожрать без оглядки и без
остатка. Он почему-то тянул. Если б он знал о существовании мазохизма, он сразу
бы сообразил, в чем дело: от этого мучительного промедления Евсей получал
необъяснимое и не нуждавшееся в объяснении удовольствие. Но он не знал. Как не
знал и о том, что всякое начало имеет свой конец и
томительное ожидание расправы над мандарином вот-вот закончится. И
действительно, он, отмерив срок каким-то упрятанным то
ли в сердце, то ли в душе счетчиком, срывающимися движениями пальцев очистил
плод, разломил на части и одну за другой стал отправлять в рот вместе со
свисающими белыми прожилками, окружавшими дольки. И вот остались только шкурка
и аромат.
Вот этот-то аромат Евсей Каплинский и
увез с собой в Израиль, на историческую родину.
Неважно, откуда едет человек, а важно, куда он приезжает.
Об Израиле Евсей знал куда больше интересных историй, чем о
Кандалакше, – может быть, оттого что о Кандалакше, честно говоря, нечего было
знать. И про царя Давида он знал историю, и про разрушение Храма, и про то, что
Израиль запускает собственные спутники и что атомные бомбы у него тоже есть.
Эти немалые знания Евсей почерпнул из разговоров со знающими людьми, которые
нечасто, но иногда все же встречаются за Полярным кругом, и из исторических
романов, которых он был большой любитель. Свое еврейство, в отличие от
большинства соплеменников, Евсей Каплинский нес с
большой легкостью, как кепку на голове. Неординарную в ледяных краях нацпринадлежность
он не скрывал, но и не выпячивал, а полярных горожан, надо сказать, волновали прежде всего суровые проблемы выживания, а никак
не еврейский вопрос.
Евсей удивлялся: везде еврейский вопрос есть, а в Кандалакше его
нет. Он вообще любил удивляться: знал, что это освежает душу. В Израиле Евсей
первым делом удивился обилию синагог: куда ни пойдешь, повсюду синагога. А ведь
если строить хоть тысячу храмов в месяц, не станешь ближе к Богу ни на выдох –
в этом он был уверен.
Простые и ровные отношения связывали Евсея с Богом. В основу этих
отношений было заложено непременное правило: не беспокоить Бога просьбами, но
никогда о нем не забывать и не упускать его из виду, потому что он – Главный Начальник
всего мира. Такая установка облегчала жизнь Евсея Каплинского
и даже делала ее приятной вопреки сложностям полярного существования в
Кандалакше и непростой хозяйственной обстановке на производстве алюминиевых
мисок и кастрюль. А погодки Семен и Виктор к Богу и его позиции в нашей жизни
были совершенно равнодушны. Их другое интересовало: каким образом продолжить
удачно начавшееся путешествие и добраться до Америки, где возможностей больше,
а евреев меньше.
Евсей с пониманием относился к заботе сыновей. Они были разные
люди: отец искал плавное окончание жизни на теплой антикварной родине, а
погодки нащупывали новое начало. Жили они, все вместе, в простолюдном
Южном Тель-Авиве, в съемном помещении. Окно выходило на рыночную улицу, по
которой вперемежку с местными мечтателями и гопниками
прогуливались нелегальные мигранты из Эритреи и Судана. На их африканской
родине, если б им посчастливилось избежать гибели от колотушки или пули, они
умерли бы от бескормицы, превратились в сыпучий прах в придорожном рву и
оставили бы в назидание потомкам лишь пригоршню молодых зубов.
Дома Каплинские не засиживались. Погодки
уходили на рынок – там всегда можно было заработать хоть что-нибудь «на
подхвате»: таская ящики и коробки торговцев или сгребая в курином ряду ошметки и выбрасывая их в мусорный бак, установленный в
стороне. Братья от работы не бегали, надо отдать им должное: какой бы ни вышел
расклад, надо было копить на билеты в Америку. А на жизнь денег хватало: на
первых порах семья получала социалку, а Евсей – тот
вообще оказался кум королю: государство каждый месяц платило ему пособие как дожившему
до седин, хоть и на чужбине.
Евсей на рынок не ходил, гулял по городу, приглядывался,
не ведая, чем займется и займется ли вообще. Все ему было здесь внове и
интересно, удивление окружало его, и он чувствовал свежую приятную легкость.
Более всего Евсей удивлялся тому, что, прогуливаясь, ощущал себя
совершенно вольным человеком. В Кандалакше с ним не случалось такого никогда:
проблемы с алюминиевыми кастрюлями и мисками его преследовали по пятам, а забота
о завтрашнем дне не отпускала. Здесь все изменилось, завтрашний день отодвинулся
в непомерную даль, алюминиевые проблемы растворились без следа. На дворе было
светло и тепло, народ ходил по улицам без пальто, а некоторые в майках, хотя по
календарю местная зима вошла в самый расцвет, и тут тоже было чему удивляться, разинув рот.
Но и вовсе без текущего дела он не оставался; ему пришло в голову
сменить свое сомнительное для еврейского уха имя на
чисто библейское. И покойный дед Евсей тут был ему не указка – в конце концов,
и он, местечковый уроженец, произошел не от греков и не от варягов, а от Янкеля и Хаи. Подбирая имя своему
шестому сыну, они допустили ошибку – может, неумышленно и без дальнего прицела.
Расстаться со своим именем Евсей был готов без всякого сожаления.
Ему, можно сказать, это было не в новинку: к русскому Всеволоду он привык и с
ним, среди сугробов и льдов, накрепко сросся, но вот же распростился и почти
забыл. Теперь дело оставалось за малым: остановить выбор на звучном,
исполненном исторического смысла имени, какими были полны страницы Библии,
подаренной Каплинским в день прилета на аэродроме.
Евсей склонялся к двум из них, звучавших упоительно и в то же время грозно, как
симфонический оркестр: Гиора и Матитьягу.
С фамилией тоже все вышло не совсем гладко. По дороге в Святую
землю Евсей решил, что в новых документах на новой родине он будет значиться
как Даян или хотя бы Рабинович, а не какой-то польский
беженец. Не успел он и заикнуться на эту тему, как аэродромный
чиновник его опередил: а не является ли уважаемый Евсей родней израильскому Каплинскому? Евсей мог такое предположить – чего на свете
не случается! – а чиновник, видя легкое замешательство русского репатрианта,
объяснил: «Моше Каплинский – наш знаменитый генерал».
Услышав эту потрясающую новость, Евсей твердо решил остаться при своей родовой
фамилии и разузнать при первой же возможности, не приходится ли он прославленному
генералу дальним родственником. А вдруг? Евреи – тесный народ, их родственные
связи весьма переплетены и прихотливы.
Забегая вперед, скажу, что генеалогические изыскания, предпринятые
в клубе энтузиастов «Найди родню!», не дали искомых результатов: Евсей
приходился генералу не более чем однофамильцем.
Погодков все эти военно-приключенческие истории не занимали
ничуть. Они снисходительно считали, что с отъездом из Кандалакши и по прибытии
в еврейский мир их отец если и не съехал с катушек бесповоротно, то все же
заметно двинулся головой. И действительно, какому нормальному человеку могло
взбрести на ум из Всеволода переделываться в Матитьягу.
Братья-погодки, собиравшиеся при первой возможности продолжить путь за океан,
отдалились от вполне умиротворенного в Израиле отца, и это отчуждение было
взаимным, Евсей воспринимал его как нечто естественное
и не противился ему. Дети не хотят упустить свой шанс – так дай им Бог, пусть
едут! Вольному воля.
Тот факт, что заместитель начальника ОТК по производству алюминиевых
мисок и кастрюль, к тому же пенсионного возраста, совершенно не востребован в
израильской экономике, Евсея Каплинского никак не смутил
и не расстроил. Нет так нет! Никто и не рассчитывал,
ну разве что чуть-чуть… Таких заместителей начальников
среди новых репатриантов набиралось, как говорится, тринадцать человек на дюжину.
Давно прошли те времена, когда безработные русские евреи играли на людных перекрестках на музыкальных инструментах – от домры до арфы
– и, переходя от столика к столику в кофейных заведениях, пели песни, не имея к
этому занятию ни малейшей склонности. Тель-Авив тогда, в начале девяностых, называли
самым музыкальным и чистым городом планеты, потому что те, кто не пели и не
играли, мели улицы. В наши дни, двадцать лет спустя, ситуация изменилась: музыкальная
уличная жизнь поутихла, мостовую метут эфиопы, а так и не обустроившиеся
русские евреи переквалифицировались в ночные сторожа.
Это в СССР, на родине социализма, ночной сторож был человеком типа
парии или индийского неприкасаемого: неудачником и алкоголиком, чаще всего запойным.
В святоземельском понимании ночной сторож человек
вполне уважаемый и вовсе не обязательно склонный к пьяным загулам. Недаром еще
в библейские времена он снискал признание ветхозаветной публики тем, что
охранял от ночного ворья чужое имущество. Владельцы этого добра, не без основания беспокоившиеся о его сохранности, высоко ценили
профессию ночного сторожа: бодрствуя до рассвета, он давал им напрокат свой сон
за умеренную плату. И это устраивало всех, кроме, разумеется, ночных татей. Но
так уж устроен наш мир: все подряд никогда не бывают
довольны, кто-нибудь всегда оказывается в проигрыше. На что Соломон был мудрый
человек и царь, а и тот проиграл в соревновании с молодым ночным сторожем по
имени Дуби. Возлюбленная пылкого Соломона, юная
красавица Суламифь, жаловалась на то, что с царем,
изъяснявшимся очень мудрёно и к тому же по старости годов потерявшим уже пять
зубов, ей скучно просто до смерти, и с легким сердцем уступила ухаживаниям крепыша Дуби. С Соломоном ей было скучно, зато с
Дуби стало очень весело.
Эту поучительную историю Евсей слышал, в присоленном народном изложении,
от своего напарника по сторожевому занятию. Спрос на сторожей был велик по
причине беспокойства жизни, и ограничения для желающих что-нибудь посторожить
сводились к минимуму. А спрос, как известно, рождает предложение, это всем
известно даже без Карла Маркса с его прибавочной стоимостью.
Ловкачи-посредники, охотившиеся по всей стране за потенциальными сторожами и
снабжавшие ими пользователей, неплохо на этом зарабатывали. Они объединялись в
ловчие группы и сообщества, они люто конкурировали между собой, перебивая друг
у друга тех, кто по той или иной причине, чаще всего по скудости кармана, решил
податься в ночные сторожа. Сгодился тут и Евсей Каплинский,
уживчивый человек, не задававший въедливых вопросов: почем рабочий час нетто и
брутто да сколько состругивает со сторожа ловчила-посредник.
Сколько надо, столько и состругивает, это ж ясно и без вопросов.
Исполнительный Евсей без работы не сидел, запросы на него
прямо-таки сыпались как дождик с небес. Оберечься желали собственники,
арендаторы и государственные учреждения. Стоит сторож на своем месте – значит,
порядок соблюден и на душе легко. А что такой Евсей сможет сделать, если
возникнет в том нужда, – кричать «караул», звать на помощь, об этом никто не
задумывался: ни посредник, ни наниматель. К чему это? Сторож требуется – вот
он! У Евсея не было ровным счетом ничего для защиты чужого покоя: ни палки с
гвоздем, ни свинчатки в кулаке, ни даже переливчатого свистка на тесемке. Да и
бежать за подмогой он не мог – годы уже не те, чтоб
бежать.
Зато сторожба открывала возможности
тесного знакомства со средиземноморской прибрежной полосой. Евсея направляли на
какие-то отдаленные стройки посреди безлюдного пространства – доски стеречь –
или на археологические раскопки в холмах, где любознательный человек мог
поживиться цветным мозаичным камешком, древней монеткой, а то и драгоценной цацкой. Как-то раз его привезли к ковшовому трактору,
застрявшему в чистом поле ввиду арабской деревни с минаретом, откуда муэдзин
заводил свои заунывные песни. Имелось в виду, что ковш, а то и весь трактор
целиком могут украсть арабы и сдать в железный утиль.
Однажды Евсей получил назначение сторожить апельсиновый сад.
Легкие проволочные ворота были заперты на висячий замок, зато сетчатый натяжной
забор носил символический характер: он весь состоял из прорех, в любую из
которых могла без хлопот пробраться корова. Но коровы в еврейской стране не
гуляют беспризорно, кошкам и собакам апельсины ни к чему, а прохожие люди,
соображающие, когда наступает апельсиновый сезон, сюда не сворачивали – кроме
падалицы на земле да мелких белых цветочков, тесно облепивших древесные ветки,
тут не было ничего.
Увидев эту картину, Евсей Каплинский
застыл как соляной столп. Недоставало здесь лишь елки, табуретки и зимнего
мандарина на той далекой табуретке… Апельсиновая падалица! Не червивые дички
валяются тут под ногами, а оранжевые шары апельсинов. Евсей бережно поднял один,
поднес к лицу, вдохнул запах. Нет, это другой аромат, не мандариновый, детство
пахло не так. Переходя от дерева к дереву по зеленой скатерти земли, празднично
украшенной апельсинами, Евсей словно бы шел по банкетному залу.
Этот случай сбил налаженную настройку в вольном существовании
Евсея; лучше б, честное слово, совсем не подворачивался ему этот апельсиновый
сад, искривленно напомнивший о кандалакшинском
снежном детстве! Но – подвернулся, и вот теперь в памяти мерцало
уснувшее было воспоминание и тревожило.
Легко шли дни, им в затылок скользили недели, ехали месяцы. На
фруктовых развалах Евсей разглядывал диковинные плоды родом со всех концов
земли – янтарные, бежевые, алые, а мандаринки, словно простолюдинки на светской
тусовке, не встречались меж ними. Словоохотливые
торговцы уверяли, что – да, они знают об этих мелких цитрусовых, слышали, но
торгового хода им здесь нет, покупатель не берет, поэтому в продаже их трудно
найти и ничего о них не слыхать. А когда-то, говорят,
продавались, после Войны за независимость. Тогда выбор был грошовый, не как
сейчас. А сейчас и само это слово – «мандарин» – мало кто слыхал.
Другое дело апельсин, «золотое яблоко», – этого полно. А ведь в Библии про
апельсины нет ничего, ни слова; говорят, их в старину привозили из Китая. Из Китая
чего только не везли, там все было: и порох, и шелк, и бумага…
Такое наплевательское отношение местных людей к мандаринам
вызывало у Евсея досаду: китайский апельсин им, видите ли, всем хорош, а вот
мандарин не по вкусу, хотя и он тоже китайский, судя по названию. Китайцы не
дураки, стали бы они биться над выращиванием мандарина, если б он в чем-то их
не устраивал и рос безнадзорно, как сорняк на огороде! Апельсины апельсинами, у
них шкура слоновья, а по аромату они с мандарином не могут даже сравниться. Но
и к апельсинам Евсей, стоявший на стороне справедливости, относился с почтением,
хотя душа его бесповоротно была прилеплена к мандарину – тому, на табуретке, в
зимней комнате.
Время шло. Уехали за океан погодки, без лишних слов простились с
отцом и уехали. Присев перед дальней дорогой, пообещали, как только обустроятся
и разбогатеют, забрать Евсея к себе. То, казалось, были не лишние слова, но
Евсей в них не поверил и поэтому не дал надежде хода. Да его и не тянуло,
заглядывая в завтра, ехать отсюда за тридевять земель и зависеть там от Виктора
и Семена. Затворив за погодками дверь, он вздохнул и пожал плечами; ему пришло
в голову, что вот, мать не дожила до этого прощания с сыновьями – и это к
лучшему.
Первое время после отъезда братьев жизнь казалась Евсею опустевшей, как будто из нее вынесли мебель. А через
две недели, гуляя по южным окраинам города, за тюрьмой Абу-Кабир, он набрел на рощу.
Роща росла в стороне от дороги и жилищ, особняком, на неухоженной
земле – полторы сотни круглых кустов, доверху, как зеленые лукошки, набитых
мандаринами.
Обнаружив рощу, он не испытал внезапного прилива буйной радости,
от какой у иных людей больно щемит сердце, а то и вовсе прекращает свою
полезную работу. Скорее, наоборот, покров совершенного покоя накрыл Евсея Каплинского и обволок его душу: нашлась наконец-то
мандариновая роща, давно ожидаемая. Евсей вошел в нее без опаски и глядел на
кусты, как на старых знакомых, милые черты которых почти исчезли из памяти.
Обходя рощу, он заметил вбитый в землю столб с
прибитым к нему объявлением на русском языке: «Ищу начальника рощи». И
номер телефона.
Что значит «начальник рощи», догадаться было невозможно –
объявление писал, как видно, человек с широким обзором жизни. Что должен делать
начальник рощи? Начальствовать над мандаринами? Командовать кустами? Не
откладывая, Евсей позвонил по указанному телефону и узнал, что владельцу рощи
требуется ночной сторож. Все встало на свои места.
Сторожить рощу Евсей согласился бы и за полцены, да ему больше и
не предложили: как видно, дела плантатора катились под гору. Плачевно складывались
дела, раз орошение было не налажено, половина кустов страдала от безводья и
имела сиротский вид. Но вызревшие плоды, защищенные от грубого мира тонкими
шелковистыми шкурками, источали сказочный аромат и сочились сладостью первородного
греха. Евсей Каплинский чувствовал себя райским
гражданином.
Здесь, в роще, в собственноручно сооруженной из фанерных щитов и
поддонов просторной будке ему было хорошо и спокойно – куда лучше, чем в
съемном помещении в Южном Тель-Авиве, в окружении эритрейцев.
Он понимал, был уверен, что никакая комиссия не явится сюда, на городские
задворки, проверять, как он сторожит свой мандариновый объект, – и эта
уверенность тоже добавляла покоя.
Выглядывая из будки, он видел высокое небо и круглые головы
вечнозеленых кустов, украшенные оранжевыми венками. За рощей, внизу, ехали
машины по шоссе, а сидельцы Абу-Кабира сквозь зарешеченные окна перекрикивались
со своими соскучившимися родственниками, приехавшими пообщаться и расположившимися
с выпивкой и закуской, а нередко и с дымящимися мангалами на лужайке, под тюремной
стеной. Евсей слышал приветственные крики родственников, но они доносились до
него как бы из другого мира, параллельного или перпендикулярного, какая
разница. Крики птиц, пролетавших низко над будкой и безбоязненно приземлявшихся
вокруг, были Евсею куда ближе. То были белые птицы,
довольно крупные, размером с кошку. Тела птиц на земле были вытянуты вверх, их
длинную прямую шею венчала ладная головка с широким черным клювом. Птицы были похожи
на узкогорлые кувшины горянок, которые они несли, вскинув на плечо, от источника,
бившего из скалы, к своим саклям.
В праздничном мире рощи Евсей чувствовал себя полновластным
хозяином. Будка не казалась ему дворцом, но там вполне можно было не только
дневать, но и ночевать на старом топчане с еще более старым матрацем. А в
десяти минутах ходьбы от рощи, в придорожном продуктовом киоске, продавалось
все необходимое для поддержания жизни. Он, можно сказать, подобно горожанам на
садовом участке, жил в своей будке как на даче, сохраняя съемное помещение в
Южном Тель-Авиве и изредка туда наведываясь – для догляда и проверки.
Одиночеством в роще он не томился – безмятежно спал в темное время суток,
поднимался с рассветом, с птицами, и неторопливо листал Библию, подаренную ему
в день приезда на аэродроме. Надежда отыскать в Священной книге хоть
какой-нибудь намек о мандарине в нем не угасала, хотя и меркла с ходом времени.
Он почти свыкся с мыслью, что ничего там не отыщется, как привык и к тому, что
о погодках не было ни слуху ни духу.
В месяц раз, по двадцать восьмым числам, Евсей являлся в контору
плантатора, где говоривший по-русски парень – тот самый, который сочинил
объявление о поисках начальника рощи, – выдавал ему зарплату. В последний раз,
расписываясь в получении, Евсей услышал от русского парня новость: плантатор
окончательно разорился, роща продана, мандариновые кусты сведут, а на
освободившемся участке построят супермаркет. Слушая, Евсей неповоротливо
соображал, когда же все это может случиться и его роща станет освободившимся
участком под строительство магазина. Расспрашивать парня он не стал: зачем, что
это изменит? Всему когда-нибудь приходит конец. Вон и Адама с Евой выписали из
рая, и они ушли.
Недели через три, ранним утром возвратившись в рощу из съемной
комнатенки в Южном Тель-Авиве, Евсей Каплинский
увидел светлый дым над догорающими мандариновыми кустами и ковшовый трактор,
расчищающий пожарище. Будка сгорела, от нее не осталось и следа. Русский парень
из конторы плантатора наблюдал за происходящим со стороны. Заметив Евсея, он
приветливо помахал ему рукой.
Не ответив парню, Евсей повернулся и мимо тюрьмы Абу-Кабир, вдоль
шоссе, зашагал прочь. Больше я никогда ничего о нем не слышал. Говорят, он вернулся
в Россию. Может быть. Вольному воля.