Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2014
Это довольно большой сундук, нет, скорее,
коробка с крышкой, ящик. Каркас сделан из проволоки с мягким резиновым
покрытием, после чего оплетен косичками, которые скручены то ли из мягкой коры,
то ли из высушенных и прессованных листьев неведомого южного растения. Хочется назвать этот материал джутом – эхо из детства, Жюль Верн или даже Стивенсон, джутовые циновки и канаты,
матросы в ярких шальварах с устрашающими кинжалищами
в зубах лезут вверх по мачте и все такое, но я останавливаю себя, так как
ответить на вопрос, джут или не джут, не могу. Гуглить
неохота: где «Гугл», там скука. Доброжелательная
скука, нет в ней места для парусов и кинжалов.
В общем, рискуя ошибиться (а без риска лучше и
не делать ничего), назовем его джутовым ларцом, будто Анненский бросил все:
гимназию, слугу со складным стульчиком, переводы
древних греков и Леконта де Лиля – и отправился
служить в русской дипмиссии в Индонезии, если таковая
тогда была. Вряд ли. Думаю, не было. В «Гугл» не
полезу. Хорошо, в Японию, в Токио. Жарко, влажно, сердце
болит, цветет сакура, Фудзи на горизонте (в чем не
уверен – можно ли увидеть Фудзи из Токио? Про «Гугл» молчу), стихи потихоньку
пишутся и складываются в джутовый ларец. И умрет наш Анненский тогда же,
30 ноября 1909 года, схватится за сердце на ступенях токийского вокзала,
собираясь посетить с познавательными целями Киото. Ларец передадут японскому
переводчику с русского (служил под Порт-Артуром), с которым покойный любил
поговорить о поэзии, тот переложит стихи на свой язык, авторство забудется,
потом все вот это – про колонны желтые, увитые шелками, и про базальтового
монгола, и про пособие бледной прозы – прочтет Акутагава.
В моем джутовом ларце не стихи. Он сейчас передо мной, крышка «Мака»
упирается в его бок. Ларец расположен над столешницей – это такая специальная икейская (чуть ли не летейская)
продукция, сам стол довольно большой, но бестолковый, чтобы усилить эту бестолковость, над ним сантиметрах в тридцати надстроили
полочку. Получается, что можно под нее что-то засунуть, я и засунул, там
сканер, коробка с салфетками, керамическая вазочка со скрепками (друг-гончар
слепил в наивном этрусском стиле), в крайнем правом углу складируются всякие
мелкие штуки, которые в следующий раз надо тащить с собой в Россию. Да, знаю,
они медленно покрываются пылью, но поделать ничего не могу: неудобство стола в
том, что в нем мало ящиков, да и сами они невелики. В ящиках почтовые
принадлежности, кое-какие письма и документы, бумага для принтера, коробки от купленных в последние годы девайсов,
гаджетов тож. Так что
эргономическая недостаточность икейского изделия
заставляет держать разные штуки на и под полочкой. На, слева направо – джутовый ларец, тоже плетеная (но по-другому,
плотно, без дырок и щелей) красная коробка с крышкой, внутри проложенная
полосатой холщовой тканью, в коробочке разные мелкие, не очень нужные (пока)
вещи вроде старого мобильника, двух пар старых очков, вдруг, не дай бог, новые
сломаются, пуговицы и кусочки ткани на заплатки для курточек и джинсов, подаренный
недавно Ю. набор для новейшего японского писателя. То есть он никак не
называется, но описывается в моем сознании именно так. Набор
состоит из стопки прекрасной рисовой бумаги, нарезанной от руки, стопка
помещена в ручной же нарезки грубые картонные корочки, все вместе крест-накрест
перевязано атласной веревочкой вроде тех, что украшают коробки с приятными
финтифлюшками, купленные в лавках с парфюмом, мелким бобошным артом и проч. В корочках
есть специальные вырезы, чтобы веревочки не сползали, что разумно и
предусмотрительно, East meets
West, восточная тонкость встречается с западным рацио. Она и не сползает,
веревочка, даже будучи некрепко завязанной. Very clever. Тут стоит сделать небольшое отступление и
вспомнить, как в конце зимы 2013-го мы с А. ездили в IKEA на севере города, за
Тоттенхэмом. Переезд случился накануне, нужно закупить обстановку, в которой
раньше, на съемной квартире, нужды не было. Автобус попал в
длинную вялую пробку, со второго этажа экипажа можно было бесконечно
разглядывать медленно меняющиеся районы, вот турки, вот опять турки, вот
чернокожие, здесь пакистанцы и бангладешцы, здесь
вообще не понять, тьма и одинаковые двухэтажные council estates,
а вот опять, слава богу, турки, с Кипра, судя по надписям на общинных клубах,
лавки, полные сладостей, скажи халва. У лесенки, ведущей на первый этаж
автобуса, стоял невзрачный чернокожий лет тридцати пяти. То ли дурной трип, то
ли вообще мозг его вынесло, но весь тот час, что мы пробирались сквозь Северо-восточный
Лондон к сияющему храму шведского протестантизма, он примерно раз в три минуты
выкрикивал следующее: «Japanese girls!
Very clever!» После чего в
промежутках принимался бормотать что-то такое про боевые приемы восточных
народов, которые позволяют девушкам из Юго-Восточной Азии защитить себя от
покушений на их маленькие тела и несокрушимую честь. Я
да и, думаю, все пассажиры надеялись, что каждый раз будет последним, что трип
кончится, дурачок уснет, отрубится, сойдет на
остановке и продолжит проповедь в одном из темных переулков бесконечного метрополиса, но этого не происходило. Вообще, бедолага был
отличным музыкантом, по крайней мере с чувством ритма
у него все в порядке. Я отсчитывал про себя тихие
промежуточные секунды и уже ждал рефрена про японских девушек, реплика произносилась
с идеальным таймингом, ни разу, да-да, ни разу
безумец не обманул наших ожиданий, тютелька в тютельку, сложно было сдержать
вздох облегчения, когда ожидание не оказывалось напрасным, и сразу, в тот же
миг, облегчение от вовремя вступившего инструмента, благодарность за честное
выполнение психом взятых на себя перед музами обязательств сменялось
страшной усталостью, нет, сначала возмущением, а потом усталостью, смертельной,
отчаянием, что это никогда не кончится, the torture never stops,
но тут уже опять наступала тишина и ожидание. Мы присутствовали при настоящем
искусстве, которое позволяло пережить современный катарсис, смесь Аристотеля и
Беккета в одни и те же три минуты. Еще я вспомнил, но уже
позже, когда валялся на диване в IKEA, пытаясь оценить его плотность, упругость
и мягкость, что Япония и ее девушки были тут неспроста, ведь есть же японская
придворная музыка, странная, немного даже, на наше западное ухо, зловещая,
будто придворный крадется по коридорам императорского дворца в женскую половину
на свидание, а предупрежденный стражник уже точит меч, уже прячется в темный угол у ширмы, отделяющей покой фрейлины, ждущей
возлюбленного, напряжение нарастает, но паузы между нечастыми звуками не
уменьшаются, мы ждем каждого удара пальцев по струнам кото,
вот-вот рука придворного коснется створки ширмы, вот-вот меч стражника
обрушится на его голову, обагрив благородный поперечный гребешок волос на
макушке, но тут легко и стремительно ширма распахивается, невидимая тонкая рука
притягивает к себе стражника, и вот он уже лежит без сознания, и через
его тело переступает полный страсти придворный. Ожидание кончается ничем.
Сумасшедший сошел за остановку до IKEA. Very clever.
К стопочке рисовой бумаги прилагается жестяная
коробочка с остро отточенными карандашами, это уже чистый Запад, особенно идея дарить типа литератору, человеку слова, бумагу и
карандаш, карандашом писали великие модернисты первой половины прошлого века,
сто лет уже скоро как, Хемингуэй писал в молескине, Набоков в тетрадях попроще,
потом и вовсе на карточки перешел, ну и Чатвин
значительно позже таскал молескины с собой в Патагонию
и Тасманию. Исписанные молескины, кстати говоря, у меня есть. Несколько штук. В
том самом джутовом ларце. Но об этом чуть позже. На красной
коробочке (а холст, которым выложено ее дно, как уже говорилось, полосатый,
широкая белая полоса, потом узкая фиолетовая, но точно ли фиолетовая, сказать
сложно, выцвела, потом белая, потом красная, тоже выцвела, да и фактура материи
довольно грубая, просвечивает между нитями, плюс не очень тщательно прокрашено,
впрочем, так даже лучше, чувствуется труд аутсорсенных
рабов где-нибудь в Непале или Индонезии, что сегодня
здесь, в Европе, считается за «аутентичное», «традиционное», «настоящее»,
забавно, согласно этой логике рабство и есть настоящее, а не искусственное,
что, в общем-то, правда, естественно жрать руками, неестественно ножом и
вилкой, естественно угнетать, заставлять, принуждать, порабощать, неестественно
жить рядом с такими же, как ты, но другими, натурально, в конце концов, убивать
себе подобных, это очень по-человечески, а не убивать есть искусственное
наслоение, есть искусство. Потому и только потому искусство
вечно, ибо оно искусственно и спасает нас от естественной мерзости рода
человеческого, спасает от прямого следствия грехопадения, от короткого
замыкания в дуальной системе Эрос-Танатос, что, в
сущности, есть просто Танатос, что, в сущности,
просто стремление к ничтожеству) еще одна коробочка картонная, очень изящная.
Когда-то А.Л. и А.М. привезли в ней чай из Парижа, что было довольно странно,
так как чаем французы не шибко балуются, всё кофе, но жизнь меняется, есть в
той стране guilty pleasures,
собственно даже и не гилти давно, выпить чаю и выпить
пива. С пивом все более-менее понятно, во многих провинциях
виноград не растет и вино не делают, где-то пробавляются сидром или
кальвадосом, а кое-где даже гонят самогон из сливы, как в Бургундии, где, как
считается, плещется море бургундского, а на самом деле его производят в
небольшой части бывших владений Карла Смелого, в остальных же местах вроде
того, где я живал в гостях у А.М., растят дикую сливу,
терновник, что ли, и гонят, гонят, по деревням разъезжает специальная машина со
специальным дистиллировочным аппаратом и специальной гослицензией на использование оного, крестьяне могут
арендовать механизм на несколько часов, чтобы превратить сливовую брагу в
прекрасный крепкий чистый напиток, который пьют и радуются круглый год до
следующего приезда чудо-машины, некоторые даже делают
аперитив, смешивая сливовицу (назовем напиток австро-венгерским
термином) с белым или красным вином, настаивая на апельсинах и прочих плодах,
после чего потребляют перед и после обеда, ужина и
просто так. Ну а пиво вообще много где варят, например, в том же Париже.
Когда-то давно, в октябре восемьдесят шестого, я купил книгу Нерваля, она называется «Дочери огня», там стихи и проза. Я
таскаю ее с собой при всех переездах из страны в страну, из города в город и
надеюсь дальше таскать, если переезды продолжатся. Там, кажется в предисловии,
некий знакомый Нерваля вспоминал, что тот был
неутомимый фланер, любил гулять по Парижу и энтузиастически
таскал приятелей на край города в далекий трактир, где подавали какое-то
особенное пиво. Значит, пиво уже тогда было в парижском ходу – и не только у
обывателя. А за два года до того, в октябре восемьдесят
четвертого, я впервые оказался на книжном толчке, который, в отличие от
пластиночного, менты не гоняли, предпочитая бороться
с тихими жучками более тихим способом, мне там понравилось не только
отсутствием мусоров с собаками, но и присутствием
разных книг, которые в магазинах не увидишь, опять же, в отличие от меломанов,
никто не собирался тебя надуть, выдав диск с речью Брежнева на XXIV
съезде КПСС с переклеенным пятаком за Pink Floyd, здесь все честно – вот Пикуль, вот Кафка, вот Агатушка Кристи, вот Булгаков, вытаскивай мятые червонцы,
бери что хочешь. Пикуль с Булгаковым шли лесом, на Кафку я
накопил года через два только, но вот литпамятниковского
Рембо тогда купил, и что же! там читаю: «а в ветре – аромат и зелени, и пива»,
можно еще вспомнить Ролана Барта, он писал о
мифологии бифштекса, картошки и пива у местных мещан, плюс Хемингуэй, он пил
пиво и потом коньяк, в общем, пиво не гилти во
Франции, а плежа. Оно и народно, и умеренно богемно.
Ф.П., нынешний бойфренд А.М., к примеру, очень любит
пиво, когда я еще жил в Праге и они ко мне приезжали,
я водил их и в «Каабу», и в «Розу», и в другие места на Виноградах и Ф.П. все
очень нравилось. Здесь, в Лондоне, в «Герцоге Веллингтонском», он с видимым
удовольствием прихлебывал IPA. Ф.П. сразу и народ, так как из простой семьи с
юга Франции, и богема, так как музыкант и сочиняет песенки на стихи Гюго и Уэльбека. Все сходится. Что же до чая, то это другая
история, и я про нее читал у Пруста, купленного на том же книжном толчке в
Горьком. Думаю, это уже был октябрь восемьдесят шестого, самое начало, и
выложил я двадцатку не за первый, а за второй том. Первый был у моего друга
В.Д., а второго у него тогда не было, так что очень эффективно и экономика
должна быть экономной, как говаривал мертвый к тому времени уже почти четыре
года Брежнев. Во втором томе Одетта зовет Марсельчика
на чай с пирожными, что cool. Потому как все
английское в парижском свете и полусвете было тогда кул.
Одетта даже что-то там такое говорила по-английски, нечасто, но все же, и это
придавало ее ботичеллиевскому очарованию, этой
великой маске нежности, за которой мерно проживала жизнь лживая мещанка, дополнительного эппила. Тут можно
еще вспомнить Анну Каренину и ее «The zest is gone»,
но это и так все помнят, к тому же Анна есть настоящий свет. Не
чета Одетте, пока та не стала Сван. Впрочем, и после тоже. Вообще «the zest is
gone» немного комично и не отвечает трагизму момента,
плюс рифмуется с позднейшим «Jeeves,
love is dead!»
у Вудхауза. Чай. Моя коробка серая, на крышке
светло-зеленый, с оттенком ультрамарина четырехугольник, на котором шрифтом
конца XVIII – начала XIX века крупно написано: THE DES POETES. Ниже, в
основании четырехугольника, мельче – Marriage Freres. Над THE герб фирмы Марьяжей, основана
в 1854-м, за год до самоубийства Нерваля, интересно,
пивал ли он чай или довольствовался пивом, вином и гашишем. В нижней части
круга с гербом – микроскопический портрет основателя компании: открытый лоб и
неявные усы. По бокам головы ящики и бочонки с, видимо, чаем, на них торговая
марка MF. Под головой чаеторговца Марьяжа, совсем уже мелко, гордое пояснение «Les Meilleurs crus
la grande tradition», на макушке основоположника балансирует ромбик с
тем же MF, похожий на масонский глаз, над ромбиком – название фирмы, крупнее.
По бокам же то ли из ящиков и бочек, то ли за ними (и тогда художник не силен в
перспективе) растут условные экзотические деревья, увитые геральдическими
лентами с названиями стран, откуда в 1854 году привозили во Францию чай –
Цейлон, Формоза, Индия, Китай. В коробке был набор
чая самых разных сортов, увы, ароматизированного; сам магазин я увидел в
2008-м, через полгода после того, как меня во второй раз посетили А.Л. и А.М.,
привезя «Чай поэтов». Последнее произошло в октябре 2007-го. Интересно, кстати,
кто-то из поэтов действительно пил чай? Чай поэтов? Так или иначе, магазин
Марьяжа находится на Левом берегу, восточнее бульвара Сен-Мишель и улицы Монж,
кажется, на улице кардинала Лемуана. Впрочем, я, быть
может, ошибаюсь, не гуглить же. Там все очень тонко и
изысканно, как в хорошей библиотеке, если ты постоянный покупатель, то тебя
заносят в специальную тетрадочку и ведут учет сортов чая, который ты берешь, ну
точно будто книги, только здесь за взятое ненапрокат надо платить. Людей у Марьяжа в тот раз не было,
поэты повывелись в Латинском квартале. Я же чай поэтов исправно выпил, после
чего рука не поднялась выкинуть коробочку, и я пристроил ее для хранения
открыток и книжных закладок. Сейчас их там сотни две, раньше
я прилежно покупал открытки в разных музеях, так что в порядке архаизации и
назад к традициям можно не разглядывать шедевры мировой живописи на айпэде, а перебирать четырехугольные кусочки картона, где
представлены, с разным качеством, и Брейгель, и Вермеер, и та самая
непристойная картина Курбе, что висела в кабинете Лакана, и Люсьен Фрейд.
Но это относительно новые открытки, последних четырнадцати лет. Если порыться в
«Чае поэтов» хорошенько, осторожно снимая один археофилокартический
слой за другим, можно докопаться до персонального палеолита вашего покорного
слуги. Там полурастасканный, но еще
вполне представительный набор открыток с изображениями формы разных русских
полков 1812 года (дикий пеший бородатый мужик в серых панталонах бодро тащит
длинную пику, являя собой ратника рязанского ополчения, интересно, как он
управлялся с этим дрыном, более подходящим казаку или
даже улану?), великолепные в своей успокоительной красоте интерьеры
московского, петергофского и еще какого-то
императорского дворца середины XIX века и, конечно, акварели и гравюры
Б. Патерсена, там запечатлены забавные бытовые сценки
в декорациях города на Неве времен правления Павла I. Последний набор куплен 1
октября 1984 года прямо перед отъездом из города на Неве, где я был на
преддипломной практике. Денег уже не оставалось, но что-то нужно же привезти
домой, кроме накопившегося за месяц грязного белья и лент подпольных групп.
Культуру, высокую культуру и только ее, оттого на самые последние деньги был
приобретен в «Книжной лавке писателей» Патерсен и в
Доме книги литпамятниковское «Похищение быка из Куальнге». Как и Нерваль, они
путешествуют со мною, без них никуда. На самом дне «Чая поэтов» лежит открытка
с японской гравюрой конца XVIII века, на которой конный самурай прощается с
женщиной, завитки, завихрения, тонкие линии, узкие глаза, никакой психологии,
только баланс движения и статики. На обратной стороне моей рукой вписана дюжина
фамилий, около некоторых стоят плюсики, у других минусы, над ними тщательно, с
потугами на японское изящество той же ручкой нарисована обнаженная женская
грудь. Это октябрь 1986-го, один из первых семинаров, который я провел,
устроившись в пединститут. История Нового времени. Часть первая. Левеллеров и
диггеров, думаю, разбирали. Грудь нарисована по памяти. Справа от «Чая поэтов»
стоит принтер.
В джутовом ларце свалено множество общих
тетрадок и блокнотов. Некоторые были использованы давным-давно для фиксации
никогда не воплотившихся историографических и литературных порывов вроде
сочинения первой русской политической истории Уэльса
XI–XIII веков или русского же варианта «On the Road». Две книжечки,
исписанные в поездках. Несколько ежедневников последних лет, сплошные
молескины. Их интересно разглядывать, пытаясь вспомнить, кто все эти люди, которым
приходилось столько писать, звонить и даже встречаться с ними. Жизнь безнадежно
бессмысленна, и только фиксация позволяет порой понять это отчетливо. Ну и
полдюжины дневников, там тетради, в основном начатые и брошенные, лишь одна
исписана от начала до конца. Импульс диариста затухал
года через полтора-два после начала новой тетрадки, потом он вспыхивал снова,
но продолжать после долгого перерыва в том же самом месте было стыдно, так что
приходилось покупать новую тетрадь и открывать книгу учета жизни с чистого
листа. Невроз, конечно, что еще. Так или иначе, их больше пяти, тетрадок,
пересчитать по-настоящему мне мешает страх, собственно, как и перечитывать. Ну вроде бы это я, но стыдный я, хотя ничего такого там нет,
все в основном про книжки, фильмы и страдания юного Вертера. Позже начинается
фиксация либо дескрипция, жанровые метания между камерфурьерским
журналом Ходасевича, кузминским дневником и дневником
путешествия в Италию автора романа про юного Вертера.
Чем старше, тем меньше написано. И верно, писать, по сути, не о чем. Самый
ранний из дневников представляет собой толстую общую зеленую тетрадь,
изготовленную предприятием под названием «Парус», артикул 6344, ГОСТ 13309-79,
96 листов, цена 44 копейки, что немало, еще два раза по столько – и бутылка
плодоягодного. Раз разорился на зеленую тетрадь, значит приспичило.
Буквами (черные, синие, зеленые, красные чернила, в одном
месте даже карандаш, вот она бедность, когда ручка кончается, нет другой,
купить не на что, приходилось корябать карандашом,
как Хемингуэй или Набоков, знать бы тогда, что тридцать лет спустя подарят
рисовую, ручной нарезки бумагу и роскошный набор карандашей) покрыта примерно
половина из 96 листов, первая запись датируется 01–05.08.1984. Чуть не
забыл, тетрадь в клеточку. В записях за октябрь того года
отмечен просмотр нескольких советских и зарубежных кинофильмов, одной оперы по
телевизору, возвращение из турпоездки собутыльника,
отчет о вялотекущем платоническом романе с О., жалобы и пени на
несправедливость окружающего мира, вполне банальные, списанные из дневников
Стендаля честолюбивые мечтания, странная цитата из письма художника Гогена,
какие-то ссоры с родителями, в общем, ничего особенного. Ничего
интересного. Разве что про покупку томика Рембо написал. А это ведь оттуда: «О негодяи, в путь!»