(Павел Басинский. Святой против Льва)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2014
Ольга Балла
родилась и живет в Москве. Окончила исторический факультет Московского педагогического
университета. Заведующая отделом философии и культурологии
журнала «Знание – сила». Автор многочисленных книжных обозрений и эссе в
бумажной и электронной периодике, в научных и литературных сборниках.
ПАВЕЛ БАСИНСКИЙ. СВЯТОЙ ПРОТИВ ЛЬВА. ИОАНН КРОНШТАДТСКИЙ И ЛЕВ ТОЛСТОЙ: ИСТОРИЯ ОДНОЙ ВРАЖДЫ. – М.: АСТ, 2013.
«Нельзя, – заметил в свое время Николай Лесков, – одновременно любить Льва Толстого и Иоанна Кронштадтского». Даже если Павел Басинский, взявший эти слова эпиграфом к своей книге, имел намерение их оспорить, любить обоих своих героев одновременно не получилось и у него.
Можно предположить, что своей целью автор избрал сравнение позиций Льва Толстого и Иоанна Кронштадтского, для того и выстроил их параллельные, этап к этапу, биографии. Однако процесс сравнения требует некоторой авторской беспристрастности, по крайней мере взятой как идеал, как регулятивная идея, как это бывает при корректно выстроенном научном исследовании.
Но Басинский – не исследователь, он фактически не занимает такой позиции, которая была бы внеположна точкам зрения обоих его героев, и не ставит перед собой соответствующих задач. Он в данном случае – публицист. И потому озабочен не столько вопросами вроде «как оно было на самом деле» и почему занимающее его явление было значимым для современников, сколько тем, что же явление значит и – главное – что должно значить для нас сейчас. Публицистическая пристрастность Басинского дала основания критику Елене Рыбаковой, автору, пожалуй, самой резкой из появившихся до сих пор рецензий на книгу, назвать ее не заслуживающей серьезного отношения «агиткой».
Сколько бы автор ни старался (а старается он, стоит признать, не слишком тщательно), он упорно и всецело принимает сторону одного из своих героев: Иоанна Кронштадтского. К отцу Иоанну Павел Басинский относится апологетически, понимая, по крайней мере стремясь понимать, и оправдывая его в каждом шаге. «Начиная с 1883 года, – пишет он, – феномен Иоанна Кронштадтского невозможно разумно анализировать. В него можно только верить или не верить». Сам автор, судя по всему, склонен верить.
Второго из оппонентов, Льва Толстого (который как раз имел дерзость «разумно анализировать» все, включая то, во что предлагалось верить), критик берется судить в свете позиций, разделяемых Иоанном Кронштадтским; вообще – мерить его ортодоксально-христианской меркой («Какое отношение к деньгам, – задается он вопросом, – Толстого или Иоанна Кронштадтского – было ближе к христианскому пониманию?»). Судить то жестко, то снисходительно, но все-таки именно судить. В свете этого суда Лев Николаевич оказывается в конечном счете неправым.
Позиция автора, по существу, достаточно нехитрая: он упрекает Толстого в гордыне, в недостатке смирения и в прямо из этого вытекающем отказе без лишних рассуждений принимать предлагаемые традицией представления об истине и формы отношений с нею. Да, он старается разобраться, почему так получилось, то есть ищет в биографии Толстого истоки такого несчастного положения дел. Но результат неизменен: по собственной вине или по неудачному стечению обстоятельств Толстой, по мнению автора, оказывается в стороне от истины. Проще говоря, еретиком, который еще и других «соблазнял» (и при этом: «кому, кроме самых ярых противников отца Иоанна, придет в голову, что он соблазнял “малых сих”?», а ведь он делал вещи, которые не слишком вписывались в типовую церковную практику. И секта иоаннитов существовала). «Порой возникает чувство, – пишет он, – что еретичество Толстого одерживало верх не только над его душой, но и над его разумом».
Целиком, вплоть до некритичности, принимая ценности отца Иоанна и в конечном счете все, что и как он делал, Басинский оказывается на удивление невосприимчив к специфике мышления, мирочувствования, мотивов и резонов Толстого. Иной раз в его высказываниях о своем герое – уже на чисто лексическом и интонационном уровне – попросту недостает уважения, которое Лев Николаевич вообще-то немного заслужил.
«При чтении этих глав (39-я и 40-я первой части романа), – анализирует Басинский «Воскресение», – бросаются в глаза не только очевидно вульгарные высказывания писателя о таинстве причастия и всем ходе богослужения, но и то, как грубо и бесцеремонно вторгается голос автора в художественную ткань произведения». Но разве «художественная ткань произведения» принадлежит кому-то другому, и автор с его соображениями тут чужак? «Возникает ощущение, что в этот момент Толстой, собственно, забывает о самой Масловой и в наиболее резких выражениях повторяет то, о чем неоднократно писал в своей публицистике 80-х – начала 90-х годов. В этих главах нет ничего принципиально нового… По сути, нет ничего и в самом методе толстовской критики… это описание можно было бы принять за слова островного дикаря, рассказывающего своим соплеменникам о том, как он впервые побывал на православной службе». Хочется заметить, что «островные дикари», живущие в рамках иначе, чем наша, устроенной культуры, такой презрительной надменности тоже не заслужили.
И тут читатель останавливается, пораженный мыслью: а что, если Толстого и Иоанна Кронштадтского вообще нельзя сравнивать?
Нельзя не только потому, что живущий несравним. Да, формального материала для сравнения как раз набирается достаточно много: почти ровесники, современники, властители дум и формирователи культурного контекста, открыто противостоявшие друг другу, категорически позиций друг друга не принимавшие (притом если Лев Николаевич сопротивлялся своей неприязни к отцу Иоанну, то Иоанн Кронштадтский ненавидел своего оппонента яростно и в 1908 году, когда Толстой тяжело болел, даже находил возможным молиться о его смерти). Проблема, однако, в том, что, даже если оставить за рамками мощный художественный дар Толстого, которого отец Иоанн не имел и в котором вовсе не нуждался (Басинский, по существу, за рамками его и оставляет, рассматривая – раз уж речь идет о сопоставлении Льва Николаевича со священником – главным образом отношения Толстого с религией и верой), мы тут имеем дело с человеческими и культурными явлениями принципиально разного порядка. Различно устроенными. Разным занятыми. С разными ценностями и целями. Все, из-за чего они могут выглядеть сопоставимыми, – это, как ни удивительно, обстоятельства сугубо внешние.
Льва Толстого и Иоанна Кронштадтского свела вместе ситуация – историческая, социальная, культурная, ценностная, – в которой оба волею рождения оказались и на запросы которой вынуждены были отвечать. То, что каждый из них овладел умами огромного числа своих соотечественников и современников, – несомненное свидетельство того, что оба отвечали на них адекватно, по крайней мере того, что предложенные ответы были их огромными аудиториями с готовностью приняты и найдены пригодными для домысливания, дочувствования, вообще, всякого смыслового разращивания в собственных целях. В отношении к каждому из них сказалась общекультурная потребность в духовном лидере, в наставнике, в «направителе» умов и чувств. Оба родились в трудную, даже неудачную для русской религиозности эпоху (впрочем, какую из ее эпох можно назвать удачной?), когда потребность в вере еще сохранялась – многие адресовали ее, например, вере в прогресс и в общественные идеалы, – но непроблематичных отношений с нею у многих уже не получалось, особенно у образованных, думающих людей, одним из которых как раз был Толстой. Оба – уязвленные своей современностью – в ответ атаковали ее самые чувствительные точки.
Лев Николаевич и отец Иоанн не просто говорили на двух разных языках (можно даже отважиться сказать, что, произнося слова «Бог», «вера», «христианство», они имели в виду в конечном счете разные вещи). Куда более того, в пределах своей культурной ситуации они решали совершенно разные задачи. И адресовались к разным аудиториям – к людям прежде всего с разным душевным и умственным устройством. И отвечали на разные запросы, даже так: утоляли духовный и ценностный голод разного рода. И были наследниками, в конце концов, разных традиций (и каждый свою довел в известном смысле до предела – и вывел за этот предел), в свете которых их и стоило бы рассматривать. Конфликт позиций, представленных каждым из них, – прямое следствие разнородности, разносоставности, противоречивости и конфликтности русской культуры и жизни последних десятилетий XIX – начала ХХ века. К обеим позициям тогдашнее состояние (лучше – динамика) давало полноценные основания – и ни одну из них не оставляло неуязвимой.
Толстой был мыслителем, проблематизатором, испытателем условностей на прочность. Он напрямую наследовал европейскому Просвещению – и это Басинский, кстати, прекрасно видит: «Толстой, как и его дед, его мать, его отец, его старшие братья, был наследником века Просвещения…» Наследником во всем: от пафоса веры в разум и в силу личного критического суждения до той проблематичности и разлада, которые Просвещение внесло в европейский, а вместе с ним и в русский культурный организм. Еще и отсюда, а не только от личных свойств Толстого (которые просвещенческим наследством были, пожалуй, только усилены), от его предельной честности – сложности его отношений с традиционной религией: «С борьбой, с страшным нравственным трудом, – писала в конце 1870-х Софья Андреевна, – он достигает того, что другим дается легко, – то есть делается религиозен». «Другим» если и было легко, то не в силу ли простого отсутствия рефлексии? Отличительной чертой Толстого (если уж, как и было сказано, оставить за рамками его художественный дар, помимо которого о Толстом говорить вообще проблематично) была – понимаемая как разновидность честности – ясность мышления, стремление к максимальной его отчетливости и точности. У отца Иоанна этого не было ни среди свойств, ни среди ценностей. Иоанн Кронштадтский был столь же прямым и безусловным наследником традиционной религиозности. Эту традиционнейшую, совершенно далекую от просветительского пафоса религиозность он и хотел утвердить и именно потому ее заострял, вводя и отстаивая такие нетипичные для нее практики, как, например, ежедневная литургия. Толстой искал истину, пробивался к ней через то, что, претендуя зваться ею, испытаний на истинность все-таки не выдерживало. Отец Иоанн принял свою истину – такую, какой он ее видел (то, что он с нею отождествил), – готовой, незыблемой и нуждающейся в защите от тех, кто ее не принимает (принимает недостаточно) или оспаривает. С церковной традицией он, как и Толстой, формально тоже разошелся, однако совсем с другой стороны – изнутри. Аудиторию, восприимчивую к Толстому-мыслителю, составили те, у кого не получалось ужиться в традиционной религиозности и в предоставляемых культурой условностях вообще и кто надеялся пробиться сквозь них к Безусловному. Таких в России предыдущего рубежа веков было очень много. Иоанн Кронштадтский оказался нужен тем, кто испытывал в традиционной, не рассуждающей, не проблематизирующей религиозности потребность, кто не видел в ней «условности», а видел, напротив, прямой путь к тому самому Безусловному, который всего лишь надо добросовестно и самоотверженно пройти. Таких людей в тогдашней России было тоже очень много. (Вопрос «кого больше», думаю, не решается даже статистикой: нельзя исключать, что две этих вроде бы разнонаправленных потребности способны уживаться и внутри одного и того же человека.)
Льва Толстого и отца Иоанна, обнаруживающих столько сопоставимых черт (вплоть даже до известного внешнего сходства), не надо сравнивать. Гораздо больше смысла в том, чтобы определить место каждого из них внутри тогдашней русской культурной динамики, которую мы, слава Богу, уже имеем сегодня возможность обозреть как целое, прочертить проходившие через каждого, исходившие от каждого силовые линии, которые формировали тогда общее смысловое поле.