Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2014
Александр Снегирев родился в 1980 году в Москве. Окончил Российский университет
дружбы народов. Лауреат премии «Дебют» (2005), премий Союза писателей Москвы
«Венец» (2007) и «Эврика» (2008). Автор пяти книг прозы.
На столе морские твари и вино. В кармане презервативы. Домашний концерт. Меня пригласила хозяйка. Польская рыжуха с глазами бело-синими, как алюминиевые банки пепси-лайт. Давно сюда переселилась. Прохладно ей на родине, ежится она на познанском ветру, плечи свои точеные ладошками крестьянскими растирает.
В окне, пересекаясь и разлетаясь в стороны, кружили чайки. Взбаламученный осадок со дна мира. Интересно, что нужно, чтобы взбаламутить меня.
Еще хозяйка зазвала круглолицего малогабаритного испанца, русскую парочку – на ее этаже квартиру купили – и тетю среднего звена неопределенной национальной принадлежности, обильная говорливость и хохотливость которой объяснялись некрасивой внешностью. Тетя все про танго тараторила, как она это танго часто и с упоением танцует, и по горестному лицу ее понятно было, что она очень старательно танцует, остервенело даже, но никто этого до сих пор не оценил, и перспективы нулевые. Я бы не испытывал к тете высокомерной жалости, если бы она не приговаривала, хитро подмигивая: «У меня такой учитель танго! Только не завидуйте!» Некоторые женщины почему-то убеждены, что каждый мужик завидует учителям танцев, особенно танго. Типа все неповоротливые самцы непременно мечтают бубнить «раз-два-три-поворот» и перебирать талии многочисленных учениц, ловко вертя собственной, черными брючками обтянутой попкой. А по мне, так все эти учителя гомики. Зачем нормальному мужику попкой вертеть.
Русские сверкали во все стороны лучами аристократического происхождения. Оба были в очках, с тем лишь различием, что за ее линзами моргали огромные прожекторы, а его глазенки, напротив, оказались до такой степени малы, что нельзя было ручаться, существуют ли они вообще. Очкарики начали с жалоб: не сыскать нынче в Москве порядочных слуг – сплошные молдаванки непонятливые попадаются да хохлушки шокающие. Ей говоришь, борща свари постного, а она: «Шо? Я не поняла». Я слушал их и думал, что любят, небось, в ресторане позвать официанта: «Э-э, а принесите-ка мне…» И мурыжить, и выбирать долго, и заказать что-то самое дорогое и редкое, а когда принесут, устроить сцену,мол, блюдо испорчено, несвежо, пережарено, недожарено, передержано, вы что, не знаете, как это готовят?!
Исчерпав прислугу, безглазый завел разговор об американцах. Отличная застольная тема, американцев все готовы с утра до ночи поливать. Некультурные – раз, богатые – два, так, что еще… повсюду запускают свои беспилотники – три, а еще внушили лопухам со всего мира, что Пёрл-Харбор и высадка в Нормандии – главные сражения Второй мировой. Русский перечислил наскучивший набор американских грехов, и я позавидовал его красноречию. Очень убедительно на чужом языке шпарит. Его речь встретили с восторгом и стали благодарить: это вы, вы, русские, фашистов победили! Даже уроженка вечно оскорбленной Речи Посполитой отправила мне полный перспектив взгляд. Помнят еще. Не забыли. Слышат наш храп, из-за Карпат доносящийся. Молодец безглазый, даже зауважал его за патриотизм. Тем временем, уничтожив атлантическую пропаганду, он перекинулся на мусульман. Типа лезут в Европу и порядки свои наводят. В Брюсселе вон на Рождество елку на главной площади не поставили, чтоб чувства мусульманские не оскорбить.
Панночка слушала, улыбаясь, и телескопическую антенну из старомодного, возле ножек ее стоящего радиоприемника выдвигала на всю весьма нескромную длину, щелкала по ней разок-другой и нажатием пальчика убирала. Вдавливала в гнездо. А смотрела при этом на меня. Игриво так. Исподлобья. Пробирает. Даже захотелось читать ей чужие стихи, выдавая за свои. Только не помню я никаких стихов.
И откуда у нее этот приемник с антенной? Старье. Шестидесятые-семидесятые. Ее ровесник. Не стала бы она держать его перед носом. Посмотрела, наверное, воскресным утром шоу про дизайн, где объяснили: старье – хорошо. Создает ауру, и гостям можно наплести, что досталось от бабки. Сейчас семьи с родословной в цене. Хоть на барахолке отоваривайся, а будь добр семейными реликвиями обзаведись. Наверняка в одно воскресенье телика насмотрелась, а в следующее – на рынок. Полячкам позарез надо что-то делать по утрам в воскресенье, на родине они в костел прутся, а в отрыве от родных мест, пусть даже в экзальтированной Андалусии, где верующих хватает, им другой досуг нужен. Да и Папа теперь не пан Войтыла и даже не гитлерюгендовский абитуриент, а итальяшка аргентинский. Взял себе имя святого бескорыстника, а лик как у председателя совета директоров добывающей компании.
Была у меня такая антенна. У пояса болталась. У нас тогда в школе на Новый год маскарад устроили и все нарядились кто в кого. Мать в то время еще нитку в иголку вдеть могла и соорудила мне костюм из старого пальто, шелковой подкладки и собственной шляпы. Я был обут в черные чешки, из которых торчали сползающиебелые гольфы. В гольфы были заправлены чрезвычайно широкие шаровары со множеством глубоких складок. Мое детское туловище мать упаковала в перекроенное пальто, в котором все ушила, кроме плеч, отчего те торчали крыльями. На мою стриженую голову она нахлобучила шляпу с пряжкой, а на пояс цепочку с антенной приладила. Так, видимо, она себе представляла всех романтических мужчин сразу: Гамлета, Д’Артаньяна, Дон Кихота и Боярского. Антенну от «грюндика» отломила – не пожалела. Хотя без коньячка, конечно, не обошлось. А эфес… я и слова такого не знал, так, держалка… короче, эфес из пластикового каркаса от чашечки для лифчика смастерила. Такая вогнутая пластмассовая паутина.
В школе моего восторга не разделили. Особенно над шпагой смеялись и над эфесом. Шпагу сразу принялись дергать и укорачивать. Особенно Петька усердствовал. Завидовал. Сам-то он изображал медведя с помощью кроличьей ушанки и сувенирного бочонка с надписью «Мед». Происхождение эфеса именно Петька раскусил. Выходило, мой вспотевший кулачок не шпагу держит, а сиську замещает. В общем, не скажу, что воспоминания у меня сохранились радужные. Но время лечит, и движения полячки – пальчиками туда-сюда, иее взгляды ощутимо будоражили мою незамысловатую фантазию.
Кстати, она на матушку мою похожа. Вся целиком, а не одной только антенной. Как я раньше не обратил внимания. Глаза эти, взгляд. Просто на меня мать так никогда не смотрела, только на усатиков своих кухонных. Хорошая была баба, москвичка, на Кутузовском родилась – в деревне, по которой Кутузовский проложили. Сисястая, жопастая, хохотушка, волосы сами вились, без бигудей. Принимающей в ателье служила. Заказы брала, а квитанций не выписывала. Квартиру в кооперативе на этом сделала, двухкомнатную. И дачку летнюю. И «москвич» подержанный приобрела. Для мужа. Который так и не нашелся. Потом на два ящика «Пшеничной» сменяла. «Москвич» уже весь гнилой был. Но это после,а раньше кто-то на нее стукнул, проверки начались, пришлось уволиться, чтоб не посадили. Обычная практика. Воруешь в меру и увольняешься. А жадных сажают. После ателье в столовку устроилась, сердечки куриные таскала. Мы только ими и питались. Потом эти куры, чьи сердечки я съел, ко мне во сне стали приходить и смотрели так грустно, с молчаливым вопросом. На сердечках этих я и в институт въехал. Времена голодные были, а профессура народ хоть и возвышенный, а пожрать любит. Скольких кур из-за меня важнейшего жизненного насоса лишили, а я теперь даже не помню достоверно, на кого учился. Что-то техническое, мать технарей любила.
Сам я не в мать пошел, неработящий. Чем живу? Квартирку сдаю, летом на даче, зимой за границей. Если хочется музеев и чванства, выбираю Европу, если душа просит пляжей и доступной услужливости, – Азию. Когда билеты заранее берешь и селишься скромно, то хватает. Выходит, мать до сих пор меня кормит.
Пока меня туманили воспоминания и аллюзии, градус беседы о маврах, которых полтыщи лет назад отсюда выперли и которые теперь лезут обратно, сделался столь высок, что панночка резко задвинула антенну, я аж колени сжал, извлекла из декольте крестик, который между ее розоватых грудей посапывал, и стала его предъявлять, будто мы вампиры какие. И давай тараторить. Мол, гнать их, нехристей. Попрошайничают перед нашими церквями и нас же презирают. Мечтают устроить в наших алтарях стойла, продавать кебабы в наших храмах. Черных свиней, из которых тут веками делают хамон, того и гляди сменят черные свиньи, которые сделают хамон из наших мужчин, а нас, добрых христианок, в мешки с дырками обрядят. В воцарившейся тишине она выразительно сжевала лепесток упомянутой ветчины. Говорливая плясунья танго вякнула было про экс-мужа марокканца, который вроде заскоков не проявлял. Но на бедняжку посмотрели как на дурочку, и она стихла.
Я помалкивал и любовался польским ртом. Ротик – загляденье. Так и хочется спустить в него всех своих будущих детей, да и вообще все будущее человечество, которое, если вдуматься, в такие моменты черт знает куда отправляется.
Вот если бы мать сшила себе мешок с дыркой, все бы только за ней и бегали. У нее бы такой мешок получился, что в нем любую после пятидесяти лет брака без промедлений оприходовали бы. У мусульман портные мужики, никакой чувственности, потому у баб тамошних морды злобные. Станешь злобной, если всю жизнь в балахоне и балахон этот плохо сшит. Хотя при чем тут мешок с дыркой? Дырка же у евреев. Интересно, сколько в еврейском мешке предусмотрено дырок. Неужели только одна? Мало того что в мешке, так еще и в одну дырку. Вроде умная нация, а никакой фантазии. Или тут ребус заложен, и дырку эту следует перемещать на манер прицела. Вот это на самом деле интересный предмет для обсуждения. Не то что торговцы сухофруктами, прибирающие к рукам континент.
Полонезка все говорила и говорила. Своим ртом. Мать говорливостью никогда не отличалась, даже по пьянке, но рот у нее тоже был порядочный. Чего только она этим ртом не делала, и ела, и пила с удовольствием, петь очень любила, меня на ночь целовала, и нитки слюнявила, чтобы в иголку вдеть, и красила ярко. Последнее только чтобы жизнь поменять. Не чаще раза-двух в месяц.
Выпивала она всегда, но по нарастающей. Причем с годами кривая все вертикальнее делалась. Любила веселье, а с возрастом извлекать из жизни весельетрудно стало, усатики скисли, а свежие не набрались, а где жизненное вдохновение взять, она ж не музейная работница, чтоб картинами довольствоваться. Под конец кудрей у нее поубавилось, но в гробу очень красивая была. В кружевах. Прямо святая невеста, хоть в религию так и не поверила, даже в самом конце, когда самые ядреные скептики со страху торопливое крещение принимают. Соседка тетя Маша поцеловала мать и сказала, какие, мол, таблетки хорошие ей под конец прописали. Я спросил, чего же в них хорошего, в таблетках, если ее сейчас сожгут. А тетя Маша возразила, что, мол, всех сожгут, но не все будут выглядеть как моя мать – словно с картинки.
Хозяйка то и дело перекидывала одну ногу через другую. Зрелище это заставило меня забыть все, немногочисленные впрочем, мысли и думать лишь о том, как я этими ногами распоряжусь и какие насильственно-ласкательные действия произведу, когда все разойдутся. Буду ее вертеть, как местный уроженец Пикассо баб вертел. У тех глаза на спине оказывались, и ноги задом наперед, и сиськи в разные стороны. Такую женщину хочется вертеть, чтобы одновременно всею наслаждаться, всеми ее достоинствами и свойствами. Представляю, как она своими внешними данными воздействует на местных Фернандо и Энрике, у которых отобрали надежнейший, их предками изобретенный способ отвлечься – инквизицию, когда они, пытая таких вот панночек, выкипающую пену собственной страсти снимали.
Польские ноги были длинны и красивы не в пример ногам местных девиц, коротким и толстым, будто их обладательниц в детстве заставляли носить на головах тяжелые грузы, отчего ноги сплющились и раздались. Будь я верующим, решил бы, что когда Бог их рисовал, то ошибся с композицией: тело нарисовал, а для ног места не хватило.
Окно тем временем почернело, перетянув в себя комнату вместе с людьми и предметами. Там оказался и маленький испанец, и парочка, и макушка танцевальщицы, и люстра, и бутылочные горлышки, бумажные картинки на стене, улыбка хозяйки,моих пол-лица и оседающий кругляш луны.
Я решил не вступать в затянувшийся спор о переселении народов и налег на двустворчатых, живых еще моллюсков, корчащихся под лимонным соком. Одно дело за великую Россию пить, другое – бельгийцы елку отменили. Вот если в Москве елку отменят, у меня топор на даче есть. А вообще я таких споров стараюсь избегать, они боком выходят. Последний раз, когда избыток нерусских обсуждали, я что-то такое брякнул, уж не помню, первое, что в башку пришло, и больше меня не приглашали.
Задумался я о России, о русском поле, где коттеджи, высоковольтка и штофчик церковки с золотой затычкой-луковкой. Под ностальгию моллюски очень хорошо идут. Вскрывать раковины взялись и мои соотечественники, проявив при этом страсть поистине благородных существ. Оказывается, хороший аппетит в обычае у людей высшего общества. Заметив нашу прожорливость, танцевальщица танго спросила, не пищат ли бедняги, когда их жрут. Откуда взялся этот интерес к писку устриц? В книжке какой-то, что ли, написано, которую все, кроме меня, читали. Я столько устричных раковин вскрыл, что, если у них есть список негодяев, совершивших преступления против их двустворчатой расы, я в первой сотне. Однажды куры и устрицы предъявят мне счет, но ни разу под моим ножом никто не пискнул. Звуки какие-то извлекаются, но в порыве гастрономического угара не замечаешь, это последний вопль поедаемой плоти или скреб колюще-режущего о перламутр.
Подле меня быстро образовалась гора скорлупы, хватило бы выложить по местной традиции могилку какого-нибудь некрупного морячка. Типа испанца. Я всосал последнее тельце, вместе с которым в рот угодило нечто круглое и твердое.
«Жемчужина», – понял я, хотя такое со мной впервые, и снял с языка белую слезу среднего размера.
Женщины сразу мною увлеклись, мужчины ревниво делали вид, что не больно-то интересно. Ногастая хозяйка воскликнула, что это примета и божье благословение. Даже Святое семейство помянула и всех угодников. Я отер жемчужину и преподнес ей, раз такое дело. В алюминии глаз пробежали такие картины, что я понял – пришел не зря.
Но тут маленький испанец стал свою гитарку расчехлять. Русские заквохтали и на диванчик пересели, полячка в кресло, а танголюбку неугомонную за стаканчиком воды для испанца послали. Я же в туалет решил по-быстрому. Подумал, смотаюсь, пока он не начал бренчать, а то выпил порядочно, не посередине же концерта бегать. Пусть испанец и лезет своим музыкальным инструментом на мою территорию, но, во-первых, какой он мне конкурент, а во-вторых, я искусство уважаю, особенно вокально-инструментальное.
Разобравшись с непривычным замком, я оказался в мире кафеля и фаянса. Все такое светлое. И чистое. Представилась хозяйка без трусов – и я такой взбодренный афродизиатическими морепродуктами… А это что? Железная коробка из-под конфет. Что внутри? Ватные диски для снятия косметики. От матери мне тоже коробка из-под конфет досталась. Жестяная. Новогодний набор пятьдесят шестого года. Кремль, припорошенный снежком. Так и хочется заглянуть в горящее в Спасской башне окошко. Кто там трудится в новогоднюю ночь? Кто не спит, когда народ празднует, кто о благе народном даже в праздник печется? Или в пятьдесят шестом уже никто по ночам над картой в башне не засиживался?
По боковым стенкам той коробки какие-то типы мультипликационные водят хоровод. Головы у них в виде помидора, груши и прочего несвойственного зимним советским прилавкам плодово-овощного ассортимента. У матери коробка с детства была, она в ней цацки хранила. Пластмассовые клипсы, бусы, браслеты. Бижутерия, только одно тонкое колечко с малюсенькими камушком. Никогда не надевала. Интересно, что у нее там лежало до клипс и колечка, после того как конфеты были съедены? И долго ли она ела эти конфеты? Растягивала удовольствие или разом – мням-мням – и на следующий день чесотка по всему телу? Делилась ли с подругой, со своей матерью? Так я ее об этом и не спросил. Как-то в голову не приходило. Впрочем, вряд ли она эти конфеты даже видела, подобрала коробку на помойке возле одной из роскошных громад Кутузовского, населенного приспособившимися к нраву обитателя башни. Небось еще и подралась с другими босяцкими сопляками за коробку эту, а может, и со взрослыми. Потому и шить выучилась, и место принимающей заполучила, меня в институт засунула, чтобы в отбросах не рылся.
По бледно-зеленому, под мрамор, кафелю проелозила сороконожка. Полупрозрачная тварь, обитающая в холодных уголках санузлов. Такие любят забиться в темные, влажные щели и там прижиматься к ледяным краям унитазов. Сороконожка порядочно запаниковала от яркого света и носилась кругами у моего подножия. Я так увлекся созерцанием ее беготни, что временно забыл, зачем и откуда взялся. Организм, впрочем, напомнил, и я стал переступать аккуратно, стараясь не прервать земную жизнь суетливой бегуньи. Тут зазвенела гитара, и красивый голос запел.
Чтобы низменными звуками не спугнуть муз и нимф, откуда ни возьмись слетевшихся на струнные и певческие выкрутасы маленького испанца, я затаился.Всё мать. Валила на меня вперемешку блага, которых сама была лишена. Типичный родительский ход с типичным исходом – ничего я не усвоил. Иначе не возле толчка бы теперь мыкался, а щипал бы струны и голосил, греясь во взглядах немногочисленных, но слушателей. В районной ДМШ я только одному научился – не прерывать музыку. Помню, пришел однажды на урок, волоку футляр, смотрю на часы настенные: время мое, а за дверью класса фортепьяно и скрипка вовсю шуруют. Ну, я еще раз с часами сверился и постучался. И голову свою крупную в кабинет просунул. У меня в детстве башка была порядочного размера. Она и сейчас немелкая, но тогда совсем огромная была, даже странно, потому что ума особого за мной никогда не замечали. Наверное, пустоты в моем черепном объеме содержатся существенные. Типа пещер в горах. Увидев мою башку, Наталья Эдуардовна прекратила аккомпанировать скрипачу-вундеркинду и строго попросила меня подождать снаружи. Я стал ждать, а они там продолжили. То еще чувство, когда мыкаешься один, пока твоя учительница на пару с вундеркиндом такие громкие звуки издают. Когда они кончили, вундеркинд спрятал свой инструмент и прошел мимо меня, торжествующе ступая сменкой по линолеуму, а я, робея, проник в кабинет. Наталья Эдуардовна, коротко стриженная брюнетка в белых кроссовках, курила в форточку и, поворачиваясь ко мне между затяжками, популярно объяснила: никогда, слышишь, никогда нельзя прерывать музыку.
Ни струнные, ни клавишные, ни духовые, ни даже ударные мне не покорились. То надо твердой рукой смычком водить, то дыхалка требуется, как у бегуна, то чувство ритма, а с пианино вообще швах – одновременно надо двумя руками разные действия совершать плюс ногами по педалям. В общем, только одно я уяснилпосле семи неполных лет обучения. Проигрыватели никогда сразу не выключаю, громкость свожу на нет и только после этого «стоп» жму. Рта не раскрываю,если играет кто, пусть даже из хриплой колонки. Психотравма, короче.
Из-за своего непростого музыкального прошлого я сидел, точнее стоял, в туалете тише сороконожки и беззвучно внимал. Своим голосом и манерой исполнения испанец превратил язык уборщиц и сериальных плакс в удивительно благозвучную череду звуков. Песня про женщину из Малаги произвела на меня такое впечатление, что я не воспользовался аплодисментами и паузой, не осуществил все запланированные манипуляции до начала следующей песни, а стоял замерев. Следующая песня была посвящена ребенку, которому мама не купила игрушку. Страдания малыша, легшие поверх истории дочери славного города, заворожили меня вконец, отчего я не мог производить ровным счетом никаких действий на протяжении некоторого, пусть и непродолжительного, времени затишья. Затем началась новая песня про несчастного кабальеро, потом про Че Гевару, про цветок льна, про архитектора, который полюбил безответно. Испанец разошелся не на шутку, не забывая в кратких антрактах сообщать слушателям, какое из произведений будет немного грустным, какое немного веселым, а какое немного социальным и даже немного острополитическим, он пел все громче, и голос его отправлял меня все глубже и глубже внутрь самого себя и в итоге отправил так глубоко, что я перестал шевелиться и потерял счет времени.
Сороконожка скрылась в щели, а я все стоял истуканом – весь концерт простоял и еще некоторое время, когда уже никаких музыкальных звуков из гостиной не доносилось, а только разговоры и ложечно-чашечный десертный шум. А потом я себя в зеркале увидел. Одежда как была, а лицо не мое, а одного из тех, кого тот же Пикассо масляными красками рисовал: все размазанное и глаза как у бывалого тореро, которого бык-салага с первого скачка рогом поддел.
У матери такое лицо один раз помню. Она по Кутузовскому на троллейбусе ехала, в окошко смотрела и вдруг под асфальтом дом свой увидела и огород. И Шарика на цепи, и свою старуху, и соседку Наталью Васильевну, и Кольку одноногого, и вся деревня родная на нее из-под асфальта засветилась. И она сама девчонка.
Девчонка та помахала ей, и все прочие помахали, а Колька деревяшкой своей стукнул. Когда она мне это рассказала, я все на водку списал, а мама скоро умерла.
Захотелось, чтобы про меня забыли. И про жемчужину, и про планы на продолжение вечера. Спрятаться надолго в польском сортире невозможно, скоро начнут дергать дверь, извлекут наружу. И пищать я не стану. Я выбрался и стал тихонько красться. Гости разомлели, хозяйка шепталась с маленьким испанцем. В глазах ее пепсикольных красного прибавилось, а его круглое лицо нагревалось изнутри предвкушением, и он, в отличие от русских и танго-танцовщицы, явно никуда не собирался.
И я ушел, прекрасной полячкой взаправду или притворно не замеченный, и радовался чему-то, и небесному начальству нашему, польскому, мусульманскому и прочим благодарен был так, что на остаток вечера, пока добирался к себе и засыпал, даже немножко в него поверил.