Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2013
Борис Минаев – писатель, журналист. Родился и живет в Москве. Окончил факультет журналистики МГУ имени М.В. Ломоносова. Автор пяти книг прозы, биографии Бориса Ельцина в серии «ЖЗЛ», многочисленных публикаций в печатной и сетевой периодике. Лауреат Национальной детской литературной премии «Заветная мечта» за книгу «Детство Левы» (2006), премий журнала «Октябрь» за роман «Психолог» (2007) и рубрику театральных впечатлений «Литчасть» (2009).
Сколько может человек переварить за свою жизнь «детских» книг, то есть книг, специально написанных для детей (неважно даже, какого возраста)? На мой субъективный взгляд, не очень много. Вполне представляю себе, скажем, мальчика лет десяти-двенадцати, который проглатывает один за другим тома целого собрания сочинений – причем сочинений кого угодно (в моей, например, жизни таким автором оказался малоизвестный русский писатель Сергеев-Ценский, а Гоголь и Чехов были уже после него). Или – сочинения какого-либо жанра – детективного, фантазийного, исторического (для меня это был советский фантаст 20-30-х годов Александр Беляев).
Но я с трудом представляю себе юного читателя, который жадно ищет и проглатывает, ночью, под одеялом с фонариком, книжки в яркой обложке, напечатанные более крупным, чем обычно, шрифтом. Нормальные дети с какого-то момента стыдятся всего детского – детской одежды, детского кино, детских спектаклей, детской еды… А до этого момента им просто некогда читать.
По-настоящему глубоко прочитанных, может быть, даже не один раз, необыкновенно важных детских книг – у нормального человека не может быть много. Иногда это даже всего одна книга. Или две. Ну, пусть даже несколько.
Остальные наши детские книги – всегда взрослые. На вырост.
Вообще всякого рода «плохой» литературы в моей детской жизни было предостаточно. В гостях у моей тети Сильвы, в огромном книжном шкафу я нашел толстенный роман Николая Шпанова «Поджигатели», книгу времен холодной войны. Текст совсем уж не для детей, но почему-то мне было интересно его листать. Война, ядерные секреты, шпионы – все это как-то очень волновало. По тем же причинам, мальчиковым, взахлеб были прочитаны капитан Луи Буссенар и капитан Майн Рид, давно забытые у себя на родине писатели – у нас, между тем, переиздаются уже лет сто. «Качество текста» там – с обычной, с «родительской» точки зрения – ужасающее. Но зато в них есть другое качество, которое до сих пор для меня является эталонным – нутряной, почти животный идеализм текста.
Не знаю, может ли идеализм быть «животным». Но, когда я читал такие книги, мной владело одно чистое беспримесное желание, чтобы добро было вооруженным, способным к битве, и даже опасным, чтобы все мерзавцы и нехорошие люди были уничтожены, сгинули, исчезли навсегда: в этом было что-то от этики крестоносцев, завоевателей мирового пространства, кровавой и фатальной, и в то же время – был идеализм абсолютного, кристального качества. Никогда больше я его в детских книгах, и в книгах вообще, не встречал… Не исключаю я, конечно, из этого ряда и Жюля Верна, и Фенимора Купера. Но в том-то и дело, что в их книжках было больше настоящей «литературы», законов жанра, «образов» и «характеров», продуманного сюжета, в то время как в чисто «мальчиковой литературе» никаких жанров и характеров не было. Была только пламенная борьба отрицательного с положительным. Животный идеализм.
«Капитан Сорви-голова» Луи Буссенара произвел на меня настолько оглушительное впечатление, что я, за неимением англо-бурской войны, решил сбежать из дому на какую-нибудь другую (тогда была вьетнамская). Об этом я всю жизнь собираюсь написать какой-нибудь рассказ или эссе, но по-настоящему никак не выходит.
Теперь я отчетливо понимаю: «малохудожественная» детская литература может вскрыть в ребенке самые потаенные, самые глубокие пласты его существования – например, желание «расстаться» вот с этой наличной детской жизнью, такой мучительной для него.
Итак – «художественное» в детской книге далеко не всегда – самое важное и самое ценное. Не всегда то, что абстрактно «хорошо написано» – важно и ценно для ребенка. Этическая, философская составляющая, на уровне рефлексов и инстинктов детской души – порой важнее.
Я, по крайней мере, два этих качества в книге всегда для себя разделял: то есть были в детстве книги, по которым ты «летишь», не особенно разбираясь, куда, не можешь оторваться, как от наркотика, и были книги, в которые ты проваливался по-другому, гораздо более мучительно, трудно, зачарованный музыкой слов, «взрослыми» переживаниями, «взрослой» судьбой – так для меня начиналось «художественное»: с «Невского проспекта», «Моей жизни» Чехова, с «Кола Брюньона» Ромена Роллана.
Первых двух обнаружил дома, у родителей, третью книжку – в дровяном сарае, у тетки в деревне.
Мне кажется, мама чувствовала, что мной владеет какая-то мысль о побеге, и вот летом, на даче в Расторгуеве она подсунула мне несколько номеров журнала «Пионер» (или выписала их через почту) – с повестью Крапивина «Тень каравеллы».
Модель будущей жизни, предложенная Крапивиным, навсегда осталась для меня единственно возможной. В этой повести мальчик, эвакуированный, одинокий (а дело происходит во время войны, кругом голод, холод), строит шхуны из спичек и ниток, из скорлупок грецких орехов, начинает сочинять целый мир, с выдуманной географией, топографией, историей…
И я впервые тогда понял, что наличную реальность можно преодолевать, не убегая из нее, а играя в какую-то игру. Что побег может быть не вовне, а внутрь.
Именно полузабытый ныне Крапивин, как ни странно, подарил мне это открытие. Позднее такой игрой для меня стала моя собственная литература, то есть написанные мной на бумаге слова.
Но до этого момента я так же мучительно, как хотел убежать из дома, пытался изобретать эти новые игры, строить мир, в котором по моей воле будут происходить некие события. Беда была в том, что я пытался все время вовлечь в эту игру других мальчиков, а они не очень понимали, чего я хочу.
И вот лишь теперь мне становится более ясным предназначение той «детской литературы», которая окончательно сформировалась в 60-70-е годы ХХ века – литературы, которая помогала ребенку выжить, предлагая ему не дидактические, патриархальные, христианские или даже завершенные в целостную систему гуманистические ценности – а исключительно, только ценности игры.
Я не могу сейчас долго и подробно объяснять, почему в детстве жизнь бывает так мучительна и беспросветна (хотя потом кажется, что ничего лучше не было). Примем это за данность. Единственным выходом для ребенка порой остается именно игра.
Настоящая литература (детская, то есть осмысленно повествующая о детях) – никак не может обойти этот факт. Либо она описывает игры, либо исподволь моделирует их, либо прямо предлагает участие.
Ничего другого детская литература, в сущности, предложить ребенку не в состоянии (ну, пожалуй, кроме «животного идеализма», но я таких авторов в нынешнем веке не знаю). И он от нее тоже ничего другого не ждет.
Я уже пытался объяснить, может быть, не совсем научно, что чисто «художественная» составляющая детской литературы, то есть красиво и хорошо, по всем законам жанра и драматургии, написанное произведение – это для читателя, для ребенка очень мало. Этого совсем недостаточно. Но и плохо писать для детей, конечно, тоже нельзя. Получается какой-то очень узкий коридор возможностей. Увы, это так.
«Маугли», «Малыш и Карлсон», «Винни-Пух» – три величайшие книжки ХХ века. Империалист Киплинг, гуманист и правозащитник Линдгрен, философ и мистик Милн. Все трое шли «к центру комнаты» из разных философских углов. Но получилось так, что в этом центре оказались Маугли, Малыш, Кристофер Робин – то есть дети, находящиеся в крайней, почти предельной, психически опасной ситуации. Читатели этих трех прекрасных сказок, конечно, не осознают, что и Маугли, воспитанный животными, и Малыш, разговаривающий с выдуманным другом, и Кристофер, таскающий за собой повсюду игрушку, зависимый от нее, как младенец от соски, – все они трое, в разной степени, хоть и окруженные любовью старших, волков и людей, находятся за гранью психической нормы. Они ненормальные. С медицинской, беспощадно-правдивой, сурово-этической точки зрения они нуждаются именно в лечении. Главный же вопрос в том, что больны не они, а окружающий их мир, и что единственное, что может его вылечить, спасти и сохранить – это игра. Вот этот главный вопрос впервые поставлен так сильно, так фундаментально именно в детской литературе.
Но игра ведь ничем человеку помочь не может, она не может его научить, не может дать ему твердых оснований, принципов, которые он, уже выросший, сможет потом применить, она не дает ему того фундамента, единственно верного, который дает нам всем семейная, родительская, родовая этика. Единственное, что в игре безусловно ценно – она может спасти его от давления, от тотального торжества коллективной морали. Открыть ему ту калитку сознания, в которую он может улизнуть от этой морали.
В этом смысле детская литература в ее лучших проявлениях – гениальная интуиция человечества в ХХ веке. Ведь коллективная мораль, мощная этическая система была и у гитлеровцев, и у фанатиков-большевиков, и у фундаментальных католиков, и у протестантов в Ирландии, у исламистов, у всех, кто резал и убивал себе подобных по высоким духовным соображениям. «Животный идеализм», перенесенный в конкретную жизнь, одновременно и спасал мир, и разрушал его. Убежать внутрь себя (а больше некуда) от этого кошмара можно было с помощью придуманных самим человечеством игр. Литературная сказка лежит в самом основании этого жизнетворчества, этой новой философии. Она – от Буратино/Пиноккио до довольно плоского Гарри Поттера – Библияэтого нового отношения к жизни.
Мне, конечно, легче говорить о советской детской литературе, я ведь вырос в ее контексте. Принято считать, что знаменитые советские детские писатели были благодаря своим тиражам, премиям, гонорарам, известности этакими литературными генералами, что они вольно или невольно поддерживали советскую власть, шли на вечный сговор с ней. Ну или как-то так.
Не знаю. Я уже написал о Крапивине, поверьте, очень советском писателе. О предложенной им однажды игре.
Но и в любой странице, в любом эпизоде, в любой даже иногда фразе талантливых людей, которые сотрудничали в те годы с «детской редакцией», было это игровое начало. (Не случайно с ней, «детской редакцией», с таким удовольствием сотрудничали такие нон-конформисты, как Давид Самойлов или Юз Алешковский, Юрий Коваль или Эдуард Успенский). В любом рассказе Виктора Драгунского, так и не успевшего из клоуна, сочинителя цирковых реприз, театрального хохмача стать «генералом», есть эта гениальная игра со смыслами, с ситуациями, с языком, с ролевыми моделями. Берусь утверждать, ну или, по крайней мере, абсолютно искренне верю, что практически каждый детский писатель в СССР, особенно послевоенной эпохи, работал все в той же смысловой парадигме – борьбы с коллективной моралью, с общедоступной массовой этикой. Каждый развивал пространство игры – по-своему.
Другое дело, что в какой-то момент эта литературная игра стала вторичной, набила оскомину, превратилась в мастеровитый штамп. Но не стоит забывать, что советский ребенок вычитывал из этого потока несомненно талантливых книгсвои смыслы. Наше поколение не умело петь хором и не умело ходить в ногу, в том числе и благодаря советской детской литературе, как бы к ней теперь не относиться, через губу снобизма. И не стоит сегодня воспринимать ее задним числом как оправдание советской власти – якобы она нас учила верить в «большой добрый мир», как кажется это иным нынешним критикам. Ничего подобного, мои дорогие юные друзья. Единственное, чему учила – исподволь и подспудно, мягко и властно – советская детская литература, так это бежать из этого мира. Бежать внутрь.
Впрочем, слово «игра», наверное, тоже требует объяснений, ведь читать этот текст будут люди, выросшие в другом контексте, где «игра» – это игровая приставка, компьютерная стрелялка, или даже «цивилизация», или ролевая игра по какой-нибудь одной книжке, или игра в покер, словом, некое занятие, практически лишенное гуманитарного смысла. Между тем глобальная игра в советской или переводной детской литературе, о которой я сейчас говорю, не укорачивала, не упрощала реальность, а раздвигала ее границы, вернее, просто игнорировала их. В книжках, которые я читал, было все наоборот – крокодил плавал в ванной, злые снеговики останавливали время, Хоттабыч вообще менял законы гравитации, деревянные солдаты оживали, коты разговаривали, активно занимаясь сельским хозяйством, дома вращались вокруг собственной оси. Ну и самое (для меня) важное – обычные, вполне себе человеческие мальчики, могли сами для себя придумать такую глобальную игру, как в «Кондуите и Швамбрании», которая навсегда меняла их жизнь.
Этот раз и навсегда заданный высокий стандарт Кассиля (Волкова, Носова, Чуковского) изменял качество любой, самой что ни на есть «пионерской» литературы: отменить все правила, перепутать все роли, перевернуть вверх тормашками всю ситуацию было привычным делом (но и делом чести) для всех, кто писал в те годы для детей, притворяясь «обычным» детским писателем.
Очень жалко, что люди, обладающие даром анализа, так часто проходят мимо философского наполнения детских книг, не понимая, что автор «Пиноккио» задолго до кибернетики сформулировал проблему искусственного человека, а автор «Винни-Пуха» – проблему языка как главного феномена сознания. Это, конечно, вершины. Но и мы, рядовые детские писатели, всегда были вынуждены работать на том же поле. Таковы цеховые правила – нельзя просто сочинять, нужно что-то менять, что-то переставлять с места на место в самой философии, в сердцевине реальности.
…Недавно я прочитал глубокую культурологическую статью Марии Майофис и Ильи Кукулина «Новое родительство и его политические аспекты». Само по себе словосочетание «новое родительство» звучит ошеломляюще, но и раскрытие темы тоже не разочаровывает: оказывается, есть «новые родители», которые строят другую, «неимперативную» семью, занимаются с детьми «сотворчеством», постоянно придумывая и сочиняя «новые ролевые модели», и так далее. Ну, а противостоят этому «новому родительству» – патриархально-православные и советско-государственнические ценности старой «семьи и школы». Вспомнил я эту публикацию лишь потому, что написана-то она сегодня, как о совершенно новом явлении, возникшем лишь недавно, в путинские, вероятно, годы… А мне кажется, что уже в конце 80-х и начале 90-х это самое «новое родительство» было ярко и подробно описано в книгах молодых детских писателей – Олега Кургузова, Ксении Драгунской, Сергея Седова, Марины Москвиной, Михаила Есеновского и других, частично сформировавшихся как кружок вокруг журнала «Трамвай», частично – вокруг литературных обществ «Черная курица» и «Зеленая груша». Это, собственно, был круг моих друзей, с которыми мы вместе входили в литературу, куда по справедливости надо было бы добавить еще целый ряд фамилий, но, пожалуй, именно вот эти пятеро в своих книгах обозначили философию «нового родительства»: равные, партнерские, веселые, необычно-откровенные, творческие, игровые отношения разных поколений в семье. «Папа» и «мама» в произведениях безвременно ушедшего из жизни Олега Кургузова – совсем другие «папа» и «мама», чем даже у Линдгрен, у Успенского, у всех продвинутых и великих детских писателей ХХ века. Каждое событие в жизни семьи они переживают вместе с ребенком, как свое собственное, творят непрерывный карнавал, действительно постоянно меняясь ролями! У Марины Москвиной беспредельное чудачество, веселый азарт жизнетворчества, страсть к узнаванию новых пространств жизни – это просто ее символ веры, непреложное кредо, которое взрослые герои ее книг отстаивают так же ярко, как сами дети. Ну и конечно, беспрерывная смена ролей: дети учат взрослых, как жить, взрослые радостно им подчиняются. Тогда, в 90-е, я для себя никак не мог решить: кто мы такие? Вот мы постоянно позиционируем себя как «новую» детскую литературу, а что же в нас нового? Прочитав статью Майофис и Кукулина, я, наконец, осознал: мы на 20 лет опередили новое социальное явление в своих текстах, мы дали свой литературный код этому «новому родительству», которое тогда только еще робко возникало вокруг первых частных школ и первых независимых издательств, в первых поездках детей за рубеж и попытках освоить «мировой опыт».
Конечно, еще на шаг впереди нас шел бескомпромиссный Григорий Остер – он в своих «Вредных советах», своеобразной родительской Библии 90-х, сумел все это показать очень ярко, найдя мощно работающий формальный прием – от обратного. Меняйте роли, снимайте привычные маски, наступило время свободы – вот легко считываемый шифр его «Вредных советов».
Вообще все шло тогда в ход – черный юмор, политика, абсурд, натурализм даже, какой-то литературный дадаизм. Каждый день пространство возможного в детской литературе расширялось. Но…
Но, увы, «новые родители» появились на сколько-то лет позже, чем «Черная курица» или журнал «Трамвай», соответственно, появились у них другие ценности и приоритеты, четко обозначенные вдумчивыми социологами, и книжки, которые они покупают для своих детей – это уже совсем другие книжки. Это книжки нескольких новых детских издательств, среди которых надо назвать прежде всего «Самокат», «Розовый жираф», «КомпасГид», которые ориентируются именно на «новое родительство», формируют его круг чтения, отталкиваясь от новых ценностей семейного воспитания: «неимперативной» семьи, «смены ролей», «ежедневного сотворчества» и так далее.
Какие же это книжки? Ну, вот, например, из последних – «Волна» Тода Штрассера. Аннотация с сайта издательства:
«Ситуация для российских школ небывалая: ученик задает учителю вопрос, на который тот не может ответить, и учитель вместо отмахивания неожиданно загружается проблемой и хочет сделать материал наглядным и доступным. А вопрос такой: «как могли жители целой страны не замечать несправедливости нацистского режима»? Учитель ставит над учениками опыт, внедряя в класс понемножечку строгие дисциплинарные правила, все больше и больше приближаясь к порядкам нацистского строя. При этом сам не замечает, как становится подопытной крысой в своем же эксперименте, как эксперимент выходит из-под контроля и извращается. В реальной жизни никаких трагических последствий не было, а вот в немецком фильме «Волна» (в русском переводе почему-то «Эксперимент-2», хотя к первому «Эксперименту» фильм не имеет никакого отношения) все выливается в куда более страшные вещи. Кстати, фильм стоящий, если вдруг будет интересно».
Тут важна не столько аннотация к самой книге (хотя книжку прочесть, безусловно, стоит), сколько контекст, в нее вложенный. За последние годы героическими усилиями издателей (среди которых надо отметить Ирину Балахонову, Виталия Зюсько, Марину Кадетову) переведены и появились у нас десятки детских и подростковых книг, которые до этого никогда не переводились. Книг – ярких, известных, популярных, знаменитых в Европе. Именно на это обращает внимание издательство – адресуясь к своей целевой группе, «новым родителям», «неимперативной семье»: товар (то есть книга) проверенный, качественный, с мировой известностью, пройти мимо которого просто невозможно! Но самое главное, это привычная для нашей традиции, но поставленная с ног на голову «игровая модель». Не уход внутрь, не игра сознания, не привычная, творческая «смена ролей».
Скорее наоборот: это жестокая, чудовищная, опасная, разрушительная игра.
Игра, с которой надо бороться.
Травля одноклассника, избиение изгоя (мотив многих скандинавских книг) – это ведь тоже своего рода игра. В книжке «Джихад: террористами не рождаются» немецкого журналиста и писателя Мартина Шойбле – два героя, палестинский и немецкий мальчики-подростки. Автор сравнивает их судьбы, оценивает их трагическое взросление с точки зрения другой «опасной игры»: терроризма. Один из героев погиб в Израиле, при самоподрыве, как смертник, другой оказался втянут в террористическую атаку на территории Германии, сидит в тюрьме, и, будучи чистокровным немцем из благополучной семьи, потряс всю страну своей историей. «Скажи, Красная шапочка» немки Беаты Терезы Ханике – там тоже своего рода «опасная игра», игра озабоченных сексом взрослых, откровенная книга о проблеме сексуального насилия в семье.
Я, кстати, разговаривал с Мартином Шойбле на книжном фестивале в Москве. И спросил, в частности, почему его книга имеет в Германии такой успех, преподают ли ее в школах, на внеклассных часах, он ответил – да, конечно, о ней говорят с детьми, и именно в школах, ее берут на вооружение учителя, психологи.
Я присутствовал при разговоре методистов-психологов из передвижного книжного автобуса «Бампер» (есть в Москве такое учреждение на колесах), которые пропагандируют именно такие новые книги, именно таких новых авторов – с нашими детскими библиотекарями из Нижнего Новгорода. Вот смотрите, говорят психологи, это книга о разводе родителей. Это книга о проблеме смерти. Это книга об одиночестве.
Библиотекари сидят, внимательно слушают, записывают, но на лицах – недоверие. Смерть? Развод? Одиночество?
Все это, конечно, важно, но очень непривычно для нашего сознания. Наша «привычная» детская книга – она про что-то другое.
Европейская детская литература последних десятилетий приучилась разговаривать с детьми «проблемами». Ставить проблему, изучать проблему, кричать о проблеме, втягивать в ее обсуждение. Наша «местная» детская литература – по-прежнему говорит с читателем на языке образов, заставляя образы «считывать», расшифровывать, понимать сердцем, полагаясь больше не на жесткую систему идеологических координат, а на интуицию, переживание, сострадание, на разгадывание смыслов, в конечном счете, на игру с ними. Это два очень трудно совместимых подхода.
Тем более что подход «наш», который я пытался описать, – он «исторически обречен», поскольку лучшие мастера этого жанра одной ногой находятся в советском прошлом. Они в своих книгах преодолевают ту «коллективную мораль», которой вроде бы больше нет. Мораль сильного, тоталитарного, патриархального государства, в которой такие же сильные и патриархальные (патерналистские) семья и школа.
«Новые» детские писатели, которые выросли уже в контексте европейских ценностей, находятся как бы на перепутье. С одной стороны – сила традиции. С другой – современный контекст, ведь лучшие скандинавские, немецкие, французские детские книжки нельзя проигнорировать. На них волей-неволей приходится оглядываться. Приходится описывать новую «коллективную мораль», уже не советскую, а российскую. Приходится говорить жестче, конкретнее, из философии перепрыгивая порой в социологию. Приходится показывать те реалии, которых в советских детских книгах отродясь не бывало. То есть приходится существовать между двух огней, между двух очень жестких ценностных систем, двух «коллективных моралей» – советской и европейской.
Эти попытки есть в книгах М. Аромштам, Д. Сабитовой, Э. Веркина, А. Жвалевского и Е. Пастернак, Н. Абгарян, Е. Мурашовой и, как ни странно, многих других, только что появившихся писателей. Я сам не поверил своим глазам, когда начал перелистывать их книги, но факт есть факт – если еще несколько лет назад можно было говорить о том, что «современная жизнь» с современной детской литературой никак не пересекается, то теперь картина разительно изменилась – современная школа и современные школьники просто хлынули в детские книжки, их авторы, по моему ощущению, торопятся опередить друг друга, чтобы «похоже» изобразить, как эти дети выглядят, как они разговаривают, чем живут.
Безусловно, эти книжки найдут своего читателя и уже находят. Интересно же читать «про себя». Но если говорить про длинную дистанцию, я бы сейчас не решился указать тот вектор, куда мы все движемся.
Об этом говорят и те «политические» скандалы, которые постоянно происходят вокруг все новых и новых детских книг. То «закон о защите детей от вредной информации» ставит крест на многих издательских проектах: а кому хочется отправлять отпечатанные книжки под нож? То организация «православных активистов» запрещает продавать книжку Драгунской, то какой-нибудь губернатор всероссийский диктант по Дине Рубиной отменит. То еще какая-нибудь гадость выплывет на волне борьбы за высокие духовные ценности. Если судить о ситуации в детской литературе по этим горячим новостям, общество скатывается в своем понимании детской литературы и литературы вообще – куда-то туда, в глубь веков, где бродят тени Победоносцева и Хвостова, пытаясь отучить нас употреблять иностранные слова и читать иностранные книжки, или те книжки, в которых есть «призыв к революции и ниспровержению основ». Совсем недавно читал «Уроки Армении». Так вот, одна из поразительных ее глав описывает «платонический роман», возникший между автором и десятилетней девочкой, роман яркий, короткий и глубокий. Нынешний читатель прочесть такое «чистыми глазами» не в состоянии. Тотальная борьба с педофилией отучила его читать тексты о нежной дружбе между взрослыми и детьми. Глубокая индивидуальная этика, возникшая в 60-е годы в советской культуре, медленно разрушается под ударами святош и охотников за ведьмами.
Если вот это и есть – наша новая «коллективная мораль», то детским писателям придется с ней ой как несладко.
Но, пожалуй, главная опасность подстерегает их все-таки не вовне, а как всегда – внутри.
Философию в детской литературе не заменишь социологией. Невозможно не иметь этот «философский камень» за пазухой, если садишься писать детскую книжку.
Проблема этического ключа, она по-прежнему существует.
Тень каравеллы по-прежнему маячит на горизонте. Если нам не близки ценности европейской терпимости, толерантности, европейского гуманизма, защиты прав маленького человека перед всеми людьми, перед всем миром – то, так или иначе, мы будем вынуждены следовать в каком-то ином фарватере, изобретать свой путь, предъявляя миру свой новый «животный идеализм», завоевывая новые пространства.
Вопрос в том, откуда его взять? Капитан Сорви-голова, боюсь, уже не поможет.