Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 2013
Вячеслав Пьецух, прозаик, эссеист, родился в Москве в 1946 году. Окончил исторический факультет МГПИ. Автор более десяти книг. Лауреат Новой Пушкинской премии (2006) и премии «Триумф» (2010)
АННА КАРЕНИНА
Литературный дар, то есть способность сотворения новых миров усилиями одной-единственной человеческой головы, есть дар чрезвычайный, редкостный и до такой степени загадочный, что его природу никак не получается разгадать. Сколько существует так называемая изящная словесность, от «Сказания о Гильгамеше» до нынешнего дамского романа для дураков, феномен большого писателя трактуют и так и эдак и все не могут его постичь: то гению приписывают миссию «доверенного лица мирового духа», то его выдают за носителя уникального душевного недуга, то утверждают, что он просто-напросто по самой своей конституции ниспровергатель и озорник.
Стало быть, по-прежнему остается неясным, почему один артиллерийский поручик шельмует в карты, а другой сочиняет «Войну и мир». Одно очевидно: изредка, верней крайне редко, на земле рождаются люди, которые непонятно почему видят куда дальше, слышат острее, чувствуют тоньше, постигают глубже, чем миллионы других существ, тоже прямоходящих, владеющих членораздельной речью, изнуренных ожирением печени и периодическими мигренями, но живущих по преимуществу запросами живота. Таким образом, всякий великий художник, будь он хоть писатель, хоть композитор, хоть живописец, представляет собой как бы дополнительный орган для едока, вроде третьего глаза на темени или второго сердца, отвечающего не за кровообращение, а за искру божию, которая тлеет в каждом человеке, даже и в отъявленном подлеце.
Любопытно, что качества небожителя, как правило, прорезываются в людях довольно поздно, с годами, когда претендент вызревает в более или менее тертого мужика. Во всяком случае, Лев Николаевич Толстой вспоминает, что в молодости он был порядочный шалопай, гуляка и потаскун. И только в бытность артиллерийским поручиком в нем вдруг проснулся художник такой неимоверной силы, мыслитель такого небывалого масштаба, что он едва ли не заткнул за пояс слепца Гомера и, пожалуй, затмил бы самого Будду, если бы тот, кроме всего прочего, искусно владел пером.
Отчего случилась такая метаморфоза – то же самое, не понять. Во-первых, заметить, в семье было четыре единоутробных брата, взращенных в одной и той же атмосфере, и только Лев Николаевич составил честь и славу России, а трое других дальше тульских помещиков не пошли; во-вторых, на свете есть множество «почему», на которые наши острословы отвечают – «по кочану».
По-настоящему важно то, что во второй половине золотого ХIХ столетия откуда ни возьмись явился писатель, совершенно постигший законы жанра, тонко чувствующий органику русского языка, умевший писать прозрачно, как-то воздушно, и оттого достигший высших пределов литературного мастерства. Все-таки Пушкин был в прозе скорее анекдотчик – в старинном понимании существительного «анекдот», – и почти все его новеллы замечательны только тем, что они художественно самоценны, вроде того как диамант драгоценен потому, что он диамант. Русская проза точно началась с Гоголя, и он, разумеется, великан, однако же Николай Васильевич был невольником подсознания, и не он управлял своим гением, а гений им управлял, недаром в «Мертвые души» под конец затесалась лихая русская птица-тройка, которой сторонятся на всякий случай прочие народы и государства, а между тем речь в поэме идет о жулике, всяческих малахольных и полулюдях из мужичья.
А Лев Николаевич, будучи в здравом рассудке и твердой памяти, открыл миру то, о чем давно бредит научная общественность, – что-то вроде всеобщей теории поля, только в сфере литературного творчества, и, в сущности, закрыл все вопросы этого странного ремесла. До Льва Толстого писатели сочиняли точно по наитию, как во сне заговариваются, как в потемках плутают, и девяносто девять авторов из ста не могли сказать точно, зачем, собственно, они пишут, впрочем подозревая магическую дисфункцию между разумом и пером. Одному Толстому открылось, как с неба упало, что литература есть не что иное, как средство исследования явлений жизни и своеобразная анатомия человека, которые, однако, как и явления природы, не познаваемы до конца. Что если автор прилежно разбирается в перипетиях романа между Ивановым и Сидоровой, то он понапрасну теряет время и только морочит читателя, который жаждет решения того или иного животрепещущего вопроса в концентрации сгущенного молока. Что, впрочем, литература отнюдь не занимается решением вопросов, литература – это источник благородного беспокойства, и все, и более ничего. Что в зависимости от того, каков масштаб темы, сочиняются эпопея, роман, повесть или рассказ. Например, «Война и мир» – это о личности и стихии исторического процесса, «Воскресение» – о нашей мании пострадать, «Детство, отрочество, юность» – о зарождении человека в человеке, «Севастопольские рассказы» – о феномене русского на войне. Причем каждый из этих жанров подчиняется своим законам, только ему назначенным, и подразумевает единственный алгоритм. Скажем, диалог в рассказе – это либо авторский прием, либо краска для вящей характеристики персонажа, в повести – органическая составная, работающая на сюжет, в романе – разбавитель вроде скипидара, в анекдоте как жанре – все.
Видно, заурядному сочинителю, представляющему огромное большинство пописывающих в свое удовольствие, всего этого не втолкуешь и он по-прежнему творит, как птицы поют: сел, нахохлился и запел. Но ведь соловей-то своими руладами подругу призывает, имея в виду продолжение рода, а, скажем, зачем Мопассан написал «Пышку»? – неужели только затем, чтобы сообщить читателю, что французский буржуй, как правило, сволочь, а гулящая из народа чаще пламенный патриот… Недаром Мопассан, начитавшись Толстого, так прямо и объявил, что-де после этого русского писать не стоит, потому что он все уже написал.
И ведь действительно, после Толстого литература сделалась своего рода подиумом для демонстрации индивидуальностей, и лишь в редчайших случаях она служила тому, чему вообще служит искусство, – приращению красоты.
Так вот, «Анна Каренина»… Этот роман одновременно и удивителен, и замечателен тем, что он написан весьма небрежно, вплоть до «средневековского» и трех «что» в коротеньком предложении из восьми слов, и оттого квалифицированного читателя преследует подозрение: то ли Лев Толстой торопился окончательно решить тему, сознавая ее громадность, и поневоле пренебрегал стилистическими нормами, то ли этот роман ему попросту надоел.
Тема-то действительно огромна, без малого неподъемна – драма сосуществования на земле двух разнозаряженных человеческих существ, мужчины и женщины, которые органически едины, как сиамские близнецы, и в то же время разнятся между собой, как кроманьонец и троглодит. Да еще эта драма усугубляется тем, что мужчина и женщина способны впадать во временное помешательство, в просторечии называемое любовью, то есть страдать своеобразной болезнью возраста, вроде скарлатины, которой, впрочем, подвержена не одна зеленая молодежь. Да еще брачные узы, венчай они хоть горячечное состояние, хоть холодный расчет, дело случая или чести, – это почти всегда мука мученическая по той простой причине, что «В одну телегу впрячь не можно / Коня и трепетную лань». Наконец, мужчина много витальней женщины в том смысле, что по самой своей природе он значительно энергичнее ее как гарант бессмертия рода человеческого, и оттого между полами нет более устойчивого недоразумения, нежели адюльтер.
Словом, тема обширная, даже вряд ли в принципе разрешимая средствами художественного слова, и взяться за нее мог только такой титан, как Лев Толстой, но вот какое дело: он был по рукам и ногам опутан условностями жанра, которые покуда не смел либо не счел нужным преодолеть. Уж коли роман, то значит, широкое полотно из жизни человека со всем, что этой жизни довлеет, невзирая на то, идет это к делу или же не идет.
С другой стороны, Лев Николаевич, видимо, предчувствовал, что драма сосуществования мужчины и женщины может быть обозначена, но ни в коей мере не решена. Как, будучи мыслящим человеком, и пить нельзя, и не пить нельзя, так и без подруги жизни мужикам тошно, и рядом с подругой тоже тошно, и, таким образом, намечается безвыходное положение, которое может распутать либо отказ от продолжения рода, провозглашенный позже в «Крейцеровой сонате», либо паровозное колесо.
Жаль, что Толстой не пошел дальше, на компромисс, и не посоветовал потомкам решительно размежеваться по половому признаку, чтобы мужчины существовали к северу от экватора, а женщины к югу от экватора и сходились бы раз в году на нейтральной почве, скажем в республике Эквадор. А то получается тупик, из которого выхода нет и не может быть.
В сущности, это и есть решение темы – великое географическое открытие тупика. И все это решение укладывается в десяток-другой русских слов, не более того, но зачем тогда толстенный роман из восьми частей, при чем тут мадам Шталь, прозябающая на германских водах, дупелиная охота, политическая экономия, умные разговоры о том о сем…
Тут-то и собака зарыта, то есть оттого-то «Анна Каренина» и написана небрежно, точно нехотя, что настоящая трагедия постигла великого мастера, который пишет себе, пишет и вдруг на него находит просветление, словно палкой хватили по голове: чего ради огород городить, приплетать к делу мадам Шталь и политическую экономию, если все дело можно изложить в десяти словах, например: живучи в России, от тюрьмы да сумы не зарекайся, потому что такая у нас страна.
Николая Васильевича Гоголя это просветление настигло на излете жизни, отчего и не пошел предсмертный второй том «Мертвых душ», а вышли из-под пера «Выбранные места из переписки с друзьями», в которых он свел свое мироощущение в двадцать три буквы и два знака препинания, как Малевич всю живопись в «Черный квадрат» – «Соотечественники: страшно!» – свел и вскоре сошел с ума. В свою очередь, Лев Николаевич Толстой, будучи в здравом рассудке и твердой памяти, тоже со временем забросил художественную литературу и взялся за педагогику, книгоиздательство для народа, религиозные изыскания, нравоучения для юношества, препирательства с властями предержащими и кончил бегством от Софьи Андреевны, которая якобы не давала ему житья.
Разумеется, трагедия не столько в том, что женщина – инопланетное существо, сколько в том, что великие художники начинают чудить, коль скоро упрутся в окончательный алгоритм. Хотя действительно хуже нет, как дожить до той точки, когда нужно либо браться за дополнительные евангелия, либо отложить в сторону свое заслуженное перо.
БАЗАРОВ КАК АЛЬБАТРОС
У Шарля Бодлера есть стихотворение, повествующее (именно что повествующее!) о том, как временами забавы ради моряки ловят альбатросов, предвестников непогоды, чтобы всласть поиздеваться над гордой птицей, которая летать может, а ходить – нет. Так вот и русские писатели в другой раз, играючи, то есть разрабатывая в свое удовольствие ту или иную художественную идею, строя сюжет, а главное, рисуя характеры персонажей, вдруг возьмут и заарканят какого-нибудь альбатроса, предсказателя бурь, который напророчит грандиозную социально-экономическую беду.
Писатели всегда и везде отличались этим неприятным свойством, хотя мало кто из них увлекался столоверчением, каббалой и гаданием на бобах. Энциклопедисты накаркали якобинский террор, Жорж Санд – нашествие домохозяек, сбрендивших на почве изящной словесности, Кнут Гамсун – оккупацию немцами Норвежского королевства, правдолюбец Солженицын – республику вора и дурака.
Вот и прекраснодушный наш писатель Иван Сергеевич Тургенев туда же: в знаменитом своем романе «Отцы и дети» он, казалось бы, всего-навсего вывел сердитого прогрессиста Евгения Базарова в качестве новейшего продукта российской действительности, а чувство такое, как перевернешь последнюю страницу романа, точно в дверном проеме внезапно встал фертом жуткий, оскаленный призрак в длинном черном балахоне, постоял-постоял и погрозил тебе увесистым кулаком. Многое вдруг почудится за этим нехитрым жестом: полыхающие дворянские гнезда, карикатурные рожи живодеров, повылезавших черт его знает из каких дыр и засевших в древней царской цитадели на Боровицком холме, пайка дрянного хлеба с опилками, бараки, по окна занесенные снегом, латыши-крепыши и китайцы-хунхузы из заградительных отрядов, которые расстреливают всех кого ни попадя за незнанием языка…
Интересно, что сочинять Иван Сергеевич не умел и, по его собственному признанию, всегда живописал с натуры, приди ему на мысль изобразить хоть комнатную собачонку, хоть колоритного босяка. В том-то и дело, что Евгений Базаров – это отнюдь не плод воображения, вроде былинного Платона Каратаева из романа «Война и мир», а список с какого-то уездного врача, отчаянного, но мрачного либерала, то есть тип человека, действительно явившегося в 60-х годах ХIХ столетия и существовавшего бок о бок с нашими прапрадедами и прапрабабками, но как бы наперекор. От него-то и пошла Вторая русская смута, которой не видно конца и края, даром что из этого баламута-шестидесятника взаправду лопух вырос, даже и не один.
А мы все думаем-гадаем: откуда в нашем, некогда добродушном, не помнящем зла народе взялись ожесточенные бомбисты, малограмотные мечтатели с топором за пазухой, бесшабашные строители града Китежа, которые ни в грош не ставили ни жизнь человеческую, ни обыкновенные моральные нормы, ни предания старины… Да оттуда и взялись, из 60-х годов ХIХ столетия, из эпохи великих реформ, давших нашим бородачам личную свободу и кое-какие гражданские права, когда стали задавать тон недоучившиеся студенты, озлобленные правдоискатели из народа, первые феминистки в синих очках, вообще, малахольная молодежь.
Бог весть, может быть, и не стоило отменять крепостное право как состояние наиболее органичное русскому простаку, ведь спохватился же Сталин (он же Иосиф I) семьдесят лет спустя после манифеста от 19 февраля и ввергнул крестьянство в ту же самую кабалу… Зато народ уже зря не шатался туда-сюда за отсутствием паспортов, промышленность встала на ноги благодаря той новации, что народу ничего не платили, армия окрепла, тертые мужики пикнуть не смели, не то что недоучившиеся студенты, причем никакого государя так не обожали по городам и весям, как этого самого Иосифа I, и в Святую Троицу так не верили, как в мировую революцию, и трудовая дисциплина в силу закона от 07.08.32 поднялась на небывалую высоту.
Впрочем, народ не делает революций, по крайней мере, у нас в России, и в каком бы состоянии он не томился, в крепостном ли, в сравнительно вольном, похмельном или в состоянии глубокой депрессии, миллионы простых людей каким-то чутьем доходят, что бунт – дело барское, что лучше все равно не будет, бунтуй не бунтуй, хотя и хуже тоже не будет, а будет по-прежнему отвратительно, только на новый лад. Так чего ради, спрашивается, мужикам кровь проливать, бабам слезы, если на смену одним работодателям просто-напросто придут другие работодатели, и, словом, христианину точно некуда податься, кроме как на погост. Однако «смерть смертью, а крышу крой» – эту максиму русский человек исповедует искони и точно знает, что единственное настоящее дело – это его природное дело: землю пахать, дома строить, детей кормить, налаживать пути сообщения, а все прочее – более или менее чепуха.
Но и в этой праведной позиции несть спасения, поскольку огромное большинство народа, которое составляет положительный элемент, занятый не отрицанием и разрушением, а каждодневным созиданием, хотя бы из простого меркантильного интереса, слишком уж инертно в политическом отношении, затем что элемент-то весь в работе и ему дела нет до разногласий между либеральными демократами и, скажем, почвенниками с уклоном в каннибализм. Поэтому политикой, то есть отрицанием и разрушением, у нас занимается малахольная молодежь. Заметим, что в эту среду легко могут затесаться и люди пожившие, знающие, почем фунт лиха, но почему-то застрявшие в репродуктивном возрасте и недалеко ушедшие от прогульщиков и любителей побузить.
Так что же это за культура такая – малахольная молодежь, которая ввергла нас во Вторую русскую смуту, в том смысле что грибок на ногах тоже культура, и тюремная феня – культура, и привычная лебеда. Ответ на этот вопрос как раз содержится в многочисленных декларациях Евгения Базарова, который у Тургенева, скорее всего невольно, вышел фигурой крайне несимпатичной (недаром на автора обиделось все прогрессивное юношество) – ну просто невежа и баламут, хотя в историческом плане так-таки альбатрос.
Вот почти полный синодик характерных его речений, видимо некогда подслушанных Иваном Сергеевичем в молодежной среде, поскольку опять же сочинять он отроду не умел. Итак…
Базаров: Порядочный химик в двадцать раз полезней всякого поэта.
Разумеется, нисколько не зазорно быть сторонником и пропагандистом точного знания, но до такой степени увлекаться способен только недалекий, малограмотный, взбалмошный человек. Впрочем, это детское заблуждение относительно роли химика и значения поэта отчасти извинительно для уроженца ХIХ столетия, когда естественные науки только-только набирали силу, но уже приоткрыли сияющую, фантастическую перспективу, сулящую многие блага для несчастного человечества, измученного бедностью, непосильными трудами и беспросветностью бытия. Уже ездили по чугунке, знали громоотвод, на подходе был «русский свет» Яблочкова, сыворотка от водобоязни, беспроволочный телеграф, воздухоплавание как забавный аттракцион, и оттого наука была таким же утешительным фетишем для уроженца ХIХ столетия, как и вера в загробный мир.
Понятное дело, в то время трудно, даже невозможно было предугадать, что жизнь не станет прекрасней с изобретением мобильного телефона, а человек совершенней благодаря феномену сверхпроводимости, что невинные опыты гг. Кюри с радием обернутся трагедией Хиросимы, что усилиями «порядочных химиков» планету заполнят полуидиоты, которым природой было суждено помереть в годовалом возрасте, что обыкновенная тачка, которую походя изобрел мудрец Паскаль, замучает потом миллионы зэка в России, что из-за неудержимого прогресса точного знания нашу Землю вот-вот поглотит мировой океан, а в мировом океане прекратится всякая полезная жизнь и несъедобный черноморский катран совсем скоро будет деликатес. Стало быть, наука так неосмотрительна, недальновидна, что постоянно сеет зло, имея в виду благо, хотя, с другой стороны, она представляет собой занятие вроде бы безвредное, этакое утешение для страдающих патологическим любопытством, но разве благо в том, чтобы снабдить людоеда мобильным телефоном и обезопасить его от разных сторонних бед? Благо в том, чтобы ненавязчиво сориентировать людоеда на похлебку из лебеды. И, кажется, многие наши ученые как-то чувствовали подвох, недаром великий химик Менделеев больше всего любил делать чемоданы, химик Бородин оперы сочинял, генерал Ермолов, тоже в своем роде «химик», обожал переплетное мастерство.
В свою очередь, насчет поэзии давным-давно сложилось такое мнение, что это уникальное и незаменимое снадобье для души. Химик в худшем случае выдумает оружие массового поражения, в лучшем – изобретет пенициллин, чтобы продлить существование целому поколению любителей пива, которым, по сути дела, тошно существовать. А Пушкин (его «химик» Базаров не читал, да и читать-то считал мальчишеством) навсегда упразднил в России одиночество – это раз; научил с младых ногтей сочувствовать добру и сторониться зла – это два; поселил в нас умильное чувство по отношению к неброскому нашему пейзажу, русской женщине, душевному складу соотечественника – это три; возбудил в русаке то благородное беспокойство, которое всю жизнь питает порядочного человека и, между прочим, составляет сущность литературы, – это четыре; воспитал в нас неистребимое ощущение прекрасного – это пять. То есть ученый, может быть, и способствует материальному процветанию общества, хотя наши предки утверждали, что «во многой мудрости много печали», да ведь поэт-то непосредственно работает на ту божественную метафизику, которая отличает нас от прочих дыханий мира и определяет само понятие – «человек». Не будь химика – ну лечились бы мы настоем ромашки и стирали белье печной золой, как наши прабабки, а улетучься вся поэзия – мы и в ХХIV веке останемся примитивны и бесчувственны, как дрессированный попугай.
Рискованно утверждать наверняка, но сдается, что не было бы в России ни народовольческого, ни эсеровского, ни белого, ни красного террора, кабы идейные наследники Базарова знали хоть что-нибудь из Пушкина наизусть. На беду, все наши радикалы, за редкими исключениями, невысоко ставили поэзию и вообще предпочтения у них были самые демократические: Желябов обожал химию и Перовскую, Гершуни – химию и пострелять, Ульянов-Ленин питал пристрастие к цирку, но, правда, Иосиф I любил балет.
Базаров: Мой дед землю пахал.
Что это за индульгенция такая – «мой дед землю пахал», а чей дед ее, спрашивается, не пахал? Ведь все мы, в конце концов, крестьянские дети, во-первых, потому, что Россия испокон веков была земледельческая страна, а во-вторых, потомкам служилого дворянства и аристократии неоткуда нынче взяться, поскольку наши дикие социал-демократы эти два направления еще сто лет тому назад взяли и пресекли.
Но если твои предки по обеим линиям отнюдь не крестьянствовали, а сплошь были бухгалтеры или отличались по землеустройству, то тут и стесняться нечего, и кичиться нечем, потому что в России предки сами по себе, а потомки сами по себе: дед землю пахал, а внук в общественном транспорте кошельки ворует; отец был полярником, а сын вышел в истопники. С другой стороны, сословие землепашцев породило множество замечательных людей, украсивших российский пантеон, а среди вельмож Долгоруких водились злостные интриганы и подлецы.
Следовательно, ничего хорошего не сказать о молодом человеке, который хвастает перед едва знакомыми людьми своим «низким» или, напротив, аристократическим происхождением, кроме того, что это, по-видимому, мальчишка и пустобрех. Таковые частенько попадают в дурацкое положение из-за своей страсти фраппировать общество суждениями, манерами, даже покроем одежды, что, впрочем, и простительно, так как молодость – тяжкая ноша и принципиальнейшее ее качество – глупость, с которой до поры до времени бывает затруднительно совладать. На то и фундаментальный, самый мучительный из вопросов молодости: дурак я набитый или все-таки не дурак?
Базаров: А что касается до времени – отчего я от него зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит от меня.
Жизнь недостойна человека и вообще устроена таким образом, что всякий работоспособный и добропорядочный индивид во все века, от Иоанна Крестителя, вынужден действовать вопреки веяниям той эпохи, в которую ему довелось родиться, потому что он постоянно не в ладу со своим временем и страной. Даже в лучшую пору существования рода человеческого, в ХIХ столетии, отмеченном высшими достижениями разума и духа, нельзя было мириться с германским буршеством, наполеоновскими амбициями, англо-саксонским рукосуйством и многочисленными российскими безобразиями, как-то: косным самодержавием, крепостничеством, идиотской цензурой, административными высылками, преследованием староверов, взяточничеством, доисторической агротехникой, казнокрадством, телесными наказаниями и обыденной нищетой. Оттого-то работоспособный и добропорядочный человек – это всегда урод в глазах благонамеренных соотечественников, в лучшем случае городской дурачок, которого по-хорошему следовало бы, но как-то совестно наказать.
Действительность, какая она ни будь, разумеется, нисколько не меняется ни в лучшую, ни в худшую сторону в результате противостояния времени и человека, сколько бы последний ни пыжился, изнемогая от чрезмерно высокого мнения о себе. Непротивленцы и опрощенцы, принадлежавшие к секте толстовцев, уж как дружно сплотились против отечественных порядков древлеперсидского образца и традиций российского мордобоя, а дело все равно кончилось ужасами 1905 года, на которые, заметим, сам заводила и великий мудрец ни одной строкой не откликнулся, так как в пику времени сочинял тогда «Посмертные записки старца Федора Кузьмича». Гениальный чудак Николай Федоров, смотритель Румянцевского музея, обещал воскресить всех мертвых, когда-либо живших на земле, а большевики закатали его асфальтом во дворе «Союзмультфильма», что на бывшей Каляевской улице, где теперь ребятишки гоняют мяч; Константин Циолковский, известный всей Калуге городской сумасшедший, который, и вправду ангелов видел, двадцать лет парил в эфирах, формируя теорию космических сообщений, а жизнь между тем гнула свое – индустриализация, коллективизация и пятьдесят восьмая статья как хирургический инструмент. Сам Господь наш Иисус Христос явил народам величайшее в истории человечества этическое учение, отрицавшее время всякое и вообще… И что же? Да, собственно, ничего. Впрочем, Толстой как раз обмолвился в частном письме именно от 1905 года: «Быть недовольным тем, что творится, все равно что быть недовольным осенью и зимой».
Из этой максимы, в частности, вытекает, что время идет – или не идет – по каким-то своим, неведомым нам законам и неподвластно никакой воле, ни злой, ни доброй, а посему это мальчишество чистой воды и даже обыкновенное нахальство – претендовать на зависимость времени от того, чего желает твоя нога.
Базаровы ХХ столетия были люди простые, недалекие, нахрапистые и оттого вздумали перевести проблему в практическую плоскость, то есть на деле подчинить время притязаниям РСДРП и властным соображениям Владимира Ильича. Но поскольку проблема в практическую плоскость не переводится, большевики закономерно перерезали друг друга в ходе эксперимента, а сам эксперимент – по историческому счету – занял чуть меньше часа, как обеденный перерыв.
Видимо, самое разумное, зрелое отношение со временем таково: оно само по себе, а мы сами по себе, насколько это возможно, и коли время требует от тебя, чтобы в твоем паспорте стоял какой-нибудь дурацкий штамп, то надо бросить собаке кость.
Базаров: Русский человек только тем и хорош, что он сам о себе прескверного мнения.
Вот это верно, то есть ничего хорошего в этом нашем национальном свойстве нет как нет, и то верно, что не существует на белом свете другого такого народа, который регулярно, охотно и, главное, с некоторым даже упоением упражнялся бы в несусветной критике на отечественные порядки, свычаи и обычаи соплеменников, вообще на забубенное наше житье-бытье.
Такое самоедство тем более удивительно, что прочие народы Европы все в той или иной степени нарциссы, прямо-таки изнемогающие от самоуважения, и любой француз вам скажет, что француз – первый человек в мире, с которым может померяться разве что серафим. Между тем Жак-простак, живущий, на наш салтык, в небольшой и сравнительно небогатой стране, которую постоянно гнобят германцы, – именно что простак, даже и слишком, а кроме того, он прижимист, мелочно расчетлив, несообщителен и обедает два часа.
Спору нет: русский человек завистник, пьяница, неряха, ненадежный работник, злокачественный фантазер, он и обманет – недорого возьмет, и украдет, и в церковь ходит не каждое воскресенье, и на дармовщинку может съесть килограмм гвоздей. Но, однако же, поди сыщи другого такого оригинала, который скажет встречному старичку – «отец» и в другой раз прослезится под родную заунывную песню, который способен обстоятельно поговорить о происхождении жизни на Земле и безропотно подарит незнакомому пропойце последний рубль. Замечательно, что, окажись он «по щучьему веленью» в какой-нибудь чужой стране, где дорожная полиция взяток не берет, у него вскоре откроется легочная недостаточность, как будто кислорода в воздухе не хватает или как будто организм потребовал срочно выпить и закусить.
Стало быть, и у русского человека есть некоторые основания гордиться своей национальной принадлежностью, так нет же – он, точно его заговорили, самого ничтожного мнения о своей отчизне и о себе.
Также замечательно, что преемники Евгения Базарова нисколько не симпатизировали этой избыточной рефлексии и презирали русский народ безо всяких оговорок – деятельно, печатно и на словах. Особенно в этом направлении отличались большевики: Ульянов-Ленин, например, писал своим подельникам по РКП(б), дескать, нельзя ли поменять в советском правительстве русских на евреев, а Сталин, в свою очередь, всячески дурачил наших отцов, как детей малых, и уничтожал русаков миллионами, уповая на то, что бабы на Руси здоровы рожать. Ленин хоть кошек любил, а этот обаятельный изверг никого не любил, даром что в любви, сей непростительной слабости для нигилиста, был-таки замечен его мрачный пращур, естествоиспытатель и альбатрос.
Базаров: Природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник.
Природа, конечно, и не храм, и не мастерская, а, скорее, наша кормилица-поилица и неиссякаемый кладезь разного рода тайн. Прежде человечество точно поклонялось природе, но со временем поменяло ориентацию по наущению злостных естествоиспытателей и до такой степени ее изуродовало, ограбило, извратило, что самая жизнь на планете поставлена под вопрос. Дело доходит до того, что скоро дышать будет нечем, питьевая вода вот-вот иссякнет, того и гляди занесет песками некогда цветущие города. И это еще слава богу, что нынешние Базаровы вовремя спохватились и раздумали поворачивать реки вспять, а то мы влипли бы в такую скверную историю, какую даже жутко вообразить. Зато этот невменяемый работник, который три тысячи лет беспардонно копался в утробе матери-природы, добрался до микромира и уже атому покоя не дает, нимало не задумываясь о том, что это в высшей мере опасное, даже смертельно опасное озорство.
Природа много разумней человека, что, впрочем, неудивительно, у нее моря сами собой очищаются от всякой гадости, которую понанес естествоиспытатель, озоновые дыры самосильно затягиваются, как раны, леса берут на себя дополнительную, почти непосильную нагрузку, и вообще, в природе все так слаженно, так премудро подогнано одно под другое, что становится очевидно, как призадумаешься: без Промысла дело точно не обошлось. В сущности, ничто так не намекает на бытие Божье (как этот грандиозный феномен ни понимай), причем настоятельно намекает, со всею невозможностью что-нибудь путное возразить, как строение мира, адекватное строению вещества.
Но тогда непонятно, при чем здесь род людской, от которого только и жди, что какой-либо пакости, или человечество – это точно такая плесень, вредный грибок на теле матери-природы, случайно развившийся в ходе эволюции, или тут налицо необходимый контрапункт разумному началу, обеспечивающий движение к какой-то таинственной цели, хотя бы это было движение как бы в потемках и наугад.
Словом, много невнятного, гадательного заключает в себе природа и только вот что ясно как божий день: человечество – большая дура, а мир принадлежит идиотам, это надо принять в расчет. И на данную резкую инвективу нечего возразить, хотя бы потому, что немца Моцарта похоронили в общей могиле для бедных, а немец Шумахер за баснословные деньги катается по кругу на автомобилях и ему поклоняются как некому божеству.
Базаров: Исправьте общество, и болезней не будет.
Молодость, хоть биологическая, хоть в смысле расположения ума, – это еще и пора простых решений, когда самые мудреные гордиевы узлы устраняются по примеру Александра Македонского, в российском варианте – при помощи топора. Крыша течет – надо тазик подставить под место протечки, заело социальное неравенство – достаточно вырезать царскую семью и все будет хорошо, любимая ушла к другому – ничего иного не остается, как броситься с десятого этажа.
Насчет социального неравенства – особенный разговор. Поскольку
ум и глупость, хитрость и добродушие, упертость и мягкотелость – в природе вещей, вылечить общество от неравенства невозможно, как невозможно вылечить человека от привычки держаться на двух ногах. Конечно, нетрудно напоить пациента до такой степени, что он рухнет на четвереньки, но это не решение проблемы даже с точки зрения естествоиспытателя, и, сколько ни мучились социалисты, сочиняя разные средства для приведения к общему знаменателю умника с дураком, как ни старались большевики уравнять академика с загульным дворником из Кривоколенного переулка, все впустую, потому что академику на роду написано разъезжать в лимузинах и проживать в роскошном особняке. В сущности, социальное равенство – это кабинетная выкладка известного немецкого иудея, всю жизнь существовавшего на подаяния, а еще прежде горячечная выдумка французов, которые на равных основаниях единственно тягали под нож гильотины поэтов и генералов, побродяжек и королей.
Разве, наоборот, нужно избавить человека от его извечных пороков, и тогда общество станет совершенным, но и эта операция на практике невозможна, поскольку властолюбие, корысть, эгоизм, жестокость неистребимы в homo sapiens, как инстинкт. Уже всеобщее избирательное право стало нормой везде, кроме Амазонии, уже женщин, ничтоже сумняшеся, назначают министрами и производят в адмиралы – и ничего; уже русским крестьянам давно раздали паспорта, и, в общем, человеческое сообщество всячески пыжится на ниве социального равенства, а все есть принцы и нищие, бандиты и миллионеры, поэты и маляры. С другой стороны, уже истлели ботинки Карла Маркса, а социалисты с коммунистами (то и другое по-русски будет «общественник»), эти все переживают, что у человека два уха, а не четыре, и мечтают поделить поровну неправедно нажитые капиталы, даром что на каждого жителя планеты кругом-бегом получится по рублю.
Впрочем, с этой публики взятки гладки, все-таки они дети, до глубоких седин дети, которые непонятно, о чем думают, и сами не ведают, что творят. Оттого в диетических революциях, движениях и смутах Новейшего времени по преимуществу замешано студенчество, самая шалопутная часть общества, потому что оно, как говорится, много о себе понимает, едва перешагнув за пределы таблицы умножения, и потому что сидеть на лекциях скучно, и как раз очень весело забористо бунтовать.
Существуют некоторые средства хоть как-то поправить дело, а то и впрямь жалко человечество, которое половину жизни бьется как рыба об лед, а другую половину доживает в черной зависти и горько сетует на судьбу. Однако же и эти средства, скорее, из номенклатуры мечтательного, например: американцам следует навязать курс русской литературы, у немцев запретить пиво, французам устроить еще одну Великую революцию, чтобы они вспомнили, почем фунт изюму, а в России хорошо бы лишить водительских прав всех юношей и девушек, не достигших сорокалетнего возраста, милицию заменить на Псковскую десантную дивизию, упразднить телевидение как феномен, в каждую семью назначить по сироте.
Базаров: Люди, что деревья в лесу; ни один ботаник не станет заниматься каждою отдельною березою.
В том-то и беда, что эти ботаники, будь они неладны, выступавшие под личиной социалистов-утопистов ли, анархистов или большевиков, меньше всего интересовались человеком со всем тем, что ему довлеет, и по преимуществу оперировали отвлеченно-широкими понятиями вроде «трудящихся масс», за которыми Иванова, которому жена изменяет, Петрова, пьющего горькую, Сидорова-картежника было, конечно, не разглядеть. Даже интересно: как часто в трудах Ульянова-Ленина встречается само это существительное – «человек»? Думается, что нечасто, может быть, наберется две-три оказии на том, поскольку для ботаника Ленина личность была – ничто.
Удивительное дело: люди не работали и не учились, а, главным образом, мечтали о светлом будущем для всего человечества, включая самоедов и туарегов, сколачивали политические партии, издавали газеты, бегали от полиции, томились по тюрьмам, были бездомными и бездетными, словом, вели полумученическую жизнь во имя светлого будущего туарегов, а человека знать не знали и знать не хотели, наивно полагая, что это уже будет поэзия, идеализм, в то время как люди по-настоящему – исключительно средство и материал. А что Каин, что Авель, что горбатый, что грамотей – это все равно, главное, чтобы народ злобствовал, слушался и был гол как сокол, иначе воевать ему будет не за что, зазорно и не с руки.
А воевать, по их расчетам, предстояло много, бесшабашно и безжалостно, не так халатно, как парижские коммунары, расстрелявшие по разным подозрениям всего-навсего четырнадцать человек.
Базаров: Ну… а из меня лопух расти будет; ну, а дальше?
Если человек вполне явление природы, то дальше лопуха дело действительно не пойдет. А если не вполне? Если сущность и, главное, происхождение человека представляются настолько загадочными, от века непостижимыми, что как-то не верится в безусловную конечность этой мыслящей субстанции, способной на злодеяния, невозможные в живой природе, и на подвиг самопожертвования, выходящий за рамки естества, и на форменные, самые настоящие чудеса. Во всяком случае, намечается такое правило: если ты ни разу не усомнился в бессмертии души, то ты недостаточно культурный человек, если же время от времени не ощущаешь себя как бесконечность, то недостаточно человек.
Молодежь, за редкими исключениями, все отпетые материалисты, поскольку им по преимуществу интересно то, что можно пощупать, понюхать и увидать, они не дорожат жизнью и не страшатся смерти, полагая, что это игры такие интересные, жизнь и смерть, они мало думают о высоком, и даже думают ли, нет ли – это еще вопрос. Тогда, конечно, плевое дело – жил себе человек, потом помер, то есть прошел через превращение сознания в органическое вещество, потом его закопали в землю, и ничего-то ему больше не остается, как возродиться в качестве лопуха.
Оттого наша малахольная молодежь представляет собой предельно благодатный материал для разного рода проходимцев, орудующих в верхах, потому что она безотказно лезет с голыми руками на пулеметы и вообще способна на самые невероятные деяния, если ее дополнительно напугать. В цивилизованных странах широко известно, что этот опасный элемент нужно держать в струне.
Базаров: Мы действуем в силу того, что мы признаем полезным… В теперешнее время полезнее всего отрицание – мы отрицаем.
Положим, что по-настоящему полезно, а что вредно в положении человека, живущего в порядочном обществе, и по сию пору никто ничего не знает и прежде никто ничего не знал. Но предположения выдвигались самые разные: Платон считал, что для процветания государства необходимо изгнать за пределы ойкумены всех поэтов как носителей естественного неравенства; неистовый Марат предлагал для встряски вырезать двести тысяч французов; первые социалисты находили спасение в безначалии, подневольном труде и упразднении собственности; буржуазия уповала на вольный рынок; наши большевики рассчитывали на мировую революцию и «энтузиазм широких масс трудящихся», а нынешние естествоиспытатели, испытывающие прежде всего долготерпение народное, исповедуют демократические свободы, от которых покуда одна беда.
И, кажется, никто, кроме тургеневского Базарова, всуе не утверждал, что для процветания России полезнее всего именно отрицание, которое всякий честный человек должен практиковать как деятельно, например препарируя лягушек, так и словесно, например в застольных беседах с отпетыми ретроградами, по старинке играющими на виолончели и щеголяющими в крахмальных воротничках.
И кто такие эти «мы»? Компания недоучившихся медиков, которые не могут сделать элементарной операции, чтобы не порезаться? Мальчики и девочки, для которых чужая жизнь копейка и своя пятачок? Агрессивные пустозвоны, которые чают воскрешения в качестве лопуха?
И что значит, в сущности, отрицать? Да ничего это не значит, а просто-напросто молодым людям, не знающим, куда себя деть, желательно интересничать, к месту и не к месту демонстрировать свою несусветную оригинальность, допустим отрицая божественное происхождение Иисуса Христа, хотя эта позиция со времен Ария неоригинальна, или, скажем, отвергая семейный принцип, даром что человек еще до Всемирного потопа был полигамен, как бабуин.
Главное дело в том, что в нашей национальной традиции нет преемственности поколений, что это у нас так повелось от Владимира Святого: пращуры верят в одно, праотцы в другое, отцы в третье, а дети вообще ни во что не верят, ни в Бога, ни в черта, ни в птичий грай. Между тем только на преемственности поколений и держится всякая развитая цивилизация (общинно-племенное сознание, кстати, тоже), именно потому только и держится, что распоследнему парижскому босяку, пьяненькому и оборванному, доподлинно известно, что красть и драться – это нехорошо.
А в России, чего ни коснись, все «бабушка надвое сказала» и украсть в другой раз не грех, а молодечество и мордобой – скорее любимый народный спорт, потому что князь Святослав Игоревич исповедовал Перуна, князь Владимир Святославович – Святую Троицу, хлебопашцы – конец света, староверы – двуперстное знамение, Петр I – технический прогресс, социал-демократы – распределение по труду. То есть у нас каждое последующее поколение русаков так или иначе противостояло предыдущему, так или иначе оригинальничало почем зря – то ли по нашей природной взбалмошности, то ли оттого, что в России недолюбливают отцов. По этой причине у нас в генеральских семьях росли бомбисты, вроде Софьи Перовской, которая распоряжалась седьмым покушением на царя.
Еще беда в том, что из-за распри между поколениями в России так и не наладилась система воспитания молодежи и, по крайней мере в новейшие времена, ее за недосугом никто и никак не воспитывает, ни примером, ни увещеванием, ни на русских народных сказках, а разве что подзатыльником, отвешенным сгоряча. По этой причине молодежь не знает самых простых вещей: что дамы не курят на ходу; нельзя первому подавать руку старшим; на парковых скамейках не сидят верхом; где написано «выход», там выход, а где «вход» – вход.
Что же остается нашим детям, хотя бы и маловосприимчивым, которым взрослые не передали в наследство ни одной догмы? Только отрицать; они и отрицают всё и вся – в частности, наше былое бескорыстие, любовь к знанию, культуру речи, обиходный идеализм.
Однако еще теплится надежда, что русский народ не сгинет с лица Земли на манер древних хеттов, как именно народ и как именно народ русский, поскольку и детям наших детей тоже предназначено отрицать.
Спрашивается: зачем понадобилось тревожить тень великого национального писателя, привлекать малоактуальный по нынешним временам персонаж из старомодного романа «Отцы и дети», трактовать так и сяк его легкомысленные речения, а также костить на чем свет стоит несчастную молодежь? А вот зачем…
Чтобы к гадалке не ходить. Гадалка обманет, какие-нибудь гадости напророчит, не с той ноги вставши, а «впередсмотрящий» Иван Тургенев не подведет; то есть ты взял в руки старомодный роман «Отцы и дети», провалялся с ним полдня на диване, и к вечеру уже ясно, что ожидается впереди. А все потому, что российская словесность – уникальное явление в контексте мировой культуры: ты хоть всего Стендаля прочитай, все равно не скажешь, как в конце концов отзовется на французской кухне пожар Москвы, а у нас из точки с запятой (между прочим, знака препинания, неведомого в прочих языках мира) можно вывести крушение всех начал.
В общем, литература – на то она и литература, чтобы вразумлять подростков и юношество, составляющих 99 процентов населения России, в частности, через предвидение того, что ожидается впереди. Если вычитал у Достоевского про одичавшего студента Родиона Раскольникова, то никаких закладчиков в квартиру уже не впустишь; если вычитал у Тургенева про зловещего студента Евгения Базарова, то, стало быть, надо сухари сушить и перебираться с семейством в глушь, подальше от больших городов, где главным образом и свирепствует малахольная молодежь.
А ведь альбатрос Базаров все реет над Россией в своем черном балахоне с кистями, и еще неизвестно, что именно предвещает этот полет – авгуров совсем не осталось, – может быть, обойдется, а может быть, конец света на носу в том смысле, что русские тоже наперечет, и если нашей нации суждено спастись, то единственно благодаря чудесному легкомыслию, или, вернее, неиссякаемой вероспособности в лучшее будущее, которую нам предоставили Небеса. Вспоминается припев старинной солдатской песни:
Очень, братцы, чижало,
Ну а в общем ничего…
КУДА УЕХАЛ ЦИРК
дополнительное занятие по истории СССР
В дни нашей молодости была в моде такая песенка: «Куда уехал цирк? Он был еще вчера, / И ветер не успел со стен сорвать афиши…» Исполнял эту песенку также и трудовой люд, обычно в конце рабочей недели и обычно разгорячась.
Так вот дело в том, что никуда цирк не делся, он по-прежнему с нами и артисты всевозможных направлений, как правило из неудачников на гражданском поприще, и поныне демонстрируют свои художества и многие чудеса.
Вообще это сравнительно давняя история. Началось все с того, что нарушился естественный ход вещей, когда петроградские домохозяйки, непривычные к очередям за хлебом и молоком, науськали резервистов Волынского пехотного полка устроить бучу – и те в три дня смели российскую конституционную монархию, пожгли архивы, разграбили винные подвалы и вручили бразды правления Государственной Думе, в которой и тогда заседали большие фантазеры и чудаки.
Между тем не исключено, что конституционная монархия есть самое органичное для России государственное устройство, будь оно хоть несколько разболтанней, как при Николае II, хоть чуть суровей, как при Александре III, который, впрочем в исключительных случаях, отправлял бомбистов на эшафот.
Тому есть разные причины, например, чудовищные размеры нашего отечества при низкой плотности населения, подразумевающие строгую централизацию исполнительной власти, или многонациональность и прочий разброд, особенно идейно-ценностного порядка, который у нас в крови. Наконец, необходимо принять в расчет: нам и закон нужен, и без Бога в образе человеческом у нас не обойтись, потому что такую страну потребно держать в узде. Ведь русский народ аморален, в том смысле, что за тысячелетнюю свою историю он не удосужился выработать систему моральных норм, единую для всех и нерушимую, как Кремлевская стена, а не в том смысле, что у нас все кругом воры и подлецы. Уж какая тут парламентская республика, если некто из членов I-й Государственной Думы по пути в Таврический дворец украл на базаре молочного поросенка и был с позором доставлен в часть. Уж какое тут всеобщее избирательное право, если в нашей стране сейчас каждый пятый обыватель в той или иной степени сумасшедший и водится круглым счетом 17 186 000 идиотов относительно и вполне.
Похоже, народоправства в России ни при какой погоде не может быть. Поскольку у нас наблюдается хронический недостаток дельных людей, мыслящих государственно, широко и при этом чистых душой, как Алеша Карамазов; прямое парламентское устройство в России не только что непродуктивно, а его просто не может быть. Нам подавай закон и наследственного монарха, живую икону, наблюдающую закон, который ни одна собака не смеет переступить. И чтобы вперед государь не допускал этих экстравагантностей: то думцы в Охотном ряду передерутся, то президент запьет, а то вот премьер-министр казну обчистил и был таков.[1]
Тем не менее весной 1917 года разжалованного русского царя сослали в Сибирь, как некогда декабристов, власть подхватили думцы, и, таким образом, формально сложилась республика по общеевропейскому образцу, которую император Николай I называл «правлением жуликов и адвокатов», а он был неглупый и знающий человек. Фактически же власти не было никакой.
Затем последовал такой номер: как цирковой фокусник вынимает из шляпы живого зайца, так вдруг, откуда ни возьмись, объявился Александр Федорович Керенский, как раз из адвокатов, особа незаурядная, но показушник и психопат. Этот шприхшталмейстер[2] мнил себя русским Наполеоном, носил на черной перевязи правую длань, якобы поврежденную в результате бесчисленных рукопожатий, часто падал в обморок, мог часами говорить зажигательные речи и сердился по пустякам. Впрочем, его обожали дамы, гимназисты и юнкера.
Так вот сей шприхшталмейстер в короткий срок раскассировал армию, расстроил финансы, навел такую свободу слова, что народ от Вержболова до Владивостока упражнялся главным образом в ораторском искусстве и совсем забросил положительные дела, вообще до такой степени развалил страну, что всем было ясно: вот-вот, со дня на день, грянет нечто ужасное, неслыханное, сногсшибательное, словом, одна из всемирно-исторических катастроф.
Тут, как на заказ, понаехали из-за границы наши радикалы во главе с главным «отщепенцем» Ульяновым-Лениным, Владимиром Ильичом. С пятого года эти романтики мыкались в эмиграции, существуя, впрочем, безбедно, на рабочие копейки, скудно поступавшие из России, и подачки ненормальных миллионеров, грызлись между собой, строили воздушные замки, исходя из учения о диктатуре пролетариата, и ни сном ни духом не чаяли дожить до великого Октября. Но только запахло жареным, они тут как тут, с готовой программой государственного переворота, далеко идущими планами и значительным капиталом, которым их снабдили германские хитрецы. Последним ввернулся из Канады знаменитый Бронштейн-Троцкий, Лев Давидович, с хищным лицом царя Ирода, в пенсне на тесемке и с высокой львиной гривой на голове.
Это были люди особого склада, такие искусные эквилибристы и акробаты, которые как раз способны обеспечить всемирно-исторический поворот. Вроде бы они действительно были романтики, мечтавшие, всеконечно, осчастливить человечество, а вроде бы и холодные прагматики, не брезговавшие никакими приемами противостояния и борьбы, казалось бы, бездельники, не умевшие зашибить трудовую копейку, а с другой стороны – профессионалы своего дела, то есть примерные организаторы разного рода безобразий, одновременно и гуманисты, и мизантропы, не ставившие личность человеческую ни во что, космополиты, но в российских косоворотках – словом, это был продукт чисто нашенского происхождения, нечто именно такое, что умом не понять, аршином общим не измерить, причудливая смесь Героической симфонии, крокодила и московского лихача. Неудивительно, что этой железной секте радетелей о благе народном, спаянной дисциплиной и слепой верой в мировую революцию, не могли противостоять ни анемичное Временное правительство, ни расхлябанная общественность, ни тем более армия, превратившаяся в многомиллионное скопище расхристанных мужиков.
И вот русскому человеку показали фокус-покус: поздней осенью 1917 года, под покровом ночи, государственную власть в России, холимую веками, похитила эта самая железная секта, предводимая Ульяновым-Лениным и Бронштейном-Троцким, причем со скандалом похитила, с истериками, но практически без борьбы. Ну морячки-балтийцы употребили в дело несколько ударниц из Женского батальона, ну в Москве постреляли, умер от разрыва сердца генерал Иванов, про которого Блок сказал: «Вот счастливчик!» – а в остальном все случилось как-то буднично, обыкновенно, как происходит смена караула, как подают перемену кушаний за столом.
Кто бы мог подумать, что эта обыденность обернется такими оглушительными переменами, какие даже трудно было вообразить. Поезда ходить перестали, но трамвай сделался бесплатным, ленинцы объявили «красный террор» в связи с убийством социалиста Урицкого социалистом Каннегисером, однако же вследствие этого преступления пострадали сотни заложников из числа интеллигенции и родового дворянства, не имевшие никакого отношения к белой идее, нагнали страху на мирное население невесть откуда взявшиеся китайские хунхузы и латышские стрелки, букву «ять» отменили, крестьянам раздали помещичьи земли, которые нечем было засеять, Невский проспект в Петрограде переименовали в проспект 25-го Октября и положили начало отчислительной топонимике, грянул голод, какого на Руси не знали со Смутного времени, остановилось всякое производство, если не считать Подольского патронного завода, и даже кусок мыла было трудно приобрести, Бога отменили, и пошла мода отстреливать священство у станционных уборных, и множество мастерового народа понабилось в восьмикомнатные квартиры адвокатов и докторов.
Наконец заключили-таки сепаратный мир с немцами, послав в Брест-Литовск, оккупированный рейхсвером, представительную делегацию от новорожденной «советской» республики с наказом – во что бы то ни стало свернуть самую бессмысленную войну в истории России с той, правда, поправкой, что она накликала Октябрьский переворот. Из этих-то видов Ульянов-Ленин со товарищи поначалу и ратовал за войну.
Состав нашей делегации был похож на выездную бригаду самодеятельных артистов, набранную с бору по сосенке, – видимо, с тем расчетом, чтобы расстроить германский менталитет. Возглавлял бригаду сначала большевик Иоффе, Адольф Абрамович, впоследствии покончивший жизнь самоубийством, а затем сам Бронштейн-Троцкий, которому Ленин велел не столько печись о мире, сколько всячески затягивать переговоры ради революционной пропаганды среди неприятельской солдатни. Ленинцы тогда истово веровали в европейский пролетариат и международную солидарность, как православные веруют в воскрешение мертвых и вечное житие.
Из прочих в делегацию, в частности, входили балтийский матрос Олич, пехотинец Беляков, питерский рабочий Обухов, террористка Анастасия Биценко, некогда убившая министра Сахарова, крестьянин Сташков, которого мимоходом схватили на Виндавском вокзале и насильно доставили в Брест-Литовск, адмирал Альтфатер в качестве военного атташе. Эта компания день-деньской мирно беседовала с немцами, которыми верховодил генерал Макс Гофман, трапезничала, попивая винцо, заодно с давешними противниками, а Карл Радек тем временем разбрасывал там и сям свежеотпечатанные листовки, призывавшие германское воинство к мятежу. Солдаты читали и не понимали решительно ничего.
В конце концов Бронштейн-Троцкий, посчитав противника достаточно распропагандированным, выкинул фортель, доселе неизвестный в мировой практике, такое он продемонстрировал сальто-мортале, то есть кувырок смертельный, что комиссарам в Петрограде долго икалось и они еле-еле пришли в себя. Именно злой гений русской революции заявил: республика военные действия прекращает, армию распускает, но мирного договора с немцами не подписывает, поскольку негоже революционному пролетариату мириться с заклятыми империалистами и на языке русских уголовников это называется – «западло». Глава делегации был почему-то уверен, что этот его выпад немцев насторожит, напугает, даже ошеломит. Он сказал Адольфу Абрамовичу, потирая руки:
– Теперь посмотрим, осмелится ли император Вильгельм поднять руку на российский пролетариат!
А тому и дела не было до марксистского символа веры, и, нарушив хлипкое перемирие, немцы беспрепятственно отхватили добрый кусок от юго-западной России вдобавок ко всей русской Польше, Лифляндии, Эстляндии с островами и чуть ли даже не замахнулись на Петроград. И точно они взяли бы столицу империи, Северную Пальмиру, кабы не беспорядки в Германии 1918 года, загнавшие кайзера Вильгельма в соседнюю Голландию выращивать капусту и огурцы.
Однако дальше Германии дело мировой революции не пошло. Венгры немного постреляли и угомонились, французы безмолвствовали, и достославный английский пролетариат – на него почему-то больше всего надеялись – сидел тихо, и, таким образом, бедная, разоренная, беззащитная рабоче-крестьянская Россия осталась один на один с «капиталистическим окружением», с Антантой по фронту и чехословацкими легионерами, которые бесчинствовали в тылу.
И тут, после «чуда на Марне» и незадолго до «чуда на Висле» случилось «чудо на Москве-реке»: Бронштейна-Троцкого назначили народным комиссаром по делам армии и флота с наказом – в кратчайший срок учредить такие вооруженные силы, которые способны были бы противостоять внешнему и внутреннему врагу. А он, чародей такой, возьми и учреди.
Казалось бы, это была непосильная задача для глубоко штатского, да еще и сухопутного, человека с художественными наклонностями, поскольку не на кого было опереться за отсутствием офицерского корпуса, и военные специалисты поразбежались, и кормить воинство было нечем, и народ с четырнадцатого года уморился сражаться и убивать. И все же Лев Давидович ухитрился в полгода сколотить вполне боеспособную Красную армию, хотя бы и прибегнув к татаро-монгольским приемам: например, он распорядился расстреливать каждого десятого бойца в тех боевых частях, что оставили свои позиции под натиском «классового врага». В результате без малого лапотная, голодная и холодная армия, едва знающая службу и вооруженная чем попало, разгромила в пух и прах профессиональную армию «белых», у которых уже и танки были, и хлеба вдоволь, и дисциплина стояла на высоте. Вот это чудо так чудо, это почище будет, чем женщину в ящике надвое распилить.
БЕДНЫЕ ЛЮДИ
В положении современного человека главное дело – это не думать, не думать вовсе, как будто этого свойства ему отродясь и в принципе не дано. Иначе жить человеку трудно, почти непереносимо, потому что он конечен и, сколько ни кобенься и ни юли, впереди у него «холодный сон могилы» – это раз; жена, непонятно почему, злыдня, сын балбес, о теще лучше не вспоминать – это будет два; общество жестоко и несовершенно, как при первых Плантагенетах, вообще человечество оскотинилось – это три. Вот оттого-то, именно благодаря матушке-природе, щадящей родимых чад по бесконечной милости своей, нынче развелось столько дураков, что его, дурака то есть, следует трактовать как основополагающий элемент.
Наконец, если думать, хотя б и не каждый день, не обретешь душевного равновесия уже потому, что вот ты достаточен, одет-обут, оприючен, а между тем земля полнится бедными людьми, которым в другой раз не на что приобрести спичечный коробок. Как подумаешь, что кто-то замерзает на автобусной остановке, в то время как ты блаженствуешь на благоухающих простынях, другой не может себе позволить лишнюю бутылку молока, третий безнадежно мается по судам, четвертый корчится темной ночью под забором от приступа язвенной болезни и ни одна собака не хочет ему помочь, – так прямо сердце похолодеет и насторожится, как будто некто встал за дверью комнаты и стоит.
Такая галлюцинация кого хочешь вгонит в меланхолию, и бывает, среди самого бесшабашного веселья, на физиономию вдруг набежит тень, словно бы тучка нашла на солнце и все вокруг померкло, – это тебе подумалось невзначай: какие несметные миллионы людей сейчас, в эту самую минуту, страдают от голода, непереносимых болей, беспросветного одиночества, с похмелья и оттого, что можжит душа. Вообще затруднительно бытовать, когда тебе хорошо, а многим прочим нехорошо. Может быть, это сумасшествие в своем роде, пунктик, однако что есть, то есть.
В связи с этим феноменом давно наметилось такое соображение: пора бы угомониться благодетелям человечества из «левых», радикалов и парламентских умников, вечно дерущих глотку на предмет свободы, равенства и братства, потому что сколько существует род людской, столько ему сопутствует социально-экономическая беда. А это странно, необъяснимо, поскольку и Спаситель две тысячи лет как искупил грехи наши, начиная с первородного, и большевики учредили какой-никакой социализм, по крайней мере они без малого устранили имущественное неравенство, и многократно умножились производительные силы за последние двести лет (вот уже можно запросто позвонить из какой-нибудь московской забегаловки на Ямайку), а нищих в наших пределах такая пропасть, что это даже и неприлично, словно на дворе ХIII век и Первопрестольную накануне разорили лихие воины Субэдэ[3].
Кстати, о монголах… Народ, что и говорить, добродушный, смирный, давным-давно расставшийся с грезой о мировом господстве, но бедный до крайности, казалось бы немыслимой в новейшие времена. Это потому, что в Монголии почти ничего нет, кроме степей, которым не видно конца и края, едва поросших какой-то травкой и усеянных костями людей и животных, выбеленными солнцем до цвета кускового сахара (покойников в Монголии не хоронят и не кремируют, а отдают на съедение стервятникам и волкам). Редко-редко когда посреди степи встретится стойбище большой или не очень большой кочевой семьи, выглядит оно так: одиноко торчат две юрты светлого войлока, опутанные веревками (одна жилая, другая – что-то вроде чулана для разных пожитков), вокруг пасутся овцы и мохнатые лошадки размером с большую собаку, пара ободранных верблюдов застыли особняком, словно призадумались, высоко в небе парит орел-стервятник, серый дымок струится над жилой юртой, солнце печет, воздух недвижим, тишина стоит немая, какая-то не нашенская, до-Потопная тишина.
В самой юрте, впрочем, все как у людей, разве что запах удручающий, кочевой, а так уютно, прибрано, летом прохладно, зимой тепло. Дверь в жилище деревянная, с порожком, на который нельзя ступать под страхом родового проклятия, посредине устроено что-то похожее на нашу буржуйку, пол устлан войлоком же и повытершимися коврами, по стенам стоят кровати наподобие наших больничных коек, какой-нибудь приземистый шкафчик, где держат посуду и кое-какие припасы, наконец, тут и там пришпилены картинки, изображающие Будду, либо некие жуткие ламаистские существа, которые, может быть, используют в педагогических целях, чтобы при случае ими стращать детей.
Питаются эти бедные люди так: хлеба и овощей они не знают, утром и вечером у них чай, приправленный кобыльим молоком и курдючным жиром, в обед подается «белая пища монголов», именно – засушенный творог крендельками или соломкой, и время от времени выпадает вареная баранина, которую едят руками непосредственно из котла.
Одеты кочевники по единому образцу: на детях, женщинах и мужчинах один и тот же древнемонгольский халат, перехваченный кушаком, что-нибудь такое на голове и солдатские сапоги.
Словом, живут эти люди скудно и тяжело, поскольку кочевое скотоводство занятие многотрудное и неприбыльное, и с каждым годом все хуже и хуже – и ничего, никто не бегает в Америку, не шлет протесты в центральное правительство и не бунтует на площадях.
В России кочевников нет, если не брать в расчет заполярных оленеводов и беспризорную детвору. Однако наш деревенский люд недалеко ушел от «народа, живущего в войлочных юртах»[4], и прозябает почти в библейской бедности, которая пристала какому-нибудь центральноафриканскому племени, но не коренным европейцам с вековыми культурными традициями, покорившим шестую часть мира и номинально владеющим такими сказочными богатствами, какими не владеет ни один этнос, обитающий на Земле.
И вот поди ж ты, как встретится на пути среднерусская деревенька, чем-то похожая на старушку в двух головных платках, в плисовой кацавейке пореформенного фасона поверх ветхого домашнего халатика и валяных сапогах по любой погоде, так совсем кисло сделается на душе, точно накануне тебя объегорили в преферанс. Деревенская улица, разумеется, немощеная; вечные заборы, слаженные черт-те из чего, покосились на обе стороны; избы, крытые которые дранкой, которые шифером, взявшимся плесенью, производят жалкое впечатление, словно они просят подаяния и поэтому несколько смущены. Обитают в этих хижинах прямые потомки тех, кто, будучи «яко наг, яко благ», возродил могучую военно-феодальную империю, разгромил в пух и прах Третий рейх, открыл эпоху космических исследований и в восторге умопомрачения строил Царство Божие на земле.
Как они выживают – вопрос открытый, поскольку выжить в нынешней деревне, кажется, мудрено. Во-первых, отопление тут печное и в хорошую зиму дров не напасешься, тем более что в ходу больше никудышные, сосновые да осиновые дрова. Во-вторых, работы нет, так как колхоз приказал долго жить, крестьянский пай давно пропит, продавщица Зинаида хлеба в долг больше не дает и, таким образом, рассчитывать приходится только на бабкину пенсию и приусадебный огород. В-третьих, закрыли школу, затем что в нее ходил один-единственный ученик, аннулировали фельдшерский пункт в связи с тем… а бог его знает с чем и электричество подается не каждый день. Так вот в этих условиях, казалось бы, человеку положительно не житье, а он, кудесник такой, – живет.
Взять хотя бы кудесника, которого зовут Геннадий Иванович Большаков. Это конкретное лицо проживает в небольшой деревне, расположенной при самом конце дороги из районного города в никуда; в том месте, где громоздятся руины бывшей колхозной зерносушилки, дорога вдруг истаивает, растворяется, как сахар в стакане чая, и встает стеной лес, который, может быть, тянется до самых Уральских гор, а то и дальше, до Тихого океана, попутно налаживая метафизическую связь между безвредным районным центром и Колымой.
Этот Большаков, между прочим москвич в первом поколении, мужчина неровного поведения: первый срок он отсидел за драку, второй – за нарушение паспортного режима, чего он и обосновался в глухой среднерусской деревушке, где перебивается с петельки на пуговку, поскольку не делает решительно ничего. Впрочем, время от времени Геннадий Иванович нанимается в сторожа к одному пришлому латифундисту, чтобы было на что купить хлеба, соли и табаку. А так он существует на картошке с грибами, которые летней порой таскает из леса целыми мешками и заготовляет по-всякому про запас. Живет он в покосившейся избе, где есть кухонный стол, стул и печка, сложенная из битого кирпича. Будучи, как говорится, не в своем виде, он может выспаться на снегу под охраной верного волкодава по кличке Лапкин; когда на дворе стоят лютые холода и лень бывает тащиться в лес за валежником, он отапливается подшивками газеты «Социалистическая индустрия», которые стяжает в заколоченной сельской библиотеке, а также собственной избой, то есть в другой раз отчинит топором плинтус, или дверную притолоку, или еще что-нибудь подобное – и сожжет; для души (у русского человека душа, как правило, не на месте) он приноровился гнать хмельное из антифриза и отрубей.
Под настроение скажешь ему укоризненно:
– Ген, а Ген!
Он, как у нас водится, скажет:
– Ну?
– И не противно тебе так жить? Кажется, хороший мужик, с понятием, а духовные интересы практически на нуле! Вот какая у тебя любимая песня?
– Гимн Советского Союза.
– Больше вопросов нет.
То же самое в городах, то есть чтобы квартиры отапливались мебелью карельской березы, такого, конечно, нет, но в целом народ по городам существует бедно, каждая копейка у него на счету, и далеко не всегда удается выгадать капиталец на дополнительные штаны. В Москве и Петербурге еще туда-сюда, даже в дорогих магазинах иной раз бывает не протолкнуться, но это скорей оттого, что в обеих столицах есть чего воровать, пожалуй, и в избытке, что в Первопрестольной и Северной Пальмире обитают все больше дельцы да чиновный люд, известные прохиндеи, и задает тон оглашенный космополит. Те же олухи, которые не воруют по причине легкомыслия или превратного воспитания, в общем, бедствуют помаленьку и спасаются только тем, что они вовремя освоили домашнюю бухгалтерию, вообще-то чуждую русаку, как разбавленное вино.
Например, чета Ивановых с четвертого этажа каждое пятнадцатое число достают так называемую амбарную книгу, разные счета, накопившиеся за месяц, кое-какие канцелярские принадлежности и устраиваются на кухне, чтобы до глубокой ночи священнодействовать над семейным бюджетом, то и дело путаясь, пререкаясь и горячась.
Детей у них пока нет, и слава богу, поскольку на их достатки и одного наследника не поднять. Он работает охранником в районной поликлинике, она – учительница начальной школы, он получает десять тысяч целковых чистыми, она зарабатывает без малого пять пятьсот. Итого выходит пятнадцать с половиной тысяч на прожитье.
– Так… – со значительным видом говорит он. – Перво-наперво откладываем тыщу на черный день.
– Как будто у нас другие бывают, – съязвит она.
– Далее, за квартиру, включая воду, свет, телефон, какие-то триста двадцать рублей неизвестно за что – это у нас получается три пятьсот.
– Что-то у нас много электричества нагорело. Может быть, дешевле будет сидеть вечером при свечах?
– Ты лучше поменьше смотри свой дурацкий телевизор, тем более что по нему передают полную дребедень. Значит, отнимаем пять тысяч от общей суммы и получаем десять тысяч на все про все.
– Интересное кино! А куда девались пятьсот рублей?
– Какие пятьсот рублей?
– А такие пятьсот рублей! Тысяча уходит на черный день, плюс три с половиной за квартиру – получается четыре с половиной тысячи, а не пять!
– Недостающая сумма пойдет на пиво по выходным.
– В таком случае припиши еще тыщу на педикюр!
Эту претензию Иванов пропускает мимо ушей.
– Так… – говорит он, почесывая за ухом двуцветным карандашом. – Теперь транспортные расходы, плюс денежки на лекарства, долги отдать, с консьержкой за дежурство расплатиться и на еду.
Они долго считают, прикидывая неотложные траты и так и этак, и то шевелят губами, то выпучивают глаза, и в результате у них выходит такая баснословная сумма, что обоим становится даже нехорошо.
– Прямо хоть переходи на подножный корм, – говорит он, видимо, позабыв от огорчения про пиво и педикюр. – Давай считать сначала, исходя из минимума калорий, которые необходимы для работы органов, как в тюрьме. Сто граммов мяса в день – это надо, буханка хлеба – тоже подай сюда, кило картошки, капусты, опять же морковка – святое дело, ну, еще приплюсуем в виде роскоши бутылку можайского молока. Теперь транспортные расходы, лекарства, долги отдать, расплатиться с консьержкой, соль, сахар, специи, то да се. Итого у нас выходит… у нас выходит… – передвижной сумасшедший дом!
– По крайней мере, – говорит она, – можно перейти на пустые макароны. Лопают же итальянцы пустые макароны, и ничего…
– Азиаты жареных тараканов едят, но это по-нашему не модель.
– Ты еще про Африку расскажи! Все-таки у нас социальное государство, и правительство обязано заботиться о рационе трудящихся, что оно и вытворяет по мере сил.
– Ты лучше скажи, почему у нас такие безобразные цены, кто их строит и откуда они взялись? Если ты не знаешь, то я докладываю: взялись они с неба и строят их жлобы, которые наживаются на таких простаках, как мы. А твое социальное государство потворствует этой ценовой политике, потому что простой народ ему мешает, под ногами путается, и вообще было бы лучше, если бы его осталось четыреста человек. Государство, понимаешь, мечтает вставить фитиль американскому империализму, осваивает космическое пространство, налаживает нанотехнологии, а тут какие-то баламуты кровь портят – подавай им, видите ли, правильный рацион! И это у нас исстари так ведется: они гнут свое, трудящийся гнет свое. Прямо какая-то заколдованная страна!
– А ты, как я погляжу, Саня, не патриот.
– Будешь тут патриотом, когда в России целенаправленно выдавливают из жизни трудягу и бедняка!
– И вот всегда у нас с тобой так: я тебе – стрижено, ты мне – брито! Не понимаю, как я с тобой живу?..
– И я не понимаю, как я с тобой живу.
– Тогда давай, к чертовой бабушке, разводиться, – скажет она, задумчиво глядясь в начищенный самовар.
– Да хоть завтра! – в сердцах согласится он.
И так они разводятся каждое пятнадцатое число.
Что любопытно: в сельской местности нищих нет. Еще не так давно целыми деревнями пускались «в кусочки», если хлеба едва хватало до Рождества, то есть собирали по окрестным селениям объедки с крестьянских столов и тем были живы до новины.
Нынче попрошайки Христа ради встречаются исключительно в городах. И даже «встречаются» – не то слово, в иной злополучный день, по всем вероятиям отмеченный какой-нибудь аномалией в созвездии Девы, шагу нельзя ступить, чтобы не натолкнуться на папертный элемент. Это может быть старушка, робко протягивающая ладонь, похожую на птичью лапку, здоровенный малый в полевой форме, обезноженный по пах, подвыпивший аккордеонист со слезящимися глазами, а то молодая баба, вполне, казалось бы, трудоспособная, которая просит милостыню на том основании, что якобы у нее умирает сын.
Бывают и совсем курьезные случаи, например… Один кандидат технических наук, преподававший на кафедре гидродинамики, время от времени переодевался в лохмотья, измазывал руки перегноем из цветочного горшка, наводил себе под глазом синяк, прибегнув к жениной «косметичке», и шел попрошайничать в подземный переход между Новым Арбатом и Поварской.
Любопытно также, что нищенство есть феномен интернациональный и повсеместный и, слава те господи, не мы одни отличаемся по этой части, а даже и в расцивилизованных странах существуют отщепенцы, которые не прочь у вас выманить грош-другой. В Лондоне, на ступеньках магазина «Маркс и Спенсер», сидит хорошо одетая девушка с собачкой и побирается под тем предлогом, что она круглая сирота. В Париже, на бульваре Капуцинов, прямо посередине тротуара сладко посапывает некий «гражданин мира», закутавшись в грязное ватное одеяло без малого с головой; рядом с ним помещается табличка с надписью «j ai faim» (я голоден), бутылка розового вина (4 € литр) и жестянка из-под трубочного табака, в которой набралась какая-то ерунда.
Еще любопытно, что мотивы такого экстренного поведения бывают самые разнообразные, в другой раз не похожие ни на что: одни побираются оттого, что у них в холодильнике действительно шаром покати и грантов не предвидится ниоткуда; другие по той причине, что чадо пьющее и грозится изувечить, если не принести ему бутылку сорокаградусной; кому-то и денег не надо, а хочется, чтобы его пожалели, дескать, глядите, граждане, какой я горький; иному скучно до зеленой тоски в четырех стенах, как в одиночной камере, на людях все-таки веселей.
Словом, промысел даже некоторым образом романтический, хотя и оскорбляющий вчуже чувство прекрасного, но что ты поделаешь с бедным людом, когда ему претит практическое начало, которое носит в себе каждый здравомыслящий человек. Нет чтобы открыть какую-нибудь торговлишку или подрядиться баклуши бить[5] на хозяина – он, стервец такой, будет с утра до вечера торчать в подземном переходе и клянчить у трудящихся на пропой.
Да еще случается, что у попрошайки нет крыши над головой, что он бездомнее последнего бездомного пса и ночует бог знает по каким норам и курятникам из рифленого железа, и оттого бедолага немытый, пахучий и опухший от пьянства, как утопленник от воды. А ведь у нас не Гаити и не Габон, у нас по крайней мере половина городского населения имеет свой выезд, более или менее благоустроенное жилье, приличный гардероб и два телевизора на семью. В Первопрестольной вон небоскребы строят, в столице мошенников и воров затевают всесветные игрища сравнительно молодежи, на беду не нашедшей себе настоящего дела, в Самаре собирают лучшие в мире истребители, а между тем существуют русские люди и не совсем, которые питаются отбросами, пьют всякую дрянь, в лютую стужу ночуют где попало и при этом не отвечают на капитальный вопрос: зачем?
Если затем, что так уж неблагоприятно сложилась жизнь, злой рок
не туда завел, а то случилось внезапное помутнение в голове, то нечего и огород городить, дело ясно как божий день. А что если тут действуют высшие причины и бедные люди бедствуют для того, чтобы лишить нас покоя, занести в душу этакую занозу, насторожить…
Эта гипотеза тем более достоверна, что давно умер тот чеховский персонаж, который все стучал молоточком в дверь, напоминая благополучному обывателю о сирых и убогих, о старости и грядущих болезнях, вообще бренности нашего бытия. Меж тем подвахтенных ему нет и не предвидится, если не считать нынешних обездоленных, которые бередят совесть, коли, конечно, она у кого есть, и невольно поддерживают гуманистическое начало на порядочной высоте.
Стало быть, без сирых и убогих никак нельзя, потому что ресурс человеколюбия почти весь исчерпан проклятым двадцатым веком, и в новом тысячелетии мы рискуем примерно поровну поделиться на контролеров[6] и уголовников, возродить работорговлю и вернуться к публичным казням через отсечение головы.
А закоренелый бедняк, которому не на что приобрести спичечный коробок, по крайней мере вселяет в нас смятение и тоску. Подумается (хотя это и вредно для психического здоровья): что-то тут не так, то есть непонятно, в силу какого нерушимого закона, сообразно какой такой логике один человек вкушает по воскресеньям московскую селянку с кулебякой, а другой отбивает у собаки мозговую кость, чтобы хоть как-то поддержать свой угасающий организм. Правда, тот, кто обижает собак, свободен как птица в пределах государственных рубежей, а у поклонника московской селянки артрит, цирроз печени и жена денег не дает, и, следовательно, тут тоже наблюдаются сопряжение и баланс.
От этого, понятное дело, не легче, но все-таки бедному люду не так обидно, что он гол, как сокол, а богатей, огорченный таким неистовым балансом, лишится сна и будет постоянно настороже. Тем более что это теперь не редкость, когда толстосумы нежданно-негаданно оказываются на тюремных нарах или на положении относительно босяка. Вот один видный делец в пух и прах проигрался на бирже и с горя укрылся на заброшенном хуторе в Тамбовской губернии, где он по сию пору выживает как может, то есть не без труда: насадил человек яблоневый сад, овощи выращивает, кур держит, даже что-то вяжет на досуге из козьей шерсти, словом, бывший биржевик показал себя вполне порядочным мужиком. Правда, обратные метаморфозы покуда не отмечены и что-то не слыхать, чтобы нищий побродяжка с Курского вокзала купил себе остров в Карибском море, или женился на принцессе Лихтенбергской, или выбился в председатели совета директоров.
Тем не менее причин для обострения классового сознания вроде бы нет как нет, поскольку нет оснований, с одной стороны, завидовать и ненавидеть, а с другой стороны, ненавидеть и презирать. Ведь, в сущности, все люди бедные, у кого, как говорится, щи жидкие, у кого жемчуг мелкий, иной полжизни ходит под оптическим прицелом, другого налоги душат, кто страдает от несовершенств миропорядка, и все как один годам так к шестидесяти суть круглые сироты, которых некому утешить и приласкать. Что же до горемычного российского человека, то бедней его фигуры не отыскать, ибо в силу родовой памяти он носит в себе беду, когда ею даже и не пахнет, на всякий случай носит, как паспорт, как оберег. И точно ему как будто легче, потому что от грабителей, перелома шейки бедра, доноса, супружеской измены все равно не упасешься, да еще душа можжит, да еще висит над головой социально-экономическая беда. В другой раз подумаешь: может быть, мы так неблагополучны единственно оттого, что не там рыщем, не то выглядываем, равняемся не на то…
Впрочем, лучше не думать, иначе разные смутные предположения могут накликать нервный срыв плюс ишемическую болезнь. В конце концов, если всем не думать, легко может быть достигнута цель исторического процесса и заместо царства мыслящих баламутов образуется всемирная республика дураков.
КРИТИКА КОЛЕСА
Вот уже и радио изобрели, а счастья все нет.
И. Ильф
Речь пойдет вовсе не об эпопее Александра Солженицына «Красное колесо», тем более что это семитомное сочинение критике, кажется, ни в коей мере не подлежит, так как одолеть его от корки до корки можно только по приговору военно-полевого суда; речь пойдет о собственно Колесе. (С прописной буквы это существительное пишется потому, что оглушительно его всемирно-историческое звучание, в значительной степени определившее становление человека как сколько-нибудь разумного существа, потому что с прописной буквы следует писать Эллинизм и 25-е Октября.)
С Колеса-то все, по сути дела, и началось. Вероятно, это было первое изобретение по-настоящему революционного порядка в истории человечества, которое сделал какой-то безвестный гений или, может быть, какой-то творческий коллектив. Как бы там ни было, никогда прежде и никогда после человек не совершал такого отчаянного прорыва в ходе научно-технического поиска, вот только он не мог предвидеть всех последствий открытия Колеса. Как минимум полтора миллиона лет наш пращур передвигался, что называется, на своих двоих, таскал на себе поклажу, пока не сподобился обзавестись вьючным животным, сбивал в кровь ноги, натруживал спину, вообще всячески бедствовал и страдал. Только вот какое дело: может быть, это даже и хорошо, что он бедствовал и страдал, во-первых, потому что «на своих двоих» особенно далеко не заберешься в рассуждении, как бы утеснить соседей и поживиться за их счет, во-вторых, страдания развивают в человеке обостренно-внимательное отношение к себе, а это хорошо для разума и души.
Впрочем, о нравственном состоянии общества до изобретения Колеса нынешним судить трудно, однако слышно, что в древнейших захоронениях археологи не находят проломленных черепов и полагают, что в до-Потопные времена человек был больше добродушен и боязлив. Видимо, его слишком обременяли заботы о хлебе насущном, чтобы он занимался, например, внутренними распрями, и если наш далекий предок был подвержен пороку, то по какой-то другой линии, скажем по линии «клубнички», чего он и сгинул в пучине вод.
И лишь с изобретением Колеса в человечестве замечается нечто такое, что вроде бы противоречит его высокому естеству. Появилась повозка, открывшая дальние пути, а с нею потребность в дорогах и возможность военной и экономической экспансии в любом мыслимом направлении хоть куда. Ассирийцы выдумали боевую колесницу и покорили такое множество государств, что некуда было девать пленных и оставалось обивать человеческой кожей тогдашние глинобитные города. Финикийцы, всех опередившие в смысле купи-продай, наладили мировую торговлю, а вместе с ней денежное обращение, и с тех пор ничто так не мило сердцу обывателя, как злато и серебро.
Прискорбнее всего то, что человечество словно проснулось с открытием Колеса, такая это была ошеломительная новинка, и простой деревянный обод со спицами и ступицей как бы подстегнул научно-техническую мысль, которая не знала удержу вплоть до первого пришествия Иешуа бен-Пандиры, он же Иисус Христос. Китайцы выдумали порох, походный компас и бумагу, чтобы писать стихи и доносы, египтяне вышли на изощренные технологии, имея в виду самые нелепые творения рук человеческих – пирамиды, Архимед отличался, Пифагор мудрил, а впрочем, древние римляне, вообще народ дельный, завели общественные туалеты, водопровод и арочные мосты.
Но в первые века христианства эта научно-техническая вакханалия почему-то приостановилась, наверное, потому, что народ задумался о душе. И правда: в Евангелиях прямо говорится о том, что нужно любить ближнего, как самого себя, нельзя отвечать насилием на насилие, глупо собирать себе сокровища на земле, «где ржа истребляет, а воры подкарауливают и крадут», что все люди братья и перед Богом «несть ни елина, ни иудея», что страждущие и правдоискатели суть «соль земли», а капиталисты все безбожники и прохиндеи, и если ты желаешь благоденствовать в душевном здравии, то поступай, как заповедано, а иначе погибнешь прочно и навсегда.
Тут, конечно, в затылке начешешься, соображая, как бы так наладить существование, чтобы и себя соблюсти, и капитал приобрести, чтобы то есть обеспечить гармонию с Небом и вместе с тем ловко устроиться на земле: сладко есть, сладко пить, разъезжать туда-сюда в рессорных экипажах, по возможности ничего не делать вопреки заповеди «не трудящийся да не яст», в общем, со всеми удобствами временно прозябать. Тогда впервые в истории человечества обнаружилось гнетущее противоречие, которое до поры до времени таило в себе пресловутое Колесо. Противоречие это, во все века отравлявшее существование мыслящему меньшинству, заключается в принципиальной непримиримости высоких гуманистических начал, во-первых, с примитивными материальными интересами, во-вторых, с обыкновенным подростковым любопытством, которое движет научно-технический поиск невесть в каком направлении и зачем. Казалось бы, при том, что в конечном итоге тебя ожидает сырая и холодная яма, невзирая на все твои капиталы, знакомства, два высших образования и заслуги перед отечеством, тебя никакой Архимед не утешит и никакая химия не спасет. При том, что на земле до сих пор господствуют насилие и всяческое зло вопреки Периодической системе Менделеева, наверное, полезнее было бы не аэропланы выдумывать, а всем миром Богу молиться, чтобы Он вразумил непутевых своих детей, даже вне зависимости от того, есть ли Вседержитель на самом деле или Его нет, потому что соборное упование на высший Промысел – это Бог-то как раз и есть.
В Средние века, которые принято считать темными, рекомого противоречия вовсе не существовало, поскольку выбор был сделан решительно в пользу Нагорной проповеди, от пункта «Блаженны нищие духом» до пункта (это уже из «Посланий») «Не трудящийся да не яст». Протонауки вроде алхимии и астрологии занимались сущей ерундой, уже ничего не изобретали, если не считать пуговицы и огнестрельного оружия, которое ведет свое происхождение от китайской потехи для детворы. Но всем от мала до велика было доподлинно известно, что Вседержитель неусыпно правит миром, что Страшного суда точно не миновать, закон не велит сквернословить и выпивать по будням, что не избенка в три окна на большую дорогу, а церковь, в сущности, отчий дом. (Пусть даже налицо предрассудок, пусть добровольное заблуждение, но религиозное миропонимание – это такое же болеутоляющее, как питьевая сода, если ее выдать за анальгин.)
Другое дело, что человеческая природа отравлена животными инстинктами и от праотца Адама история не знает такого благого начинания, из которого в результате не вышли бы безобразие и скандал. Отсюда мракобесие фанатиков, Крестовые походы, Варфоломеевская ночь, инквизиция и костры. То же самое наблюдается и по гражданскому ведомству, например, Английская буржуазная революция, которая положила начало Новому времени со всеми его инновациями и парламентами, от чего ушла, к тому и пришла, а именно к наследственной монархии Кромвеля, который оказался куда как круче, нежели прежние короли. Словом, благие намерения и многообещающие проекты – это одно, а результаты в перспективе – совсем другое, и между ними редко когда проследишь причинно-следственную стезю. Вообще, человек по своей природе такой химик, что ему ничего не стоит перегнать амброзию в синильную кислоту.
Однако нужно быть большим занудой, чтобы угадать в каком-нибудь выдающемся открытии или в технической новинке едва различимый апокалиптический резонанс. Ну что, действительно, худого, зловредного в принципе Колеса? Кажется, ничего, ежели не брать в расчет дурной пример Анны Карениной, у которой не оказалось под рукой порции мышьяка. Между тем эволюция китайской потехи для детворы закончилась «Большой Бертой», громившей Париж в империалистическую войну; человечество, наконец, обрело оружие, способное обеспечить светопреставление в ближайший понедельник – и все в итоге изысканий супругов Кюри, открывших волшебные свойства радия, которые сулили разные полезные чудеса; успехи медицины определенно ведут к вырождению рода людского, так как ей уже ничего не стоит вдохнуть жизнь что в двухголового уродца, что в свежего мертвеца; в свою очередь, разные технические новинки, даровавшие человеку всесторонний комфорт, в конце концов приведут к тому, что он разучится грамоте и будет не в силах поднять спичечный коробок.
А человек нисколько не стал лучше с изобретением Колеса. Кажется, и хуже он не стал, а как был душегуб и озлобленный фантазер, таким, в сущности, и остался, даром что у него в распоряжении имелось избыточно много времени, два миллиона лет, чтобы эволюционировать из потомка бабуина в преподобное существо. Как на римских аренах в пору античности кипели дикие страсти, так и на московских аренах нынче они кипят, как не вылезал род людской из войн, так и не вылезает, как практиковал пытки и смертную казнь, так и практикует, разве что без этой помпы, что называется, втихаря.
А что же эти два миллиона лет? К чему стремился человек? чего добивался? на что тратил бесценную свою жизнь? Прежде всего, он стремился к тому, чтобы поплотнее пузо свое набить; добивался того, чтобы благодаря успехам науки и техники вообще ничего не делать или почти ничего не делать и при этом всячески процветать; тратил бесценную свою жизнь, например, на то, чтобы преодолеть земное притяжение, слетать на Луну и убедиться, что человеку там решительно нечего делать и можно с чистым сердцем лететь назад.
И ведь действительно, великое множество светлых голов давеча билось над проблемами сотовой связи, страдало, недосыпало, до срока сходило в могилу (а какие они при этом деньжищи поиздержали!), чтобы какая-нибудь Маша могла беспрепятственно поведать какой-нибудь Наташе, что именно она кушала на обед. Грустно и обидно сознавать, что такие серьезные вещи, как наука и техника, существуют, собственно, для того, чтобы человек мог предельно удобно устроить свое гузно.
Вот еще эти умники теперь обнаружат-таки бозон Хиггса, и что же? Евреи подружатся с арабами? террористы перейдут на пчеловодство? молодежь бросится читать Сервантеса и Толстого? бездомным обеспечат крышу над головой? «Ни отнюдь!» – как говорит один чеховский персонаж. По-прежнему будут прилежно заниматься продолжением рода и резать по подворотням за пятачок.
Тут поневоле засомневаешься: а что если людская цивилизация изначально приняла ложное направление, тысячелетиями развивалась не в ту сторону и не так, поскольку все-таки странно и непонятно, как это – несметные интеллектуальные силы и баснословные деньги из века в век употреблялись на то, чтобы полусумасшедший обыватель обзавелся собственным выездом, желательно представительского класса, и ватерклозетом новейшего образца…
Если принять в расчет, что всякий процесс, от расцвета Эллинизма до роста демократических настроений, имеет свою цель, то логично будет предположить: целью развития человеческого сообщества было вовсе не материальное строительство, обеспечивающее предельно удобные условия внешнего бытия, а собственно человек, вернее, становление землянина, может быть, бесконечно одинокого в бесконечной Вселенной, как именно разумного, всеблагого, безупречно нравственного, действительно высшего существа. Недаром же в пику научно-техническому прогрессу искони развивалась художественная культура, от которой, казалось бы, нет никакого проку, ни тебе утробу набить, ни как следует обогреться, и это еще бабушка надвое сказала, с чего именно начинается homo sapiens, с наскального рисунка или же с Колеса. Сдается, что с наскального рисунка, поскольку бабуин и орешки колоть может, и бытует коллективно, как человек, но чтобы изобразить свою ненаглядную на стене отчей пещеры – этого не дано.
Пожалуй, скажут: не надо путать божий дар с яичницей, дескать, развитие науки и техники есть процесс объективный, самодовлеющий, как познание вообще, а нравственный рост, этика, разные художества и социальное благоденствие – это совсем другая песня и взаимосвязи между тем и этим не наблюдается никакой.
Пожалуй, что и так, с той только оговоркой, что тут главное дело – приоритет. Ведь действительно днем с огнем не сыщешь такого здравомыслящего едока, который держался бы в оппозиции Колесу, ненавидел электричество и брился бы осколком бутылочного стекла; так пусть же и впредь он измышляет свой вечный двигатель, изучает генетический код сороконожки, и эти его увлечения следует трактовать как врожденную патологию, паранойю или как стихию вроде тайфуна, который невозможно остановить. Однако же это во-вторых человек неистощимый выдумщик и неукротимый почемучка, а во-первых – странное существо, способное прослезиться над 21-м концертом Моцарта и неспособное ударить по лицу себе подобное странное существо. Но это в идеале, а на практике он во-первых выдумщик и почемучка, недаром фантастические орудия труда у нас сами по себе и сами по себе злыдни и простаки. Хотя Александр Бородин был сначала великим композитором, а видным химиком – это уже потом. (И все не дает покоя такой вопрос: насколько счастливее стали люди с тех пор, как выяснилось, что Земля круглая, что она похожа не на поминальный блин, а на сказочный колобок?)
Разумеется, электричество, двигатель внутреннего сгорания, болеутоляющие – это все нужно, даже и позарез. Но важнее-то всего градус человечного в человеке, этические установки, по возможности адекватные его божественному происхождению, а к ним не подступишься ни с разводным ключом, ни с теорией бесконечно малых, ни даже с такой хитроумной игрушкой, как сотовый телефон. Если мы того не желаем, чтобы на Земле воцарился дегенерат, оснащенный компьютером и лазерным оружием, то нужно что-то делать, и в неотложном порядке, потому что к этому и идет.
Что именно нужно делать в неотложном порядке, присоветовать мудрено. Можно вообще ничего не делать, положившись на силы природы, уповая на то, что ничегонеделание есть наилучший выход из любого критического положения и возрождение человека совершится как-то само собой. Можно в разумных пределах манкировать карьерными соображениями и серьезно заняться воспитанием детей, важнейшим из дел, завещанных нам от Бога (если договориться, что Бог – это, в частности, корпус противоестественных качеств, вроде способности к самопожертвованию, которая отличает человека от всего сущего на земле). Можно по-настоящему наладить образование, памятуя об известной максиме Блеза Паскаля: «В наших школах учат чему угодно, только не порядочности», – и готовить к жизни не специалистов по продажам и не бухгалтеров, а людей. Можно, наконец, как-то возродить культ книги, который у нас двести лет существовал вплоть до Второй октябрьской революции 1993 года и был оплотом русского способа бытия.
Насчет культа книги: это выходит особь статья. Нынче люди ничего не читают, кроме дурацких сводок и счетов за электричество, из-за чего у нас каждый третий обыватель в худшем случае уголовный преступник, в лучшем случае обормот. В том-то все и дело, что художественный текст – это волшебный инструмент, производящий животворное действие на всякого нормального человека, включая грудных младенцев, которые еще ни бельмеса не понимают, но чувствуют чарующую магию слова, целительную, как бабкин заговор, и питательную, как материнское молоко. Недаром русские дети раньше воспитывались на стихах Пушкина, еще не умея ни читать, ни писать, а уж после на подзатыльниках и нотациях, сдобренных пустыми макаронами на обед. С годами у каждого нового поколения читателей желудочный сок не вырабатывался, если он не упивался под щи «Тремя мушкетерами» или «Сказками братьев Гримм». (Вообще это чисто русское обыкновение – почитывать за едой.) И всю жизнь, до самой гробовой доски, наш человек из культурных оставался привержен чтению, как бывают привержены водочке и жене.
Спрашивается: почему? А потому что книга есть средство общения с лучшими умами человечества, когда-либо бившимися над вечными вопросами бытия. Положим, сам ты особа восприимчивая, но недалекая и своим рассудком до истины не дойдешь, с Машей-Наташей тебе, положим, не о чем говорить и участковый уполномоченный доброму не научит, а Иоганн Вольфганг Гете научит, и Толстой научит, и Чехов, чародей этакий, наставит и просветит. Следовательно, это чудо из чудес – книга, с которым не идут в сравнение прочие чудеса: художника триста лет как нет с нами, уже и косточки его давным-давно поистлели, а свет его мысли все идет сквозь бесконечное небытие на радость временно живым, которые коротают свой век за стаканом чая и чтением умных книг.
Вот только эти юродивые нынче наперечет. Огромное большинство здравомыслящих едоков тем временем последовательно налаживают свое физическое благоденствие, потрошат недра, изобретают сатанинское оружие из патриотических побуждений, а в счастливых случаях настырно познают мир вещей и явлений, который в принципе познаваем, однако не до конца. Чему уж тут удивляться, что за последние несколько тысяч лет люди не шибко продвинулись по гуманистической линии и в результате они только что не едят друг друга в обеденный перерыв. Еще в эпоху Великих географических открытий – ели, а теперь то ли зажрались, то ли остепенились и не едят.
Обозримая перспектива также не окрыляет, если принять в расчет некоторые свежие веяния, например: матери взяли новую моду выбрасывать своих новорожденных на помойку, стариков там и сям режут за жалкие гроши, самоубийства стали обычным явлением, как давка в часы пик, заметно возросло число клинических дураков, юницы дерутся между собой, как пьяные мужики. Вот еще в Европе построят Большой адронный коллайдер, и люди, глядишь, мало-помалу разучатся говорить.
А все начиналось с обыкновенного Колеса. Вроде бы безобидная новация, скорее, даже полезная ввиду многообещающих перспектив, а вышло, сдается, так, что оно-то и сбило человечество с истинного пути. Ему бы, человечеству то есть, из века в век блаженствовать средь райских кущей, плодиться и размножаться, совершенствовать свою природу по мере сил, холя и лелея в себе божественное начало даже при условии Колеса, равно как и прочих безвредных приспособлений, работающих на гуманистический идеал. Так нет, наши пращуры вошли во вкус и отдали предпочтение именно вращающему моменту, а гуманистический идеал оставили на десерт. С тех пор у нас не бывает так, чтобы тебе и белка, и свисток, а либо замирение народов, либо электровоз.
В общем, остается признать, что эксперимент в лучшем случае не окончен, а в худшем случае он и вовсе не удался.
[1] Спросят: а кто же будет выдумывать законы, как не парламент, который избрал народ? Отвечаем: а их и не приходится выдумывать, они давно выдуманы – возлюби ближнего своего, почитай отца с матерью, не укради и не убий.
[2] Шприхшталмейстер (чаще – шпрехшталмейстер) – род конферансье, ведущий цирковое представление.
[3] Один из выдающихся полководцев времен первых Чингизидов.
[4] Самоназвание монголов, которое остается в употреблении и поднесь.
[5] Баклуша – заготовка под деревянную ложку, исстари популярную на Руси.
[6] Тюремный надзиратель в России последних лет.