Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2013
…Осенью 2004 года мой муж открыл свежий номер журнала «Звезда» и крикнул: «Валя, Рид умер!»…
Рид Грачев – из поколения ленинградских писателей, чья молодость пришлась на 50-е – 60-е годы, из той новой литературной среды, которая формировалась в условиях смягчавшегося климата «оттепели». Из этих свежих литературных ростков вышли многие писатели, имена которых теперь широко известны.
Рид рано начал писать рассказы, философские и публицистические эссе о культуре, об интеллигенции, занимался переводами с французского, в частности, переводил письма Сент-Экзюпери.
Талант Рида Грачева ценили не только сверстники, но и писатели старшего поколения, среди них Вера Панова и Давид Дар, Тамара Хмельницкая, Глеб Семенов, Ефим Эткинд, Руфь Зернова и Илья Серман…
Судьба оказалась к Риду Грачеву жестокой и несправедливой, начиная с блокадного детства, сиротства и до последних дней. Невольно вспоминаются строки Максимилиана Волошина «Темен жребий русского поэта…».
Иногда бывает, что какая-то случайность, необременительное поручение, незатруднительная просьба оборачиваются встречами, знакомствами, событиями, растянутыми во времени. Их значительность и важность поймешь не сразу, порою много лет спустя.
…В самом конце 50-х годов в одесской молодежной газете появилась выпускница факультета журналистики Ленинградского университета Нина Ляпина, ставшая приятельницей моего будущего мужа и его друзей.
Когда в 60-м году я поступила на искусствоведческое отделение исторического факультета ЛГУ, Нина попросила меня навестить ее друга по журфаку – Рида Грачева. Первый год университетской жизни был насыщен такими стремительными событиями, что просьба Нины выпала из памяти.
Первый курс завершен – археологическая экспедиция, потом Одесса, каникулы, замужество! Я возвращаюсь в Ленинград, на второй курс. Нина напоминает о своей просьбе – зайти к Риду Грачеву. Только через месяц, усовестившись, я иду на улицу Желябова (Б. Конюшенную), с трудом нахожу во дворе черный ход четырехэтажного, вполне респектабельного с улицы дома. По узкой крутой лестнице поднимаюсь на самый верх, стучу в дверь (звонок отсутствует). Рид открывает дверь, я вхожу с порога в тесную комнатенку и вижу Нину Ляпину. Она смотрит на меня с укоризной и говорит: «Долго же ты собиралась! Я уже сама приехала в Ленинград!».
Рида и Нину
связывало очень многое. И, очевидно, «верительная грамота» от Нины, которая представила
меня Риду как жену своего приятеля, Жени Голубовского,
стала первым поводом для длившегося в течение четырех лет общения с Ридом.
Общения нечастого, непростого, во всяком случае, в самом начале нашего знакомства.
Пришедшая к Риду как знакомая Нины Ляпиной, очевидно,
постепенно я обретала в глазах Рида собственные черты, которые ему чем-то стали
интересны. Весь «испытательный срок» я ходила, словно по минному полю: абсолютное
неприятие пошлости, банальности, чувство внутренней свободы, не допускавшей чужого
вторжения в свою жизнь, независимость, безупречный вкус, словом, все то, что составляло
неповторимый характер Рида, – были тем этическим эталоном, которому я хоть в малой
степени пыталась соответствовать.
Неординарность, ум, порою колючесть, порою тепло, исходившее от нового знакомого, вероятно, и побудили меня не потерять дорогу в дом на Желябова.
Место, где жил Рид, некогда было кладовкой большой буржуазной квартиры в доходном доме. В этом крошечном помещении в мансардном этаже, с окном, выходившим в колодец типичного петербургского двора, стояла тахта, маленький столик, на нем две машинки, одна с латинским шрифтом, другая – с русской клавиатурой. Два стула. Проигрыватель и пластинки, прежде всего, Бах.
Рид жил безвещно и всухомятку, что не могло не отразиться на его здоровье.
Не только по неискоренимой одесской привычке – накормить, а по необходимости, когда Рид себя чувствовал крайне скверно, приготовить ему что-нибудь я иногда выходила на коммунальную кухню, невзирая на протесты Рида. Там у него был свой уголок – с нехитрым набором самых необходимых предметов. Я становилась к плите, несмотря на шипение соседок. Шипели на Рида, доставалось и мне, потому что дверь в свои «хоромы» Рид обычно не закрывал, уходя, просто прикрывал, в крайнем случае, просовывал в колечки веревочку и завязывал на узелок, мог оставить записку «Меня нет». Замка на двери Рида я не помню. Соседки боялись, что из-за Рида воры проникнут и к ним.
В коммунальной квартире телефон был, но Рид пользовался им в редких случаях, а уж ему позвонить было совсем невозможно. Поэтому к Грачеву приходили на удачу – застанешь или нет.
Если Рид садился за переводы, за собственные рассказы, на двери он вывешивал бумажку: «Я работаю».
Иногда я срывалась во время семестра в Одессу, к мужу, а чаще в Москву, куда Женя часто летал в командировки, где было много друзей, знакомых художников и литераторов. После долгого отсутствия Рид меня спрашивал: «Куда ты исчезла, куда опять ездила?» – и я делилась с ним новыми впечатлениями. Хоть и он, бывало, тоже исчезал…
Иногда, приходя на Желябова, я заставала у Рида кого-нибудь из его приятелей. Чаще всего Бориса Иванова, высокого, светловолосого, достаточно молчаливого. Возможно, он, как и Нина, был сокурсником Рида. Однажды, поднявшись по лестнице, я встретила Бориса и Рида на пороге. Они отправлялись в гости к Тамаре Юрьевне Хмельницкой, известному литературоведу, к которой оба (и не только они) относились с большим пиететом и любовью. И взяли меня с собой. Я была им очень благодарна – так хорошо было в ее квартире на первом этаже дома в переулке, выходившем на Загородный проспект. Было видно, что Тамаре Юрьевне интересно с молодыми – никакого менторского тона, только доброжелательность и внимание. Естественно, весь долгий разговор я не помню, но в память запало, что среди других звучало имя Александра Кушнера. У него только вышел первый сборник стихов – тоненькая книжечка в бумажном переплете. И Тамара Юрьевна, и Борис, и Рид радовались за Сашу Кушнера, еще не ставшего Александром Семеновичем.
Это было время первых сборников молодых поэтов, стихи которых запоминались слету, читались вслух друг другу, и многие запомнились навсегда, как эти, ранние стихи Кушнера:
Дальновидней всех поэтов
был историк Карамзин,
он открыл среди полянок
много милых поселянок,
он заметил средь полян
много мирных поселян…
Или эти, посвященные А. Битову:
Два мальчика, два тихих обормотика,
ни свитера, ни плащика, ни зонтика,
под дождичком на досточке качаются…
Много лет спустя, когда мы сидели за дружеским столом, я сказала нашему гостю: «Андрей Георгиевич, а мы с вами в Ленинграде однажды в кино вместе ходили». Гость был изумлен, а я и не сомневалась, что он этого не помнит. Не у всех же такая утомительная способность, как у меня, помнить мелочи и детали.
…Я поднималась по лестнице, несколькими ступеньками выше шел молодой человек. «Наверное, к Риду», – подумала я, потому что почти никогда на этой «желтой лестнице печальной» ни с кем не сталкивалась.
Мы почти одновременно оказались у двери, из которой выходил Рид с одной из своих подружек. Увидев нас, Рид воскликнул: «Ребята, мы – в кино, идемте с нами!». Потом, догадавшись, что мы с молодым человеком незнакомы, познакомил нас друг с другом. Это и был Андрей Битов.
Это было время, когда и у Андрея Битова, и у Рида появились первые, еще редкие, публикации.
…Мы идем по Невскому проспекту. Теплый июньский день. И чудо – киоск с
голландскими тюльпанами! Рид
подходит, покупает (вполне вероятно, на последние деньги) тюльпан по имени «Моцарт»,
похожий скорее на розовый пион, и преподносит мне.
Он был старше меня на четыре года. Но его жизненный опыт, философический склад ума, его максимализм и полное неприятие хоть какого-либо конформизма делали его в моих глазах гораздо более взрослым. Да и Рид относился ко мне иногда по-отечески, иногда галантно, но всегда заботливо и покровительственно, почти как к ребенку.
…Я прихожу к Риду и восхищаюсь – таким я его никогда еще не видела.
Похожий на угловатого подростка, с короткой стрижкой, с нездоровым, землистого цвета лицом, Рид выглядит совершенно преображенным. Никогда больше я не видела его таким лучезарным! На нем свитер из белой, чуть пушистой шерсти, с деликатным цветным штрихом декора. От этого свитера лицо Рида оживилось, заиграло.
– Как ты чудесно выглядишь, как тебе идет этот свитер!
Рид, словно извиняясь, говорит: «Приехали знакомые француженки, привезли в подарок». Через минуту снимает с себя свитер и протягивает его мне.
– Тебе в нем будет лучше!
Я отталкиваю французский подарок.
Через какое-то время я вновь появляюсь у Рида, и он набрасывается на меня: «Я же тебя просил – возьми свитер! Почему ты не взяла?! У тебя бы он сохранился». И как свидетельство моего упрямства вытаскивает откуда-то то, что было чудесным свитером. Он постирал его в тазике с темными тряпками…
Свитер был, наверное, единственной «вещью», подаренной
Риду француженками. Во время хрущевской оттепели в Ленинградском университете
(и не только там) бывало много аспирантов-славистов из западных стран.
Француженки привозили Риду пластинки с лучшими записями и книги, прежде всего современную
философскую литературу. Любопытная примета времени. В своих эссе Рид упоминает
Сартра, Хайдеггера, но, приведя отрывок из статьи М. Гершензона «Творческое самосознание»,
не решается назвать по имени автора «Вех». «Один русский мыслитель», – пишет
Рид.
…Солнечный день. На углу писательского дома на канале Грибоедова Рид останавливается, слушает музыку, летящую сверху.
– Сережа Слонимский играет.
– Сын «Серапионова брата»? – спрашиваю я.
Рид, довольный, смеется.
Теплый весенне-летний день. Я прихожу на Желябова (иногда я шла туда через Певческий мост, ныряя в боковой проем у главного здания Академической капеллы) в голубом платье с теплым пепельным оттенком. Вдруг Рид достает из-под дивана загрунтованный лист картона (иногда Грачев показывал мне свои экспрессивные рисунки), ставит меня в угол рядом с окном на тесной лестничной площадке, в руки дает апельсин (откуда он у него взялся?!) и начинает писать мой портрет. Проходит часа два. Рид говорит: «Закончу в следующий раз». Я смотрю на картон. Вижу «модильяниевский» абрис, девочку лет шестнадцати-семнадцати. Я была старше. Какое-то сходство есть, но я поняла, что это не я, а представление Рида обо мне. Следующего сеанса, к сожалению, не случилось. Никогда ни о чем я Рида не просила, но до сих пор жалею, что не выпросила тогда этот портрет, который так и остался незавершенным.
Прошел год с нашего знакомства.
Застаю Рида в состоянии какой-то повышенной нервозности. Чувствую – что-то случилось, но спрашивать не решаюсь.
После
нескольких минут молчания объясняет: «Я был у родственников. Рассказывали, как
хорошо они живут. Я слушал молча. Потом встал, сказал: "Вы живете богато,
а хорошо живу я". И ушел»… Думаю,
нервозность Рида была вызвана и досадой на самого себя. Рид мог быть резким, но
злым или злобным – никогда. Это были его единственные родственники, которые
немало сделали для него…
Еще одно мучительное воспоминание.
Рид угрюм и с трудом сдерживает волнение.
– Может, мне лучше уйти?
– Посиди!
Наконец он говорит: «Я нашел своего отца. Пришел к нему, но он так испугался – у него семья, что я сказал – я больше не появлюсь. Меня нет». Он назвал мне фамилию отца. Я не стала ее запоминать…
Никогда я не задавала Риду вопросов, на которые он не хотел бы и не стал отвечать. Рид говорил, что Грачев – это псевдоним его матери, журналистки, умершей в блокаду. Рид попал в детский дом, в сиротский приют.
Я знала и настоящую фамилию Рида – Вите. Как он рассказывал – это русифицированная транскрипция фамилии шотландских предков матери. А об имени я думала, что он назван был так в честь Джона Рида. Но однажды, смеясь, он показал мне письмо, где было написано обращение – «Reed!». «Они думают, что я Джон Рид», – веселился Грачев. Может, его имя было очередной аббревиатурой, из тех, что так распространены были в 20-е – 30-е годы? Не спрашивала.
В рассказах Рида показана жизнь ребенка с такими горестями и бедами, которые и взрослому невозможно перенести.
– Твоя
мама умерла, – сказала тетка.
Я спросил:
– То ест,
как умерла? Ее убили фашисты?
– Нет, –
сказала тетка, – она просто умерла. Ну, чего ты уставился? И не заплачет.
Бесчувственный звереныш.
Клеймо жестокого бесчувственного мира было поставлено на ребенке, у которого в детстве и было лишь сиротство, незащищенность и одиночество.
Это состояние вселенской тоски и печали, неприкаянности души, одиночества станут основным мотивом, нервом рассказов Рида Грачева. Открытая миру и трагически осмысленная проза рано, не по годам созревшего человека, состоявшегося писателя. Судьба которого в течение всего отпущенного ему земного срока была на менее трагичной, чем раннее военное детство…
В едва оттаявшем воздухе начала 60-х звучали не только голоса молодых поэтов, сквозь асфальт соцреализма пробивалась и свежая проза. Рид Грачев был одной из самых ярких фигур в тогдашней молодой литературной среде Ленинграда. В воспоминаниях о Риде я не раз встречала, что его называли в те годы «литературной совестью Ленинграда».
Это было время, когда он переводил письма Сент-Экзюпери и, как мне помнится, начал переводить Камю. И писал эссе – о Сент-Экзюпери, о Поле Верлене, о Мориаке и Фолкнере, и такие, как «Уязвимая смертью болезнь», «Интеллигенции больше нет», «Значащее отсутствие».
Отрывки из этих эссе, естественно, не дадут полного
представления об их философской и социальной остроте, но хоть в малой степени
приоткроют внутренний мир Рида Грачева.
«Совесть же говорит нам о том, что мы не можем
довольствоваться системой разрешений и запретов, что она, эта система,
бессовестна, а поэтому ясно, что область поступка находится вне этой системы.
Другими словами, эта система не есть завершение человеческого прогресса, а
существует помимо прогресса, вне его.
Эта система заменяет совесть. Таким образом,
современный мир живет благодаря тому, что сохраняет следы утраченной совести,
"пустое место" от нее. Достаточно всем забыть, что именно
отсутствует, как произойдет катастрофа, распад структуры мира. Поэтому-то мы и
говорим, что мир находится на грани катастрофы» («Значащее отсутствие»).
«…преступность по отношению к
существующей законности становится нормой и даже культурой поведения.
"Мертвая законность", не обеспечивающая действительных интересов
жизни, противоречива, и культура теперь сводится к тому, чтобы эти противоречия
обходить. Жизнь становится похожей на реку, обтекающую подводные камни закона»
(«Интеллигенции больше нет»).
Перечитывая Рида, я думаю, как написанное им в возрасте двадцати пяти-тридцати пяти лет и сейчас поражает глубиной мысли, не схоластической, а живой, как многие тексты Рида, написанные полвека назад, в наши бесстыжие времена кажутся еще более прозорливыми и необходимыми… Надеясь, что выйдет книга, Рид придумал название – «Ничей брат». Мне кажется, Рид и был братом человеческим, но – ничьим!
Во второй половине 60-х вышла его книжечка, не только обглоданная и обструганная цензурой и редактурой, но и с чужим названием – «Где твой дом». Думаю, что Рид пережил тогда то же потрясение, как и в случае с отцом – «нашел и потерял»…
Прошло почти тридцать лет.
Нам прислали книгу Рида Грачева «Ничей брат», вышедшую в 1994 году в издательстве «Слово/Slovo» (Москва) по инициативе группы друзей русской литературы в Австрии. Открыв ее, мы прочли письмо Иосифа Бродского, факсимильно помещенное на форзаце:
Охранная
грамота
Риду
Иосифовичу Вите (Грачеву) для ограждения его от дурного глаза, людского пустословия,
редакторской бесчестности и беспринципности, лживости женской, полицейского произвола
и всего прочего, чем богат существующий миропорядок; а паче всего – от
всеобщего наглого невежества.
И пусть уразумеет читающий грамоту сию, что обладатель ея нуждается, как никто в Государстве Российском, в теплом
крове, сытной пище, в разумной ненавязчивой заботе, в порядочной женщине; и что
всяк должен ссужать его бессрочно деньгами, поелику он беден, ссужать и уходить
тотчас, дабы не навязывать свое существование и не приковывать к себе внимание. Ибо
Рид Вите – лучший литератор российский нашего времени – и временем этим и
людьми нашего времени вконец измучен.
Всяк,
кто поднимет на обладателя Грамоты этой руку, да будет предан казни и поруганию
в этой жизни и проклят в будущей, а добрый – да будет
благословен.
С
чувством горечи и надежды и безо всякой улыбки писал это в Лето Господне 1967-е
раб Божий Иосиф Бродский, поэт.
Рид был литературным секретарем В.Ф. Пановой, когда затевалось судилище над Иосифом Бродским. Мне кажется, что на судебные заседания Рида не допустили, но до них, по поручению Пановой, которая была на стороне защиты, Рид собирал письма, ездил в Москву за письмами, которые нельзя было доверить почте, был активным участником со стороны защиты, хоть сам об этом говорил мало.
Со стороны Иосифа Бродского это письмо было не только благодарностью за участие, за попытки Рида помочь в те злосчастные дни осени 1963 года. Наверное, для Бродского Рид действительно был литературной совестью города на Неве. Тяга к свободе и ненависть к «всеобщему наглому невежеству» были основой личности, основой творчества и Бродского, и Рида Грачева.
Не одна я заметила, как судьба Рида Грачева была схожа с судьбой Константина Батюшкова, несмотря на разницу эпох, социума и происхождения.
Я никогда не говорила с Ридом о Батюшкове, который «пришел» ко мне гораздо позже. Но когда я перечитываю теперь письма поэта, мне кажется, что сквозь них я слышу голос Рида.
«Просить и
кланяться в Петербурге не буду, пока будет у меня кусок хлеба», – пишет
Батюшков почти в том же возрасте, в
каком был Рид, когда мы познакомились, – двадцать пять лет. Рид бы добавил: «И даже
если не будет».
«Если я говорил, что независимость, свобода и все, что тебе угодно, подобное свободе и независимости, суть блага, суть добро, то из этого не следует выводить, что Батюшков сходит с ума…», – пишет Батюшков Гнедичу.
«Я писал о независимости в стихах, о свободе в стихах». Так похоже на Рида. И судьба определила обоим (даже в мир иной они ушли почти в одинаковом возрасте) половину жизни провести в заточении ума и души…
У Батюшкова в «Опытах в стихах и прозе» есть лаконичное замечание: «Что есть благодарность? – Память сердца».
Валентина Голубовская
родилась и живет в Одессе. Окончила Ленинградский Государственный университет.
Искусствовед. Автор двух книг – «На краю родной Гипербореи» и «Мама купила
книгу» – и многих публикаций в периодической печати.