(Вальтер Беньямин. Московский дневник)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2013
ВАЛЬТЕР
БЕНЬЯМИН. МОСКОВСКИЙ ДНЕВНИК. – М.: АД МАРГИНЕМ ПРЕСС, 2013.
«Московский дневник» – переиздание книги,
впервые вышедшей на русском языке в 1997 году. В структуре практически нет
изменений: отсутствует послесловие М. Рыклина, но
осталось предисловие Г. Шолема, главное же – текст
неизменен. Немецкий философ и культуролог Вальтер Беньямин
пробыл в Москве с декабря 1926-го по январь 1927-го: не так уж много, но и не
мало (Бродскому, как известно, для «Путешествия в Стамбул» потребовался всего
один день). Редакционное задание (из поездки он должен был
привезти статьи, и его очерк «Москва» во многом был составлен из
переработанного материала «Московского дневника») обернулось причудливой
коллекцией мыслей, впечатлений, воспоминаний, а личный, казалось бы, документ –
произведением искусства.
Как это ни парадоксально, но при чтении
«Дневника» часто вспоминается Москва, совсем неподходящая по хронологическим
(историческим) рамкам, – Москва бунинская, из «Чистого понедельника».
Подтверждение тому – разбросанные по страницам координаты «старой» Москвы:
Тверская, Ямская, Лубянка, Охотный Ряд – перешедшие
уже в разряд устойчивых культурных топосов.
Восприятие города у Беньямина во многом идет через
призму культуры: совмещение разных ее пластов придает взгляду художественную
поэтичность, причем это касается не только известных памятников («нижняя часть храма Василия Блаженного
могла бы быть нижней частью боярского дома», монастырский комплекс в Сергиеве
напоминает об Ассизи), но и всего повседневного
(кресты на куполах он сравнивает с огромными серьгами, а православного
священника – с бонзой в пагоде, и если бы не зима, то можно было бы добавить:
«Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…»).
Выразительные экфрасисы – описания церковных интерьеров: иконы, свечи,
алтари – и подробные рассказы о незнакомых обрядах, с поклонами и крестными
знамениями. «В Москве гораздо больше церквей, чем поначалу кажется», – замечает
Беньямин, но что удивительно – практически нет
колокольного звона, «накрывающего большие города такой неодолимой тоской». Это
одна из многих его личных загадок Москвы, хотя некоторые ему удалось разгадать:
например, секрет поразительного воздействия Благовещенского собора в том, что,
когда подходишь к нему, купола выплывают навстречу, точно из-за горы. Беньямин приводит слова своего постоянного спутника в
Москве, театроведа Бернхарда Райха:
«Архитектурная прерия» – и развивает эту мысль: «Кремль когда-то был лесом… со временем он стал лесом церквей» (опять почти по-мандельштамовски – «стихийный лабиринт, непостижимый
лес»!).
Беньямину важно, что облик Москвы – калейдоскоп, не
однообразие, а эклектичность. Среди московских колоколен есть узкие и изящные,
как обелиски, но в то же время из-за нагромождения низких куполов Москва
напоминает крепость («низкие башни на Западе характерны для светской
архитектуры»). Похожее замечаешь, гуляя по улицам: модерн чередуется с
деревянными домами, двухэтажными и трехэтажными (старая московская застройка),
отчего они напоминают южные виллы (что еще более поразительно при таком
морозе!). Москва для Беньямина оказывается не только
совмещением разных культурных пространств в пределах
одного города, но и не-городом в городе – «сельское измерение улиц», в них
«прячется русская деревня»: в центре – немощеная дорога, убогие трактиры, и
некоторые церкви стоят, как деревенские, «среди почти не освоенного в
архитектурном отношении ландшафта». Еще одно организующее пространство
московских улиц – это рынок. В торговых ярмарочных рядах создается свой город в
городе, где рулоны ткани образуют пилястры и колонны, а подвешенные ботинки и
валенки – крышу.
В «Чистом
понедельнике» наравне с Москвой патриархальной и купеческой есть Москва
новомодная и богемная, то же – и в «Московском дневнике». Конечно, Беньямин не посещал экстравагантные мхатовские капустники,
но его проводник по Москве Райх открыл ему
театральную жизнь – «Ревизор» Мейерхольда (режиссер даже показывал им «музей»,
где хранятся декорации со спектаклей), Вахтангов, театр Корша,
«Лес» Таирова.… Они ходят в рестораны, многие из которых остались еще со времен
Империи: «Савой», «Прага», где были и герои Бунина. Создается впечатление, что
это не советская (пусть и нэповская) Россия, а Европа (хотя кондукторши в
трамвае напоминают Беньямину «примитивные народы
Севера»): вокруг «французские кафе», магазины изысканной моды, кондитерские, а
гастроном на Тверской как будто сошел с маминой
поваренной книги.
Так возникает
еще одна Москва Беньямина – сказочное, зимнее
царство: «…зима проходит, как крестьянин в белой овчине, под густым снежным
мехом», а узоры на крестьянских платках, в свою очередь, «срисованы с морозных
узоров на стекле». Снег приносит в Москву тишину («Москва –
самый тихий из городов-гигантов») и ощущение простора («Не только снег заставит
меня тосковать по Москве, но и небо. Ни над одним из
других городов-гигантов нет такого широкого неба»). Как по волшебству, Беньямин перемещается в мир детства и скупает по всему
городу игрушки, от станьки-ваньки до домика из цветной бумаги (в конце поездки
их набралось целый чемодан). Всё восхищает Беньямина
в праздничном городе: продавцы детских пистолетов и торговцы корзинами,
рождественские розы и бумажные цветы, сахарные торты на клумбах и булочки в
виде лиры. Интересно, что такое же непосредственное детское чутье сохраняется у
него при посещении Третьяковской галереи, которую русская жанровая живопись
«превращает в огромную детскую книгу с картинками».
Для Беньямина «уличные достопримечательности неисчерпаемы», но
он не просто скользит по поверхности, а проникает вглубь города. В описании московских улиц доминирующая оппозиция
«тепло – холод»: страшный мороз – и жар фонарей и их отражение на снегу, почти
«рембрандтовская» светотень (в «Чистом понедельнике» – «холодно зажигался газ в фонарях, тепло освещались
витрины магазинов»). У Беньямина вырабатывается
особая «метафизика холода» – «жизнь на улице – словно в студеном зеркальном
зале, где всякая остановка или осмысление ситуации даются с невероятным
трудом». В этом другом измерении уже нет праздничного веселья, вместо этого –
оцепенелое замирание реальности. Волшебная скрипка начинает звучать
диссонирующей «московской увертюрой», которую Беньямин
каждый день слышит из своего номера: чьи-то тяжелые шаги по лестнице, телефон
звонит до двух часов ночи, во дворе колют дрова, словно «отбивают гигантские бифштексы». В груди –
пустынно и холодно, и сквозь богемный блеск проступает экзистенциальное
отчаяние. «Нищие – единственная надежная структура московской жизни, всегда
сохраняющая свое место», – пишет Беньямин, все
остальное вечно «пребывает под знаком ремонта».
И это не только о том, что учреждения постоянно меняют свое местопребывание, но
и об общем чувстве неустроенности, будь то эпопея с оформлением таможенного
контроля или наблюдение, что «редко можно увидеть спешащего прохожего, из-за
полной несобранности люди двигаются какими-то зигзагами». Повторяющиеся эпизоды
– Беньямин едет куда-нибудь, но там закрыто, он
проезжает остановку, пропускает трамвай (не московский, а скорее петербургский,
«заблудившийся»), опаздывает на встречу, не узнает знакомых…
Это ирреальное состояние иногда превращается в подобие абсурдной
буффонады, например когда он видит на улице «красные» похороны или
разрисованный политпропагандой вагон.
В этих
подмеченных деталях, естественно, нет ничего сатирического: Беньямин
знает, куда приехал (и куда стремился) – в Москву советскую. Сфера культуры
предстает уже в ином свете: Станиславский лично звонит Сталину насчет
постановки «белогвардейской» пьесы Булгакова – «подрывной провокации»; партия
неодобрительно высказывается о «Ревизоре» Мейерхольда. Появляются новые
персоналии: Эйзенштейн, Дзига Вертов,
Пудовкин (Беньямина водят смотреть русское кино),
Луначарский, Маяковский, Андрей Белый (их он видел на заседании по «Ревизору»,
где Мейерхольду приходилось защищаться). 1926 год – раскол в РАППе, отстраняют левых во главе с Лелевичем, и того
отправляют в ссылку. Тотальной идеологизации
еще нет, но уже улавливается то безликое начало, когда предпочитают
осторожничать («у нас говорят так-то и так-то»), а не прямо высказывать
собственное мнение. И повсюду – «вербальный культ» Ленина: в школах, в кино,
даже над входом в Оружейную палату – так «обращенные в христианство язычники
устанавливают крест там, где раньше приносили жертвы старым богам». Беньямин будто оказался во временном «разломе»: старое пока
не ушло, а новое – только продолжает утверждаться, и еще интересны неологизмы,
вроде «бывших людей» и «октябрят», и в военной академии преподает генерал,
который «в прошлом был белогвардейцем и приказывал повесить каждого попавшегося
красноармейца».
Беньямин старается разобраться в сложившейся ситуации: размышляет о
военном коммунизме, о НЭПе, об оппозиции и партии. Но для него вопрос политики
– во многом личного характера: вступать в КПГ (Коммунистическую партию
Германии) или нет? Молодое советское государство привлекало многих европейских
интеллектуалов, и Беньямин отправился в Россию, чтобы
воочию посмотреть на воплощенные идеалы и принять окончательное решение. Его рro – «твердая позиция, организованный контакт с людьми», contra – «быть коммунистом в государстве, где
господствует пролетариат, значит полностью отказаться от личной независимости».
Индивидуалистические ценности не совпадают с идейными – у «коммунизма»
противоположный по значению корень. Культура входит в противоречие с политикой
(хотя проводится масштабная образовательная программа приобщения пролетариата к
мировой литературе): в русском кино из-за жесткой цензуры «беда с сюжетами», а
«изображение в кино или театре трагической любовной интриги было бы расценено
как контрреволюционная пропаганда». Как в таком случае быть интеллигенту,
который пишет о Рильке, о Прусте, о барочной драме, изучает философию,
увлекается импрессионизмом и постимпрессионизмом? Показателен эпизод, когда Беньямин предлагает в БСЭ свою статью о Гёте: после долгой
волокиты с него потребовали «биографический
очерк с социологической подкладкой»…
Но в книге есть
линия, которая проходит поверх всех временных примет – это история
(неудавшейся) любви Беньямина и Аси Лацис. Латышская
актриса и режиссер познакомилась с Беньямином в 1924
году, и ей посвящена его книга «Улица с односторонним движением», не раз упоминавшаяся в дневнике. У Беньямина
был еще один повод приехать в Москву, к ней – но Ася спутница его друга (и соперника)
Райха, к тому же после нервного расстройства она
находится на лечении в санатории, и они не могут регулярно видеться. Ася, как
героиня из «Чистого понедельника», – таинственная, близкая и далекая
одновременно, со странными обрывками биографии – в детстве «глотала» любовные
романы, в юности работала в коммунистической газете. Их отношения –
иррациональность, резкие перепады температур: «раздражение и любовь к ней
мгновенно сменяли во мне друг друга» – то повседневное, казалось бы,
равнодушное общение, то ее «злобная едкость», ссоры по пустякам, то долгие
взгляды, нежные свидания и мечты о том, как они поженятся
и будут жить в Берлине. Беньямин даже думает о
разрыве с ней (трагическая коллизия – если бы они были вместе, то тут же бы
расстались), но его держит ее привязанность, все осложняется и присутствием Райха, которого Ася вряд ли покинет, – и
в конечном счете оба остаются одинокими. В дневнике нет пространных излияний
души, его стиль остается четким, афористическим, «ремарочным» независимо от
темы, но и без этого передается скрытое напряжение чувств, эмоциональный нерв.
У их истории печальный конец – Беньямин уезжает из
России и плачет.
Это слезы по
потерянной любви, но он увозит с собой в Германию и другие разочарования. О
России он узнал даже меньше, чем рассчитывал, и в Москве «оказался почти перед
неприступной крепостью» – суровый
климат, незнание языка, политические надежды тоже не оправдали себя («жизнь в
России для меня слишком тяжела, если я буду в партии, а если нет, то почти
бесперспективна») – все одно «огорчение и расстройство». Но вместе с тем Москва
(то есть Россия) для Беньямина осталась отдаленной
мечтой, не до конца познанной тайной – и даже на Европу он теперь смотрит с
оглядкой на Россию (то есть Москву). Москва стала для него узлом,
где все: любовь, культура, политика – перепуталось так крепко, что невозможно
отделить одно от другого (Ася говорит ему: «Место,
которое в моей жизни занимает Москва, я могу узнать только через тебя»).
Но это не жесткий узел, который надо разрубить, чтобы все забыть, а узелок на
память – напоминание о печалях и радостях.
Дарья
Кожанова родилась в Ярославле, живет в Москве. Студентка факультета
журналистики МГУ имени М.В. Ломоносова.