Глава из книги
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2013
Борис МЕССЕРЕР
Промельк Беллы
глава из книги
БУЛАТ ОКУДЖАВА
Одна из самых главных наших с Беллой дружеских привязанностей – Булат Окуджава.
Булат как магнит притягивал к себе окружающих, но при этом был довольно замкнут и всячески ограждал себя от посягательств на его внимание и время. Люди, которые хотя бы раз слышали песни Булата, становились его страстными поклонниками, но сам он всегда держал “оборону сердца”, ни перед кем не открывался душой. Он прожил непростую жизнь. В ней были и опыт существования с клеймом “сын врага народа”, и тяжелейшее испытание войной: окопы, бои на передовой, ранение, полученное под Моздоком, военный госпиталь; затем – годы, когда он постигал мудрость жизни, заставив себя учиться и учительствовать в сельской школе.
Булату постоянно сопутствовала бедность, порожденная его несуетным существованием и тем, что он не сделал ни одного ложного шага, не пытался прибегнуть ни к каким уловкам, чтобы улучшить свою жизнь. Лишь неожиданное открытие самого себя как творца и поэта-барда позволило Булату стать тем, кем он стал.
Впервые я увидел и услышал Булата в 1959 году в Ленинграде, в мастерской Валерия Доррера, известного художника театра. Мастерская находилась в доме, где когда-то гремело кафе “Бродячая собака”. Дом смотрел на площадь Искусств, а из окна мастерской можно было выйти на крышу и разглядывать панораму города между громоздившимися на крыше печными трубами.
В этой мастерской и собрались актеры приехавшего на гастроли “Современника” во главе с Олегом Ефремовым, чтобы встретиться с Булатом Окуджавой.
Мне это имя ничего не говорило, хотя я сразу заметил, что многие подпевали ему во время выступления:
Когда мне невмочь пересилить беду,
когда подступает отчаянье,
я в синий троллейбус сажусь на ходу,
в последний, в случайный…
Выглядел Окуджава очень колоритно: худенький и хрупкий, с пышной курчавой шевелюрой. Пел он много, щедро и как-то удивительно органично. Было видно, что ему хочется и нравится петь. Ему беспрерывно аплодировали.
Меня поразило услышанное: ни с чем подобным я никогда раньше не сталкивался. Каждый, кто слушал Булата, находил в его песнях отзвук своего собственного сокровенного переживания. Стихи его поражали новизной, а образы трогали душу. Слушатель зачастую не мог предугадать развитие сюжета, волнующего своей тайной:
Девочка плачет: шарик улетел.
Ее утешают, а шарик летит.
Девушка плачет: жениха все нет.
Ее утешают, а шарик летит.
Женщина плачет: муж ушел к другой.
Ее утешают, а шарик летит.
Плачет старушка: мало пожила…
А шарик вернулся, а он голубой.
Окуджава тогда словно почувствовал мой эмоциональный порыв; мы познакомились и стали друзьями на всю жизнь. Завязавшаяся дружба сыграла в моей жизни значительную роль, особенно после нашей встречи с Беллой. Мы все трое оказались на перекрещении этих отношений.
Булат был старшим товарищем для всего нашего поколения. Человеком очень значительным, суровым и сдержанным в проявлении своих чувств. Быть может, Булат тоньше и лучше всех нас ощущал жестокость и трагизм жизни. “Тайна личности”, несомненно присутствовавшая в его образе, которую нам всегда хотелось разгадать, заставляла Булата пребывать в состоянии глубокой серьезности и отстраненности от всех житейских вопросов. Думаю, этой тайной стал для Булата крест его памяти, который он с огромным достоинством нес по жизни:
Убили моего отца
ни за понюшку табака.
Всего лишь капелька свинца –
зато как рана глубока!
Он не успел, не закричал,
лишь выстрел треснул в тишине.
Давно тот выстрел отзвучал,
но рана та еще во мне.
Как эстафету прежних дней
сквозь эти дни ее несу.
Наверно, и подохну с ней,
как с трехлинейкой на весу.
Это мучительное переживание заставляло Булата снова и снова обращаться в стихах к своим украденным у жизни молодым родителям. К отцу, Шалве Степановичу, которого
…расстреляли на майском рассвете, и вот он уже далеко.
Все те же леса, водопады, дороги и запах акации острый.
А кто-то ж кричал: “Не убий!” – одинокий… И в это поверить легко,
но бредили кровью и местью святою все прочие братья и сестры.
И время отца моего молодого печальный развеяло прах,
и нету надгробья, и памяти негде над прахом склониться, рыдая…
И к матери, Ашхен Степановне, вынесшей семнадцать лет сталинских лагерей:
Ты сидишь на нарах посреди Москвы.
Голова кружится от слепой тоски.
На окне – намордник, воля – за стеной,
ниточка порвалась меж тобой и мной…
Годы спустя, читая прозу Булата, я и в ней видел, как влекло его неудержимое желание осознать, что же все-таки произошло в его жизни. В рассказе “Девушка моей мечты” (1985) он так напишет об их встрече, удивительно точно, с огромной любовью рисуя образ матери:
“Я усадил ее и заглянул ей в глаза. Эти большие, карие, миндалевидные глаза были теперь совсем рядом. Я заглянул в них… Готовясь к встрече, я думал, что будет много слез и горьких причитаний, и я приготовил такую фразу, чтобы утешить ее: “Мамочка, ты же видишь – я здоров, все хорошо у меня, и ты здоровая и такая же красивая, и все теперь будет хорошо, ты вернулась, и мы снова вместе…” Я повторял про себя эти слова многократно, готовясь к первым объятиям, к первым слезам, к тому, что бывает после десятилетней разлуки… И вот я заглянул в ее глаза. Они были сухими и отрешенными, она смотрела на меня, но меня не видела, лицо застыло, окаменело, губы слегка приоткрылись, сильные загорелые руки безвольно лежали на коленях. Она ничего не говорила, лишь изредка поддакивала моей утешительной болтовне, пустым разглагольствованиям о чем угодно, лишь бы не о том, что было написано на ее лице… “Уж лучше бы она рыдала”, – подумал я. Она закурила дешевую папиросу. Провела ладонью по моей голове…”
Чувство безысходного сиротства не покидало Булата. И он хорошо понимал, кому обязан одиноким детством, тяжелой юностью, искореженной жизнью всего своего поколения:
Собрался к маме – умерла,
к отцу хотел, а он расстрелян,
и тенью черного орла
горийского весь мир застелен.
Но Булат понимал и другое: есть то, что зловещая черная тень заслонить неспособна:
Над Москвой висела полночь,
стыла узкая кровать.
Но Иосиф Виссарьоныч
не ложился почивать.
Все он мог: и то, и это –
расстрелять, загнать в тюрьму,
только вольный дух поэта
неподвластен был ему…
Булат не забывал и о судьбе своих близких родственников – сестры матери Ольги Окуджава и ее мужа, великого грузинского поэта Галактиона Табидзе. Их памяти посвящено стихотворение “Свадебное фото”:
Тетя Оля, ты – уже история:
Нет тебя – ты только лишь была.
Вот твоя ромашка, та, которая
из твоей могилки проросла.
Вот поэт, тогда тебя любивший,
муж хмельной – небесное дитя,
сам былой, из той печали бывшей,
из того свинцового житья.
Судьба Галактиона Табидзе – одна из болевых точек и для Беллы. Надо было знать, с каким восхищением Белла относилась к Галактиону и с какой страстью она его переводила – в своем свободном стиле, единственно возможном для нее. Белла находила мистический смысл в этом родстве и придавала ему особую окраску. К Булату и ко всему с ним связанному она относилась с трепетной любовью.
Все творчество Булата было попыткой преодолеть чудовищную несправедливость, повлекшую за собой гибель его семьи. И всегда казалось, что высшее знание, обретенное Булатом в страданиях неотомщенной обиды, которую нанесла ему жизнь, дает ему право на то, чтобы так гордо нести свою отдельность и свою скорбь.
—
Белла часто обращалась к Булату за советом в трудных жизненных ситуациях. Обменивались они и стихотворными посланиями. Булат посвятил Белле “Песенку о ночной Москве” (1963), которую чаще называют по строчке “Надежды маленький оркестрик”, делился с ней своими раздумьями о творчестве:
Рифмы, милые мои,
Баловни мои, гордячки!
Вы – как будто соловьи
из бессонниц и горячки.
<…>
Господи, легко ли мне?..
Вам-то хорошо ль со мною?..
К ней же обращены иронико-романтические строки “Считалочки для Беллы” (1972):
Я сидел в апрельском сквере.
Предо мной был божий храм.
Но не думал я о вере,
а глядел на разных дам.
И одна, едва пахнуло
с несомненностью весной,
вдруг на веточку вспорхнула
и уселась предо мной…
Булат ценил Беллины переводы грузинских поэтов, и ее любовь к Грузии перекликалась с любовью самого Булата.
В 1987 году мы отмечали юбилейный день рождения Беллы. Булат, находясь в это время в Тбилиси, поздравил ее со страниц журнала “Литературная Грузия”:
“Дорогая Белла!
Я пишу тебе из города, из страны, кровь которой, я знаю, с давних времен перемешалась с твоей кровью. Меня окружают твои горы, подо мною течет твоя река, твои братья и сестры великодушно привечают меня. Мне кажется, что отсюда мои поздравления тебе должны прозвучать не то чтобы высокопарнее, но значительнее. С высоты своего возраста твой юбилей – всего лишь обозначение крохотного отрезка от бесконечного пути, дарованного тебе природой.
Мой давний друг, я очень люблю тебя, хотя, наверное, слишком неумело, коряво и эгоистично, но тем больше дорожу твоей благосклонностью, трепетной и верной.
Будем жить по заветам этой земли, принимая сегодняшний день и ничего не забывая из минувшего; не будем гадать, во что отольется наш труд, что останется, но даже если ничего, самой малости, подобно крестику от царицы Тамар, все равно мы уже растворены в природе.
Я знаю, что жизнь бесконечна. Я знаю, что все преходящее отлетит и забудется, но русского языка река и водопад грузинской речи будут клокотать в нашем горле, покуда Земля и Небо не возвратят нас в свое лоно.
Булат Окуджава
Тбилиси, 10 апреля, 1987”
Белла рассказывала мне, как возникли некоторые ее стихотворения, посвященные Булату.
В тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году я отдыхала в Ялте, там много знакомых было – и Булат с маленьким Булей. У меня от этого времени осталось красивое стихотворение “Воспоминание о Ялте”:
В тот день случился праздник на земле.
Для ликованья все ушли из дома,
оставив мне два фонаря во мгле
по сторонам глухого водоема.
Еще и тем был сон воды храним,
что, намертво рожден из алебастра,
над ним то ль нетопырь, то ль херувим
улыбкой слабоумной улыбался.
Мы были с ним недальняя родня –
среди насмешек и неодобренья
он нежно передразнивал меня
значеньем губ и тщетностью паренья…
Стихотворение написано девятого мая, в Доме творчества, где действительно был водоем, в котором два фонаря отражались, и виднелось какое-то алебастровое существо – “то ль нетопырь, то ль херувим”. Ну, в общем, красота. Я сидела, наслаждалась уединением, а Булат и все остальные пошли вниз отмечать День Победы. И день Булата! День его рождения.
А когда Булат ездил куда-нибудь один, он сочинял для маленького Були истории и посылал в Москву. В них действовали разные вымышленные персонажи, например, Невыносимый Приставучий КаруД какой-то. Булат как-то прочел мне эти письма. Мне так понравилось! Я сказала: “Булат, это надо напечатать, это будет изумительная книжка для детей!”
И он напечатал(СНОСКА). И в предисловии написал: “Однажды я показал эти письма Белле Ахмадулиной. Она сказала: “Да это же готовая повесть!””.
Я до сих пор иногда, когда кто-нибудь раздражает, думаю: “Невыносимый Приставучий КаруД!”(СНОСКА)
Маленький Буля на наших глазах взрослел, и его, чтобы не путать с отцом, стали называть Антоном. В дальнейшем Антон помогал отцу во время выступлений – у него обнаружились незаурядные музыкальные способности, и он как звукооператор занимался совершенствованием звучания гитары Булата, выводя на громкость и микшируя звук.
В 1977 году мы с Беллой жили в Лос-Анджелесе у профессора славистики Дина Уорта в престижном районе Pacific Palisades на берегу Тихого океана. Несмотря на всю красоту мира, явленную в этом месте земли, – океан, горы, пальмы, лужайку со стриженой травой и даже крошечного колибри, зависавшего над цветами, – Белла тосковала по России. Она занимала свой ум тем, что листала случайно подвернувшийся ей под руку в библиотеке нашего хозяина русский журнал “Вестник Европы”, изданный в прошлом веке. Меня поражала и восхищала точность поэтического переживания Беллы, когда она, находясь в цветущей Америке, живущей своей собственной наполненной жизнью, все время думает о России и обращается мысленным взором к Булату, как бы ища у него поддержки и опоры, делясь чувством ностальгии. Так родилось стихотворение “Письмо Булату из Калифорнии”, еще одна реплика их поэтического диалога.
Что в Калифорнии, Булат, –
не знаю. Знаю, что прелестный,
пространный край. В природе летней
похолодает, говорят.
Пока не холодно. Блестит
простор воды, идущий зною.
Над розой, что отрадно взору,
колибри пристально висит.
Ну, вот и все. Пригож и юн
народ. Июль вступает в розы.
А я же “Вестником Европы”
свой вялый развлекаю ум.
Все знаю я про пятый год
столетья прошлого: раздоры,
открытья, пререканья, вздоры
и что потом произойдет.
Откуда “Вестник”? Дин, мой друг,
славист, профессор, знаний светоч,
вполне и трогательно сведущ
в словесности, чей вкус и звук
нигде тебя, нигде меня
не отпускает из полона…
Еще одно свидетельство того, что Белла, где бы она ни находилась, всегда помнила о Булате, существует в ее стихах, написанных в палате Василеостровской больницы в 1984 году:
Когда я лежала в больнице в Питере, отправила Булату такую телеграмму:
Средь роз, в халате и в палате,
я не по чину возлежу.
Но все тоскую о Булате,
все в сторону его гляжу.
Когда б не димедрол и но-шпа,
я знала, что заря всенощна.
Здесь вдоль гранита тени бродят,
здесь на ночь все мосты разводят –
один забыт и не разъят
меж мною и тобой, Булат.
—
Мне порой приводилось слышать в один вечер и Булата, и Володю Высоцкого, когда они совпадали на наших застольях – в моей мастерской или в квартире Володи и Марины на Малой Грузинской.
Высоцкий относился к Булату с подлинным пиететом и хотя он, как правило, начинал первым и обрушивал на слушателей шквал своих песен, затем сам неизменно просил спеть Булата.
Булат играл на шестиструнной гитаре, но никогда не возил ее с собой. Я обычно подготавливал такую гитару заранее, и, когда наступала очередь Булата, она его уже дожидалась. Булат пел меньше, чем Володя, но слушатели принимали его восторженно.
Когда Высоцкого не стало, в один из поминальных дней в квартиру на Малой Грузинской пришел Булат и спел песню памяти Володи, посвященную Марине Влади:
О Володе Высоцком я песню придумать решил:
вот еще одному не вернуться домой из похода.
Говорят, что грешил, что не к сроку свечу затушил…
Как умел, так и жил, а безгрешных не знает природа.
Ненадолго разлука, всего лишь на миг, а потом
отправляться и нам по следам по его по горячим.
Пусть кружит над Москвою охрипший его баритон,
ну а мы вместе с ним посмеемся и вместе поплачем.
О Володе Высоцком я песню придумать хотел,
но дрожала рука, и мотив со стихом не сходился…
Белый аист московский на белое небо взлетел,
черный аист московский на черную землю спустился.
Присутствующие замерли, потрясенные.
В замечательной песне о Высоцком у Булата были такие последние строчки: “Марина Владимировна, Марина Владимировна”, то есть как бы к Марине обращение. И вдруг я ему сказала:
– Булат, наверное, вот эти строчки здесь излишни.
Он испугался, спрашивает:
– А что, что-нибудь не так в песне, не так что-нибудь?
– Да в ней всё так, она прекрасна! Просто по гармонии получается, что не нужно этих строчек.
Булат послушался. Булат много мне советовал, я ему тоже кое-что поправляла.
Окуджава серьезно относился к творчеству Высоцкого и по-настоящему переживал перипетии его судьбы. И потом, когда пришло время подводить итоги творческого пути Высоцкого, в предисловии к книге “Избранное”, вышедшей в 1988 году, он сформулировал давно обдуманное:
“А что же было? Был поэт, был голос, была гитара, было печальное время. Всякий мало-мальски думающий человек, мало-мальски чувствующая натура сознавали эту печаль, ощущали упадок, нравственные потери.
Он начал с примитива, с однозначности, постепенно обогащая свое поэтическое и гражданское видение, дошел до высоких литературных образцов; он постоянно учился у жизни, у литературы, что происходит с любым поэтом независимо от степени его одаренности. Он начал писать для узкого круга людей, а пришел к самой широкой аудитории, пришел к предельному выражению себя, а выражать себя – значит добиваться наивысшего наслаждения”.
—
Окуджава вообще-то не любил выступать с другими поэтами, делая исключение лишь для Высоцкого. Но он с удовольствием разделял сцену с Беллой. Особенно запомнились два их совместных творческих вечера во Дворце искусств в Ленинграде на Невском проспекте, во второй половине семидесятых годов. Это были удивительно вдохновенные встречи, когда Белла и Булат читали взаимные посвящения друг другу. На выступлениях присутствовал весь театральный Петербург. Приходили Алиса Фрейндлих и Игорь Владимиров, режиссер Александр Белинский, большой почитатель поэзии Беллы и автор статьи о ее творчестве, и другие.
Встречаться с Булатом в Петербурге было счастьем, потому что там наша тождественность – человеческая и идейная – особенно ощущалась: мы обожали Петербург и все, что связано с именем Александра Сергеевича Пушкина. Ездили вместе в Царское Село, в Лицей, где все так волновало нас. Вместе жили в “Европейской”, вместе завтракали и ужинали в чрезвычайно уютном буфете. Буфет этот, названный мной “предбанником”, нес на себе черты стиля art nouveau, в котором выстроена гостиница, что придавало ему очарование прошлого.
Именно здесь встречались москвичи, проживавшие в гостинице, и те, кто еще только приехал на “Красной стреле”. Поезд приходил на Московский вокзал в восемь часов утра, и новые постояльцы “Европейской” сразу устремлялись в буфет, где происходили порой забавные встречи, например, с Мишей Жванецким, который тоже ценил это место.
В середине восьмидесятых, когда в стране началась антиалкогольная кампания, в буфете поезда Москва–Ленинград продавали не водку, а горькую настойку “Стрелецкая”. Поскольку едущие в поезде актеры и прочие представители богемы злоупотребляли этим напитком, то утро приезда в Ленинград называлось “утром стрелецкой казни”…
Белла часто вспоминала о своих выступлениях с Булатом.
У моей приятельницы Жанны Андреевой есть запись, которую слушают в уши как-то, знаешь? Мы выступаем вместе – Булат и я. Причем выступаем непонятно где, в какой-то квартире на Васильевском острове, и читаем – то я Булату, то Булат мне, то я Булату, то он мне. Мне включили один раз, но я недослушала запись до конца. Понимаешь, мне показалось – то есть не показалось, я их знала все, – что стихи, песни Булата – это шедевры высочайшего полета! И не стала слушать – расплакалась… Ничего, не обращай внимания, просто слезы льются. Совершенно я не о себе плачу. Вот Булат поражает, какой совершенный дар. Какой совершенный, божественный дар!
В начале ноября 1978 года Нани Брегвадзе робко, лишь со смутной надеждой попросила Беллу о совместном выступлении на сцене ЦДЛ. И вдруг Белла с замечательной живостью дала согласие, но сказала, что для того, чтобы придать вечеру верную интонацию, необходимо заручиться поддержкой Булата Окуджавы. И Булат неожиданно согласился, что меня удивило. Хотя удивляться, вероятно, не стоило. Я уже упоминал: когда Белла о чем-то просила Булата, он неизменно соглашался. Было совершенно очевидно, что Булат имел к Белле “слабость сердца” и при всей своей внешней суровости старался по мере сил Беллу поддерживать.
Дирекция ЦДЛ начала с энтузиазмом готовиться к концерту. Были объявлены два вечера, но вокруг них возник страшный ажиотаж, и все билеты мгновенно раскупили. Тогда дирекция попросила устроить третье выступление, чтобы успокоить писателей, которым не хватило билетов.
Булат очень внимательно отнесся к идее совместных выступлений. Он непривычно для себя волновался, записал вступительный текст на листке бумаги и торжественно зачитал его перед началом:
“Вот уже 30 лет русская поэзия связана с именем Беллы Ахмадулиной. 30 лет мы наслаждаемся ее стихами, мы спорим об этом феномене, проявляя бурную заинтересованность, что само по себе говорит о незаурядности этого явления.
30 лет я пользуюсь ее благосклонностью, наслаждаюсь ее трудом и сегодня, готовясь к ее выступлению, попытался сформулировать для вас мое отношение к этому поэту – что дорого мне в нем.
Прежде всего, подумал я, гармония. Гармония смысла, звуков, мироощущений. Как дышит, так и пишет. Это – редкое качество, оно говорит о подлинном горении.
В этом смысле стихи Ахмадулиной – дар природы. Эта органичность рождена природой.
Еще я подумал о том, что в ее поэзии очень явственно искусство самоиронии, без чего, мне кажется, не может обходиться настоящий поэт, уважающий своих современников и чуждый тщеславных вожделений.
И еще я подумал, что мне дорога в ней бескрайность сострадания к ближнему, к слабому, к гонимому и это в наш жестокий век – словно угасающий факел русской литературной традиции.
И еще я подумал о том, что это поэт, это возвышенное существо, великодушное, сострадающее, готовое понять и простить, может быть стойким, сильным и непреклонным, если дело касается дорогих принципов перед лицом зла.
И по всему по этому для меня большая честь и радость представить вам моего давнего друга Беллу Ахмадулину”.
Белла в свою очередь старалась сделать приятное Нани и писала ночью перед каждым концертом стихотворные посвящения самой Нани и чуть ироничные – романсам, которые та должна была петь. Так, для романса
Не уезжай, ты мой голубчик!
Печальна жизнь мне без тебя.
Дай на прощанье обещанье,
Что не забудешь ты меня, –
Белла написала:
Пусть длится шутка небосвода
Без вас такая ж, как при вас,
вчера такая ж, как сегодня,
душа добра, душа свободна,
угодно ей воспеть романс.
Звезда потворствует и мучит.
Что вечность мне? Мне жизни жаль.
Я упущу – звезда получит.
Я не о том. Ты мой голубчик,
повремени, не уезжай.
Голубчик мой, голубчик чей-то,
Какой великий чудный вздор.
Сколь тщетны все мои мученья,
коль звук, в котором нет значенья,
слезами застилает взор.
На вечере звучали и слова старинного романса “Калитка”:
Отвори потихоньку калитку
И войди в темный сад ты как тень.
Не забудь потемнее накидку,
Кружева на головку надень.
Наступала очередь Беллы. Она читала стихи, у которых в дальнейшем сложилась своя собственная судьба. Эльдар Рязанов попросил Андрея Петрова написать музыку к ним, и они вошли в фильм “Жестокий романс”. Так возник “Романс о романсе”:
Не довольно ли нам пререкаться,
не пора ли предаться любви?
Чем старинней наивность романса,
тем живее его соловьи.
То ль в расцвете судьбы, то ль на склоне,
что я знаю про век и про дни?
Отвори мне калитку в былое
и былым мое время продли.
Диалог замечательной грузинской певицы и русского поэта продолжался:
Брось ты погоню
За летнею розой
И на фиалку весной
Не гляди…
На это Белла отвечала изящным стихотворением:
Из высшего мрака, из вечности грозной
Кто смотрит так пристально вниз?
Дитя! Не тянися весною за розой!
Дитя! Ни за чем не гонись!
<…>
Пусть тянутся алые розы за нами,
Фиалки к ногам упадут,
Дары нас настигнут, как песенка Нани,
Что выпорхнет скоро из уст!
В заключение вечера Белла прочитала стихи, посвященные певице:
Дали жизни, прекрасно короткой,
и еще, чтоб не вовсе ушли,
дали душу и голос, который
равен смыслу и свету души.
И пока небеса не отняли
то, что дали, – сама расточу.
Эта песнь посвящается Нани.
Это песнь, если я захочу.
Мне неведомо: может быть, скоро
разминемся. Но если хоть миг
мне остался, то все ж для экспромта
он достаточно долог и тих.
Предадимся любви и влеченью –
взять на время и на времена
голос Нани: серебряный с чернью,
мрачно-алый, как старость вина.
Булат все три вечера находился на сцене. Общение Беллы и Нани шло через него. На вечерах пела только Нани, а Булат, вдохновленный музыкально-поэтической интонацией, иногда читал свои стихотворные посвящения Белле:
Рифмы, милые мои,
баловни мои, гордячки!
Вы – как будто соловьи
из бессонниц и горячки,
вы – как музыка за мной,
умопомраченья вроде,
вы – как будто шар земной,
вскрикнувший на повороте.
С вами я, как тот богач,
и куражусь, и чудачу,
но из всяких неудач
выбираю вам удачу…
Я как всадник на коне
со склоненной головою…
Господи, легко ли мне?..
Вам-то хорошо ль со мною?..
Я был свидетелем того, как на второй вечер Булат подарил Белле маленький золотой ключик на цепочке, который она с радостью надела на шею, гордясь тем, что это подарок Окуджавы.
Белла вспоминает об этих вечерах:
Мы с Нани Брегвадзе выступали на сцене Дома литераторов. Ведущим вечера был Булат.
Аккомпанировала Нани Медея Гонглиашвили, очень тщеславная. Три раза мы выступали, потому что билеты на эти выступления были все проданы. За ночь я успевала придумать новое посвящение Нани. Переделывала, чтобы каждый раз читать новое, потому что надоедало. Вот за ночь переделаю – и уже с новым.
Булат тогда заметил, что мне скучно читать все одно и то же, и вдруг подарил маленький ключик.
Мой этот год – вдоль бездны путь.
И если я не умерла,
то потому, что кто-нибудь
всегда молился за меня.
Все вкривь и вкось, все невпопад,
мне страшен стал упрек светил.
Зато – вчера! Зато – Булат!
Зато – мне ключик подарил!
Да, да! Вчера, сюда вошед,
Булат мне ключик подарил.
Мне этот ключик для волшебств,
а я их подарю – другим.
Мне трудно быть немолодой
и знать, что старой – не бывать.
Зато – мой ключик золотой,
и подарил его – Булат.
Слова из губ – как кровь в платок.
Зато на век, а не на миг.
Мой ключик больше золотой,
чем золото всех недр земных.
И все теперь пойдет на лад,
я буду жить для слез, для рифм.
Не зря – вчера, не зря – Булат,
не зря мне ключик подарил.
Далее я привожу записанную мной историю, произошедшую с этим ключиком:
Я выступала в Алма-Ате, всегда при большом количестве публики, очень внимательной, в основном, конечно, русскоязычной. Вдруг я заметила, что интересуется мной анонимный какой-то поклонник. Он не назывался, скрывал свою должность, но звонил и приходил на все выступления. И вот наконец он открылся: сказал, что имеет отношение к какому-то райкому или обкому, я плохо разбираюсь. Партийный любитель поэзии – находились такие. Перед отъездом он пригласил меня на прощальный ужин. Меня привезли к нему в дом, и я поразилась: у него была роскошная, насколько я понимаю в этом, квартира и замечательной, просто изумительной красоты жена, казашка. Я и его наконец разглядела, он был довольно пригожий, но жена!.. Молодая восточная красавица и улыбается ослепительной, белоснежной улыбкой. И я, любуясь ею, говорю ему:
– Какая красавица ваша супруга. Просто счастье иметь такую жену.
Он отвечает:
– Приятно слышать.
Я к ней обратилась:
– Какая вы красавица! И еще такие прекрасные зубы у вас.
А она мне:
– Завтра будут еще лучше.
– Каким же образом?
И она объяснила: завтра она собирается поставить золотые коронки на все зубы. Я ужаснулась. Меня чем-то угощали, но я от этих зубов не могла опомниться. Все же спросила:
– Но зачем это?! Зачем?
– У нас так принято, так делают все достойные люди.
У хозяев была дочка – маленькая девочка лет трех, тоже красотка. И я с ней стала играть, как научила меня Татьяна Сергеевна Кирпичева, мать моей парижской знакомой Маши Банкуль. Посадила крошку на колени, раскачиваю плавно и говорю: “Вот так едут барыни, вот так едут барыни”. Потом начала подбрасывать: “Вот так едут казаки! Вот так едут казаки! А вот та-ак едут пья-яные мужики-и, вот так еду-ут…” А на мне в тот день был тот самый золотой ключик Булата. И вот я играю с девочкой в русскую игру старую, все смеются, но вдруг я замечаю, что она колени мои ножками обхватила, как наездница верхом на коне, а сама у меня возле шеи ручками шарит – заметила ключик… Она его украла. Но ведь ребенок. Конечно, я слова не сказала.
Я дочкам обо всем рассказала, они смеялись:
– А что ж родители, не заметили, что у нее ключик появился?
Я говорю:
– Ну, может, они и заметили, но не могла же я сказать: отдайте ключик, верните мне его. Родители решили, что я не заметила, а я, конечно, очень заметила! Но что ж мне, ребенка в краже обвинять? Это же исключено. Невозможно.
И так мне не везло с подарками Булата. Сначала – ключик, потом он мне подарил крестик – пропал. С черным ободком таким, освященный крестик. Булат привез его из Иерусалима, так я им дорожила! Украли в Малеевке. Ничего не оставалось у меня.
А сколько всяких пропаж по мере жизни было драгоценных! Что-то я сама теряла, отдавала, дарила.
Был такой фантастический случай. Приехали ко мне какие-то страннейшие поклонница и поклонник, супружеская пара. Он вроде итальянец, а она – русского или чешского происхождения. Приехали с дарами – кольцом с сапфирами, я потом его при Райкине подарила в Венгрии, и старинными золотыми часами на цепочке. Я не хотела брать, конечно. И они стали проситься к Булату, вот такие были знатоки. Булат жил тогда в Химках. Снег шел, время было уже позднее, и мы отправились на такси. Булат вообще не одобрял таких визитов, я страшно дорожила нашей дружбой, но тут такой случай – очень уж люди необычные. Приехали, я говорю:
– Прости, Булат, ну прости, Оля. Люди приехали издалека, мечтали увидеть Булата.
Булат, может, и с неудовольствием, но пригласил войти. Они с Олей нас даже чем-то угостили. Не знаю, сколько было времени, не ночь глубокая, часов десять или одиннадцать. Посидели, люди эти автограф у Булата попросили, и мы поехали на такси обратно. Когда вернулись, часов на мне не было. В машине потеряла, значит. Золотая цепь, которой было несколько столетий, что ли. Вот так…
У Булата есть стихотворение “Молитва Франсуа Вийона”. И они думали – он перевел какую-то молитву Франсуа Вийона. Мне пришлось растолковывать, что это собственное стихотворение Булата Шалвовича.
У Вийона ужасная была репутация. Жил он во Франции в незапамятные времена, его относят к “проклятым поэтам”. От него и церковь отреклась, и светское общество, все презирали его. Сколько веков должно было пройти, чтобы признали, что поэт и таким может быть. Замечательный поэт, никакой не молитвенный, конечно, это Булат зашифровывал свой собственный текст. Какой перевод?! Какого Вийона? Меня дикость эта пугает и в близких людях… “Господи, мой Боже, зеленоглазый мой” – кто еще так скажет?
Замечательные встречи с Булатом произошли в Риге в 1981 году. Нас с Беллой пригласили в Ригу, предложив Белле выступить на крытом стадионе. У нас с Беллой вечно были проблемы с деньгами, а это давало возможность заработать. Но читать стихи на стадионе весьма ответственно, он рассчитан на семь тысяч мест. Белла позвонила Булату и попросила о совместном выступлении, он понял, что Беллу надо поддержать, тут же согласился.
Я, будучи под запретом выступать, выступала на стадионе в Риге. Вольнолюбие Латвии. Приглашало Общество книголюбов, главный организатор звался Юрис Лапа. Зал был полон. Проходит время, около года, план какой-то не выполняется. Юрис просит:
– Нельзя ли вместе с Булатом?
– А вы Булата спросили?
– Спросили. Твердо ответил, что выступать не будет.
Я подумала и засмеялась:
– Понимаю, что афиши нельзя содеять, но вы в “Вечерней Риге” объявите. Мы – приедем.
И мы приехали: Булат Окуджава, Борис Мессерер, и никогда я столько цветов не видала.
Белла волновалась накануне выступления и ночью написала стихи о Риге, чтобы с ними обратиться к тысячам людей на стадионе.
…Как я люблю, о Рига,
все острия твои, пронзившие восход.
Светает. Льну к окну. Вид из окна обширен.
И видимость за мной следит через окно.
Шпиль готики суров.
Он не простит ошибок.
Вдруг ошибиться мне сегодня суждено?
Шпиль – судия, прости! Что надобно собору
от бедственной души? Она пред ним чиста.
Но – на помост взойду и разминусь с собою,
греховно разомкнув для пения уста.
<…>
Какая в горле сушь, и мука, и прогорклость.
Как непреклонен шпиль в сияющем окне.
Отдайте горесть – мне. Себе возьмите голос,
любовь и жизнь мою – на память обо мне.
Белла выходила в первом отделении и держала зрительный зал в безумном напряжении, а во втором Булат с гитарой давал публике возможность несколько расслабиться. Десятки раз потом в Риге подходили к нам люди и благодарили за эти выступления.
—
Булат предпочитал сам “руководить” нашей с ним дружбой и, считая своим долгом поддерживать отношения, делал “звонки вежливости” и спрашивал: как у нас дела? что Белла? пишет ли она? и что у меня с работой? А иногда торжественно приглашал в гости в Безбожный переулок (название – чудовищное порождение советской власти, тем более что раньше он назывался Протопоповским).
Застолья в их доме всегда бывали очень тщательно подготовлены его супругой Ольгой. В отношении крепких напитков Булат был строг: он, конечно, выпивал несколько рюмок, но никогда не увлекался процессом чрезмерно.
Ольга Окуджава вспоминает такой случай:
“Однажды Булат собирался вместе с Борей Мессерером поехать в Тарусу к Белле на день рождения. Булат был за рулем. Я испекла пирог и написала: “Я шлю тебе пирог и мужа своего, чтоб он привез пирог и мужа твоего”. Белла – самое драгоценное, что из людской толпы человечество подарило Булату. Он очень восхищался талантом и красотой Беллы. Во многих стихах – ее тень, ее образ возникает и летит, только это не расшифровано. Булат много личного в стихах зашифровал”.
Единственная неточность: за рулем был не Булат, а Володя Дьяченко, кинорежиссер, безуспешно пытавшийся поставить по повести Василия Аксенова фильм “Стальная птица”. За это он сам получил прозвище “Стальная птица”. Машину он вел очень плохо, и мы с Булатом измучились. Во время скромного обеда мы с Булатом выпили несколько рюмок за здоровье Беллы. Считанные часы, проведенные Булатом в Тарусе, были очень отрадны. Я любовался Булатом на фоне этого милого мне городка. Потом я остался в Тарусе, а Булат поехал обратно с совершенно трезвым, хотя и плохим водителем.
Белла считала, что благородная замкнутость Булата порой мешает людям разглядеть его истинную суть.
Булат был очень великодушным, очень добрым. Он часто помогал людям – не только голосом своим, но и деньгами, которых у него никогда много не было. Помогал, но никогда не рассказывал об этом. Булат знал цену беды. Когда он учительствовал в Калуге и надо было выходить на майскую демонстрацию, Булат подшивал бахрому снизу на брюках, чтобы выглядеть прилично при учениках. Он был все-таки сын “врагов народа” и не ждал ничего хорошего.
Случилось так, что, когда нам не хватило денег даже на самый незатейливый автомобиль “Жигули”, мы обратились за помощью к Булату. Он не только дал недостающую сумму, но и на следующее утро прочитал нам по телефону стихотворение “Песенка Белле”:
Движенье – это дело,
все остальное – пыль.
Вот деньги тебе, Белла:
купи автомобиль.
Конечно, он не чудо –
обыкновенный хлам.
Но чудо взять откуда?
А денег тебе дам.
Садись за руль надежный,
полночный мрак рассей,
лети на зов тревожный
спасать своих друзей.
И в том автомобиле
объезди белый свет…
Я дал бы тебе крылья,
да у меня их нет.
Позднее Белла говорила:
Все-таки – о щедрости…
Его голос, изъявления его души и ума, чья сумма и есть совершенство таланта, долго-предолго будут приходиться и тем, кто будет после нас, – подарком свыше.
Щедрость небес – мы получили этот дар. Но и собственная щедрость Булата достойна воспевания. Думаю, что деньги, которые он с усмешечкой чудной называл “денежки”, он давал всем, кто просил. Я не просила, но вот его слова:
Я дал бы тебе крылья,
да у меня их нет.
Крылья всем, кто понимает, он дал.
Конечно, можно об этом и не упоминать, но через три месяца мы с благодарностью вернули Булату долг, хотя он ни за что не хотел принимать деньги обратно.
—
Булат всегда звал нас к себе, когда приезжали корреспонденты или собирались гости.
В 1978 году дома у Булата оказалась знаменитая американская фолк-рок-певица и политическая активистка Джоан Баэз. Она очень ценила то, как поет Булат, и сама исполняла по-русски его песню “Возьмемся за руки, друзья”.
В квартире было все перевернуто вверх дном, по полу тянулись бесконечные провода: шла съемка. Булат и Джоан исполняли свои песни, а иногда Джоан подпевала Булату. Между тем начали прибывать гости, в том числе Андрей Вознесенский и Зоя Богуславская, Виктор Суходрев и Инга Окуневская. Квартира Булата, конечно, была неподходящим местом для сценического исполнения, всем хотелось послушать, как Джоан поет в зале. Кто-то предложил поехать в ресторан “Сосны” в Барвихе.
Ресторан “Сосны” оказался стеклянным прямоугольником, расположенным действительно среди сосен – они как бы входили в интерьер ресторана через стеклянные стены здания. Было довольно много народа, играл оркестр. Мы быстро договорились о том, что Джоан выступит в сопровождении этого оркестра. Наша большая компания (около двадцати человек) расположилась за соседними столиками.
Когда Джоан вышла на сцену, произошло непредвиденное. Она захотела сказать несколько слов публике и попросила помочь ей с переводом. Суходрев поднялся на эстраду. Он в совершенстве знал английский и многие годы работал переводчиком с первыми лицами государства – Хрущевым, Брежневым, Горбачевым. Но Джоан поступила более чем неожиданно. Она сказала, что хочет посвятить свое выступление советским диссидентам, которые борются за свободу своей родины. Виктор пришел в состояние растерянности и ужаса, отказался переводить и ретировался.
На сцене в тот же миг возник Гарик Гинзбург и перевел слова Джоан. Она начала петь, и принимали ее очень горячо. Мы не стали осуждать Виктора, нашего хорошего знакомого, за то, что он отказался переводить: ему по рангу было невозможно участвовать в таком деле.
Еще мне запомнился вечер в июне 1987 года, который Булат устроил в честь освобождения Зои Крахмальниковой и ее мужа Феликса Светова. Он чрезвычайно внимательно относился к Зое и Феликсу.
В 1982 году Зоя Крахмальникова была арестована за издание православного альманаха “Надежда”. Ее обращение к религии стало результатом сложных душевных переживаний. Крахмальникова не могла смириться с преследованием верующих в нашей стране. Она проявила потрясающее мужество при аресте и во время заключения, а позже отказалась признать свою вину и подать прошение о помиловании. Лишенная свободы, она написала книгу “Слушай, тюрьма!”.
О жизни Зои Крахмальникой мы в те годы узнавали только по радио из “вражеских голосов”, но пытались следить за ее судьбой.
Феликса Светова в 1982-м исключили из Союза писателей, а в 1985-м арестовали за “антисоветскую агитацию и пропаганду”. Выпустили их в начале перестройки.
Феликс – мягкий, благородный человек, хорошо знакомый с Беллой еще с детских лет, был значительно старше ее. Его семья жила в 3-м Доме советов на Садовой улице, где в детстве жила Белла.
Булат был много лет знаком с Зоей, ее выход на свободу очень его порадовал, и он хотел отметить это событие максимально торжественно.
Мы сидели в широкой лоджии квартиры Булата за красиво накрытым столом в предвечерние часы при заходящем солнце. У всех участников нашего маленького застолья было умиротворенное настроение. Наверное, все осознавали, что эта встреча – акт высшей справедливости. Героическое поведение Зои в тюрьме и Булат, и мы, его близкие друзья, оценивали в полной мере.
Меня поразила величественная красота Зои Крахмальниковой. У нее был правильный овал лица, гладко зачесанные волосы и особенное выражение глаз, смотревших открыто и прямо на собеседника, но в то же время таивших загадку женского очарования. Нельзя было не восхищаться тем, что она пронесла свою красоту и этот взгляд через все испытания.
С Феликсом, державшимся очень скромно, я в дальнейшем подружился и неоднократно встречался, вспоминая Булата.
В память об этом событии я храню снимок, запечатлевший всех присутствовавших. Другой такой же я отослал Васе Аксенову в Америку, чтобы он имел представление о том, как мы проводим время в Москве.
—
Когда я пишу и думаю об Окуджаве, мне хочется вспомнить все связанные с ним истории, потому что лишь когда они дополнят друг друга, возникнет истинный образ Булата.
Мы с Беллой и Булатом дружили с Юрой Васильевым, художником и по-настоящему интересным человеком. Однажды после нашего совместного похода в мастерскую к Юре я получил от Булата в подарок пластинку с надписью на конверте:
Все поразъехались давным-давно.
Даже у Эрнста в окне темно.
Только Юра Васильев и Боря Мессерер –
вот кто остался еще в СССР.
Имя Булата было овеяно роившимися вокруг него легендами, но он неизменно посмеивался над самим собой и считал самоиронию единственно верным способом отношения к жизни. Это очень чувствуется в его автобиографической прозе, к примеру в рассказе “Уроки музыки”, – о начале службы в армии, где Булат изобразил себя под именем Акаджав, – так называл его сержант, под непосредственным командованием которого он находился:
“По сержантовым скулам разливаются темень и свет, и скорбь заволакивает его голубые глаза, и хриплый его баритончик доверительно и неоднократно упоминает мое имя в том смысле, что Акаджав, понимаешь, самый нерадивый – и окапывается медленно, и на турнике подтягивается всего два раза, будто девка… “Два раза? – усмехается лейтенант. – Ну и ну…” И когда все ползут по-пластунски, он норовит на карачках… “На карачках?” – не верит лейтенант… Мы все, товарищ лейтенант, бегим цепью, а Акаджав не бигит. Гляжу: кто, понимаешь, отстающий? Обратно Акаджав! Все, понимаешь, стараются, сил не щадят, а Акаджав с прохладцей… Я, товарищ лейтенант, с им в разведку не пойду…
“Акаджав, Акаджав, ты, конечно, не прав”, – думаю я обреченно.
Лейтенант Федорин прищуривается в меня:
– Ну, Окуджава, что делать будем?”
—
Булат не переносил ханжеского елейного тона всякого рода “начальничков”, с которыми ему приходилось общаться.
Как-то накануне Дня Победы Булату позвонил некий высокопоставленный военный и “жирным”, обстоятельным генеральским голосом стал говорить:
– Вы должны как участник Великой Отечественной войны выступить перед военнослужащими, которыми я командую…
Говорил он долго, при этом все время повторяя: “Вы должны, вы должны!”
Булат ответил:
– Я никому ничего не должен. Никакую великую войну не знаю. Была великая бойня. Людей убивали тысячами. Выступать у вас я не буду.
Он потом объяснил нам с Беллой, почему отказался. Генерал взбесил его своей напыщенной фразеологией и словами “вы должны”. И как подлинный патриот, прошедший всю войну, доверительно рассказывал о страданиях людей и об их подвигах во имя родины. …
Примечательна история о том, как Булату разрешили поехать в Польшу, где у него было огромное количество поклонников.
В Варшаве он давал интервью, где среди прочих вопросов был такой: “Вы все время пишите о прошлом России, об истории девятнадцатого века. Кем бы вы хотели быть, если б жили в то время?”
Булат, ни секунды не раздумывая, сказал, что неплохо было бы иметь усадьбу, немного земли, быть скромным помещиком и писать при этом романы. Интервью было напечатано. По возвращении Булата вызвал к себе Феликс Феодосьевич Кузнецов, секретарь Союза писателей, и строго спросил:
– Что это ты такое наговорил, Булат, в интервью польской газете? Как ты мог сказать, что хочешь быть помещиком?
Булат возмутился:
– А кем ты, Феликс, хотел бы быть до революции? Крепостным, что ли?
Помню рассказ Булата о его возвращении в СССР из Франции. Он ехал поездом и вез много эмигрантской литературы. Перед таможенным досмотром Булат, в целях конспирации, разложил запрещенные книги на своей нижней полке, накрыл их одеялом и сел сверху как ни в чем не бывало. Таможенники, войдя, узнали Булата и стали говорить ему, как они любят его творчество, хорошо знают его песни. Он в ответ смиренно улыбался. Но в этот момент вошли двое пограничников, которые проверяли, не провозят ли под сиденьями нарушителей границы. Булата попросили встать. Один из проверяющих поднял полку обеими руками, в то время как второй заглянул внутрь в поисках возможного шпиона. Все аккуратно разложенные книги тут же посыпались вниз, к стенке вагона…
Пограничники обомлели: они никогда еще не видели столько запрещенной литературы у одного пассажира. Булата повели к начальнику погранзаставы, где был составлен акт об изъятии книг, запрещенных к ввозу в СССР.
Рассказывая это, Булат от души смеялся, по своей привычке прикрывая рот ладонью, стараясь в этом эпизоде путешествия изобразить себя неудачником и еще большим простофилей.
—
Вспоминаются забавные случаи, характерные для начала перестройки, когда Михаил Сергеевич Горбачев начал кампанию по борьбе с употреблением алкоголя, возглавленную его соратником Егором Лигачевым.
Как всегда у нас, такие резкие повороты руля сопровождались жесткими перегибами, которые любую изначально верную идею превращали в уродливую практику.
Однажды весной 1985 года утром в мастерской раздался звонок. Как ни странно, я услышал голос Булата: время для него было необычно раннее. Он приглашал нас с Беллой на ланч в Дом литераторов.
Я удивился этой неожиданной инициативе, но с радостью согласился.
В час дня мы с Беллой вошли в полупустой зал ресторана. Яркие лучи солнца пробивались сквозь шторы и освещали Булата и Ольгу, сидевших за столиком в центре зала. Они приветливо улыбались. Когда подошла наша знакомая официантка, Булат торжественно произнес:
– Принесите нам, пожалуйста, бутылку водки!
И заказал соответствующую закуску. Официантка в ужасе закрыла лицо руками. Запрет на водку был так строг, что она растерялась, но, видя за столом столь почтенных литераторов, пошла исполнять заказ. Булат был очень доволен произведенным эффектом. Из-за соседних столиков гости с интересом следили за развитием событий. Наполнив рюмки, Булат произнес торжественный тост, из которого явствовало, что он не намерен подчиняться никакой трудовой дисциплине, а желает выпить тогда, когда ему этого хочется. Настроение у всех присутствующих резко поднялось, люди заулыбались и принялись по мере сил нам подражать.
—
Порой возникала парадоксальная ситуация: за границей мы с Булатом встречались чаще, чем дома. Так случилось на выступлениях в Германии, куда нас пригласил Эккехард Маас.
История нашего знакомства такова: в жаркий летний день 1983 года в дверь моей мастерской позвонили. На пороге стоял странный человечек с бритой головой, в крошечных круглых очках в тонкой черной оправе, в холщовой блузе навыпуск и таких же бесформенных холщовых штанах и сандалиях на босу ногу. Он непринужденно спросил на чистейшем русском языке:
– Здесь живет Белла Ахмадулина?
– Да. Только ее сейчас нет дома, – ответил я и пригласил его войти.
Спокойно и отчасти даже величественно кивнув, он с интересом оглядел пространство мастерской. Я выслушал захватывающий рассказ о том, как он, будучи чистокровным немцем, приехал туристом в нашу страну и остался дольше положенного срока, проживая сначала в гостинице, а потом у друзей. Его нисколько не заботили юридические формальности, связанные с регистрацией в строгой системе советского паспортного режима.
Больше того, он, практически не имея документов, проехал по железной дороге до Ташкента, где его все-таки задержали, но он как-то выкрутился. Не прерывая своего путешествия, он добрался до Тбилиси, где провел несколько счастливых дней, обзавелся кучей знакомых и, переполненный прекрасными впечатлениями, вернулся в Москву. Движимый таким же непосредственным чувством, он пришел и ко мне в мастерскую в надежде на встречу с Беллой.
Экки мне чрезвычайно понравился и даже полюбился – за его смелость в общении с властями и за дух вольного космополитизма, который он почитал неотъемлемой частью обязательной для каждого человека свободы личности. Он чувствовал себя гражданином мира и с гордостью рассказал, что пишет стихи и переводит на немецкий русских поэтов, продемонстрировав книжечку собственных переводов Владимира Маяковского. Но оказалось, что любимцем Экки был Булат Окуджава. Экки имел чрезвычайно тонкий слух и исполнял песни Булата как по-русски, так и по-немецки в своих переводах, причем в смысле точности звучания пел безукоризненно.
Ну и наконец выяснилось, что Экки находится в оппозиции к властям ГДР, дружит со знаменитым бардом Вольфом Бирманом, эмигрировавшим в ФРГ, и сочиняет песни протеста, которые исполняет под гитару.
Экки задался целью организовать совместные выступления Беллы и Булата в Германии. Как ни странно, со временем это стало возможно, и мы с Беллой вместе с Булатом и Ольгой прилетели в Мюнхен. Вечера в городах Баварии проходили в небольших залах, хотя имели очевидный успех. Думаю, это благодаря отличным переводам Экки немцы слушали и Беллу и Булата затаив дыхание. Платили за выступления немного, однако не настолько, чтобы мы отказались от обеда в хорошем ресторане. Каждый раз мы приглашали с собой Экки, но тот наотрез отказывался питаться за чужой счет. Он был очень беден, хотя имел возможность зарабатывать. Он ездил на огромном разбитом “шевроле”, в багажнике которого возил музыкальный ящик, напоминавший столь любимую мной шарманку. Экки оставлял машину на ближайшем углу, ставил music box на маленькую скамеечку, бросал перед собой шляпу для сбора денег и исполнял популярные немецкие песни, которые “знала” его шарманка. Потом брал в руки гитару и пел песни собственного сочинения, а иногда и песни Булата по-немецки. Публика не оставалась равнодушной: к концу нашего обеда Экки появлялся в ресторане и заказывал лучшие блюда и большую кружку пива.
Позднее мы встречались с Экки в Берлине. Экки производил впечатление человека неприкаянного, тем не менее у него была хорошая квартира, правда, несколько богемного вида. Мебели не имелось, в качестве сидений были разбросаны подушки, а со стен спускались коврики, переползавшие на пол, чтобы на них тоже можно было сесть, и висели самые разнообразные плакаты, начиная с концертных афиш самого хозяина до анонсов авангардных художественных выставок.
Пока Германия была расколота на два государства, Экки находился под пристальным вниманием печально известной гэдээровской разведки Штази. Сам Экки был на этом зациклен. Потом, когда архивы Штази рассекретили, Экки упивался материалами по своему делу и читал доносы близких знакомых, стараясь понять, как они могли их написать.
В его гостеприимном доме случались трогательные встречи: скажем, с обосновавшимся в Германии Фридрихом Горенштейном, столь близким нам еще по “Метрополю”, или с режиссером Александром Аскольдовым, снявшим знаменитую картину “Комиссар”, которую советские чиновники на двадцать лет отправили “на полку” в архив Госкино.
И, конечно, у Экки мы знакомились с берлинской богемой – художниками, литераторами, актерами. Навсегда запомнились вечера, на которых пел Булат, Белла читала стихи, а переводчиком и душой компании был сам хозяин.
Мы с Беллой и Булат Окуджава получили приглашение от общества “Италия – СССР” выступить в ряде городов. На аэродроме в Риме нас встретил Винченцо Корги, президент этого общества, – обаятельный, общительный и легкий человек. Утром нам предстояло на машине пересечь с запада на восток всю Италию и, не доезжая до Адриатического моря, остановиться в Пене, маленьком студенческом городке, расположенном недалеко от Бари – крупного промышленного центра региона Апулия. Здесь намечалось первое выступление Беллы и Булата.
Разместившись в небольшой гостинице, мы пошли гулять по кривым улочкам старого города и неожиданно наткнулись на обувной магазин “Стопани”. Фамилия эта известна в России, потому что родственник Беллы А.М. Стопани был соратником Ленина и в Москве, на Чистых прудах, существовал (недавно переименованный) переулок его имени. Булат, прекрасно знавший, что у Беллы есть итальянская кровь, заволновался, увидев фамилию Стопани на вывеске, и сказал, что мы обязательно должны расспросить владельцев магазина об их родственных связях.
Мы немного посомневались, но все же через нашу переводчицу обратились к хозяину. Реакция последовала самая неожиданная: тот стал всеми силами открещиваться от возможного родства, видимо опасаясь наследственных притязаний со стороны обнаружившихся родственников из России. Сколько ни пытались мы успокоить синьора Стопани, уверяя, что нам ничего от него не надо, он упрямо твердил, что никаких родственников в России у него не было никогда. Булата это очень расстроило, и Белла, чтобы его отвлечь, предложила продолжить прогулку.
Из Пена мы с Винченцо Корги на машине отправились в Бари, а оттуда на поезде в Болонью. За окном вагона тянулись бесконечные виноградники, и сходство пейзажей заставляло нас беспрерывно вспоминать Грузию.
В Болонье, бродя по старому городу, мы вышли на площадь, где высились две средневековые башни, упиравшиеся в небо. Они как-то особенно поразили Булата, и он потом часто их вспоминал. К нашему глубокому сожалению, после совместного с Беллой выступления Булат почувствовал себя плохо и вынужден был прервать поездку. Он отправился в Москву, а мы продолжали путешествие, посетив с выступлениями еще Пизу, Милан и Рим. В последние дни пребывания в Риме Винченцо беспрерывно водил нас по величественным римским руинам и бесчисленным тратториям, угощая итальянским вином.
Еще одна “заграничная” встреча с Булатом Окуджавой произошла в 1991 году в Вашингтоне. То была эпоха, предшествовавшая внедрению в жизнь мобильных телефонов, потому, оказавшись одновременно в Америке, связались мы с Булатом через Васю Аксенова. Он устроил нашу встречу в ресторане недавно построенного гостиничного комплекса на реке Потомак, весьма любопытного некоторыми новациями, выделявшими его из ряда других вашингтонских построек. Комплекс нес на себе черты осознанной, специально предусмотренной в проекте эклектики, которая теоретиками архитектуры возводилась в ранг нового течения в мировой архитектурной практике. Аксенову хотелось показать нам эту диковину.
Замечу, что архитектурная новинка в любом случае была ближе по стилю к европейским стандартам, чем к американским, так что чувствовали мы себя там свободнее и органичнее, чем в любом другом месте Вашингтона. По периметру всех стен ресторана, под потолком, в специальном желобе из оргстекла двигался игрушечный поезд – главное развлечение для посетителей и изюминка причудливого интерьера.
За столом сидели Вася Аксенов и Майя, мы с Беллой и Булат. Эта встреча доставила всем много радости, потому что присутствие Булата всегда вносило в общение теплоту и в то же время значительность. Кроме того, участникам застолья приятно было собраться маленькой российской “колонией” в самом центре Вашингтона. Булат вскоре напишет:
Из Вашингтона в назначенный срок
в определенном судьбой экипаже
я отправляюсь (храни меня Бог)
сквозь непонятные эти пейзажи…
В Лос-Анджелесе Булату стало плохо, и ему потребовалась операция на сердце, а деньги на такую операцию – около шестидесяти пяти тысяч долларов – отсутствовали. Булат лег в клинику “под честное слово”. Средства на операцию достал живший в Кельне Лева Копелев.
В дальнейшем происходила эпопея по сбору денег для возвращения долга. Газета “Русское слово”, издающаяся в Нью-Йорке, организовала подписку в пользу Окуджавы. В газете печатались списки людей, желавших помочь, но пожертвования приходили крошечные – иногда они составляли десять-двадцать долларов. Это было очень трогательно, но не решало проблемы; выручил Мстислав Ростропович, который дал основную сумму.
Иногда у Булата совсем не было денег, – вспоминала Белла, – но он никогда не просил в долг. В Америке доктор, который его оперировал, удивлялся: “Если он у вас такой знаменитый, то почему такой бедный?” Деньги на операцию предлагали многие, но дал их – от издательства в счет будущей книги – Лев Копелев. И этот долг Булат вернул. Но главное, что Булат исполнил свой художественный, свой человеческий долг. В этом смысле мы будем считать его жизнь совершенной.
—
Для меня было большой неожиданностью услышать, что Булат живо откликнулся на предложение Анатолия Приставкина поработать в комиссии по помилованию, где сам Приставкин был председателем. Дело происходило в 1991 году. Я-то знал, как мало у Булата свободного времени.
“Нерасторжимы словесность и совесть”, – писала Белла, а Булат в стихах, ей посвященных, как бы отвечая на эти слова, утверждал:
Совесть, благородство и достоинство –
вот оно, святое наше воинство…
Внутренний голос совести руководил всеми его поступками.
Когда Булат в последние годы работал в комиссии по помилованию, ему было очень трудно принимать в этом участие, читать бесчисленные бумаги. Он ходатайствовал именно о помиловании, был против смертной казни. Булат всегда просил не для себя и мне говорил: “Когда будешь просить за кого-то, можешь подписать: “Белла и Булат””.
Я просила за многих. Сейчас у меня на столе лежит письмо президенту с просьбой вернуть российское гражданство Ирине Ратушинской. Письмо это подписано мной – и Булатом.
…У Булата есть одно посвящение мне в “Песенке о кабинетах моих друзей”. Помнишь, где про “дождичек удач”:
Что-то дождичек удач падает нечасто.
Впрочем, жизнью и такой стоит дорожить.
Скоро все мои друзья выбьются в начальство,
и тогда, наверно, мне станет легче жить.
Робость давнюю свою я тогда осилю.
Как пойдут мои дела, можно не гадать:
зайду к Юре в кабинет, загляну к Фазилю,
и на сердце у меня будет благодать.
Зайду к Белле в кабинет, скажу: “Здравствуй, Белла”.
Скажу: “Дело у меня, помоги решить”.
Она скажет: “Ерунда, разве это дело?..”,
и, конечно, мне тогда станет легче жить.
Там сначала Юра Давыдов у Булата: “Зайду к Юре в кабинет”, потом Фазиль. Ты все думал, что Юра – это Трифонов, но я это категорически опровергаю. Булат не был близок с Трифоновым. Ценил его, но никогда не был близок. Считаю, что Давыдов – очень интересный историк, у него было много исторических открытий, даже про Поварскую улицу. И со строчкой из Бориса Леонидовича в названии очень хорошая была вещь – “Глухая пора листопада”. Нет, он был замечательный. Булат очень ему доверял.
—
В один из последних мартовских дней 1996 года вечером позвонила взволнованная Ольга Окуджава и сказала, что Булата увезли в реанимацию больницы Склифосовского с подозрением на инфаркт.
Следующим утром мы с Беллой помчались в больницу. Этот день приходился на воскресенье, машин было мало, доехали быстро. В цветочном магазине стояли растерянные. Нам казалось, что покупать букет неправильно, поскольку в реанимацию с цветами просто не пускают. Ограничились покупкой одной розы, а когда встал вопрос, во что ее поставить, вспомнились строчки Булата:
В склянке темного стекла
из-под импортного пива
роза красная цвела
гордо и неторопливо…
В машине как раз оказалась такая бутылка, и Белла поставила туда розу. Получился привет Булату в его же стиле. (Кстати, он, увидев подарок, тут же догадался, что помогло нам сделать выбор.)
Врачи узнали Беллу, и нас пустили в реанимационную палату. Булат был очень слаб, выглядел худым и изможденным, но приветлив и, несомненно, рад нашему приходу. Он сказал, что прошлым вечером писал посвящение Белле, дописать не успел и оставил его на письменном столе.
Нам удалось поговорить с ним о жизни – спокойно и обстоятельно, как редко когда удавалось раньше. Врачи просили особенно не задерживаться, и мы, несколько успокоенные, вскоре ушли.
Домой возвращаться не хотелось. Белла гулять на природе не умела, и мысль о том, чтобы поехать, скажем, в Сокольники и пройтись по прошлогодней осенней листве, отпадала сама собой. Порешили пойти в наш “клуб”, ресторан Дома кино, и поехали на Васильевскую улицу, но оказалось, что ресторан еще закрыт. Тогда, не долго думая, пошли в расположенный неподалеку восточный ресторан “Кабанчик”. Посетители виднелись всего лишь за парой столиков, официанты томились от безделья.
Я твердо сказал, что так рано выпивать ничего не будем, и стал заказывать закуски. Белла мрачно следила за тем, как накрывают стол: ее абсолютно не радовало это изобилие.
Она была особенно прекрасна в тот день – в огромной роскошной шляпе из соломки, украшенной множеством цветов, сделанных весьма искусно из какого-то прозрачного материала. Лицо прикрывала прозрачная вуаль с мушками, что делало ее образ загадочным и таинственным. Она достала сигаретку и щелкнула зажигалкой. В ту же секунду вуаль вспыхнула как порох, огонь перекинулся на шляпу и взметнулся на высоту трех метров. Я вскочил, сорвал шляпу, бросил ее на пол и растоптал остатки пожара. Белла сидела не шелохнувшись, ни один мускул не дрогнул на ее лице.
Официанты в растерянности окружили нас. Я сурово посмотрел на них и распорядился принести триста граммов водки.
Возникло ощущении некой кары, постигшей меня за измену своему образу – образу человека, любящего широкое застолье; и в тоже время я испытывал торжество высшей справедливости, позволившей мне вовремя погасить пламя. Рассказ об этом происшествии я передал Булату, и он очень живо на него реагировал.
Трагическое и смешное вообще часто переплетаются в жизни. Я уже говорил о самоиронии в строках и в поведении Булата, но то же самое можно сказать и о Белле. В ее разговоре и в оценке собственного поведения всегда сквозила самоирония – качество, кстати говоря, редкое для женщины.
Белла рассказывала, что перед ее выступлением в Екатеринбурге по городу расклеили афиши следующего содержания:
ПОЕТ БЕЛЛА АХМАДУЛИНА
Так, с буквой “е” вместо “э”, сообщалось о ее творческом вечере. Когда она начала читать стихи, из зала поднялся какой-то парень и спросил:
– Белла, а петь-то когда будешь?
Булату очень нравилась эта история, он часто просил Беллу ее повторить.
Булат, я смеюсь.
Я еще не привыкла говорить о нем в прошедшем времени. Булат, по-моему, тоже смеется.
Смеяться над собой, а не над другими – черта подлинного величия и благородства (“Ирония – избранников занятье”). Булат обращался к Человечеству – публике зала или людям, населяющим белый свет. Другого света я не знаю, а когда узнаю – не сумею рассказать.
Однажды, выступая перед аудиторией, он сказал: “Я не гитарист, я не пишу музыку, нот не знаю, даже не пою теперь. Иногда пробую писать стихи, не всегда выходит. Пишу прозу – тоже не всегда выходит”. И тогда – это подлинные слова Булата – “какой-то замечательный малый из заднего ряда крикнул: “Ну и зачем ты сюда пришел?””
Булат смеялся, когда рассказывал об этом. Смеялся, понятно, над собой, а этого малого он возлюбил.
Некоторые говорили, что Булат суров и замкнут, а он был так великодушен, что приходилось это скрывать. Году, кажется, в девяносто пятом я как-то позвонила Булату, а он говорит: “Не мешай, сейчас я варю суп”. Булат всегда очень мало ел. Где ему было есть? На войне? В Тбилиси? В Калуге? Но, может быть, из-за войны, или Тбилиси, или Калуги цену супу он знал – как похлебке, питанию, угощению. Потом он перезвонил, но я ему за это время написала стихи. Это всего лишь дарственная надпись на книге “Гряда камней”:
Булат – суров, на ласку скуп.
Несмело я звоню Булату.
Читатель ждет уж рифмы: “слух”.
У рифмы я в гостях бываю,
звоню; Булат: – Варю я суп, –
варить? Дарить коня улану?
Но по Тверскому по бульвару
когда я, крадучись, иду,
лицо у многих я краду:
лицо посвящено Булату.
И знаю: выше есть любовь
любви. Читатель ужаснется.
Но только пусть твоя ладонь,
твоя, а не моя ладонь
лба охладевшего коснется.
…А еще как он меня сбил с панталыку. В стихотворении “Снегопад” есть строки:
Вдалеке, меж звездой и дорогой,
сам дивясь, что он здесь и таков,
пролетел лучезарно здоровый
и ликующий лыжник снегов.
А Булат стал острить: “лыжник Петров”. И несколько раз повторил эту шутку.
Он жаловался, что вечно попадает в дурацкие ситуации. Однажды его остановил милиционер, но никак не наказал за маленькое нарушение. Булат был ему благодарен, хотел что-то подарить. У него с собой была книга “Похождения Шипова”, и Булат протянул книгу милиционеру: “Спасибо, это вам. Тут немножко есть о Льве Толстом”. Добрый милиционер ответил: “Я Толстого уже читал. Езжай дальше и не нарушай”.
Почему я сейчас об этом? Потому что не хочу, чтобы какая-то заунывность присутствовала в словах, ему посвященных. Вот анекдот, который он очень любил и мне рассказывал. В Тбилиси богатый грузин сидит на веранде. Пасха. Мимо идет бедный грузин, приветствует богатого: “Христос воскресе!” Богатый: “Да знаю, знаю…” Для Булата и для меня это стало поговоркой. Когда произносят какие-нибудь лишние слова, я говорю: “Знаю, знаю”.
…Булат Шалвович не любил никаких наград. Когда ему исполнилось шестьдесят лет, девятого мая тысяча девятьсот восемьдесят четвертого, он пришел ко мне и спросил: “Как ты думаешь, они не могут мне насильно орден дать?” Я ответила: “Булат, не бойся, они не дадут тебе насильно орден. Для этого надо заполнять какие-то анкеты”. Юбиляр опасался напрасно: никто ему ордена не дал и поздравления он получил только от близких людей.
Недаром по Москве в черненковские восьмидесятые ходило двустишие Олега Хлебникова: “Только Белла и Булат / отказались от наград”.
—
Булат посвятил мне несколько сочинений. Одно из них называется “Человеческое достоинство”. Булат сам и есть изъявление, предъявление человеческих качеств. Он всегда соблюдал это поведение души. Его стать, его повадка…
Булат Шалвович не любит (я пишу так, потому что не могу писать в прошедшем времени) развязность, назойливость. Было бы лучше, если бы мы с его именем, с его образом соотносились робко и почтительно.
У меня не однажды совпадают имя Булата и Пушкина.
Мне недавно довелось сказать, что человечество – нам соотечественное человечество – все-таки делится на пушкинских людей и на других.
Думаю, что неслучайно, хоть и непреднамеренно, во многих моих посвящениях Булату появляется Пушкин. Например, в давнем “Шуточном послании к другу”.
Покуда жилкой голубою
безумья орошен висок,
Булат, возьми меня с собою,
люблю твой легонький возок.
Ямщик! Я, что ли, – завсегдатай
саней? Скорей! Пора домой,
в былое. О Булат, солдатик,
родимый, неубитый мой.
А остальное – обойдется,
приложится, как ты сказал.
Вот зал, и вальс из окон льется.
Вот бал, а нас никто не звал.
А все ж войдем. Там, у колонны…
так смугл и бледен… Сей любви
не перенесть! То – Он. Да Он ли?
Не надо знать, и не гляди.
Зачем дано? Зачем мы вхожи
в красу чужбин, в чужие дни?
Булат, везде одно и то же.
Булат, садись! Ямщик, гони!
Как снег летит! Как снегу много!
Как мною ты любим, мой брат!
Какая долгая дорога
из Петербурга в Ленинград.
Нельзя провиниться перед Пушкиным.
Нельзя провиниться перед гением, образом Булата. Булат никому никогда не давал советов, указаний, приказаний, но некий приказ его я слышу: давайте будем благопристойны, давайте не станем совершать дурных поступков.
Если успею – я напишу о Булате, кем он приходится нам и тем, кто будет после нас.
Мысль о Булате есть мысль о совести, о том часе ночи, когда мы смотрим в потолок, сквозь потолок – в превыспренние небеса, спасшие Булата как рядового солдата.
Когда-то в Грузии ко мне подошел добрый прекрасный человек и сказал:
– Я двоюродный брат Булата Окуджавы.
Я поцеловала его и ответила:
– А я родной брат вашего двоюродного брата…
Булат Окуджава – родной брат Человечества, искупающий, как подобает поэту, вину Человечества, все прегрешения человеческие. Булат помогал многим, может быть, поможет нам и тем, кто будет после.
Мне странно, что люди – вот, например, Лиза – не хотят слышать о смерти. Когда после смерти Булата прошел, по-моему, год, на собрании его памяти Ольга мне сказала, что на Ваганьковском кладбище появился такой… указатель, пригласительный отчасти: “Аллея поэтов и бардов”. И я, выступая, говорю:
– Мы с Булатом Шалвовичем – и это было счастье моей жизни – всегда соседствовали, и в Москве, и в поездках, и на даче в Переделкино. И я рада, что и в последнем приюте мы, может быть, тоже будем соседствовать.
Кончился вечер, какой-то незнакомый мужик подходит, хлопает меня довольно сильно по плечу и заявляет:
– Хорошо, что вы сказали, где будете похоронены.
Я спрашиваю:
– А почему вы так обрадовались?
Он отвечает:
– Да я живу рядом, понимаете? Мне удобно будет вас навещать – только дорогу перейти.
Я говорю:
– Не меняйте адреса.
По-моему, очень смешно. А некоторым кажется, что это какая-то замогильная шутка. А так можно, можно про себя так говорить. У Цветаевой тоже есть, понятно про что:
Не думай, что здесь – могила,
Что я появлюсь грозя…
Я слишком сама любила
Смеяться, когда нельзя!
—
В Переделкино принято отмечать рождение музея Булата Окуджавы, и назван этот праздник – День колокольчика. Всем известно, что у Булата в Переделкино было собрание колокольчиков. А началось оно с подарка Беллы.
Некогда я подарила Булату Шалвовичу Окуджаве колокольчик – потом колокольчики стали дарить ему и другие люди. Я видела в телевизоре, как Булат показал этот колокольчик, и слышала, как он сказал: “Это Беллин колокольчик”. Недавно мне пришлось опознать (на мемориальной даче) колокольчик для призывания слуг. Он висит сверху и отдельно. При подношении этого малого дара я написала шутку – экспромтик, утерянный и воспомненный:
Булат, о смерти жизнь хлопочет.
Забудем вместе про беду
всеобщую. Вот – колокольчик!
Ты позвони – я прибегу!
Когда в 2005 году музею Булата Окуджавы грозила беда, Белла Ахмадулина бросилась на помощь и написала письмо президенту России:
Высокоуважаемый Владимир Владимирович!
Я знаю, как Вы тяжко заняты раздумьями, трудами, вопросами, подчас неразрешимыми.
Предполагаю также, что этих проблем больше, чем я могу знать.
Я скромно и почтительно прошу Вас о соучастии в судьбе музея Булата Окуджавы в поселке Переделкино, где он провел последние годы жизни.
Этот маленький хрупкий дом сам по себе стал музеем, притягательным для многих чистых душою людей, почитателей Булата, исполнителей его или своих безгрешных сочинений.
Существование маленького благородного музея Вы утвердили Вашим указом в 1999 году.
Несколько дней назад музей был закрыт.
Это стало всеобщей печалью и еще одним горем для вдовы Булата Ольги Владимировны, о которой мне больно писать.
Простите, что посягнула на Ваше время.
Желаю Вам всего, всего доброго.
Искренне Ваша,
Белла Ахмадулина.
—
В нерасторжимой связи находятся стихи Беллы и Булата. Вот стихотворение Беллы “Зимняя замкнутость”, посвященное Булату:
Я надеюсь, что гость мой поймет и зачтет,
как во мраке лица серебрился зрачок,
как был рус африканец и смугл россиянин!
Я подумала – скоро конец февралю –
И сказала вошедшему: “Радость! Люблю!
Хорошо, что меж нами не быть расставаньям!”
И ответные строки Булата из стихотворения, посвященного Белле:
Чувство собственного достоинства – это просто портрет любви.
Я люблю вас, мои товарищи – боль и нежность в моей крови.
Что б там тьма и зло ни пророчили, кроме этого ничего
не придумало человечество для спасения своего.
Во время панихиды, состоявшейся на сцене Театра имени Вахтангова, по радио звучали песни Булата Окуджавы.
Мы еще и еще раз слушали их, предаваясь скорби и нашим воспоминаниям. Исполненная горечи утраты, Белла пыталась написать об этом переживании, но у нее не хватило сил.
Осталось начало этой записи, но мне кажется, что это свидетельство Беллы – необходимое звено прощания с Булатом.
А иначе зачем…
Мне сейчас не хотелось бы писать – излишне серьезно, многозначительно, да я и не имею такой возможности. Поверьте, если сумею, – потом напишу.
Поверьте! – это я тем людям пишу и говорю, бывшим вместе с Булатом Окуджавой – возлежавшим, а они шли – долгой благородной очередью от Пушкинской площади до Арбата. Пусть это длится, продлится.
Лица людей были прекрасны.
Мы имели общую невозможность утешения, но оно было: мы неподалеку от Булата, во времени, чьей исчислимости не знаем.
Утешение есть: лица людей были прекрасны.