Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2013
ПУБЛИЦИСТИКА И ОЧЕРКИ
Геннадий ВДОВИН
ПАМЯТИ ПАРАДОВ
Эскиз рассказа
Что ж ты заводишь песню военну
Флейте подобно, милый снигирь?
Г.Р. Державин
Дедам моим – С.Н. Вдовину и А.М. Булыгину – с земным поклоном
Поеду к деду. Девятого мая. На кладбище. Деревня Фаустово. И всего-то стольник от Москвы по Казанке.
С сыновьями поеду.
Петька водки купит, средний – Серега – рулить будет, а поскребыш Андрюха, глядь, – и колбасы с хлебом порежет.
И в Серегиной машине мы не станем включать радио с трансляцией парада…
Я же не знаю, как рассказать сыновьям…
…Рассказать, как собирались они в нашей комнатенке перенаселенной таганской коммуналки девятого мая с семи до восьми утра.
Дед Вдовин, Сергей Никифорович, приезжал из своего Фаустова восьмого об вечер с любимой “Зубровкой”.
Иногда, редко, далеко же из Рославля, – другой дед: Булыгин Александр Михайлович.
Вдумчиво выпивали с моим отцом, вернувшимся с дневной смены. Величали меня ГенЬкой и Викторычем. Кормили мармеладом, называя его “говножуем”. Резко и невозражательно отправляли спать.
Сдается, не спали они об эту ночь и ждали первого часа с какими-то минутами – времени подписания безоговорочной капитуляции.
С утра, когда я просыпался, были уже свежи, вымыты, сухи, бриты. Мама и подтянувшиеся к делу тетки (Булыгины, Неземские, Яхонтовы, Бойченки, Заруцкие и Варыгины) “кормили дедОв”. Меня, мокропузого, сажали с мужиками. Завтракали плотно – со щами и с маминым студнем.
Выпивали первую – “За Победу!”
Одевались неспешно. Дед Булыгин угрюмо чистил вечные сапоги, раздраженно попыхивая безмерной козьей ножкой с ядреным самосадом, угрюмо бурча: “Куда? Опять? Зачем? Почто?” Дед Вдовин, никогда не носивший галстуков, вязал их всем, сипло приговаривая: “И на черта тебе второй х…? Этим не справляешься?” Привычно и аккуратно ржали над сыздавна дежурной шуткой.
Дальше – награды.
Искали в крепких и несносимых бостоновых пиджаках прежние, прошлогодние и многодавешние дырки.
Вдовины (Сергей и Василий, двое выживших из семи братьев от Александра до Якова) – три “Красные Звезды”, две “Славы”, один “Отечественной войны”, один “Боевого Красного Знамени”, плюс дедовы – югославские и итальянские – и Василия Никифоровича – английские и американские.
Медалей не надевали. Брезгливо, через губу, цедили: “Собачьи жетоны”. Исключение, конечно, “За отвагу”, шедшая за орден. Никак не стеснялись – “За оборону Москвы”, “Кенигсберг”, “Берлин”, “Прага”. У моих Никифоровичей “За отвагу” было две.
В семь пятнадцать приходил, сухо и дробно стуча белой палкой, Деда-Коль. Никакой, ясно, мне-то не дед. Сосед наш. Слепой. Бравый десантник. С обожженным в Праге 1945-го лицом и вытекшими там же глазами. Доставал кисет, где в махорке с корешками и донником лежали “цацки”. Командовал, что ему “нонча чаплять” – “Славу”, “За отвагу” – две, “Звездочку”. “А эту дрись, Серый, взад прибери!” – “дранЫки” приносил в чьей-то красной застиранной косынке.
В половине восьмого являлся Дядя-Хули – испанец, танкист, Курская дуга, деревянные ноги, с Абельмановки. Носил “Отечественную” и “Славу”. Ел жадно. Пил скупо. Говорил мало. Фляга. Дочерна обкуренная трубка. Буханка и полдюжины селедок.
Без четверти, неизменно без четверти, жаловал Де-Петь – Петр, кажется, Иванович. Наград не помню. Возможно, вовсе не носил. Зато отчетливо на линялом кителе – две красные и три желтые нашивки, то есть два тяжелых ранения и три контузии. Бутылка своего самогону. И дежурная шутка: “Штрафбат принимают?!” Дед Серега привычно басил: “Нет, только политически, б…, грамотных и морально, на х…, устойчивых!” Сало к самогону.
На обсценную лексику деда Сереги следовало осторожно дежурное замечание “баб и девок”: “При ребенке-то?!”. Засим неизменно шел ритуальный ответ: “А почему это мой старший внук должен говорить Иначе, чем мой народ?”
Ровно в восемь, последним из званых и избранных, влезал (именно, именно влезал – в кошмарной своей огромности) Де-Миш – старшина первой статьи, морпех – после затопления “Стерегущего” (“Звездочка”, “Отвага”, редкая мне “За оборону Севастополя”, еще более диковинная “Нахимова” и вовсе невозможная “Ушакова”). Деликатно втискивался, сверкая сталью зубов и золотом гвардейских ленточек бескозырки, с мятым бидоном бражки и тусклой скумбрией собственного засола, аккуратно завернутой в кальку.
“Потом. Когда вернемся”, – строго говорил дед Серега всем.
Выпивали вторую – “За Сталина!” Ставя стаканы на стол, больше половины хором и вразнобой прибавляли… Ну, не напишу же я, что имели в виду ветераны, поминая организм генералиссимуса?..
Закусывали маминым студнем. Подначивали между делом отца: “Ты, Сергеич, на Нинке-то за красоту аль за студень женился?!” Мать краснела, машинально перекидывая с левого плеча на правое недавно отстриженную темно-русую косу.
Наливали третью. Молчали. Разминали папиросы, вертели самокрутки, трубки набивали. Тянули. После преизбыточной паузы Деда-Коль, наконец: “За тех, кто с нами…” Пили. Молчали. Тщательно мазали мамкин студень хреном и горчицей. А из моей дошколятской глупости рвалась задача: “С вами? Это кто? Воевал? Дошел? Был? Выжил? Сидел? Награжден? Присутствует? А?..”
Непривычно бледный смуглый отец странно и строго глядел на меня, и я, мелкий непоняткин, давился глупым и пустым вопросом.
“Пошли!” – командовал дед ровно в восемь ноль пять. И они, поскрипывая протезами, звеня “цацками”, блестя выбритыми синими подбородками и трогательно-белыми подстриженными висками, стуча палками-костылями, щедро благовоняя “Шипром”, отсвечивая жирно начищенной обувью, выходили на Большую Коммунистическую улицу.
Странно мне теперь понимать, что было-то им всем по сорок с хвостиком и по полтиннику с небольшим. И я, пацан, – им теперь ровесник, а попустит Бог, то буду старше многих из них…
Первая остановка – пивная у Николы на Болвановке. Справа, если от не очень знаменитого тогда еще театра, коли стоять к нему задом. По кружке пива. Четвертинка из кармана отца. “Витька! Всем сбрызнуть!” Старые мраморные столы, ежедневно проедаемые многолетним пивом, куда как основательнее самого шалмана. Мраморные же консоли – по периметру заведения. На них сажали меня. “Холодо-о-ок…” – нет, бежит не “за в-о-о-орот”, а совсем в противоположность. Соленая сушка или хвост воблы – “Харчуйся, пацан!”
Разминающиеся пивом перед долгим рабочим днем лабухи, бережно передвигали измочаленные кофры с тусклыми инструментами, уважительно уступая места: “Иди-иди, Никифорыч! Де-Миш сюда! Витька, тащи Хули!” Их старшой, Семен Матвеевич, с кликухой Крот – “За отвагу” и “Заслуженный деятель искусств БССР”, – бывший военный дирижер, отказывался от водки, чокался пивом, извинялся: “Мне ж таки до полночи работать с пацанами”. Седоватые его “пацаны” исподволь разговлялись.
Подходил загадочный “гвардии-каперанг” с Нижней Радищевской. Алкоголик. Носил только “Героя”. Трезв. Выбрит. Отглажен. Вымыт. Дед строго командовал: “Витька!” Отец наливал каперангу, каперангу лично, только и лишь ему, вторую четвертинку. В освободившуюся пивную кружку. “Гвардии-каперанг” выпивал мгновенно. Достойно благодарил. Неторопливо разминал “Север”. И важно вопрошал деда: “Разрешите присоединиться?”
Наизволок – от Нижней Радищевской до Верхней.
Еще остановка – у бюста Радищева. “Витька! Сын!” Отец мгновенно доставал бутылку и стакан. Де-Миш из безбрежных карманов огромного пиджака извлекал бутерброд. Де-Петь выпивал первым и, значительно кивая в сторону замыленного бюста, тщательно-беззубо выговаривал: “За сидельцев! За штрафроты! За дисбат!” Деликатно откусывали от бутерброда недавно железными, а также давно отсутствующими зубами, сторожко подставляя к подбородкам левую горсть.
Вниз по Верхней Радищевской. До Швивой горки. До высотки на Котельниках.
Магазин в высотке. По кружке. Пол-литра на всех – “Сбрызнуть!” Сардельки, горчица, томатный сок и комковатая серая соль. “За тех, кто не дошел!” Курящие, стало быть, все, кроме отца и деда Сергея, норовили закурить. Грудастая мадам в перманенте, из-за стойки: “Охальники!!! Милиция!!!”
Деда-Коль: “Пардон, мадам! Ребя, десантируемся!”
Легко переходили Яузу, закуривая уже по дороге. Неторопливо раскладывали остатки закуси на парапете набережной у Воспитательного дома. Выпивка – в карманах. (“Витька! Сергеич!”). Заботливо сажали меня на гранит. Подстелив газетку под мою задницу и под закуску – с издавна заготовленной шуткой: “Правда?!” Хором: ““Правда”!!! И “Труд” за три копейки”. Выпивали еще. Молча. Глядя – странно, важно и страшно – на Кремль; растерянно, любовно и нежно – на Николу Заяицкого; рассеянно, уклончиво и тускло – на Воспитательный дом; влажно, сердечно и вдумчиво – на Троицу в Серебряниках.
Курили. Молчали. Чудно и нервно. Десятый час доходил. Немотствовали под громкоговорительные раскаты предварительных команд с главной площади страны.
Наконец… Наконец… Наконец… Теперь все глядели на “гвардии-каперанга”… Старший по званию молчал. Натужно делая вид, что теряет терпение, дед Вдовин приторно-резко спрашивал: “Товарищ гвардии капитан первого ранга! Ну!.. Товарищ Герой Советского Союза! Пойдем?! А?!!”
Через губу и сквозь долгую внимчивую паузу каперанг с Радищевской цедил: “Мы с тобой уже раз, б…, сходили!”
Оба должны были участвовать в параде Победы. По разным причинам не попали и остались живы, в отличие от многих иных “парадников”, странно скончавшихся к 1953 году.
Пауза. Пауза. Пауза.
Пауза. Стакан. Каперанг, чуть заикаясь: “Тебя, мудака, Настя замолила”. Дед, краснея и бася: “А тебя, герой, Олька выпросила”. Пауза, вдумчивый перекур с тщательным изучением пейзажа. О чем они говорили?! Кого и что делили? Чем и кем считались?
Деда-Вася – с мудростью усталой печали запоздалого примирения: “За тех, кто ждали!”
Выпивали. Закусывали. Курили. Была еще четверть часа дойти, наконец, до Кремля. До Красной площади. До сердца столицы нашей Родины – города-героя, города-труженика, порта пяти морей. Еще. Была. Еще.
“Витька, чутка!”
Допивали.
– И?! Идем?! Ну?..
– А вот, мальца спросим.
Толстый ГенЬка, сидя на парапете с поджопной “Правдой”, болтая рано голыми ногами, конформист и соглашатель с рождения, держа в левой воблин хвост и шоколадку – в правой, твердо зная свою роль, подражая оптимистической кремлевской ноте и точно помня мелос детсадовских утренников, выступал громко и отчетливо: “Скажем дружно, на х… нужно!!!”
Ржали. Били больно по плечам. Остатние конфеты совали.
Мимо идущие милиционеры и рядом дефилирующие патрули грозно, поочередно подходили. Увидев количество наград на душу населения, отваливали, уважительно козыряя.
И был я счастлив и охранен. Счастлив – как никогда потом. И сбережен навсегда.
Эти странные, нелепые, смешные, обыденные, несуразные и вовсе не геройские люди закончили войну. Войну закончили. Войны не будет. Никогда. И я стану клоуном, как красивый, умный и печально-интересный Енгибаров из цирка; или летчиком, как оторванный, фальшивящий и обреченно-гениальный Чкалов из кино; или монахом-адмиралом, как великий, все бросивший и всеми забытый Ушаков из книжки.
От Кремля раздавалось: “К торжественному маршу-у-у-у! Поротно-о-о-о-о! На одного линейного дистанци-и-и-и-и!..”
Мои герои деловито сворачивали закуску-выпивку, несуетно рассовывали по карманам тару и объедки, виновато кидали в жирную воду Яузы окурки.
Разворачивались.
И шли.
Шли неторопливо.
Шли вверх по Верхней Радищевской.
Шли вверх по Нижней Радищевской.
Шли по Таганской площади.
Шли по Большой Коммунистической.
Шли, рассуждая, какая из Нинок – Вдовина или Заруцкая – варила нонча борщ и что в нем стоИт.
Шли не в ногу, нестройно фальшивя “Прощание славянки” на разные тексты всяких фронтов и еще кривее нудя “Варяга” на слова флотов всяких.
Шли, гадая, чей студень – Потрясовой или Бойченко – удался, поскольку Нинкин-то, поди, с утра уж подъели.
Шли, лениво отстегивая и отвинчивая неторопливо награды.
Шли, рассовывая их рассеянно в расстегнутые карманы и в разверстые кисеты.
Шли, перекидывая меня, измаявшегося, с рук на руки, с шеи на шею, с плеч на плечи, карябая мне голые икры недоотстегнутыми еще колкими гранями остроугольных орденов.
Шли, бубня, мыча, гундя и бормоча: “И что нам, мужики, правда, этот парад, а на салют вечерком с бабами сходим – и еще треснем…”
Шли – плотно и вкусно обедать: с винегретом, студнем и борщом, с водкой, и самогоном, и с брагой.
Шли – петь “Эх, дороги…” после винегрету.
Шли – нежно задирая вышедших из пивной лабухов: “Эй, музЫка, пошли с нами! Даром нальем!..”
Шли – снисходительно смотреть на танцы молодежи под вынесенную во двор радиолу “VEF” при милостивом попустительстве тусклых глав храма Мартина-исповедника.
Шли – красавцы и безобразные, умники и дураки, тертые и перетертые, не боящиеся ни черта и ни бога, ходоки и импотенты, битые и перебитые, мозгачи и простаки, готовые ко всему и всего боящиеся, счастливые в победе и в виктории несчастные, брошенные и обретшие.
Шли, несли меня, сопляка.
Я помню их руки.