Главы из книги
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2013
Борис МЕССЕРЕР
Промельк Беллы
СЕРГЕЙ ПАРАДЖАНОВ
Виноват в
том, что – свободен
В 1969 году я приехал в столицу
Украины по приглашению Киевского театра оперы и балета для оформления
«Кармен-сюиты» на музыку Ж. Бизе – Р. Щедрина. Это была версия балета, поставленного
в Большом театре в 1967-м. Спектакль в Киеве готовил Александр Плисецкий, мой
двоюродный брат и родной брат Майи и Азария Плисецких.
Жил я в гостинице «Театральная» на площади напротив театра и
привычно ходил туда на репетиции и в производственные мастерские, где делались
декорации. В Киеве я бывал неоднократно. С прошлых приездов у меня сохранился
широкий круг друзей, и мы довольно бурно проводили время. В наших разговорах то
и дело всплывало имя Сергея Иосифовича Параджанова, с ним были связаны тысячи
историй – он уже тогда был легендой. Но наше знакомство все никак не складывалось.
В этот раз один из моих друзей, Семен Пресман, стал
настойчиво звать меня к Параджанову. Когда мы пришли, у него уже сидели две
пожилые, интеллигентного вида дамы. Оказалось, что они – научные сотрудницы
ленинградского Эрмитажа. Неожиданно в квартире возник юноша с вихрастой головой
– сын футболиста Андрея Бибы (звезды киевской команды «Динамо»). Потом появился
поэт из Львова (как подчеркивал Сережа – католик), почему-то в белой тройке.
Следом за ними – три красавицы актрисы из драматического театра им. Ивана Франко…
И я – московский художник, еще тогда не друг, а просто почитатель
таланта – вместе с моими спутниками Семеном Пресманом и Мишей Белоусовым, коренными
киевлянами, хорошо знавшими Параджанова. С ними я когда-то познакомился в
Макопсе, курортном местечке на берегу Черного моря, рядом с Туапсе. Там
располагался Дом отдыха работников искусств. Семен Пресман по профессии был
экономист, а по жизни – страстный игрок, проводивший все свободное время на
ипподроме, а вечера за игрой в преферанс. Миша Белоусов, сын знаменитого актера
Михаила Михайловича Белоусова, учился в Киеве на факультете международных
отношений, но был богемным человеком. Они были близко знакомы с Параджановым.
Быть может, я оказался единственным из посетителей, кто
точно соответствовал Сереже своими реакциями и ощущением происходящего. Так или
иначе, он почувствовал, что у нас много общего. Я восторгался его фильмами с
неповторимым индивидуальным видением мира, а Сережа «с пристрастием»
расспрашивал меня о работе в киевском театре.
Жил Сергей Иосифович на верхнем этаже хрущевки, напротив
гостиницы «Лыбiдь»
(«Лебедь»), в крошечной двухкомнатной квартирке. В доме имелся лифт, который
Параджанов однажды использовал в полном соответствии со своим характером. В
день рождения он рассадил всех гостей на лестничных площадках за импровизированные
столы и скамьи из ящиков и досок, а сам на лифте развозил закуски, напитки и
чокался с гостями.
У Параджанова была впечатляющая внешность. Удивительно
правильные черты лица, широко расставленные, темные горящие глаза, черная
короткая бородка с проседью и поразительное обаяние, которое ощущалось с первой
минуты встречи. Он обладал какой-то кроткой, мягкой манерой общения – «манерой
обольщения», против которой нельзя было устоять, и редким чувством юмора, переходящим,
как правило, в самоиронию – насмешку над самим собой. И я сразу проникся
любовью к Сереже.
В его доме постоянно собиралась пестрая и разнокалиберная компания.
К нему шли люди, так или иначе прослышавшие о чуде личности Параджанова. Шли
так, как идут паломники к святому месту – в надежде если и не на исцеление, то
на какое-то ободряющее влияние этой могучей личности. Сережа всех привечал, интересовался,
кто и откуда пришел, и пытался угощать, хотя накормить такое количество людей
было невозможно. Быть может, это было первое, что меня поразило, – он всех
привечал и угощал!
Все, что бы ни делал Параджанов, было исполнено
изумительного артистизма: он потчевал гостей, преподнося им фрукты, уложенные
кругами на огромном голубом антикварном блюде, наливал красное вино из большого
кувшина с тонким изогнутым носиком в изысканной формы бокалы.
При этом он посматривал на пришедших особым взглядом,
проницавшим человека насквозь. Он на глазах создавал свой особый мир, отбирая
тех, кто его понимал. Этому кругу людей удивительным образом соответствовал
собранный Сережей мир вещей. Предметы, составлявшие среду обитания Параджанова,
всегда имели отношение к искусству и были сделаны его собственными руками или
руками мастеров прошлого времени.
Картин Сережа не рисовал, он творил коллажи, используя
неожиданные материалы – предположим, вырезки из журнала «Огонек» – для создания
причудливых китчевых композиций.
Он мог, например, наклеить на бархатную поверхность столешницы
осколки случайно разбившейся старинной вазы, спонтанно создав причудливую
композицию, превосходящую по ценности разбитую вазу, заставляя думать, что все
это, включая гибель античной вазы, сделано по специальному плану, обдуманному заранее.
В те годы бутылки для кефира были стеклянные, с широким
горлышком и закрывались крышечкой из тонкой металлической фольги размером с
крупную монету. Из заключения Сережа принес целую гору таких крышечек с
наколотыми простой иглой лицами сидевших вместе с ним уголовников. Кефирные
крышечки он чернил сажей и разглаживал ложечкой, и они выглядели так, будто их
только что извлекли из раскопок, – портреты зэков становились похожими на
чеканные лики римских императоров с античных монет.
Когда мы прощались, Сережа взял с меня слово, что я
непременно снова к нему приду. Замечу, что он вовсе не был всеядным и временами
довольно сурово прощался с теми, кто был чужд ему по взглядам или излишне
навязчив. Ко мне он проявил особенную теплоту, вызвавшую и у меня желание с ним
дружить. Я был потрясен его художественным миром, широтой общения и щедростью.
Все это было близко мне, и я предвкушал возможность принять его в своей
мастерской и познакомить с моими друзьями.
Сережа тогда только что вернулся из экспедиции в гуцульские
деревни на Карпатах и был очарован наивным искусством этого края. Он привез
массу рисованных ковриков, расписных прялок, глиняных свистулек и, конечно,
народные костюмы, которыми он просто упивался. При этом он не был коллекционером
– все, что привозил и так обожал, он широко раздаривал случайным гостям.
Через два дня, следуя его приглашению, я пришел с друзьями: балериной
Валентиной Калиновской, танцевавшей Кармен в нашем спектакле, и Валей Никулиным,
повстречавшимся мне в киевской гостинице. С Валей я подружился в годы работы в
«Современнике», он в то время был очень популярен как киноартист.
Конечно, я принес с собой всякие угощения и напитки. Параджанов
был чрезвычайно возбужден и подарил Валентине Калиновской какие-то
замечательные этнические бусы, а Вале Никулину – шубу, привезенную им с Карпат.
Валя совершенно обалдел: актеры тогда получали крошечные деньги и для него это
был царский подарок. Он не мог справиться со своим волнением и разрыдался. Мы
бросились его успокаивать, горячо уверяя, что Параджанов всем дарит шубы;
благодаря нашим остротам Валя пришел в себя и принял этот дар.
Поскольку я пишу о характере Сережи, то не придерживаюсь
строгого хронологического принципа и сейчас хочу рассказать о тбилисском периоде
его жизни.
В Тбилиси, куда он перебрался в конце семидесятых, Сережа
жил на улице Котэ Месхи, 10, вместе со своей сестрой Анной. Это была
взъерошенная полная дама преклонных лет, всегда находящаяся в процессе создания
своей предполагаемой красоты путем накручивания скудных волос на бигуди.
Одевалась она по-домашнему, в многослойном стиле: на ней одновременно уживались
различные кофточки, душегрейки и фартуки. Она являла собой образ женщины –
хранительницы очага. Сережа все время над ней подтрунивал, но она держала
жесткую оборону и воинственно реагировала буквально на каждое его замечание. И
постоянно внимательно слушала из-за перегородки, о чем говорят за столом.
Однажды Сережа пытался подарить мне кольцо с бриллиантом. Я
сказал, что никогда ничего от него не приму, потому что так мне легче с ним
общаться. Мало того, я стал нарочито грозно выговаривать ему, что мне его
подарки не нужны и что я просто люблю его как друга.
Анна, услышав о кольце, страшно напряглась, но после моего отказа
не сдержала восторженного порыва, выскочила из-за ширмы и стала меня обнимать,
целовать и говорить, что я самый благородный человек на свете.
Как-то раз мы с Сережей и одним из его друзей шли прохладным
вечером в сторону гостиницы «Иверия». На мне был черный кожаный пиджак –
предмет вожделения многих грузинских модников. Неожиданно Сережа, как бы
испытывая меня, спросил:
– Борис, а ты можешь подарить свой пиджак моему другу?
Мгновенно я снял пиджак и отдал этому человеку.
Параджанов с восторгом воскликнул:
– Я всегда знал, что ты широкая натура, и я это очень ценю!
Параджанов был чистый человек, целиком посвятивший свою
жизнь искусству. Он жил очень трудной жизнью, потому что создавать то
искусство, которое он хотел, ему не давали. Его творчество раздражало советских
начальников, оно никоим образом не вписывалось в рамки социалистического
реализма, было глубоко аполитично и целиком сосредоточено на эстетических
ценностях. Сережа тонко чувствовал красоту жизни и старался донести свое
чувство прекрасного до зрителя. По отношению к начальству он обладал абсолютной
неуступчивостью. Не существовало силы, которая могла бы его заставить переделывать
свои фильмы.
Разумеется, он не мог уложиться в прокрустово ложе той зарплаты,
которую предоставляла ему профессия режиссера кино. Или еще точнее: в
отсутствие зарплаты режиссера кино, потому что он все время находился в
простое. И ему приходилось как-то балансировать между полным безденежьем и тем
артистическим времяпрепровождением, которое создавало необходимое настроение
человека, пребывающего в гуще жизни.
Никакого интереса к деньгам как к богатству он не испытывал.
Все, что он каким-то чудом доставал, выменивал и получал, он в тот же миг
раздавал другим людям, оставляя себе лишь наслаждение от широты дарительного
жеста.
Только это заставляло его радоваться, и только так он мог
проживать свою жизнь.
Но поскольку он имел дело с предметами искусства и
замечательно умел ценить красоту формы или красоту живописи, он в то же время
знал их рыночную стоимость. И хотя для него это была игра, она давала ему
кое-какие материальные средства и своим азартом доставляла удовольствие.
Однако такая жизнь требовала определенных контактов с
«нужными» людьми, а они порой оказывались просто мошенниками. Параджанов же при
своей жизненной сметке все равно оставался наивным человеком.
Однажды при мне к Сереже заявились совершенно темные люди, с
которыми он вел какие-то переговоры. Я видел, как Сережа высыпал на стол
содержимое маленького красного бархатного мешочка, в котором у него хранились
драгоценности.
Среди этих вещей была (как утверждал Сережа) даже пуговица
Наполеона в виде мухи с крылышками,
средняя часть туловища которой была сделана из изумруда, головка из золота, а
крылышки из прозрачной слюды с прожилками из платиновой проволоки. Сережа очень
гордился этой диковинкой. Кроме этого шедевра, в мешочке находились колечки с
бриллиантами и другие мелкие ювелирные изделия.
Некоторое время знакомые Сережи разглядывали эти предметы,
после чего один из них надел на палец перстень с бриллиантом и во время долгого
разговора непрестанно им любовался. Затем ему понадобилось выйти в туалет. А
надо сказать, что комната Сережи находилась на третьем этаже старого
тбилисского дома, каждый этаж которого был окружен галереей с красивым резным
деревянным ограждением. Туалет находился тоже на третьем этаже в конце галереи
и висел, по существу, в воздухе. Человек с кольцом на пальце вышел в этот
туалет и через несколько минут вернулся мрачный и уже без кольца:
– Сережа, ты понимаешь, я ничего не мог поделать – кольцо упало
вниз!
Гости замолчали и напряглись. Но
Сережа лишь рассмеялся и сказал:
– Ну, значит, туда ему и дорога!
Конечно, мы, его друзья, могли лишь догадываться о том, как
он делает «деньги из воздуха», но не считали возможным говорить об этом. Нам
оставалось восхищаться независимостью его образа жизни и широтой характера и
стараться помочь получить работу в кино.
Одна такая история произошла именно в те дни, когда мы познакомились,
в киевский период жизни Сережи. В гостях у Параджанова оказался сын самого могущественного
человека на Украине – ни больше ни меньше как первого секретаря Коммунистической
партии Украины товарища Шелеста Петра Ефимовича. Это был всесильный вождь
украинского народа. Его сын, хороший парень, уговорил отца принять Параджанова
на предмет трудоустройства.
Сережа был настроен совершенно скептически. Он понимал, что
такая встреча не может дать результата: снимать кино так, как он себе это
представлял, ему бы никто не позволил, а взять какой-нибудь завалящий сценарий
он бы и сам не захотел.
Тем не менее в назначенный день он явился в кабинет к
Шелесту. По рассказу Сережи, Шелест принял его тепло, встретил у дверей кабинета
и проводил к креслу у своего стола. При этом Шелест, который видел Параджанова
впервые, сказал ему комплимент: «Я не знал, Сергей Иосифович, что вы такой
красивый человек!»
Сережа поблагодарил. Дальше пошел разговор, который
предсказывал Сережа, – о том, как давно он сидит без работы. И тогда Сережа,
которому надоела докучливая елейная забота вождя украинского народа о его
благосостоянии, поставив локти на стол генсека, подпер лицо руками. На каждом
пальце обеих рук засверкали кольца с крупными бриллиантами.
Откуда Сережа взял или одолжил эти кольца, одному богу
известно. Но совершенно оторопевший генсек прервал аудиенцию.
Впоследствии Сережа подарил мне фотографию Шелеста со своей
надписью, сделанной вдоль галстука: «Скажи мне, кто твой друг, и я узнаю, кто
ты!»
А еще у меня и сейчас хранится рисунок, присланный Сережей.
Это иронический автопортрет, на котором автор письма стирает в тазу белье.
Надпись под рисунком гласит: «Вор никогда не станет прачкой!»
В киевский период жизни тучи сгущались над Параджановым
стремительно. Все его поведение было вызывающим. Каждый шаг становился известен
властям. И каждый шаг говорил против него.
…Моя работа в Киевском театре оперы и балета подошла к
концу. Я пригласил Сережу на премьеру «Кармен-сюиты», и он с энтузиазмом
согласился. «Кармен-сюита» должна была идти во втором акте. Сначала давали
одноактный балет «Пахита», в котором были заняты сорок балерин в белых хитонах
и лишь один танцовщик, одетый в черное трико. Он исполнял главную партию. В
антракте я увидел Сережу в фойе. Он стоял, окруженный пестрой группой зрителей,
которые с большим интересом его слушали. А он в совершенно свободной и характерной
для него манере ругал киевский балет: здесь совершенно не умеют танцевать, им
надо еще учиться, учиться и учиться. Кто-то из близких ему людей, желая хоть
немного загладить резкие высказывания Сережи, пошутил:
– Сережа, что ты все ругаешься? Ты посмотри, какие
хорошенькие девочки танцуют.
На что Сережа громогласно заявил:
– Да что мне твои девочки? Мне одного этого мальчика хватит.
Конечно, это был его своеобразный юмор. Но каждое такое
высказывание доходило до начальства, а начальство, как известно, юмора не
понимает.
После окончания спектакля Александр Плисецкий, Валентина
Калиновская и я раскланялись перед публикой. Я вышел в зал, встретился с
Сережей, и он стал хвалить мои декорации и костюмы. (В дальнейшем мне довелось
видеть эскизы балетных костюмов, сделанные им самим, которые, с моей точки
зрения, были выполнены замечательно свободно и артистично.) Небольшой компанией
мы отправились в ресторан. Для Сережи это был подвиг – он очень редко бывал в
ресторанах.
Мы ужинали под смешные комментарии Параджанова по поводу
балета. Сережа был возбужден театром, публикой и нашим застольем. Несмотря на
множество приходивших к нему людей, по сути, он был очень одиноким человеком.
Мы простились. И как оказалось, на долгие годы. Скоро пришло
известие об аресте Параджанова и о том, что его квартира опечатана.
Коммунистические власти предъявили Сереже обвинительное заключение из
четырнадцати пунктов. Нечего и говорить, что обвинение целиком сфабриковали из
липовых свидетельств. Но таково было время, и такова была плата за свободу
поведения и за смелость его высказываний[1] (СНОСКА). Ему дали пять лет. Все друзья
Сережи очень переживали за него и думали, как ему помочь.
Годы, которые Параджанов проводил в тюрьме, постоянно
отзывались болью в моем сердце. Я с ужасом представлял, как он там, среди
уголовников, борется за свою жизнь. Сколько прекрасного в искусстве он мог бы
сделать за это бессмысленно потраченное время!
Самое действенное участие приняла в судьбе Параджанова Лиля
Юрьевна Брик. Круг ее общения во многом совпадал с моим. У нее бывали Майя Плисецкая,
Родион Щедрин, Валентин Плучек и его жена Зина. Лиля Юрьевна и ее муж Василий
Абгарович Катанян жили в длинном новом доме, расположенном сразу за гостиницей
«Украина». Вася, сын Василия Абгаровича, чрезвычайно остроумный и веселый
человек, был близким другом Параджанова и моим другом. Известный кинооператор-документалист,
впоследствии он достиг больших высот в хроникальном кино и даже стал лауреатом
Ленинской премии. Он написал книгу воспоминаний о Сергее Параджанове «Цена
вечного праздника» (М., 1994).
В доме Лили Юрьевны неизменно говорили о трагической судьбе
Сережи Параджанова. Лиля Юрьевна хотела ему помочь и при этом ощущала за собой
определенную силу, так как мужем ее сестры, французской писательницы Эльзы
Триоле, был известный во всем мире писатель, общественный деятель, коммунист
Луи Арагон. Его приезд все время откладывался, но в 1977 году он наконец-то прибыл
в Москву и встретился с Леонидом Ильичом Брежневым. Эта встреча носила полуофициальный
характер и произошла в правительственной ложе Большого театра во время антракта
спектакля «Анна Каренина» с участием Майи Плисецкой. Перерыв длился недолго, но
Арагон успел назвать фамилию Параджанова, которую записал какой-то помощник
Брежнева. Конечно, сам Брежнев ничего о Параджанове не знал, но выслушал
благосклонно. Через несколько минут Арагон зашел в гримерную Плисецкой и ей
первой рассказал об этом разговоре.
Разумеется, это Лиля Юрьевна настроила Арагона на соответствующий
лад и добилась, чтобы он поговорил с Брежневым. У всех людей, следивших за
судьбой Сережи, появилась надежда.
Сереже оставалось сидеть еще год, но ему грозил второй срок
из-за разногласий с тюремным начальством. Благодаря заступничеству Арагона
Сережу выпустили на свободу. Второго срока он бы просто не пережил.
Параджанова освободили 30 декабря 1977 года.
После выхода из тюрьмы Сережа, как я уже писал, поселился в
Тбилиси, в доме сестры Анны. Она жила там с мужем и сыном Гариком, племянником
Сережи, которого после смерти отца Сереже предстояло воспитывать. Гарик сыграл
значительную роль в судьбе Параджанова.
В начале нашего знакомства Гарик Параджанов был совсем юным.
Он и запомнился мне вертлявым мальчиком, все время требовавшим внимания Сережи
и всех окружающих. Но уже тогда чувствовалось, что он нужен Сереже. Гарик был
всегда на подхвате, что-то приносил, уносил, комментировал, шутил. Сережа обращался
с ним небрежно и нарочито иронически, но обходиться без него не умел. В 1982
году Гарик поступил в Тбилисский театральный институт. История с его поступлением
оказалась роковой, потому что именно ею воспользовались власти, чтобы завести
очередное уголовное преследование Параджанова.
Сам Гарик рассказывает об этом объективно и с вечной болью
за Сережу. Он испытывает к дяде подлинный пиетет и настоящую любовь, сохраняет
уважительное отношение к нему и ко всем людям, окружавшим его. Миновав многие
жизненные перипетии, он обрел свою собственную судьбу, стал известным
кинорежиссером и сейчас находится в гуще кинематографических событий. Устные
воспоминания Гарика, записанные мною, представляются мне весьма ценными, и на
этих страницах я буду неоднократно упоминать его имя, поскольку Гарик является
единственным свидетелем многих событий жизни своего дяди, с которым был неразрывно
связан.
Мы с Беллой еще до освобождения Параджанова уехали в Париж,
а затем на полгода в Америку, так что нас не было в Москве в дни его короткого
визита. Сережа регулярно виделся с Лилей Юрьевной Брик – к этому времени
относятся известные фотографии с Параджановым, которые сделал Валерий Плотников.
Сережа носился с идеей уехать в Иран и даже написал прошение
на имя Леонида Ильича Брежнева, так и оставшееся без ответа. Он стремился к
перемене обстановки, хотел забыть ужасные дни, проведенные в тюрьме, и мечтал
что-то снимать и жить творческой жизнью.
В Иране, судя по фразам, которые срывались с его губ, он собирался
снимать фильм «Лейла и Меджнун», но это намерение так и осталось лишь на
словах. Конечно, его никуда не пустили, и он, вернувшись в Тбилиси, вскоре
улетел в Ереван, где его тоже ждали многочисленные друзья.
Так сошлось, что именно весной 1978 года я выпускал в
Ереване балет «Спартак» на музыку Арама Хачатуряна и часто приезжал в театр,
чтобы следить за постановкой. Я делал этот балет в содружестве с балетмейстером
Виленом Галстяном, который пригласил меня как художника спектакля. Мы были
знакомы с Виленом много лет, еще с тех пор, когда он жил и учился в Москве. Он
стал известным танцовщиком и гастролировал по всему миру. Но поскольку творческая
жизнь балетного актера весьма коротка, Вилен решил продолжить ее как балетмейстер.
Он начал с малых форм, а затем обратился к классике.
Сначала был задуман гастрольный вариант спектакля. Балетная
труппа театра выезжала на выступления в Южную Америку, и я сделал такое
оформление, которое легко перевозилось бы из города в город. Гастроли прошли
успешно, и Вилен обратился ко мне с просьбой приступить к работе над второй
редакцией балета для основной сцены театра им. Спендиарова в Ереване.
Здание этого театра было построено архитектором А.О.
Таманяном, классиком армянской архитектуры, с таким расчетом, чтобы зритель,
сидящий в зале, мог видеть действие, разворачивающееся на трех площадках сразу.
Портал театра имел трехчастное деление – в центре основная сцена и две других
по ее сторонам.
Я предложил масштабное решение: был сделан гигантский
полукруг римского цирка, который обнимал все три сцены. Его длина по окружности
составляла
Наши ереванские встречи времен работы над балетом «Спартак»
я могу весьма точно датировать. Это, на мой взгляд, интересно хотя бы потому,
что касается наших друзей, которые, благодаря моему и Беллиному участию,
вливались в сообщество людей, близких Параджанову, и возникло удивительное
сочетание имен, которое никогда бы не сложилось само по себе.
Мы прилетели с Беллой в Ереван 23 марта. Первым ярким впечатлением
стала встреча с Грантом Матевосяном, которому мы привезли из Москвы оригинальный
подарок от Андрея Битова – валенки. В Ереване иногда бывает зимой очень
холодно. Грант страдал от этого и мечтал сидеть за письменным столом в валенках.
Я стал бывать на прогонах спектакля. 25 марта Белла провела
в Литературном музее вечер памяти Галактиона Табидзе. 26 марта Сильва Капутикян,
которая опекала нас во все время нашего пребывания в Ереване, познакомила нас в
Эчмиадзине с Католикосом Вазгеном Первым. Встреча произвела на нас с Беллой сильнейшее
впечатление, и Белла попросила Католикоса об исповеди. Он был несколько удивлен
этой просьбой, но, видя, что у нее выступили слезы на глазах, согласился. В
этот же вечер Сильва Капутикян, стихи которой переводила Белла, устроила у себя
дома большой прием в нашу честь, где присутствовали многие армянские писатели и
поэты. Среди гостей был Геворг Эмин, с которым позднее нам довелось вместе
побывать на театральном фестивале в Лондоне.
Белла сделала немало переводов классиков армянской поэзии
Ованеса Туманяна и Аветика Исаакяна и читала их на приеме. Имя Аветика Исаакяна
армянские литераторы произносили с особенным уважением, неизменно называя его
«Варпет» (мастер). Белла читала его стихи:
От суеты сокрылся я в пустыню.
Торжественная воцарилась ночь.
Душа изнемогла. Но я постигну
Премудрость ночи…
Этой ночью вновь
Проснулись звезды и из мглы смотрели.
Души не стало.
Дивной новизны
Был миг исполнен – я не знал доселе,
Как много в этом мире тишины…
27 марта Белла провела вечер памяти драматурга А. Вампилова,
и 29 марта мы вылетели в Москву.
Работа над спектаклем потребовала моего присутствия, и 3 апреля
мы снова вылетели в Ереван. Нас встретил Вилен Галстян и сообщил о приезде
Параджанова.
5 апреля 1978 года, в полдень, мы с Беллой увиделись с
Параджановым в кафе «Ереван» в самом центре города. Стояла весна, солнце сияло,
но было холодно. Компания подобралась разнообразная, в основном ереванские
друзья Сережи и, конечно, Гарик, тогда подросток, не расстававшийся с дядей.
Были также Вилен Галстян и Марлен Кораллов – журналист, старый лагерный друг
Чабуа Амирэджиби.
Это была первая встреча Беллы с Параджановым. Следуя порыву,
она сняла с себя массивный золотой крест и надела на Сергея. Его очень
растрогал Беллин подарок. Параджанов
настолько привык сам дарить, что растерялся от этого жеста.
Стараясь развеселить компанию, дрожавшую на террасе
открытого кафе, Сережа развлекал гостей тем, что привязывал фрукты к
склонявшимся над столиком веткам не успевшего расцвести дерева. Мы пили вино и
оживленно общались, а над нами висели грозди импортного винограда и апельсины.
Сережа пригласил нас к скульптору Ерванду Кочару – классику
современного искусства Армении, создателю графического шедевра – цикла
иллюстраций к героическому эпосу «Давид Сасунский». Мы встретились в последний
год его жизни, когда он вернулся к своим авангардистским исканиям, когда-то
легшим в основу его творчества. Я разглядел в этом искреннем порыве чистоту его
помыслов и неискоренимую наивность большого художника. Он был рад показать
работы и просто побыть с нами рядом.
Вечером этого же дня состоялась премьера балета «Спартак» в
театре им. Спендиарова. Мы с Беллой, Сережа и Вилен Галстян сидели в зале.
Рядом с нами находились Марлен Кораллов и художник Роберт Элибекян.
Во время спектакля Сережа объяснял мне, что, по его мнению,
следует исправить. В антракте, собрав, как всегда, вокруг себя толпу, он острил
на разные темы, включая свое пребывание в тюрьме, и вдруг начал издавать
странный зудящий звук.
– Это за кулисами жужжит, – пояснил он. – Армянские балерины
бреют ноги электробритвами.
Конечно, можно было и не вспоминать этот эпизод, но иначе,
если не достоверно, о Параджанове не расскажешь. После окончания балета он
подсказал Вилену Галстяну одно очень правильное режиссерское решение. Дело в
том, что во время финала – казни Спартака и его соратников – в каждой арке по
всему периметру аркады возникали кресты с распятыми рабами-повстанцами. Их
изображали актеры балета, неподвижно стоявшие у крестов с распростертыми
руками. Но поскольку это балет, доказывал Параджанов, актеры должны извиваться
на крестах – это станет действенным приемом.
Финал спектакля был придуман мной: Спартака и четырех его
соратников приковывали к металлической решетке, которая служила занавесом
спектакля, и вместе с этой решеткой поднимали на самый верх, под портал театра,
где римляне копьями добивали распятых, висящих в воздухе. В постановочном
отношении это было очень эффектно, и Сереже нравилось такое решение.
На следующий день после премьеры «Спартака» мы с Беллой,
Сережей, его племянником Гариком и Виленом Галстяном поехали смотреть храмы
Гарни и Гехард. Особенно большое впечатление произвел храм Гехард, вырубленный
в скале. Оказалось, что Параджанов хорошо знал архитектуру и историю этого
храма. На обратном пути мы остановились в крестьянском, по-армянски
гостеприимном доме и словно завороженные смотрели, как готовят кюфту. Это тоже
был своеобразный спектакль. Хозяйка дома готовила рубленое мясо, которое
бесконечно взбивала в пену. Нас угощали дивным молодым вином. Сережа чувствовал
себя совершенно умиротворенным. Белла радовалась общению с этими простыми людьми.
Утром 7 апреля мы вылетели в Тбилиси вместе с Сережей и Гариком.
На аэродроме нас встречали Чабуа Амирэджиби и Гия Маргвелашвили.
Всей компанией мы отправились к Сереже на улицу Котэ Месхи, где его ждали
гости: кинорежиссер Миша Кобахидзе, создавший в свое время прекрасные фильмы
«Зонтик» и «Свадьба»; архитектор Виктор Джорбенадзе – талантливый человек,
построивший в Тбилиси Дом торжеств; Георгий Шенгелая – известный кинорежиссер,
снявший много фильмов о Грузии; начинающий художник Алик Джаншиев – двоюродный
брат Гарика. Алик работал в кино и делал многосложные коллажи, стараясь
подражать Сереже, хотя, конечно, в них не было остроты Сережиного взгляда на
жизнь. Джаншиев ушел из жизни очень рано, совсем молодым человеком.
Утром 8 апреля мы с Беллой снова поднялись по кривым улочкам
старого города к Сереже. Позавтракали, чем бог послал, выпивая прекрасное
грузинское вино «Тибаани». Снова Сережа шутил над сестрой Аней, которая с ним
не разговаривала, но строго поглядывала из-за ширмы. Заходили к другу Сережи
художнику Микеладзе, жившему в соседнем доме.
После выхода Сережи на свободу началась новая эпоха наших
отношений, в которой уже принимала участие Белла Ахмадулина. Сережа Параджанов,
если можно так выразиться, был моим подарком Белле, которая полюбила его всей душой
за его гений, артистизм и широту натуры, а он обожал Беллу и зачастую в прямом
смысле носил ее на руках.
Когда мы впервые пришли к нему вдвоем, Сережа, встретив нас
у калитки, подхватил Беллу на руки и, пройдя метров двадцать, бережно опустил
ее в раскрытое окно первого этажа дома своих друзей, заведомо предчувствуя их
восторженную реакцию: «Хочу сделать им сюрприз. Они откроют дверь, а у них
сидит сама Белла Ахмадулина – вот будут поражены!»
Конечно, в жизни не все бывает как в сказке: как только
Белла очутилась в незнакомой комнате, туда вошла громадная хозяйская собака,
которая, видимо, не знала, кто такая Белла Ахмадулина. Но Белла в восторге
оттого, что видит большую красивую собаку, принялась ее ласкать, обнимать и
целовать. Оторопевшая собака ничего не понимала, но вела себя тактично и
терпеливо. Проблема теперь заключалась в том, как вызволить Беллу, потому что
хозяев не оказалось дома. Но вскоре они вернулись и действительно были в полном
восторге, застав Беллу у себя в гостях.
Сережу и в тот раз
сопровождала свита: юрист, в чем-то помогавший Параджанову, и фотограф из
Еревана. Имен их я, к сожалению, не запомнил. Мы с Беллой и двумя этими
господами двигались по кривым улочкам старого Тбилиси в направлении хинкальной,
располагавшейся в правом крыле гостиницы «Иверия». Сережа постоянно останавливал
прохожих: «Познакомьтесь, это Белла Ахмадулина!» Поскольку в Тбилиси все знали
Беллу и называли ее просто по имени, то прохожие, как правило, рассыпались в
комплиментах, а Параджанов наслаждался их реакцией.
По дороге нам попалось фотоателье «кустаря-одиночки» (по выражению
тех лет), куда Сережа, недолго думая, нас затащил. Фотограф сделал снимок нашей
сбившейся в кучку компании. Мы двинулись дальше и скоро обрели радостную
встречу с хинкали. Сиденья в хинкальной не предполагались, посетители стояли
вокруг столиков. Заказывали хинкали и, разумеется, водку. Сережа абсолютно не
признавал дорогие рестораны и обожал именно такие забегаловки, где не надо было
тягомотно ждать заказа, а потом говорить длинные тосты.
В процессе застолья мы обросли многими новыми случайными
знакомыми. Но, несмотря на краткость знакомства, общение было радостным и тосты,
в основном за здоровье Беллы, звучали беспрестанно.
Перекусив, мы зашли в дом замечательной тбилисской семьи
Орбелиани, потомков старинного княжеского рода, где нас приняли как дорогих
гостей. Сережу ласкали как родного, и мы радовались за него.
Возвратившись на улицу Котэ Месхи, мы встретили Мишу Кобахидзе
и Виктора Джорбенадзе. Вскоре пришел и заранее приглашенный мной и Беллой Отар
Иоселиани. Вечер вся наша компания провела в гостях у Чабуа Амирэджиби и Тамрико.
В следующий раз мы с Беллой и Отаром Иоселиани прилетели в
Тбилиси 31 октября 1978 года. Вечером Белла должна была выступить в Малом зале филармонии
с чтением своих стихов.
Устроились в моей любимой старинной гостинице «Тбилиси», где
на четвертом этаже сохранялся буфет, еще не охваченный новой волной
цивилизации. В течение долгих лет обязанности буфетчика там исполнял мой старый
друг Бадри.
В это время в буфете, как ни покажется странным читателю, незнакомому
с нравами старого Тбилиси, уже шло стихийное грузинское застолье. Расположенный
в центре города и стихийно хранящий национальные традиции буфет пользовался популярностью
среди горожан. На служебном лифте на четвертый этаж привозили шашлыки и прочие
грузинские яства, которые жарили на мангале во дворе за гостиницей, а зелень,
сыр и другие закуски можно было заказать в буфете.
Бадри разрывался на части, подавая блюда на стол, за которым
происходил кутеж, и одновременно обслуживая многочисленных клиентов, пришедших
просто позавтракать.
Он сразу меня «вычислил», понимая, что я приехал из Москвы,
но в то же время знаю традиции грузинского застолья. Когда я входил, он
приветствовал меня, подавая знак, что понимает: я пришел всего лишь
позавтракать. И жестом приглашал присесть за столик, где уже кто-нибудь сидел,
потому что в крошечном буфете было очень мало мест.
И в первую же свободную минуту, не спрашивая заранее, приносил
все, что, по его мнению, необходимо для завтрака: сулугуни, зелень, лобио,
буженину, лаваш и крепкий чай. Страшно занятой, он махал рукой, показывая, что
расчеты мы произведем когда-нибудь потом. И я, чрезвычайно ободренный его
лаской, завтракал и уходил в театр, а рассчитывался вечером, когда Бадри бывал
посвободнее. Стоило мне в каком-нибудь другом застолье назвать его имя, как
оказывалось, что многие грузины его знали и всегда хорошо о нем отзывались.
Вечером после выступления Беллы мы отмечали день рождения
Гии Маргвелашвили. За столом сидели Чабуа Амирэджиби, Отар Иоселиани, Илья Дадашидзе,
жена Гии Этери и дочь Лали.
На следующий день нам не удалось попасть к Сереже, потому
что у Беллы было выступление в Доме кино, куда пришла вся грузинская
кинообщественность: братья Шенгелая – Эльдар и Георгий, Тенгиз Абуладзе, Софико
Чиаурели и Котэ Махарадзе, Отар Иоселиани, Нодар Думбадзе, Арчил Сулакаури,
Чабуа Амирэджиби, Илья Дадашидзе, Отар и Томаз Чиладзе, Юра Чачхиани, Манана
Гедеванишвили и другие.
Беллу грузины просто обожали. Кроме всего прочего, на них
как-то особенно действовал ее голос, может быть, потому, что грузины
чрезвычайно музыкальны и очень чутки к звуку голоса. Конечно, вечер кончился
общим застольем и было выпито много вина.
Только на третий день, утром 2 ноября, мы смогли навестить
Сережу Параджанова. Пришли вчетвером, с Отаром Иоселиани и зашедшим к нам в
гости художником Резо Тархан-Моурави. Резо был боксером – с перебитым носом,
очень худой, маленького роста, но невероятно крепкого телосложения. Человек
обидчивый, он постоянно стремился с кем-нибудь подраться, и мы кого-нибудь спасали
от его кулаков.
Однажды после очередной драки он попал на пятнадцать суток в
заключение. Никакие просьбы его тбилисских приятелей к администрации тюрьмы не
действовали, начальство просто не отвечало.
Тогда приятели Резо, чтобы поднять его настроение, решили
подшутить. Они послали ему в передаче, которую он имел право получать, пышную
булку, в которой Резо неожиданно для себя обнаружил маленькую пилку по металлу:
оставалось перепилить решетку и бежать из тюрьмы!
Та встреча с Сережей оказалась памятна и знакомством с художницей
Гаяне Хачатурян, с которой мы подружились на долгие годы.
Весной 1980 года перед Пасхой к нам в Москву приехал посыльный
от Параджанова и привез от него подарок: очаровательный альбомчик с надписью
«Тифлис», сделанный руками Сережи. Ту памятную фотографию, возникшую случайно и
стихийно в фотоателье «кустаря-одиночки» в Тбилиси, он поместил в этот альбом.
Эту же фотографию Сережа размножил и сделал из отпечатков изумительные, тончайшие
коллажи.
Альбом посвящен пасхальным торжествам, и первые его страницы
воспроизводят пасхальные яйца, выклеенные Параджановым из цветных бумажек или открыток
с буквами «ХВ», далее следует «Посвящение Белле» с вкраплением моего лица и
лица самого Параджанова. Мы представлены как атрибуты, которыми жонглирует
Белла, а сама она – то в виде русалки, запутавшейся в сетях, то в виде ангела с
крылышками. Образ двоится, троится, юбочка и шальвары с крестьянскими туфельками
предстают в соединении с высокими ботфортами, танцующими канкан. Королевская
атрибутика соединяется с парчовыми лосинами и сапогами, вырезанными из коробки
американских сигарет. Образы множатся, и на одном коллаже мы видим двух
Параджановых, двух Мессереров, трех Ахмадулиных…
Я говорил о том, что наотрез отказывался принимать подарки
от Сережи. Но он упорно присылал свои приветы Белле. Так, среди этих посылок
Белла один раз обнаружила замечательную старинную фарфоровую куклу в черном
кружевном наряде, сшитом руками Параджанова. Помню черный, тоже кружевной, веер
с пасторалью в стиле Ватто, который мы в свою очередь передарили Майе
Плисецкой.
Я спросил Гарика, как Параджанов относился к Белле и ее
творчеству. Вот отрывок из нашей беседы:
– О стихах он не говорил, он не
читал стихов, еле «Мойдодыра» одолел. Но он реагировал на звук голоса, на
человека. Он восхищался Беллой, обожал ее представлять, обожал с ней выходить в
общество. Белла Ахмадулина! Для него стихи – все это было ненужно, вторично,
главное – сам человек… Взять утром чачу и напихать туда тархун или мяту и
базилик, как Менделеев, – вот это было для него важно. А потом посылал меня, и
я бежал с утра к вам с трехлитровым баллоном…
– Да, он присылал чачу с тархуном,
изумительную. Но ты, Гарик, не говорил бы так, ведь люди подумают, что мы сразу
три литра и выпивали. А я не знал, что делать с этими подарками, как довезти до
Москвы. Как-то в мастерской решил проверить «чачу от Параджанова» – горит она
или нет? На столе лежала цветная красивая клеенка. Плеснул на нее чачу и поджег
спичкой. Полыхнуло высокое пламя, клеенка сгорела, к счастью, никто не
пострадал.
– Еще я передавал вам приглашение к
обеду и очень боялся перепутать, потому что Сережа беспечно устраивал обеды у
кого хотел. Мне он говорил: передай, пожалуйста, Гочичеладзе, что мы сегодня
обедаем у них. А кто обедает? И такой список: Ахмадулина, Мессерер… – человек
сорок. Грузины сходили с ума. Им было приятно, конечно, но все равно непросто!..
25 июля 1980 года умер Володя Высоцкий. Несмотря на то, что
в Москве проходила Олимпиада и власти старались сделать город безлюдным, тысячи
москвичей вышли на улицу проводить поэта. Это были очень трудные для нас и
наших друзей дни.
1 августа Юрий Любимов объявил на худсовете в своем театре,
что намеревается в память Высоцкого сделать поэтический спектакль. По ходу
работы над ним Юрий Петрович проводил расширенные худсоветы театра, чтобы
заручиться поддержкой творческой интеллигенции. Сохранились стенограммы нескольких
из них.
В октябре 1981 года Сережа Параджанов оказался в Москве и
гостил в доме Василия Катаняна.
В это же время в Москве, наконец, открылась моя персональная
выставка, которая многократно откладывалась из-за моего участия в альманахе
«Метрополь». Первая крупная выставка – это было очень значимое событие в моей
жизни. Случилось так, что проходила она с большим успехом, и, конечно, мне
хотелось, чтобы Сережа ее увидел. Он пришел, и его реакция превзошла все мои
ожидания. Сережа оставил автограф в книге отзывов, дополнив его своим
автопортретом с виньеткой в виде колючей проволоки.
Исповедь!
Сегодня
Москва и москвичи,
познавшие
и увидевшие Мессерера
удивительного,
мудрого, глубокого,
мыслящего,
выражающего себя
в
ритмах и пластике предчувствуемых
им
веков. Впереди «истина» –
и
ее постиг Борис Мессерер, пророк,
ясновидец,
мудрец.
Мессерер
дарит нам удивительный
мир
предчувствий и ритмов.
Какое
счастье, что есть Мессерер.
Сохраните
афиши – не дайте их
заклеить
последующими!!!
Борис,
Ваш – Твой ум в основе удивителен.
Живопись
– чудо.
И
чудо – твоя живопись,
Дом
твой,
Ты,
Белла,
Твои
друзья в наше жалкое время.
Твое
искусство светит из безразличия
времени.
Сергей
Параджанов
Надо сказать, что и Василий Катанян, и его жена Инна делали
все, чтобы уберечь Сережу от лишних контактов с людьми, потому что боялись за
него и опасались, чтобы он не сказал что-нибудь лишнее и не нарвался на
неприятности. Но сделать это было довольно сложно из-за огромной популярности
Сережи. Слух о его пребывании в Москве стремительно распространился среди
творческих людей. Он был всем нужен, все хотели его видеть. И когда 31 октября
Юрий Петрович Любимов устроил дневной прогон спектакля «Владимир Высоцкий», то,
несмотря на все предосторожности семьи Катанянов, Сережа оказался в Театре на
Таганке.
Над спектаклем сгущались тучи. На этот прогон были
приглашены все ответственные работники Министерства культуры и, конечно,
представители ЦК партии. Эти люди должны были решить судьбу спектакля.
После прогона в фойе театра на втором этаже состоялось обсуждение.
В нем приняли участие Белла Ахмадулина, Альфред Шнитке, Булат Окуджава, Петр Капица,
Иннокентий Смоктуновский, Михаил Швейцер, Родион Щедрин, Юрий Карякин, Федор
Абрамов, Борис Можаев.
Люди, кроме двух десятков счастливчиков, разместившихся в
креслах, стояли плотным кольцом вокруг выступавших. В воздухе пахло валидолом –
это Юрий Петрович, который, разумеется, нервничал больше других, беспрестанно
употреблял лекарство в надежде на его целительные свойства. Я помню, как
выступил Булат Окуджава: тонко и мудро он характеризовал спектакль как вершину
режиссерского искусства Любимова и отмечал, что только такая страстная и трагическая
проповедь в защиту поэзии Владимира Высоцкого в состоянии донести до зрителя
глубину и мощь его стихов.
Белла говорила о том, что спектакли Таганки постоянно
запрещают некие безликие и безымянные начальники. Никто их никогда не видел в
лицо. Белла попросила этих запрещающих выйти перед публикой и сказать, что их
все-таки не устраивает. При этом она высказала Любимову свою безоговорочную
поддержку:
Я
хочу, чтобы Юрий Петрович знал, что если я что-нибудь значу со своим писанием,
то он может всегда использовать мою любовь, дружбу, готовность высказаться, и
чтобы он говорил не только от своего лица, но и от лица всех литераторов. Я еще
раз благодарю театр.
На обсуждении выступил и Сережа Параджанов. Как он
подобрался к площадке, я не видел, но он это сделал очень ловко и оказался на
крохотном пятачке, оставленном для выступавших, точно в нужную минуту. Сережа
мгновенно разрядил напряжение, потому что говорил совершенно свободно.
Надо заметить, что перед выступлением Юрий Петрович попросил
всех говорить очень ответственно, выбирать слова, потому что собрание идет под
стенографическую запись для вышестоящих инстанций.
Но Сережа, не обращая внимания на стенографисток, горячо
вступился за спектакль, сообщив попутно, что сам он ни в чем не нуждается,
поскольку Римский Папа присылает ему алмазы, он их продает и прекрасно себя
чувствует.
Сохранилась стенограмма того выступления:
– Я в первую очередь
думал, как сберечь Любимова. Потому что ему уже три раза давали что-то пить,
наверно, валокордин. Вероятно, мы что-то прозевали, кого-то потеряли раньше,
чем надо было терять, кого-то закрыли, кого-то открыли. Вот когда я ищу, кто
меня закрыл, я не могу его найти. Это какой-то клинический случай. Вероятно, не
один человек закрывает людей театра и спектакли, а какой-то определенный винтик
аппарата, который мы не знаем: может, он в каком-то духе и сейчас присутствует
с нами.
Очень понравилось мне
выступление Щедрина. Сколько умных людей появилось! Спасибо всем! Вам,
Окуджава, за вашу нежность! Я давно не был в Москве. Я, вероятно, провинциал,
там, у себя, любуюсь и радуюсь за юбилей нашего театра Руставели, за Стуруа, а
тут происходит чудо, еще одно чудо, которое порождает коллектив Таганки.
Таганка сегодня – кардиограмма Москвы. Я горжусь этим. Горжусь, что здесь
работает Любимов. Давид Боровский, о котором сегодня никто ничего не сказал.
Алла Демидова. Смотрите, как Высоцкий нас всех поднял, как он нас сблизил, сдружил
и заставил нас всех, понимаете… мы все слезу отдаем ему. Вот сейчас я не могу
говорить без волнения… Современниками каких удивительных людей являемся мы! И
мы, Юрий Петрович, присутствуем при еще одном гениальном рождении.
Спектакль – потрясающее
зрелище, потрясающая пластика. Это – реквием, он позволяет приравнять вас к
Моцарту. Все, что сделано вами, и первая встреча с Губенко на подмостках вашего
театра – все это для меня потрясение. И вот это самое главное, что сегодня
произошло.
Все удивительно в
спектакле – весь его ритм. Я как профессионал боялся только, чтобы не рухнули
стулья. Чтоб их точно подвесили, чтоб они пластично двигались. Сейчас, когда
решается, будет спектакль или нет, я не хочу сослужить вам дурную службу, но в
качестве пожелания просил бы вас как очень близкого мне художника убрать куклу
Высоцкого. Она в спектакле не нужна, потому что есть дух его присутствия –
пророка, поэта и человека, русского человека. Вы не представляете, какое
качество вы дали, какую фильтровку вы сделали творчеству Высоцкого.
Мы все должны,
вероятно, вам это написать. Должна быть специальная книга, посвященная каждому
вашему спектаклю. И нам напрасно кажется, что мы сегодня можем выйти и просто
так обсуждать ваш спектакль. Вас можно или ненавидеть, или захлебываться… Я
лично захлебываюсь в восторге перед вами и перед вашей честностью. Вы
продолжаете быть нашим идолом, мы поклоняемся вам…
Так что пускай
закрывают. Пускай мучают и не дают работать. Вы не представляете, как выгодно
ничего не делать. Я, например, получил бессмертие – меня содержит Папа Римский.
Он мне посылает алмазы, драгоценности. Я могу даже каждый день кушать икру…
Очень хотел бы соперничать с вами, но ничего не делаю. Это кому-то выгодно,
чтобы я ничего не делал.
А если им надо спектакль
закрыть, то все равно закроют. Это я знаю абсолютно точно. Никаких писем не
пишите. Никого не просите. Не надо унижаться, не надо унижаться! Есть Любимов.
И мы его предпочитаем каким-то винтикам аппарата! (Смех. Аплодисменты.)
Конечно, слова его потонули в общем шуме и хохоте, к чему он
и стремился.
Зимой, снова приехав в Москву, Сережа обрадовался
возможности увидеть сразу всех своих близких. Он обзвонил друзей, и все
откликнулись в едином порыве.
Из книги Василия Катаняна «Параджанов. Цена вечного праздника»:
«Зимой 1981 года Сережа пригласил друзей в ресторан “Баку” –
Ахмадулину, Тарковского, Любимова, Мессерера – много народу. Помню, что Тарковский
сидел с краю, весело улыбался и буквально не сводил глаз с Сережи. Он смотрел
на него с восхищением».
Добавляет Гарик Параджанов:
– Сережа даже тогда легенду устроил.
Он поставил человека в черной ливрее и с черной хризантемой и предупредил:
«Всех, кто будет проходить, спрашивайте: ”Вы на поминки Параджанова?”»
Когда вошла Белла и ее этот человек
спросил: «Вы на поминки Параджанова?» – она в обморок упала.
Мы собрались на втором этаже ресторана. В тот вечер был
замечательный сбор людей, редкий, и Сереже пришла мысль сделать памятный
снимок. Позвонили Валерию Плотникову, тот приехал и, пока мы заказывали еду,
стал монтировать вокруг стола световую аппаратуру. В этот момент подошел
метрдотель и сказал, что в ресторане снимать запрещено, так как есть
посетители, которые не хотели бы попасть в кадр.
Все были расстроены, но тут же нашли выход из положения:
спустились по полукруглой лестнице на первый этаж и расположились живописной
группой вокруг бассейна. Сережа как истинная душа компании шагнул прямо в воду
и оказался в центре всей композиции и всеобщего внимания. Плотников сделал
снимок. Стояла зима со снегом и суровым морозом. До машины Параджанов добирался
в мокрых ботинках и брюках.
Недавно мы снова виделись с Гариком
Параджановым в моей мастерской и вспоминали трагические события, связанные с
арестом Сережи. Люди из органов, якобы неожиданно обнаружившие, что Гарик
поступил в Тбилисский театральный институт по знакомству, спровоцировали Сережу
дать взятку, чтобы Гарик мог продолжать учиться. Конечно, вины Гарика в этом не
было, он послужил лишь поводом для ареста.
– Скажи, Гарик, а ты на каком курсе
тогда учился?
– Заканчивал четвертый курс. Это не
со мной было связано, все дело было в истории с Любимовым.
– Ты имеешь в виду историю о том,
как Папа Римский присылал алмазы?
– Да, я тоже был на том обсуждении в
театре, оно все шло под стенограмму. Сережа тогда жил в Москве у Катанянов. С
Лубянки позвонили и велели привезти к ним Параджанова в час дня.
Вася Катанян понимал, что дело
плохо, но деваться некуда – Сережа поехал. Следователь показал ему стенограмму
и предположил, что все это было сказано в момент аффекта. Попросил взять ручку,
все вычеркнуть и уехать в Тбилиси. Чтобы, как он сказал, эта запись не пошла
выше.
Дядя говорит: «Слава богу, что выше,
а не ниже». – «Что вы имеете в виду?» – «Я имею в виду подвалы. У вас есть
красный карандаш?» – Сережа взял красный карандаш и не зачеркнул, а подчеркнул:
«бриллианты», «Папа Римский» и все прочее. Следователь только головой покачал…
И тут же было передано распоряжение
Сережу посадить.
Меня вызвали в КГБ. Сначала к нам
домой на Котэ Месхи, десять, пришел
человек по фамилии Кешишев – никогда не забуду эту фамилию.
– Следователь по делу Параджанова?
– Не знаю, кто он был, этот Кешишев.
Дядя был на балконе, я подошел и сказал, что пришел следователь. Тот объяснил
дяде, что я им нужен, чтобы опознать одну картину. Дядя очень удивился: «Что,
мой племянник стал искусствоведом? Вообще-то он учится на кукольном факультете
в Театральном институте. Ты, Гарик, когда успел стать искусствоведом?»
И я заметил по глазам Сережи: он
вдруг стал очень серьезным. Когда мы спускались по лестнице, Сережа (у него
было какое-то животное чутье) остановился, на перила балкона облокотился и
сказал, обращаясь как бы ко мне: «Искусствовед, правду, только правду». Вот
такая странная вещь.
Меня увели туда, передали другому
человеку, омерзительному совершенно, по фамилии Дзамашвили, и начался
одиннадцатичасовой допрос.
– Тебя допрашивали одиннадцать
часов?!
– Конечно. Мне сказали: из
достоверных источников известно, что, когда ты поступал, за тебя давал дядя
взятки. Начали перечислять: Юрию Зарецкому небезызвестному было дано
бриллиантовое кольцо, Додо Алексидзе была дана чернобурка…
– Бриллиантовое кольцо? Я хорошо
знал Зарецкого – он богатый человек!
– Да, ему. Это Юра все дела с
поступлением в Театральный институт прокручивал. А блюдо веджвудское Додо
Алексидзе подарили, он был председателем приемной комиссии.
Ему положили записку в карман, нужно
было достать записку и убедиться, что это я. Но он так напился у нас дома, что
перепутал меня с другим человеком. Вот его и принял! Что делать? Чернобурку возвращать
не хочется…
– А чернобурку тоже ему подарили?
– Огромную! Самую крупную чернобурку
из всех измеренных на свете, два метра двадцать пять сантиметров! Мало того, на
столе веджвудского фарфора блюдо стояло, там курица была жареная, мясо кабана.
Дядя всё – раз на кухню и прямо ему в чемодан сальное запихнул. И чернобурку
еще сверху засунул. А тот так нажрался, что перепутал меня на другой день…
Потом пришел к Этери Гугушвили, ректору института, и говорит: «Этери, спаси, я
все перепутал!» Этери все поняла с полуслова и зачислила меня на курс.
…Этери – замечательный человек.
Помните, как Белла в моем институте читала стихи? Я тогда прибежал к вам,
помните? Вы с Беллой сидели в хинкальной рядом с Театральным институтом.
Говорю: «Боря, помогите, мне двойку ставят! Только Белла может меня спасти».
Белла пообещала помочь, но сначала сходила в Александровский сад, нарвала там
сирени пыльной, потому что дождей долго не проливалось в Тбилиси. И пришла –
просто потрясающая! Одета в черное и с сиренью в руках. Я говорю в деканате: «У
нас Ахмадулина в гостях!» И тогда Этери распорядилась: «Остановить все занятия!
Все студенты должны слушать Беллу».
Белла два часа читала ради меня
стихи.
…А на допросе меня долго еще
теребили. Я утверждал, что про взятку ничего не знаю, а следователь мне: «Вы
сделали шестьдесят семь ошибок в сочинении про Павла Корчагина, а вам поставили
четверку! Это ваше сочинение?» Я увидел это сочинение и чуть в обморок не упал.
– Не твое было?
– Мое!.. Но я же раньше не знал,
сколько в нем красных галочек… Потом меня отпустили, следователь посоветовал
поговорить с дядей. Я пришел домой в одиннадцать вечера, но скрыл от Сергея,
зачем меня вызвали. Я испугался. Сережа после упрекал: «Ты должен был мне это сказать!»
Ну а дальше началось. Дзамашвили встретился с дядей, показал протокол моего
допроса и сообщил: чтобы закрыть дело, надо десять тысяч долларов.
– Это тогда очень много было.
– Дядя говорит: «Откуда у нас такие
деньги? Мы зятя только что похоронили». В общем, следователь начал плакаться,
что у него ребенок очень сильно болен, дочка при смерти. Дядя предложил: «Могу
дать пятьсот рублей». Тот согласился на пятьсот.
Они договорились встретиться за
Александровским садом в семь часов вечера. Дядя очень грустно уходил из дому.
Взял конверт и пятьсот рублей у моей мамы и сказал: «Таких, может быть,
понадобится еще десять».
Положил конверт в карман и ушел. И
через сорок минут к нам ворвалось человек двадцать. Оказывается, когда он сел в
машину к следователю и передал конверт, тот включил фары и тут же подбежали люди
– взятка должностному лицу. Они сказали потом дяде, что, если бы не прошла
история со взяткой, они бы все равно нашли, как его посадить, подсунули бы
наркотики, способов у них много.
Сережа сидел в страшной Ортачальской
тюрьме, теперь ее уже не существует, ее в две тысячи восьмом разрушили. В его
камере были «наседки» – стукачи. Он записки писал на свободу, а те вроде как их
передавали. Об этом рассказывал покойный Амиран Думбадзе – бандит, легендарный
человек, большой дядин друг. Даже с Марчелло Мастрояни у нас дома сидел. Он
двадцать два года в тюрьме провел, знал всех абсолютно. Знал и замначальника
тюрьмы. Тот рассказал Амирану, что дядины записки не попадали на волю, их
начальнику тюрьмы относили. И добавил: «Не знаю, что с этим делать. Какие
страшные вещи пишет: “Двенадцать тарелок передать охраннику туда-то в подарок.
Три иконы передать туда-то”. Да ему двадцать лет не хватит отсидеть за то, что он
пишет! “Толстожопая моя сестра пусть меньше ходит в сберкассу. Все, сука,
присвоила, кричит, что на повышенную стипендию покупала”. Или: “Съезд отменили
в связи с тем, что отказали почки у Андропова”. После этого как его из тюрьмы
выпускать?»
…Он умел сказануть не в бровь, а в
глаз. Вот как тогда на концерте у Володи Фельцмана, пианиста. После него и
наметили дядю арестовать, все не так просто было.
Фельцман пригласил дядю на концерт в
тбилисской консерватории. Дядя, естественно, не один собирался пойти. Меня
заставил бегать как борзую собаку, объявлять, что приглашает на концерт. Пришел
с оравой человек в пятьдесят, он же один никуда не ходил. Сидим, ждем. Минут
через двадцать выходит дама – бывают такие вечные дамы в длинных юбках, которые
уже боком ходят, старухи, – и говорит: «В связи с неисправностью инструмента
концерт задерживается на двадцать минут». Ну на двадцать, так на двадцать.
Сходили в буфет, вернулись в зал, сели. Выходит та же дама напудренная и говорит:
«В связи с неисправностью инструмента концерт вообще отменяется».
Все стали шушукаться, и тут вдруг
Сережа вскочил как сумасшедший и обратился к залу. А зал полон, не меньше
тысячи человек, из них только человек пятьдесят наши. В это время как раз
начинался какой-то съезд партии, тогда уже Брежнев был… И Параджанов, представляете,
говорит: «Объявляют по телевизору: ”В связи с неисправностью челюстей Леонида
Ильича съезд отменяется!”»
Все как-то очень быстренько
разбежались из зала после этого…
В ожидании суда Сергей Параджанов одиннадцать месяцев провел
в заключении.
Из книги В. Катаняна «Параджанов. Цена вечного праздника»:
«Мне в Москве позвонила Белла Ахмадулина. Они с Борисом
Мессерером собрались лететь в Тбилиси. Ее поэзию очень ценил Эдуард Шеварднадзе,
тогда первый человек в Грузии, и Белла Ахатовна надеялась передать ему письмо в
защиту Параджанова.
Все мы прикидывали: что и как написать? Рассудив, что просто
отпустить Сергея на все четыре стороны невозможно (честь мундира!), было решено
просить, чтобы приговор вынесли условный. Что угодно, только условно».
В начале апреля 1982 года мы с Беллой оказались в столице Грузии.
И снова, как раньше, поднялись на улицу Котэ Месхи, 10. И нашли комнату Сережи
опечатанной, воочию убедившись в трагическом повороте судьбы Параджанова.
Сестру его мы не застали. Дом казался вымершим.
Вернувшись в гостиницу, мы позвонили помощнику Шеварднадзе
по вопросам культуры Владимиру Тарасовичу Алпенидзе, договорились о встрече. Он
принимал нас со всей широтой грузинского гостеприимства. Мы объяснили ему цель
нашего визита, попросив помочь передать Эдуарду Амвросиевичу письмо в защиту
Параджанова.
Немного подумав, Алпенидзе согласился. Мы условились встретиться
на следующий день. Он должен был заехать за Беллой и письмом по указанному адресу.
История создания письма достаточно колоритна. Мы маленькой
компанией, состоявшей из теперь уже совершенного классика современной
грузинской литературы Чабуа Амирэджиби, поэта Резо Амашукели, меня и Беллы
сидели в подвале хинкальной, расположенной вблизи Центрального рынка. Директор
хинкальной, близкий друг Чабуа, распорядился накрыть нам стол у себя в
кабинетике. Здесь же Белла писала свое письмо. Принять нас не в общем зале, а в
кабинете считалось высшей лаской со стороны директора.
В углу маленькой комнаты с лампой под потолком высилось
переходящее Красное знамя с гербом СССР, вероятно заслуженное в тот год
хинкальной. Возле знамени располагался маленький, накрытый красным бархатом
столик, на нем стоял позолоченный кубок, наверное тоже награда за успехи в
кулинарии. На стене висел вымпел со словами «Бригада коммунистического труда».
За этим красным столиком усадили Беллу.
Посередине комнаты стоял большой канцелярский стол с ящиками
для бумаг, укрытый толстым стеклом с фацетом, под которым находился календарь с
советской геральдикой и какие-то бухгалтерские бумаги. На столе покоилась массивная
чернильница с высохшими чернилами, столь необходимая для работы директора, и
маленький пластмассовый стаканчик с засохшими шариковыми ручками. Именно на
этот стол водрузили огромную порцию хинкали, зелень и поставили графины с
водкой и граненые стаканы. Белла начала писать письмо Шеварднадзе, а я, Чабуа и
Резо расположились за канцелярским столом.
Алпенидзе постоянно звонил, он очень нервничал, потому что
выпросил у Шеварднадзе для встречи с Беллой определенное время и старался быть
точен. Белла, напротив, тянула время, выбирая максимально точные формулировки,
потому что была очень строга к себе. А Чабуа и Резо стремились к тому, чтобы
угостить нас хинкали.
Наконец письмо было готово.
Привожу полный текст письма Беллы на имя Эдуарда
Амвросиевича Шеварднадзе. Современному читателю следует правильно оценить ту
меру осторожной почтительности, с которой Белла обращается к адресату (учитывая
суровость нравов партийной элиты и ту придирчивость, с которой они читали
обращения на свое имя), чтобы не навредить Параджанову и подтолкнуть мысль
начальства в верное русло.
Глубокоуважаемый
Эдуард Амвросиевич!
Прошу
Вас: не рассердитесь на меня. Моя нижайшая просьба сводится лишь к этому:
прочтите мое письмо и не осерчайте.
Я
пишу Вам в нарушенье общих и моих собственных правил. Но это моя человеческая
правильность и моя безвыходность: я не могу не написать Вам.
Не
гневайтесь: я о Параджанове! Я очень знаю этого несчастного человека.
Тюрьма
его не хочет, но он хочет в тюрьму. Нет, наверно, ни одной статьи Уголовного
кодекса, по которой бы он сам себя не оговорил в моем присутствии. Но если бы
лишь в моем! В Москве я боялась за него больше, чем в Тбилиси, и была права
хоть в этом. Он не имеет себе художественного воплощения и надрывно ставит свой
бесконечный фильм на всех улицах среди людей, некоторые из которых плохие. Я
знаю, что он всех раздражил и всем наскучил. Но не меня и не мне. Меня ему не
удалось обвести вокруг пальца: ни болтовней о бриллиантах, которые интересуют
меня так же мало, как его, ни прочим вздором.
Я
не замарала себя никаким имуществом, никаким владением – мне можно верить: я
презираю корыстолюбцев. Параджанов не только не из них – он им обратен. Я
понимаю, что сейчас речь не об этом, но все его преступления – условны, и срок
наказания может быть условным.
Это
единственный юридический способ обойтись с ним без лишних сложностей, одна из
которых – его неминуемая погибель. Конечно, уж если сидеть в тюрьме, то лучше в
Грузии. Но мне больно соотносить одно и другое. Грузины всегда были милосердны
к чудакам, безумцам и несчастливцам. Параджанов – самый несчастливый из них.
Мое
письмо совершенно личного свойства – о нем никто не знает и не узнает. Я
написала его для собственного утешения и спасения. Засим еще раз прошу простить
меня. Позвольте пожелать Вам радостной и счастливой весны и всего, что потом.
Что касается меня, мои радости и счастье совершенны. Во всяком случае, когда я
здесь, в Тбилиси.
Искренне
Ваша
Белла
Ахмадулина
12.04.82
На правительственной черной «Волге» подъехал Алпенидзе к
хинкальной, находившейся в самом центре Тбилиси у Центрального рынка. Конечно,
он был несколько шокирован обстановкой, но как истый грузин не подал вида.
Шеварднадзе принял Беллу тепло и чрезвычайно вежливо. Взял
письмо, прочитал и промолчал, оставив себе время подумать. Владимир Тарасович
рассказал ему, что у Беллы вышла книга «Сны о Грузии», экземпляр которой Белла
преподнесла Эдуарду Амвросиевичу.
Алпенидзе, дипломат и царедворец, сказал, что такому поэту,
как Белла, надо иметь маленький кусочек земли для крохотной дачи на берегу
Черного моря. Шеварднадзе сделал широкий жест рукой: он будет счастлив
способствовать этому. Но Белла с неожиданной страстностью возразила, что для
нее совершенно невозможно чем-то владеть, она обожает всю Грузию и ей нет
надобности владеть ее частью.
Шеварднадзе оценил честность человеческой позиции Беллы и ее
принцип нестяжательства.
Белла распрощалась с вождем грузинского народа и проделала
обратный путь до хинкальной, где мы с Чабуа и Резо, еще не зная результата, уже
начали отмечать событие встречи Беллы и Шеварднадзе. Белла и Владимир Тарасович
влились в наше застолье. А я тут же записал со слов Беллы это письмо на обрывке
вощеной оберточной бумаги, нашедшемся в кабинете директора. Она его помнила дословно.
Для меня очевидно, что Эдуард Амвросиевич прислушался к голосу
Беллы. Он как бы взглянул на ситуацию с другой стороны. Кроме того, на решение
Шеварднадзе (а вслед за ним и суда) об освобождении Параджанова повлияло общественное
мнение, которое формировалось при поддержке Софико Чиаурели, Додо Абашидзе и
еще многих выдающихся деятелей грузинской культуры.
Слово Василию Катаняну:
«Письмо было передано Эдуарду Амвросиевичу. Параджанову дали
пять лет условно.
Его освободили в зале суда, но он рвался обратно –
чаплинская ситуация. Вскоре выяснилось: “Смотрите, сколько мне здесь насовали
записок и денег для урок. Я им должен передать их в тюрьме, они меня ждут. Да и
как же я не попрощался с ними?”
Так – после одиннадцати месяцев заключения – Сережа наконец
очутился дома и лег спать хоть в холодной, сырой, но в своей комнате, среди
своих игрушек и драгоценной чепухи, столь милых его сердцу.
И снова помог ему обрести свободу большой поэт!»
Одним из друзей Сережи тех лет был кинорежиссер Александр
Атанесян, которого я зову Шура. Мы с Беллой познакомились с ним, когда
приезжали в гости к Параджанову. Шура работал с Сережей вторым режиссером на
фильмах «Легенда о Сурамской крепости», «Арабески на тему Пиросмани»,
«Ашик-Кериб». Сережа дружески к нему относился, а Шура старался ему помогать во
всем и заботился о нем. Шура – талантливый, мыслящий человек. Нас сводит идея
дружбы с Сережей Параджановым – вероятно, главным человеком в Шуриной судьбе.
Атанесян так вспоминает суд над Сергеем Параджановым:
– Мы помчались на этот суд, долго не
могли найти, где он будет проходить. Выяснилось, что в Доме работников
искусств. Этот суд – отдельная история. Пока шла первая половина процесса, мы
были уверены, что его посадят, что мы с ним расстаемся и больше никогда не увидимся.
Вторая половина процесса напоминала анекдот, но стало понятно, что его
выпустят. Мы тогда ничего не знали, но спустя годы выяснилось, что Тарковский
(уже покинувший к тому времени Советский Союз) ходил к президенту Франции и
президент Франции просил Брежнева выпустить Параджанова. Брежнев дал команду
Шеварднадзе. В Тбилиси Параджанова защищали только два человека, двое на суд
пришли – Софико Чиаурели и Додо Абашидзе. Давид Иванович Абашидзе был друг
Сережи, актер, который сыграл главную роль в «Сурамской крепости». Это был
великий человек, огромный, красивый.
Додо и Софико Чиаурели практически
каждый день приходили в зал суда, шумели, выражали протест. Еще мы были,
молодежь никому не нужная, – и всё. Остальные прятались как тараканы.
В конце концов Параджанова
выпустили…
Параджанов: свет и тени
Когда я рассказываю о Сереже, мои чувства двоятся: с одной
стороны, мне хотелось бы максимально точно и ярко осветить его личность и
характер, а с другой стороны, я опасаюсь, что некоторые детали его поведения
могут быть истолкованы превратно.
Сережа действительно, с моей точки зрения, вел себя
предельно свободно: абсолютная свобода была чертой его характера, и он распространял
ее на всё и на всех, кто его окружал. Поэтому ему ничего не стоило взять чужую
вещь и тут же ее передарить. Ему была важна игра, игра с вещью, с другим
человеком – это и был тот спектакль, который постоянно и повсеместно он
разыгрывал и который доставлял ему огромное удовольствие.
Я преклонялся перед гением Параджанова, но всегда понимал,
что ведет он себя как безумец. Если воспользоваться более утонченной
формулировкой, Сережа творил из своей жизни произведение искусства. Он хотел,
чтобы жизнь, которую он проживал в бедности, в опале, в болезнях, в тюрьме,
несмотря ни на что сверкала бы, как драгоценный камень.
Никакие моральные нормы для него не существовали. Любое
нарушение морали служило лишь крошечной подпоркой при возведении
величественного здания его жизни. Критерием поступков становился художественный
вкус. А он был безупречен. Может быть, следует уподобить его способ
существования на белом свете лихорадочной попытке алхимика превратить каждый
попавшийся предмет в золото.
Я предлагаю вниманию читателей на только свои записи, но и
свидетельства людей, хорошо знавших Параджанова. Они порой рассказывают о
случаях, на первый взгляд омрачающих его образ. Но я исхожу из собственного
прекраснодушия и веры в то, что люди, которые это прочтут, смогут сами сделать
правильные выводы.
О себе скажу, что я тоже проходил путь познания его личности,
но первое и главное чувство любви к Сереже не было замутнено ничем другим,
второстепенным. Я сразу поверил в его ум, талант и бескорыстие. И сейчас хочу
передать эту веру тем, кто будет читать мои заметки.
По моей просьбе Шура Атанесян охотно поделился
воспоминаниями о Параджанове:
– В начале восьмидесятых я работал
директором Театра дружбы народов. Помните такие театры гастрольные? У нас не
было собственной труппы, мы либо привозили на гастроли другие театры, либо
творческие вечера устраивали. И вот я, не имея на то права, организовал
творческие вечера Андрея Тарковского в Тбилиси.
Встречать Тарковского пришел на
вокзал и Параджанов. Заброшенный, никому не нужный, выглядел он, мягко говоря,
эксцентрично. Я сначала решил, что это какой-то городской сумасшедший –
запущенный такой. Стояла середина декабря, а он – без носков, туфли на босу
ногу, причем очевидно было, что эти туфли выполняли как функцию выходной обуви,
так и домашних тапочек: дома он, видимо, ходил, сминая задники, они потерлись.
Туфли были коричневые, а задники – желтые. Одет был в сиротские короткие штаны
в широкую полосочку и нитяной вытянутый свитер на голое тело; свитер задрался,
оттуда голое пузо торчало без майки, я подозреваю, что и трусов на нем не было…
Он и мылся всего четыре раза в год – весной, летом, осенью и зимой ходил в
баню. Ванны дома не имелось, а из крана умывальника не текла вода. Она не
доходила даже до второго этажа, поэтому в уборной смывали ведрами.
Довершали туалет Параджанова чудной
плащ цвета школьных чернил, с отливом, и клеенчатая кепка, которую в Тбилиси
называли «хинкали». Таксисты советские такие кепки носили, на хинкали похожие.
И в руке он держал пыльный букетик маленький, не знаю, где он его украл, а то,
что он его украл, было несомненно. Это были то ли хризантемы, то ли бессмертники.
Наверное, он стащил их у цветочного магазина – ими украшают букеты, отдельно не
продают обычно.
И вот с этим букетом он подошел
прямо ко мне – сразу понял, что я, так сказать, самый главный, хотя Тарковского
встречало человек пятнадцать, – и на очень плохом армянском – он по-армянски не
разговаривал, знал всего несколько слов – спросил: «Ты армянин?» И когда я ответил «да», недолго думая поинтересовался:
«Чем торгуешь?»
Если бы он был моложе, если бы у
него не было седых волос, я бы, конечно, его послал. Но у нас не принято
грубить старшим, и я ничего не нашел умнее, как ответить: «Искусством».
Что соответствовало
действительности. И тут он – а дело было, напомню, темным поздним вечером, в
декабре – ткнул пальцем в обручальное кольцо червонного золота, которое бабушка
мне подарила на свадьбу: «А “баджагло” на искусстве заработал?»
Червонное золото на тбилисском
диалекте называется «баджагло». Я удивился: «Ничего себе, городской
сумасшедший, ночью без очков червонное золото по цвету определил!»
Но ответить я не успел: подбежала
какая-то женщина, явно неместная, не тбилисская, и спрашивает: «Дяденька, а
цветы продадите?» – «Конечно». – «Сколько стоит?»
«А вот мои племянники… – говорит
Параджанов и показывает на парней: со мной человек десять было ребят из клуба
кинолюбителей. – Поцелуйте их по одному разу – и цветочки ваши».
«Да вы шутите!» – И женщина пошла
прочь.
Он за ней побежал: «Ладно, ладно,
дайте два рубля!» – «Нет, это дорого, дам пятьдесят копеек…»
И так, торгуясь, они удалились. В
итоге он вернулся с полутора рублями, страшно счастливый. А пока его не было, я
поглядел: эти ребята из клуба кинолюбителей как-то напряглись – и спросил, в
чем дело. Мне отвечают: «А ты знаешь, кто это? Это Параджанов».
Так что, когда он вернулся, я уже
смотрел на него другими глазами, понимал, что он чудит. Вот такая была встреча
и знакомство. Красивая, добрая. Две недели, пока Тарковского принимали, мы с
Сережей виделись очень часто. И он как-то сразу ко мне проникся, у нас были
общие увлечения. Я тоже приторговывал антиквариатом, «ювелиркой», прилично в
этом разбирался, и нас это как-то сблизило. И потом я ему немножко помогал: к
нему бесконечно ездили люди, их надо было устраивать в гостиницу, встречать,
доставать им билеты на самолеты, а в силу должности директора театра мне это
было нетрудно сделать, и он не раз ко мне обращался.
А потом его арестовали…
Вот тут странности начинаются.
Когда Сережу посадили, я был просто
потрясен. Понимаете, все то время, что я работал в театре, а до этого – в Доме
офицеров, люди, которых я встречал, даже лучшие из них, мне страшно не
нравились. Потому что они были жадные, думали только про деньги.
А тут вдруг Параджанов – совершенно
невероятный человек! Трудно найти подходящие эпитеты… он был как вулкан,
безостановочно извергающийся! Создавал незабываемые образы, все знал про то,
как одеть человека, как украсить дом, как поставить спектакль. К нему приезжало
огромное количество людей из разных сфер: из балета, оперы, из кино, художники
приезжали – он легко оперировал любым видом и жанром искусства. Какая-то
ренессансная фигура. Для меня это было такое откровение! И когда его арестовали,
я понял, что этой власти не нравятся такие люди. Это стало для меня страшным
разочарованием. Потому что такие люди должны не просто нравиться, они должны
восхищать!
И я бросил работу. Уволился, уехал в
Армению и начал преподавать в школе русский язык.
И случилась странная история, даже в
определенном смысле мистическая. Меня вызвал директор школы и сказал, что
поскольку детей забирают на сбор герани, у меня две недели свободных. Какая
герань?! Я всю жизнь считал, что герань растет в горшочках на подоконнике. Но
он объяснил, что герань растет в Араратской долине, это стратегическое
растение, из которого делают не то спирт, не то масла для самолетов или для
парфюмерии. Поэтому всех, включая школьников, отправляют собирать герань.
Я совершенно обалдел, но, конечно,
воспользовался этими каникулами. Приехал домой в Тбилиси утренним поездом;
мама, жена дочка – удивились все, обрадовались. Мама стала накрывать завтрак во
дворе. И только я сел, она говорит: «Ну как они чувствуют, что ты приехал?»
Смотрю – во двор мой товарищ входит:
«Как хорошо, что ты здесь…» – «А что такое?» – «Сегодня суд над Сережей Параджановым
начинается».
Вот эта герань и Параджанов у меня
теперь на всю жизнь связаны…
После того как Сережу выпустили, я
бросил армянских детей на произвол судьбы и начал его всюду сопровождать,
потому что он привык к свите, один никогда не ходил.
– Шура, а кто у него бывал в те
годы?
– Это сложно сказать. Дом у него был
открыт, причем в физическом смысле тоже – дверь не запиралась круглые сутки.
Человек по десять гостей бывало каждый день, а то и по двадцать-тридцать с
ротацией. У меня в голове настоящий калейдоскоп – самые яркие события я помню,
но даты путаю.
Да и как запомнишь? Сегодня
приезжает Питер Брук, завтра продюсер Ива Сен-Лорана, а на следующий день два
каких-то водителя из Германии, которым велено зайти к Параджанову, кто-то с
Таганки, потом Мессерер с Ахмадулиной… И так день за днем.
Но я помню, как вы приезжали.
Во-первых, он нас всех погнал на базар с криками: «Едут Ахмадулина с
Мессерером!»
Я тогда в современной литературе был
несведущ. Классиков хорошо знал, а вот тогдашнее, советское – плохо… И в силу
своего невежества никогда не смотрел на даты. Я читал стихи Беллы, но не знал,
в каком году они написаны. Про Мессерера я слышал: есть такой Мессерер. И ждал,
что приедут два дряхлых старика, ужасный старик с ужасной старухой. Когда мы ходили
по базару с Сережиным племянником Аликом Джаншиевым, я и говорю: «Они же старые
люди, надо купить что-то такое, что бы им было нетяжело кушать». Алик посмотрел
на меня и спрашивает (а он заикался): «К-к-к-кто старые люди?» – «Ну Мессерер с
Ахмадулиной. Им, наверно, уже лет по восемьдесят-девяносто…» – «Ты не
п-п-путаешь с Анной Ахматовой и Гумилевым?»
Тут я понял, что у меня в голове не
те образы сложились… А сколько вам было в восемьдесят втором, Борис Асафович?
– Пятидесяти не было.
– То есть я сегодня старше, чем вы
были тогда. Вы приехали – молодые, красивые, стройные! Белла в черных брюках…
Это было удивительно!..
Сережа всех нас потащил на Беллин
вечер, потом на дачу ездили на трех машинах. Я был за рулем, Параджанов сидел рядом
со мной, а вы с Беллой – на заднем сиденье. И мы приехали в Цицамури к Додо.
Это село у подножья монастыря Зедазени, откуда виден и соседний монастырь
Джвари, описанный Лермонтовым, там очень красиво. Параджанов называл дачу
Абашидзе «дворцом императора Такусаку» – вымышленного императора японского.
Дача изнутри была обита дубом, и стол огромный дубовый там стоял…
– Я тоже помню этот день, людей,
суетившихся, накрывая на стол возле деревянного дома, и, конечно, самого Додо
Абашидзе во всем величии. Мы даже в первый момент оробели, когда с ним
познакомились, но через несколько минут стало понятно, какой это милый человек,
как он дружески общается с Сережей и с нами. Большой был человек.
– Давид Иванович был сто девяносто
сантиметров ростом, сто сорок килограммов весом, потомственный князь. В Грузии,
говорят, каждый второй князь, но он настоящий князь Абаши, а мама его, Нина
Давыдовна Андроникова, тоже княжеского рода. Его дом обслуживали потомки
крепостных его деда – следили за участком, постройками, собаками и, обращаясь к
нему, называли его «князь». По популярности Додо Абашидзе можно было сравнить с
Юрием Никулиным. Он в любое время дня и ночи мог войти в любой дом, и люди были
счастливы его принимать. Он очень много сделал для Параджанова.
Когда Сережу освободили, его
пригласил министр кинематографии Грузии и предложил ему работу. Это было как
гром среди ясного неба – человек только неделю назад сидел в тюрьме, прощался с
жизнью, вдруг его вызывают, предлагают быть художественным руководителем у
молодых режиссеров, чтобы получать какую-то зарплату… Параджанов вышел из министерства
и прямиком отправился на почту – отправлять телеграмму на студию им. Довженко,
чтобы оттуда на «Грузия-фильм» прислали трудовую книжку. С того дня, как я
начал после суда везде его сопровождать, он предпочитал не писать и не читать
самостоятельно, в лучшем случае диктовал. Так вот он мне продиктовал
телеграмму: «Киев, Брест-Литовский бульвар, киностудия им. Довженко. В сером
тумане ваших скучных фильмов найдите время прислать мне мое досье. Сергей
Параджанов».
Он умел уколоть, сказать гадость.
Когда Гарик, который по отцу был Хачатуров, но тогда уже поменял фамилию,
поступил во ВГИК, Сережа послал телеграмму ректору: «Поздравляю вас с будущим
гением советского кинематографа Гари Параджановым. Режиссер Сергей Хачатуров».
Когда прибыла трудовая книжка, к
министру пригласили Параджанова и Додо Абашидзе. Я мирно сидел в приемной,
ждал, когда они выйдут. Тут появляется Параджанов и говорит: «Нужно срочно
найти сценарий для фильма!»
Мы примчались к Сереже домой,
открыли какие-то чемоданы, нашли там пыльные рукописи. Больше всего меня
потрясли рукописи сценария «Демон», несколько экземпляров с разными титульными
листами. На первом титуле было написано: «Виктор Шкловский. Демон». На втором:
«Виктор Шкловский при участии Параджанова». На третьем: «Виктор Шкловский и
Сергей Параджанов», на четвертом: «Сергей Параджанов и Виктор Шкловский», на
пятом – «Сергей Параджанов при участии Виктора Шкловского», а на шестом:
«Сергей Параджанов и Михаил Лермонтов». Он пытался пропихнуть сценарий
«Демона», на что министр сказал: «Нет, сейчас это не нужно, сними что-нибудь
нейтральное».
Я сам это слышал, поскольку Сережа
увлек меня вместе с собой в кабинет. Мы, говорит, старые уже, можем что-нибудь
забыть, а ты все запомнишь. Вот я и сидел в качестве диктофона.
– В свое время Сережа предлагал мне
делать с ним этот фильм. В принципе, я был согласен. Но съемки так и не состоялись.
– Да, на «Демона» они не
согласились. И тут Додо Абашидзе сыграл судьбоносную для Параджанова роль. Для
Додо был написан сценарий «Легенда о Сурамской крепости», он должен был быть
режиссером фильма. И там, в кабинете министра, Додо предложил Сереже: «Бери мой
сценарий и снимай эту картину, потому что она уже прошла все художественные советы,
под нее выделены деньги». Параджанов стал орать: «Нет, ты так много лет мечтал
снять этот фильм, я не могу этого сделать!»
Додо настаивал: «Не говори ерунду, снимай!»
И тогда Параджанов предложил: «Давай
вдвоем будем режиссерами».
«Послушай, – возразил Додо, – если
ты снимешь хороший фильм, все скажут: молодец Параджанов, а если плохой,
поскольку ты пятнадцать лет не снимал, все скажут: Додо Абашидзе испортил. Сам
снимай».
Но Сережа его уговорил, хотя
фактически Додо не был режиссером…
– Шура, мне довелось присутствовать
на студии «Грузия-фильм» на каком-то удивительном шоу: верблюды, лошади, всадники.
Что это было, не помнишь?
– Как не помнить! Это называлось
«Показ костюмов». В советское время работа над фильмом делилась на несколько
этапов, причем каждый этап визировал художественный совет студии. Сначала
литературный сценарий утверждался, потом режиссерский, на его основании делался
бюджет, затем фильм запускался в подготовительный период и утверждался так называемый
постановочный проект. Весной восемьдесят третьего года съемочная группа должна
была представить на суд художественного совета пробы актеров в костюмах и
гриме, реквизит, эскизы декораций, фотографии натурных объектов.
Вместо этого Параджанов устроил
фантастическое шоу. В огромном вестибюле размером с этот ресторан он расстелил
ковры, разложил утварь, которую предстояло снимать в фильме. Об этом дне, об
этом показе есть замечательный документальный фильм – дипломная лента Аллы
Барабадзе.
– Параджанов сказал: «Борис, приходи
на “Грузия-фильм”, я буду костюмы показывать». Я подумал: ну костюмы и костюмы.
Пришел на студию – и был просто потрясен. Во дворе гарцевали лошади, укрытые
попонами, вышитыми специально для фильма. Я и не предполагал, что меня ждет
целый спектакль со всадниками! Мы смотрели его со специального маленького
помоста для зрителей. Мимо нас ехали подлинные наездники, в национальных
костюмах, на лошадях и верблюдах. Помню их лица – такие нельзя придумать –
очень серьезные, сосредоточенные. Все действие шло в своем собственном ритме,
который задавала поступь животных. И люди, собравшиеся со всей студии, очень
сочувственно реагировали и аплодировали, как будто пришли на спектакль по
билетам. Все забыли, что это Сережина импровизация! Он вышел из всех норм.
Потрясающая щедрость!
– В этом он весь. А всего-то надо
было в одной комнате повесить фотографии, а в кинозале показать на экране
актерские пробы, но он сделал настоящий спектакль. Типажи уже в гриме, в
костюмах – огромное количество людей было одето.
– Я потом понял, как это правильно.
Все это живет, переливается, все готово для съемок.
– Музыка была подобрана, которая в
фильме потом звучала, и танец поставлен. Его ставил известный хореограф Гоги
Алексидзе. Я все это отлично помню, потому что принимал непосредственное
участие в подготовке «показа». Это был мой первый фильм, я в кино ничего не
понимал и был уверен, что обычно так и делается. Потом уж мне сказали: «Ты что,
сошел с ума? Такого не бывает. Нигде в мире».
Этот показ снял все вопросы,
художественному совету не к чему было придраться: все понимали, как это будет
выглядеть на экране.
У фильма «Легенда о Сурамской
крепости» оказалась успешная судьба. Зимой восемьдесят четвертого мы его
показали в Госкино СССР в Москве. И, кстати говоря, единственный раз были у вас
в мастерской в гостях. Осенью была премьера, и тогда же картина вышла в прокат,
поехала на фестивали. Четыре приза взяла – в Трое, в испанском городе Ситсехе,
в Безансоне. А в восемьдесят восьмом Параджанова пригласили в Роттердам, где
чествовали двадцать лучших режиссеров мира, «надежду двадцать первого века». Начали
его выпускать за границу. Как ни странно.
– Потом была история на фестивале в
Бельгии, когда он вышел в халате с плакатом «Ноу смокинг!» – нет смокингу!
– В прекрасном расшитом халате. И
там же подарил Джульетте Мазине ожерелье, подошел и повесил ей на шею. Меня, понятно,
не выпускали никуда, поэтому я свидетелем этих скандалов не был.
– Шура, ты работал с Параджановым на
трех фильмах. Расскажи, каким он был на площадке?
– Отвратительный. Хуже просто не
бывает. Ругался, орал, всё путал, но виноваты в этом были остальные. Дело в
том, что он видел фильм, а мы его не видели и не понимали, чего он хочет.
Поскольку я проводил с ним больше времени, чем другие, я хоть как-то его
понимал. И одна из моих функций была – переводчик: он ругался матом на группу,
а я переводил этот мат: кто что должен сделать.
Ему было тяжело работать, потому что
он не знал производства совершенно, хотя и хвалился, что у него была пятерка по
организации производства. Он не понимал необходимой в работе
последовательности. Если он говорил: там всадники, то они должны были появиться
в эту же секунду. Он не хотел понимать, что им надо доскакать, одеться, запрячь
лошадей и прочее.
Параджанов обожал актеров, очень
трепетно к ним относился, сам их выбирал, даже самых последних людей из
массовки выбирал сам. Каскадеров боялся: понимал, что они могут морду набить, и
с ними был крайне вежлив, и уважал шоферов. Всех остальных он вообще не считал
за людей, унижал, кричал, мы все бегали, обвешанные ожерельями из булавок,
ниток, иголок, каких-то скрепок, защепок, карандашей, фломастеров, потому что,
когда он руку поднимал – карандаш! – надо было в эту же секунду сунуть карандаш
ему в руку. Иначе – уже скандал, уже война.
– Ты почти пять лет был с ним рядом?
– Да, а когда я в восемьдесят
седьмом уехал в Москву, он очень расстроился. А ведь сам же меня надоумил,
странный человек! Я сначала решил, он в командировку меня отправляет, но он
пояснил: «Нет, ты должен ехать поступать на Высшие режиссерские курсы, стать
режиссером».
А у меня даже в мыслях такого не
было. Я спросил: почему он думает, что из меня режиссер получится?
«Из Тарковского получился, из тебя
тем более получится».
У него всегда так: что ни слово, то
парадокс… Так вот, когда мне удалось поступить на курсы, он расстроился ужасно.
Две недели со мной не разговаривал, потому что понимал, что остался без рук:
четыре с половиной года, что я был рядом с ним, сам он не писал, не читал, не
структурировал работу. Мой рабочий день начинался в девять утра: я приезжал,
делал ему укол инсулина (он был диабетик), кормил, потом часов до
одиннадцати-двенадцати мы что-то успевали сделать, написать, разработать. Затем
начиналось паломничество бесконечных посетителей и прием гостей. После моего
отъезда Сережа нанимал то одного, то другого, но не мог к ним приспособиться, а
они – к нему. Я был старательный, слушал его. Мне было интересно, что он
говорит. В определенном смысле на своей должности я был незаменим. Грузины не
понимали его юмор, поэтому не хотели с ним работать. Работали вынужденно – ради
славы, ради будущего. На съемочной площадке он кричал, шумел, а на студии «Грузия-фильм»
не принято кричать на людей. Параджанов был единственный, кому это прощалось.
Не знаю, откуда Сережа такой стиль работы вынес, может, с киностудии Довженко.
Работать с ним было тяжело, уж
насколько я к нему привык, а и то однажды едва не выбросил в окно во время
монтажа. Да-да, просто физически. Сережу Алик спас: я его закинул на подоконник
и хотел выкинуть в окошко – Алик успел поймать за штаны…
– А он когда-нибудь делал при тебе
свои коллажи?
– Конечно. Однажды сделал
замечательную рыбу. Мы просто сидели, болтали за столом. У него было такое
деревянное блюдо, называется «табахи», в нем лежали какие-то катушки с нитками,
булавки и иголки. Он все высыпал, достал целую кучу бисера и стекляруса и вдруг
стал розовые бусинки с перламутровым отливом нанизывать на булавочки и втыкать
в деревянное блюдо. И за полчаса получилась потрясающей красоты рыба. Розовая
замечательная рыба.
Потом ему показалось, что деревянный
фон табахи не очень к ней подходит. И он попросил меня принести лак и сдуру всю
эту рыбу залил черным лаком. Она стала ужасной просто, мы долго мыли ее в
керосине, каких-то растворителях – ничего не получилось. Тогда он заставил нас
ее ошкурить и сказал: «Это прекрасный коллаж, я назвал его “Воспоминание о
черной икре”».
И сейчас коллаж висит в его музее,
но сначала он был розово-перламутровой красивой рыбкой.
Я каждый день проводил с
Параджановым минимум по десять часов, но так и не понял механизм его образного
мышления. Думаю, и никому его не понять, потому что это делалось левой рукой,
между делом. Единственное, что Сережа сделал на моей памяти сознательно и
сосредоточенно, – это эскизы костюмов к «Сурамской крепости». Он где-то нашел
пачку листов наждачной бумаги, притащил домой, сказал, это гениальный фон.
Собрал свои тряпочки и начал выкладывать, а мы с Аликом клеили. Он просто накладывал
тряпочки: это костюм Вардо, это костюм Усман-ага, это костюм мальчика, это
костюм волынщика. Сделал штук пятнадцать и все раздарил. Одну я у него украл
после фильма. Украл в отместку. Он мне как-то подарил замечательную работу: в
пику Эйзенштейну он сделал мексиканский цикл, чудные три рисунка в окантовке, и
подарил их мне на день рождения. В восемьдесят пятом году, перед выставкой, он
их выпросил – «на время, на выставке повесить». И не вернул. Я все повторял: «Сереж,
верни, ты же мне их подарил». – «Нет…» – «Как же так, у меня что-то на память о
тебе должно остаться!» – «Никогда, ни за что, сам украдешь», – сказал он. Чем
навел меня на мысль.
Когда фильм был закончен, он начал
эти эскизы раздаривать. Коре Церетели, монтажеру подарил, каким-то бессмысленным
французам дуракам подарил, тут я расстроился, понял, что он все раздарит. И утащил
один из эскизов, он даже не заметил. Он странно к этому относился: некоторые
работы очень берег, а к некоторым относился равнодушно.
– Он тюремные работы берег, никому
не давал. Я-то ему все время дарил свои картинки, офорты тонкие. Он их тут же
передаривал.
– Продавал, передаривал. Когда не
было денег, продавал.
– Но ведь не от корысти…
– Нет. Он к деньгам насмешливо
относился. Знаете, как он на свадьбе пожар устроил? Додо Абашидзе пригласили
тамадой на свадьбу, и он почему-то потащил туда нас с Параджановым. Ну, я
забился в уголочек, сижу там тихо, выпиваю, закусываю, а остальные вдруг
пустились в пляс. А у нас положено дарить деньги на свадьбе. Когда идут
танцевать, купюры зажимают между пальцами и так танцуют, а после окончания
танца бросают деньги музыкантам, либо невесте, либо женщинам, которые тоже тут
пляшут.
И Параджанов пустился в пляс с
купюрой, а потом почему-то зажег ее от свечи. Плясал-плясал, да и уронил ее
какой-то женщине на голову, на парик, который тут же вспыхнул. Она была абсолютно
лысая, горящий парик скинула, стали тушить, заливать водой, все веселье
насмарку. Нас с позором выгнали, хорошо, что не побили. Хозяева долго
объяснялись с Додо Абашидзе, что за дурака он привел на свадьбу. Многие люди и
не знали, кто такой Параджанов. Какой-то там режиссер, подумаешь.
Жора, Гарика папа, когда ругался с
Сережей и хотел его уколоть, пользовался главным аргументом: «Ты так себя
ведешь, как будто ты снял “Клеопатру”», – заявлял он, поскольку для него это
был образец кинематографа.
Он спрашивал Балаяна: «Рома, это
правда, что Сергей гений?» – «Да, он гений». – «А почему в маминых трусах
ходит? Гении разве ходят в маминых трусах?»
Ужас. У нас был товарищ,
Лева-цеховик, он сшил Сереже трусы, сатиновые, черные – как положено. На
Сережин размер было очень трудно в советское время что-то купить. Лева сшил
двадцать четыре пары трусов. «Вот, это тебе на год. Когда закончатся, еще сошью»,
– сказал он.
Параджанов, когда Лева принес эти
трусы, очень обрадовался и надел их все сразу, причем не друг на друга, а как
платье с оборками, одни даже надел на голову. Страшно веселился. Сохранилась
фотография: Параджанов в таком «наряде».
Половину этих трусов, двенадцать
штук, он через меня послал Эльдару Рязанову. Я привез и вручил со словами: «От
Параджанова».
Тот, видно, подумал,
что Параджанов прислал какой-нибудь ковер, что-то ценное, а когда открыл
коробку и увидел двенадцать пар черных блестящих сатиновых трусов, был потрясен
совершенно. Ждал всего, кроме этого…
– Отношения Сережи с
сестрой и ее мужем, насколько я понимаю, оставляли желать лучшего?
– С Аней они несколько лет не
разговаривали, потому что он у нее все время таскал что-то: еду, стиральный
порошок, керосин, пепельницу, а она на него обижалась.
Меня она обожала, потому что видела,
что я за ним ухаживаю, продукты ношу, и тихо зазывала меня на кухню, пытаясь
всучить какое-то варенье. А поскольку кухня была общая, я это варенье видел в
стенном шкафу неоднократно. Его украшали бумажки с надписью: «Инжир 73 год»,
«Кизил 75 год». Я сопротивлялся и не брал это варенье десятилетней выдержки,
ведь мне пришлось бы его выкинуть.
А с сыном Параджанова Суреном была
такая история. Сережа часто про него рассказывал: «Настоящий красавец, высокий,
стройный, похож на Кеннеди». И вдруг, году в восемьдесят втором – восемьдесят
третьем, приезжает пузатый, необаятельный, нелепый мальчик, и выясняется, что
это и есть сын Параджанова. К жизни был совершенно неприспособлен, ничего не
умел, все разбрасывал. У Параджанова при кажущейся внешней неразберихе все
лежало на своих местах, для него это было важно – не порядок, а эстетика. Эта
ваза должна стоять здесь, а альбом лежать тут – все было продумано. А мальчик
устроил хаос. Сереже это надоело, и он предложил сыну убрать и постирать свои
вещи. Тот спрашивает: а как? Сережа отвечает: очень просто, возьми тазик,
замочи…
Мальчик, конечно, не понимал, что
белое белье надо стирать отдельно от черного, шерсть отдельно от хлопка. Он
утречком взял и закидал все грязное в большой таз, засыпал полпачки порошка и
залил водой. Образовалась густая жижа. Аня вышла часов в одиннадцать на балкон
– она там каждый день сидела, как сова, в двух париках – внизу рыжий, а сверху
черный. И сидит она в этих двух париках и вдруг видит, что коробки-то с порошком
нету. Она спрашивает: «Суренчик, а ты где взял порошок?» – «На кухне, тетя Аня».
– «Скажи своему папе, пусть не пожалеет одиннадцать копеек и купит в
керосиновой лавке пачку порошка, а мой пусть не трогает!»
Понятно, пенсионерка, бедная
женщина. Стала она плакать, Параджанов выскочил на балкон и заорал: «Ты жадина,
скопидомка, родному брату жалеешь воду, стиральный порошок!» – «Да, потому что
у меня нет денег, а ты последнее отнимаешь…»
В общем, слово за слово, Параджанов
крикнул: «Забери обратно свой порошок!» – и перевернул этот таз ей на голову.
Грязная вода течет по парикам, Аня
вскакивает, впивается ему когтями в лицо, и они начинают, как Белоусова и
Протопопов, скользить по мокрому линолеуму. Мы с Мариком Поляковым кидаемся их
разнимать, а скользко, устоять невозможно… Никто всерьез не пострадал, конечно,
они царапались, орали, ругались матом, в итоге Параджанов хлопнулся на пол, Аню
мы унесли, а Суренчик так и стоял, не понимая, что творится. Вот так они и
ссорились все время – из-за воровства.
– Воровство, Шура, – довольно
неприятное слово…
– А как иначе скажешь? Сережа
повадился на базаре воровать зелень у азербайджанки, и один раз она застукала,
что он украл два пучка петрушки.
«Как тебе не стыдно, – говорит, –
голова седая, борода седая, зелень украл». – «Я ничего не воровал, ты дура,
если тебе жалко, на, забери свою зелень», – бросил эти пучки.
А у нас было по две сумки в руках,
он наклонился за своими сумками, зубами схватил пучок тархуна – и ушел. И
азербайджанка даже не нашлась что сказать. Я потом его спросил: «Зачем ты это делаешь?»
– «На базаре надо воровать. Обязательно».
Ну надо так надо…
А в Баку, куда мы ехали на съемки
«Ашик-Кериба», такая приключилась история. Группа ехала в Баку поездом, а Додо
Абашидзе и Параджанов летели самолетом. С ними летел и я, поскольку, помимо
своих обязанностей в группе, занимался еще и инсулином: оба – и Додо, и
Параджанов – были диабетиками. Мама Додо дала мне коробку из-под ботинок
«Саламандра» с лекарствами и расписание, когда эти лекарства надо Додо давать;
такая же коробка у меня была для Параджанова. Причем Додо терпеть не мог лечиться
– его надо было заставлять пить таблетки. А Параджанов пил их мирно и послушно,
не возражал против уколов, но ничего не помнил, поэтому я каждый раз напоминал:
«Сережа, выпей». Он машинально глотал таблетку от диабета, запивал ее сгущенкой
и вообще безобразничал ужасно.
И вот утром у нас самолет, перед
этим я должен дать им лекарства и сделать Сергею укол. Но вечером накануне
отъезда выясняется, что он потерял паспорт. Что тут началось!
«У меня украли паспорт агенты ЦРУ, –
вопит он, – я никуда не полечу, пока эти агенты мне паспорт не вернут!»
Я ему посоветовал ехать поездом,
потому что тогда в поездах паспорт не нужен был, а в гостиницу можно было
устроиться по удостоверению Союза кинематографистов, и мы с Додо улетели в
Баку.
Прошло две недели. Параджанова нет.
Группа бездельничает, я им разную работу нахожу и уже не знаю, чем занять семьдесят
человек – народ уже спивается, кто-то женится, кто-то расходится. Разбредутся
по городу, потом мы их не отловим. Надо что-то делать. Вдруг Додо вспоминает,
что юридически он тоже режиссер-постановщик, и говорит, что сейчас пойдет
звонить на студию, больше ждать Параджанова невозможно. Директор студии не
возражает – советское производство плановое, надо давать метраж.
Додо втайне надеялся, что
Параджанов, услышав о начале съемок, приедет, но он не приехал, и мы сняли одну
сцену, которая вошла в монтаж. Параджанов нам столько рассказывал про эти
сцены, мы просто скопировали, собезьянничали. Но, когда в Тбилиси пришел отчет,
из которого явствовало, что мы сняли столько-то метров фильма, он тут же
примчался в Баку на машине – для этого паспорт не нужен – и устроил дичайший
скандал.
Сбор группы происходил у него в
номере. Параджанов кричал: все жулики и негодяи, все украли реквизит с
киностудии «Азербайджан-фильм». Он всех ругает, унижает, а люди молчат. Додо
Абашидзе вообще не принимает на свой счет. Выслушал Сережу и говорит: «Хорошо,
ты все сказал?» – «Да». – «Сейчас мы вызовем следователя, чтобы он обыскал все
номера и сказал, кто здесь вор».
Параджанов ему на это: «Не надо
следователя».
Он, не успев приехать, уже украл два
ковра из реквизита, засунул их к себе под кровать, и какой-то там шандал. Потом
на съемках он украл чучело леопарда, ковер и гроб реквизиторский, не знаю
зачем, клептомания.
– Это азарт был, мистификация, он
все равно передаривал это.
– Да, вы правы, это было абсолютно
бескорыстное воровство. Он дарил, менялся безостановочно, со мной тоже менялся.
У меня был красный стеклянный плафон от керосиновой лампы, а у него прекрасный
подсвечник пушкинских времен, очень красивой формы, и он меня мучил: «Продай
этот плафон». – «Не хочу продавать». – «У тебя все равно нет под него лампы». –
«У тебя тоже нет». – «Хорошо, тогда давай меняться, я знаю, что тебе нравится
этот подсвечник, забирай его».
И мы с ним поменялись: подсвечник на
плафон. Проходит два года, он плафон продал и давай сокрушаться: «Зря я с тобой
поменялся. Ни плафона теперь, ни подсвечника. Отдай обратно». – «Но ведь я за
него отдал тебе плафон!» – «Я тебе заплачу двадцать пять рублей».
То есть я ему продал его же
подсвечник за двадцать пять рублей, это были огромные деньги тогда. Прошло две
недели, он приходит и спрашивает: «Не купишь у меня этот подсвечник?» – «За сколько?» – «За пятнадцать рублей». – «Сережа,
я тебе его продал за двадцать пять рублей, почему ты мне его продаешь за
пятнадцать?» – «Потому что мне очень нужно пятнадцать рублей».
Ну что тут про него скажешь! Туда
купил, сюда продал. Смешно, очень смешно.
– Во второй половине восьмидесятых
мне реже приходилось ездить в Тбилиси, мы с Сережей стали не так часто встречаться.
До нас только слухи скандальные доходили, что он подрался с Отаром Иоселиани на
каком-то фестивале.
Ну а потом, в восемьдесят девятом,
он лежал здесь, в Москве, в клинике. Мы с Беллой ездили к нему.
– Додо тоже в Москве лежал после
инсульта, в Первой градской. А я как раз учился на первом курсе. Ему очень
нравилось, как моя жена Таня готовила кукурузные лепешки и салат оливье, и я
носил все это ему в больницу. У него не работала правая рука и нога, и я его
кормил с ложечки, и потом его ставили на ходули, и я переставлял ему ноги. Один
раз вхожу в палату – как будто что-то капает, я решил, с потолка. Оказалось,
Додо плачет и повторяет: «Вот уж никогда не мог представить, что ты меня будешь
учить ходить…» Тяжелое было зрелище.
А Сережу я видел за несколько дней
до смерти, специально прилетел. Он лежал лицом к стене без сознания, и врач
меня предупредил, что они со дня на день ждут, что он уйдет.
Я сидел рядом с кроватью час, два,
все надеялся: если повезет, он придет в себя. И вдруг он шевельнулся и, не
оборачиваясь, говорит: «Шурик, ты здесь?» – Он спиной почувствовал! – «Да,
Сережа». – «Позови кого-нибудь, чтобы мне помогли повернуться».
Мы с медбратом его повернули, он был
совершенно спокоен, внятно стал расспрашивать про мою жену, дочку, маму с
папой. Что-то я ему рассказал бытовое.
И тут он спросил: «А что делаешь?» –
«Собираюсь снимать дипломную работу». – «Если можешь не снимать – не снимай…»
– и замолчал. А через пять минут опять отключился.
Последние слова, что Параджанов
сказал мне в моей жизни: «Если можешь не снимать – не снимай»…
Мы с Беллой и Сережа Параджанов прошли жизненные пути близко
друг к другу, и хотя дистанция эта может быть обозначена лишь пунктиром встреч,
потому что мы жили в разных городах и встречались только время от времени, но
это была настоящая близость.
Приезжая в Тбилиси, мы каждое утро шли в гору кривыми
переулками в надежде застать Сережу дома здоровым и в хорошем настроении. Много
лет нам это удавалось, и на нас неизменно обрушивалась ласка Параджанова. Тогда
мы жили без мобильных телефонов и не имели возможности известить о своем
приезде, тем более что у Сережи и домашнего телефона тоже никогда не было.
Мы выдерживали многие застолья за круглым столом в его
маленькой комнате, стихийно увешанной разными картинками и его собственными
коллажами. Здесь было множество удивительных предметов непонятного назначения,
создавая ощущение пещеры Параджанова-Аладдина.
Помню, как в 1985 году эти сокровища экспонировались на весьма
успешной выставке, проходившей в помещении тбилисского Дома кино. Представленные
там работы были выполнены в разных жанрах. Поражали воображение сделанные
руками Параджанова причудливые шляпы, составленные из самых разнообразных
предметов. Каждая шляпа имела свой образ. Одна – гнездо птицы, которое она свила
своим клювом, натащив в прямом смысле этого слова бесценные сокровища –
таковыми становились стекляшки, перышки, бусинки, картинки, тряпочки, кусочки
зеркала и многое другое. Другая являла собой диковинную бабочку, сделанную из
бежевых, коричневых и золотых кружев, вееров и цветов, перебиваемых ритмом
черных мушек и украшенных нитками дешевого искусственного жемчуга, создававшего
иллюзию редкостного богатства. Перекрытые вуалетками и добавочными слоями
разнообразных сеточек, придававшими им флер таинственности, на выставке они
покоились на старинных бронзовых лампах или на удлиненной формы вазах синего
стекла.
На всех зрителей оказывали большое впечатление лагерные работы
Сережи, сохраненные и донесенные им до зрителей через все препоны нерадостной
судьбы. Я снова видел кефирные крышечки с изображениями зэков в обличье римских
императоров.
Или приклеенные к письмам из зоны рукотворные «почтовые»
марки, тщательно прорисованные Параджановым в изобретенной им технике простой
черной шариковой ручкой, дающей в его руках эффект сложного травленого офорта с
уже образовавшимся на нем акватинтным переходом к черному фону. Объектами изображения
на большинстве таких «марок» тоже служили соседи по нарам, порой с чертами
вырождения на лицах. Одним из сюжетов лагерного творчества Параджанова были
карты «Самопал», которыми играли заключенные. Или пустые банки из-под шпрот с
исступленными эротическими рисунками на крышках, рожденные в муках одиночества
и аскетизма лагерной жизни.
На выставке были представлены и другие излюбленные
Параджановым объекты: большие блюда из колотого стекла с приклеенными флаконами
из-под духов, служащими вазами для произрастающих из них цветов, выложенных из
морских раковин. Стебли и листья, тянущиеся к свету, состояли из осколков
бутылочного стекла. В этих работах присутствовал эффект сотканного из воздуха,
прозрачного натюрморта.
Я вглядывался в коллажи, сделанные с помощью вырезок из
фотографий в журнале «Огонек». Эти фотографии в первоначальном виде
представляли собой обычные заурядные сюжеты советской жизни, но вырезки из них,
в контрастном сопоставлении друг с другом, производили художественный эффект
сокрушительной силы. Портрет Джоконды, узнаваемый своим абрисом и своей
знаменитой полуулыбкой, но уже с заметным внутри абриса, тоже узнаваемым,
портретом товарища Сталина – уже с усами, но еще с ее полуулыбкой на лице.
Параджановым была сделана серия «Несколько эпизодов из жизни Джоконды», где
фигурируют Майя Плисецкая и Володя Высоцкий.
И всюду – Параджанов летящий. Он сам вырезал свой силуэт из
одной фотографии и приклеивал его на небо другой, при этом сохраняя
невозмутимое выражение лица, вырезанного из третьего снимка, таким образом
создавая коллаж, в достоверность которого легко было поверить.
Вот эта полетность, быть может, больше всего выражала
состояние его души, и для меня очевидно, что если грузное тело Сережи в жизни и
не было предназначено для полета, то на коллаже соответствовало его жизненному
порыву.
Параджанов сидящий – в виде богини правосудия, с топором
вместо меча в одной руке и гранатом вместо весов в другой, но с открытыми
глазами, облаченный в одежды Будды, с нимбом над головой.
Параджанов стоящий – на автопортрете в «готическом стиле»,
выполненном карандашом на бумаге с коллажным использованием металлической
сетки, сухих растений и лоскутков различных тканей, рождающих образ испанского
гранда.
Костюмы для фильма «Ашик-Кериб» были сделаны как аппликация
из лоскутков разнообразных расцветок и фактур: золотая парча, черный бархат,
сеточки на цветной подкладке, атлас с набивным рисунком, ситец с цветами,
кусочки вышивки с разными по масштабу изображениями, наклеенные на бумагу по
условному рисунку, создавали впечатление непринужденной художественной импровизации,
хотя эти костюмы были изначально достаточно точно выверены согласно общему замыслу.
Сережа был в высшей степени фотогеничен. Все фотографии в
его альбомах и на выставке еще раз демонстрируют его способность режиссировать
любое действо. Даже когда он сам был натурой для съемки и, казалось бы,
инициатива должна была принадлежать фотографу, Сережа все равно умел
рассчитать, как это получится на пленке, и руководил процессом. Например, фото,
где Параджанов держит как знамя обеими руками дорожный знак с надписью «КГБ» на
круглом планшете. На самом деле знак находился на столбе, врытом в землю, и
обозначал стоянку машин Комитета госбезопасности, а Сережа лишь имитировал, что
несет этот знак в руках.
Когда Сережа приезжал в Москву на показы своих фильмов, он
непременно приглашал и нас. В эти годы его жизнь значительно расширила границы:
он стал «выездным». Сережу приглашали на кинофестивали в различные страны мира.
Мы всегда радовались за него.
А потом состояние здоровья Сережи резко ухудшилось. Мы с
Беллой навещали его в Пироговской больнице около Новодевичьего монастыря. Было
так непривычно видеть Сережу в больничной обстановке. Он лежал необычно тихий,
но иногда одним-двумя словами вдруг возвращал себя – прежнего, и было счастьем
это ощущать. Он ликовал при виде Беллы, старался знакомить ее с врачами, так же
как когда-то в Тбилиси с прохожими на улице Котэ Месхи.
Мы успели повидать Сережу Параджанова в московской больнице
три раза. Это и было наше прощание.
«Прощай, свободная стихия»
Я
приняла весть и убрала лицо в ладони. Не то чтобы я хотела утаить лицо от
людей: им не было до меня дела, ведь это было на берегу моря, люди купались,
смеялись, пререкались, покупали разные предметы, покрикивали на детей, возбужденных
припеком юга и всеми его соблазнами, так или иначе не вполне дозволенными. Я
услышала сильную, совершенную тишину. Неужели дети и родители наконец послушались
друг друга? Нет, просто слух мой на какое-то время стал невменяем, а внутри
стройно зазвучало: «Прощай, свободная стихия…» Пора домой, на север, но
звучание это, прозрачной музыкой обитающее в уме, на этот раз, наверное,
относилось к другому прощанию. Среди людей и детей, вблизи или вдалеке от этого
чудного бедного моря, где погибают дельфины, я никогда не встречала столь
свободного человека, каковым был и пребудет Сергей Параджанов.
Я
еще сижу, закрыв лицо руками, у меня еще есть время видеть то, что вижу. Вот я
в Тбилиси, поднимаюсь круто вверх на улицу Котэ Месхи. Я знаю, что не застану
обитателя комнаты и веранды, он опять в тюрьме, он виноват в том, что –
свободен. Он не умещается в предложенные нам обстоятельства, он вольный
художник, этой волей он заполняет пространство и тем теснит притеснителей, не
знающих, что это они – обитатели той темницы, где нет притеснителей, не
знающих, что это они – обитатели той темницы, где нет света, добра и красоты.
Нечто в этом роде тогда я написала в единственном экземпляре, лучше и точнее,
чем сейчас. Письмо такое: просьба, мольба, заклинание. Может быть, оно
сохранно. Вот опять я поднимаюсь в обожаемое место любимого города, а сверху
уже раздаются приветственные крики, сам по себе накрывается самобраный стол, на
всех людей, на меня, на детей моих и других сыплются, сыплются насильные и
нежные подарки, все, что под руку попадется. А под руку ему попадается то, что
или содеяно его рукой, или волшебно одушевлено ее прикосновением. При нем нет
мертвых вещей. Скажем: крышечки из фольги для молочных и кефирных бутылок,
небдительно выкинутые лагерными надзирателями. А на них выгравированы портреты
товарищей по заключению: краткие, яркие, убедительные образы. Дарил он не
крышечки эти, для меня драгоценные, все дарил всем, и все это было издельем его
души, фантазии, безупречного и безграничного артистизма, который трудно назвать
рукоделием, но высшая изысканность, известная мне, – дело его рук. Избранник,
сам подарок нам, – всенепременно даритель. Столь предаваясь печали, застаю на
своем лице улыбку. Он и меня однажды подарил: взял на руки и опустил в окно
квартиры, где сидела прекрасная большая собака. Она как-то смутилась и
потупилась при вторжении подарка. Через некоторое время, открыв ключом дверь,
вошли хозяева. Собака и я сидели с одинаково виноватым выражением. Хозяева
нисколько не удивились и стали накрывать стол. Параджанов недальним соседом приходился
им, и все это было в Тбилиси.
Я
имела счастье видеть его в Грузии, в Армении и в Москве, где всегда жестко и
четко меня осеняла боль предчувствия или предзнания. К чувству и знанию боли
мне еще предстоит притерпеться.
Параджанов
не только сотворил свое собственное кино, непохожее на другое кино и ни на что
другое, он сам был кинематограф в непостижимом идеале, или лучше сказать: театр
в высочайшей степени благородства, влияющей даже на непонятливых зрителей.
Вот,
поднимаю лицо. Все так, как следует быть. Люди купаются, пререкаются, покупают,
покрикивают на кричащих от радости детей. Да будут они благословенны! Я все
слышу, но глаза видят препону влаги. Между тем – прямо перед ними ярко и хрупко
алеет цветок граната. «Цвет граната» – это другое. Но здесь сейчас цветет гранат.
1990
ВЕНЕДИКТ
ЕРОФЕЕВ
История моих отношений с Веничкой Ерофеевым началась, когда
я прочел его великую поэму «Москва – Петушки». Это произошло в Париже в 1977
году. Оказавшись там, мы с Беллой претерпевали своеобразный душевный кризис – переживание
собственной жизненной позиции, предполагающей вернуться в Союз, а не остаться в
расцвеченном всеми красками мира Париже.
Я уже писал, что в
этом свободном городе на наше сознание обрушился настоящий шквал непрочитанных
книг, запрещенных в СССР. В их числе были многие сочинения А. Солженицына,
книги А. Синявского, В. Максимова, номера журнала «Континент», «Грани». Да и целый
ряд изданий В. Набокова, из тех, которые не дошли до нас, и, конечно, новые
книги стихов Иосифа Бродского.
Прочитанное производило на нас мощное интеллектуальное и
эстетическое впечатление, но и оставляло горечь от мысли, что лучшие люди
России оказались на Западе, а мы, грешные, стремимся вернуться обратно.
Именно в этот момент жизни нам встретился в Париже очаровательный,
грациозный Степан Татищев – потомок старинного русского дворянского рода, наш
парижский Вергилий. Со Степаном я познакомился еще в Москве у Юлика Даниэля. Родившийся
во Франции, Татищев в совершенстве знал французский, но не забывал и русский.
Какое-то время он работал культурным атташе посольства Франции в СССР. Он
принимал участие в передаче за границу рукописей Александра Солженицына, за что
был объявлен персоной нон грата и выслан из страны.
Он дал нам всего на одну ночь книгу Венедикта Ерофеева
«Москва – Петушки». Это были гранки готовящегося издания, напечатанные на
отдельных листах, которые Степан должен был утром вернуть в типографию.
И вот в цветущем Париже, среди неправдоподобного изобилия
продуктов, невиданных кулинарных изысков, безумного количества разнообразных
вин мы, затравленные советские люди, читали строки Венедикта Ерофеева:
«– Будете чего-нибудь заказывать?
– А у вас чего – только музыка?
– Почему «только музыка»? Бефстроганов есть, пирожное. Вымя…
Опять подступила тошнота.
– А херес?
– А хереса нет.
– Интересно. Вымя есть, а хересу нет!
И меня оставили. Я, чтобы не очень тошнило, принялся
рассматривать люстру над головой…
Хорошая люстра. Но слишком тяжелая. Если она сейчас сорвется
и упадет кому-нибудь на голову – будет страшно больно… да нет, наверно, даже и
не больно: пока она срывается и летит, ты сидишь и, ничего не подозревая,
пьешь, например, херес. А как она до тебя долетела – тебя уже нет в живых.
Тяжелая эта мысль: ты сидишь, а на тебя сверху люстра. Очень тяжелая мысль…
Да нет, почему тяжелая?.. Если ты, положим, пьешь херес,
если ты уже похмелился – не такая уж тяжелая эта мысль… Но если ты сидишь с
перепою и еще не успел похмелиться, а хересу тебе не дают, и тут еще на голову
люстра – вот это уже тяжело… Очень гнетущая это мысль. Мысль, которая не
всякому под силу. Особенно с перепою…
А ты бы согласился, если бы тебе предложили такое: мы тебе,
мол, принесем сейчас
– Ну как, надумали? Будете брать что-нибудь?
– Хересу, пожалуйста,
– Да ты уж хорош, как видно! Сказано же тебе русским языком:
нет у нас хереса!
– Ну… я подожду… когда будет…
– Жди-жди… Дождешься! Будет тебе сейчас херес!»
Ночь пролетела без сна. Мы с Беллой передавали друг другу
прочитанные листы и почти не обменивались впечатлениями. Обсуждение началось к
утру, когда мы закончили чтение. Чувство живого восхищения, помноженное на
ощущение того, что такой родимо-близкий человек живет постоянно в Союзе, переполняло
нас. Мы с Беллой восприняли поэму Венедикта Ерофеева с подлинной радостью, я бы
даже сказал, нежностью.
Впервые
мы прочли эту книгу в Париже, не зная автора и об авторе. Нам с Борисом дал
рукопись Степан Татищев – подвижник российской словесности, русский, родившийся
во Франции. Но я-то не во Франции родилась – вот он и попросил меня прочесть за
ночь и сказать: каково это на мой взгляд? Живут ли так? Говорят ли так? Пишут
ли так в России?
Так
не живут, не говорят, не пишут. Так может только один – Венедикт Ерофеев. Это
лишь его жизнь, равная стилю, его речь, всегда особенная, его талант. Какое
счастье, что талант! Какая тоска отчетливо знать, что должен претерпеть его
счастливый обладатель.
–
Свободный человек! – вот первая мысль об авторе повести, смело сделавшим героя
своим соименником. Герой, Веничка Ерофеев, мыкается, страдает, пьет все
мыслимые (и немыслимые) напитки, существует вне и выше предписанного порядка.
Автор, Веничка Ерофеев, сопровождающий героя в пути, трезв, умен, многознающ,
ироничен, великодушен. Зримый географический сюжет произведения, обозначенный
названием, лишь пунктир, вдоль которого мчится поезд. Это скорбный путь
мятежной и гибельной души. В повести, где действуют пьянство, похмелье и другие
проступки бедной человеческой плоти, главный герой – непорочная душа, с которой
напрямую, как бы в шутку, соотносятся превыспренные небеса и явно обитающие в
них кроткие, заботливые ангелы. Их присутствие – несомненная смелость автора
перед литературой и религией, безгрешность перед их заведомым этическим
единством. Короче говоря, повесть своим глубоким целомудрием изнутри супротивна
своей дерзкой внешности. И тем возможным читателям-обвинителям, кому недостает
главного – в суть проникшего взгляда. Я предвижу их проницательные вопросы касательно
«морального облика» автора. Предвижу и отвечаю.
Писатель
Ерофеев поразительно совпал с образом, вымышленным мною после первого прочтения
его рукописи. Именно поэтому дружбой с этим удивительным человеком я горжусь.
…В
10 утра мы вернули рукопись ее первому рецензенту. И, оглядев его безукоризненно
хрупкий силуэт, я сказала: «Останется навсегда. Как, скажем, “Опасные связи” Шодерло
де Лакло». Все-таки он оказался совершенно русским, этот француз: мы втроем счастливо
рассмеялись.
Во время полугодового пребывания на Западе, а потом и в
нашей реальности, я часто вспоминал автора удивительной книги, недоумевая,
почему же, живя в одном городе, мы не знаем друг друга. Какое-то внутреннее
чувство такта подсказывало мне, что не следует искать встречи нарочито
специально, что это может стать неким насильственным вторжением в его личную
жизнь.
Как раз тогда мне попалась на глаза живая и очень четкая
фотография, на которой были запечатлены Георгий Владимов, Александр Зиновьев,
Слава Лён и Веничка Ерофеев. Учитывая, что с троими из этих людей я был
прекрасно знаком и провел немало времени в совместных застольях, удивительно,
почему мы раньше не встретились с Веничкой.
Но прошло совсем немного времени, и в дверь моей мастерской
позвонили. В одной из пошатывающихся фигур, топтавшихся на пороге, я различил
хорошо знакомый силуэт моего старого друга Славы Лёна, а в другой угадал
Веничку Ерофеева. Лён держал в руках две бутылки шампанского и весьма изящно
стал извиняться, что они с Венедиктом зашли ко мне в мастерскую без звонка, не
предупредив о визите. Я был безумно рад видеть и Славу, и Веничку, сразу же
предложил им зайти и не церемониться. Достал из холодильника две бутылки водки,
всяческие закуски и пригласил гостей к столу.
Веничка был очень высокого роста, и показался мне
удивительно красивым: прямые светлые волосы, падавшие на лоб треугольной
прядью, и совсем прозрачные, немного выцветшие глаза, изначально голубого
цвета. Он передвигался по мастерской чрезвычайно осторожно, держась галантно и
предупредительно по отношению к человеку, с которым ему доводилось общаться.
Слава и Веничка сели на углу большого стола, рассчитанного на многих гостей, и
я – тоже галантно и предупредительно – налил им понемногу водки, оставляя
шампанское на потом, и предложил закусывать. Шел десятый день июля. Немного
смущающийся Веничка, осторожно пригубив водку, начал извиняться, что он слегка
опьянел:
– Борис, что ты хочешь? Ведь я ел только в июне!
В это время зазвонил телефон и раздался голос Андрея Битова.
Я стал горячо приглашать его, пояснив, что у меня сидят Веничка Ерофеев и Слава
Лён. Битов ответил:
– Если Веничка, то я приду! Вместе с Резо Габриадзе!
Тут же позвонили и в дверь: пришел один из знакомых Венички,
которому позвонил Лён. Веничка представил его как своего друга-католика и
сказал:
– Я тоже католик!
Я спросил:
– Как Чаадаев?
Веничка утвердительно кивнул. Я продолжал:
– Веничка, здесь нет людей, которые бы придирались к той или
иной вере.
На пороге появились Андрей Битов с Резо Габриадзе.
Встречаясь с Резо, я всегда поражался необыкновенному устройству его личности.
Он создал уникальный театр марионеток, с которым объездил весь мир. Эти
крошечные фигурки, причудливо двигающиеся на нитках, заставляли зрителей разных
стран радоваться и плакать над своей судьбой. Те избранники, которые попадали
на его спектакли в крошечные зрительные залы, уходили после просмотра
счастливыми и просветленными. Его, известного сценариста и режиссера, никогда
не мучил «вождизм» – страсть к лидерству и верховодству. Его высказывания о
себе самом часто носили уничижительный характер.
Помню, как однажды я провожал Резо в Переделкине на станцию,
а он при этом не щадя себя говорил:
– Я трус! Я всего боюсь! Я даже на электричке боюсь ездить!
Не думаю, что он и в самом деле этого боялся, скорее, Резо
так себя позиционировал, чтобы, не дай бог, его не сочли этаким удалым и
отчаянным «рубахой-парнем».
За этим самоуничижением проступало тончайшее человеческое
устройство, которое позволило Резо уберечь наивный, простодушный взгляд на
людей и явления жизни, давало возможность использовать эти качества в работе
режиссера и художника. А наивный художник ничего не боится, становясь самым
храбрым человеком на свете, он поступает так, как велит ему совесть. Он
позволяет себе на равных общаться с гениями всех времен и народов. Он может,
например, напрямую разговаривать с Пушкиным и изображать его на своих наивных
рисунках, придумывая новые штрихи его биографии.
Эти качества Резо роднили его с Венедиктом. Веничка отождествлял
себя со своим литературным героем, который действительно мог все себе
позволить. Никакие ниспосланные судьбой унижения не действовали на Веничку,
поскольку в своем творчестве он брал более высокую ноту, и тогда все
обстоятельства жизни ничего для него не значили. Веничка мог быть и разнорабочим,
и лифтером, и кем угодно еще, но никакая «низовая» работа не могла ранить его
высоко парящую душу. Он всегда был выше всех обстоятельств.
Познакомившись с Веничкой, Андрей и Резо, естественно,
принялись восхищаться его поэмой «Москва – Петушки». Веничка величественно
слушал и принимал комплименты с полуулыбкой Джоконды. Разговор, так или иначе,
зашел о литературе. Каждое новое имя несли на суд Венедикта, и Веничка вершил
этот суд, вынося торжественный приговор:
– Нет! Этому я ничего не налью!
Желая обострить разговор, я спросил:
– А как ты относишься к тому, что пишет Битов?
Веничка невозмутимо ответил:
– Ну, Битову я полстакана налью!
К чести Андрея могу сказать, что реагировал он
благороднейшим образом:
– Веничка, что бы ты ни сказал, я никогда не обижусь на
тебя!
Разговор зашел и о Белле. Ее самой не было в мастерской, она
жила и работала тогда в Доме творчества композиторов в Репино под Ленинградом.
Веничка задумчиво проговорил:
– Ахатовну я бы посмотрел…
А дальше на вопрос, как он оценивает ее стихи, Веничка произнес:
– Ахатовне я бы налил полный стакан!
На диване возле стола лежало множество разбросанных книг,
которые я небрежно скинул туда, когда готовил наше застолье. Среди них Веничка
неожиданно заметил скромный томик стихов Владимира Нарбута, вышедший в
издательстве «Аnn Arbor». Полистав книжку, он спросил:
– А ты можешь подарить мне ее?
Я с радостью ответил:
– Я готов тебе подарить все, что ты хочешь!
И добавил к книге Нарбута все имевшиеся у меня книги Беллы
Ахмадулиной.
В этом маленьком эпизоде проглядывает подлинный интерес
Венички к поэзии, которую он прекрасно знал и любил. У него дома, на Флотской
улице, рядом с Речным вокзалом, была не одна полка со сборниками любимых
поэтов.
Наше застолье близилось к концу. Постепенно гости
разбредались. Ушел Андрей, и с ним Резо. Ушел католик. Заснул прямо на диване
возле стола Слава Лён. А нам с Веничкой показалось, что напитка не хватает.
– Веничка, жди меня! – сказал я решительно, сел в машину и
поехал к ресторану Дома кино, потому что в магазинах вечером спиртного купить
было нельзя. Несмотря на количество выпитого, я доехал до Дома кино, где в
ресторане меня знали и дали необходимые напитки и вкусную горячую еду, которой
я хотел накормить Венедикта.
Однако, вернувшись, я нигде не мог его найти. Слава Лён уже
ушел, а Веничка не отзывался. Его не было в спальне, его не было в каминной,
сплошь заставленной моими работами, и я в совершенной растерянности поднялся на
антресоль, где вдруг увидел его, спящего на конструкции из стульев. Он полусидел-полулежал
в кресле-качалке, но из-за своего роста не мог разместиться в нем полностью и положил
ноги на стул, стоящий рядом. Растолкав Веничку, я встретился с другой проблемой:
поскольку он был такой высокий человек, то мне было не по силам помочь ему
спуститься по довольно крутой лестнице, ведущей с антресолей.
На этот путь ушло довольно много времени, но мы в конце
концов его прошли. Веничка, с грохотом опрокинув стоящую рядом со столом
аптечку, которая все вокруг забрызгала находившейся в ней зеленкой, был
водружен за стол, где я постарался накормить его горячей едой. Мои старания
увенчались успехом частично, но выпивать мы продолжили. Переночевали в
мастерской, и утром я повез Венедикта домой.
С той поры мы не раз сидели вдвоем у меня в мастерской и
разговаривали о жизни. Иногда наши встречи заканчивались причудливо: однажды,
например, мы так завелись, что нам захотелось завершить вечер как-нибудь
необычно. Надо сказать, что Веничка не любил бывать в ресторанах – отчасти это
объяснялось тем, что у него никогда не было денег. И я попросил:
– Веничка, ну не упрямься, разреши пригласить тебя в мой
любимый ресторан Дома кино. Ничего плохого не произойдет, если раз в жизни мы
пойдем туда вместе.
Наконец Венедикт согласился. Из моей мастерской на Поварской
мы вышли, конечно, не совсем ровной походкой. Тем не менее я действовал по
намеченному плану, и мы преодолели короткий маршрут, в который входила задача
обогнуть норвежское посольство и затем спуститься по лестнице к Новому Арбату,
где можно было поймать машину, чтобы доехать до ресторана.
Как нарочно, машин было мало и они отказывались ехать по
указанному адресу. И вдруг мой взгляд упал на правительственную «Чайку»,
припаркованную у тротуара напротив Дома книги. Я смело подошел и обратился к
водителю:
– Командир, сделай одолжение, довези нас до Дома кино на
Васильевской. Это недалеко! – и предложил значительную сумму.
Водитель даже не удостоил меня взгляда. Тогда я назвал
сумму, втрое превышающую первоначальную. Величественный шофер
правительственного лимузина внимательно посмотрел на меня, но ничего не
ответил. Все более заводясь, я назвал огромную по тем временам сумму, в десять
раз превышающую первоначальную. Тут уж «командир» расплылся в улыбке и
поинтересовался:
– А зачем вам это надо, ребята?
Я поднял вверх указательный палец и ответил:
– История не простит!
Мы устроились в машине. Я был полон гордости за содеянное и
радовался за Венедикта, что вот он едет по Москве на «Чайке». Веничка сидел
молча, сохраняя на устах присущую ему полуулыбку Джоконды.
К моему сожалению, у входа в этот широко посещаемый ресторан
никого из знакомых не оказалось. Триумфального прибытия не получилось.
В зале многие меня приветствовали, но Веничка был неузнан.
Свободных мест в ресторане не было. Единственным, кто раскрыл нам свои объятия,
оказался известный фотограф Николай Гнатюк. Он держал столик для своих
опаздывающих друзей. Мы сели к Коле, я сделал широкий заказ, и мы продолжили
выпивать уже вместе с Колей.
Николай Гнатюк, знавший многих известных людей, конечно, был
рад познакомиться с Веничкой и тут же бросился готовить аппаратуру для съемки.
Сюжет «Венедикт Ерофеев в ресторане Дома кино» очень его взволновал. Но тут
произошло непредвиденное. После того как он сделал несколько снимков, кто-то из
сидящих позади нас отозвал Колю в сторону. Я не придал этому значения. Однако
все кончилось хуже, чем я мог представить. Как рассказывал мне потом Коля, это
были люди из блатного мира и они не хотели, чтобы их лица остались на сделанных
Гнатюком фотографиях. Они потребовали отдать им пленку. Коля наотрез отказался.
Надо сказать, что Гнатюк был хотя и невысокого роста, но
очень сильный парень. Завязалась драка в фойе Дома кино. Бандиты, их было
четверо, сумели отобрать у Коли фотоаппарат и засветить пленку. Аппарат они
бросили и исчезли. Коля, взволнованный и расстроенный, вернулся к столу. Мы же
с Веничкой даже не подозревали, что происходило за дверями ресторана. Как
могли, мы успокоили Колю и продолжили выпивать.
Веничка со своей женой Галей жил в большой четырехкомнатной
квартире в «генеральском» доме на Флотской улице. Наличие такой большой и
фешенебельной квартиры у Венички было трудно предположить, но объяснялось все
очень просто. Раньше Веничка жил в самом центре Москвы, в Камергерском переулке
напротив МХАТа, в двухэтажном доме, где когда-то располагалось кафе «Зима», название
которого в зимнее время представлялось весьма логичным, а в летнее манило
прохладой другого сезона. Потом зданием завладела финская авиационная компания
«Finnair»
и расселила жильцов в далекие от центра районы, а чтобы жильцы дали согласие
переехать, компания соблазняла их роскошными четырехкомнатными квартирами. Так
Веничка оказался среди генералов. Ситуация была совершенно сюрреалистическая.
Веничка с Галей жили в почти пустых комнатах, лишь кое-где висели книжные
полки, заставленные книгами, а перед ними стояли вереницы маленьких бутылочек,
так называемых «шкаликов» или «мерзавчиков» из-под водки, а иногда из-под
коньяка. Веничка выпивал маленькую бутылочку и ставил ее на полку для
украшения.
Эти маленькие бутылочки имели собственную оригинальную
судьбу. Веничка был совершенно нищий человек без постоянного заработка. Ему
довелось побывать и разнорабочим на стройке, и лифтером. Так он оберегал свою
профессиональную независимость, предпочитая работать кем угодно, только не
заниматься подневольным литературным трудом. Галя приносила в дом небольшую
зарплату: у нее была малооплачиваемая должность инженера-химика. В стране шла кампания
борьбы с пьянством. За спиртным выстраивались огромные очереди. Веничка занимал
очередь, но, когда после многочасового стояния подходил к прилавку, мог
позволить себе купить только две или три маленькие бутылочки: у него просто не
было денег. Выбрасывать эти выстраданные бутылочки ему было жалко, и он ставил
их на полки перед книгами.
Эту тему я использовал, делая в 2000 году, к десятой
годовщине смерти Венички, мемориальную инсталляцию «Реквием по Венедикту
Ерофееву» в роскошном Белом зале Музея изобразительных искусств имени Пушкина.
Там состоялся перфоманс, когда на фоне этой авангардной инсталляции в память о
Веничке выступили Белла Ахмадулина, Слава Лён, Леонид Филатов, Евгений Попов;
артист театра на Таганке Феликс Антипов читал отдельные тексты из произведений
Венички Ерофеева. Торжественная обстановка и значительность места, в котором
все это происходило, стали нашей общей данью памяти Венедикта.
Когда я бывал в квартире на Флотской, Веничка показывал мне
свои записные книжки, в которых исключительно аккуратным почерком были выписаны
цитаты из сочинений великих философов и мудрецов, включая крупнейших писателей
прошлых веков. Мне сейчас кажется, что пришло время издать эти сборники цитат,
чтобы проследить ход его мыслей и еще раз удивиться тому объему знаний, которыми
владел Веничка. Примером такого издания может служить книжка, составленная из
цитат В.И. Ленина, выбранных Венедиктом, опубликованная под названием «Моя
маленькая лениниана».
Много раз я спрашивал Веничку о том случае, когда в
электричке пропала рукопись его романа о Шостаковиче, но четкого ответа на свой
вопрос так и не получил. Скорее всего, он просто забыл портфель с рукописью на
сиденье.
Тогда, в середине восьмидесятых, меня удручало трагическое
положение Венички после операции, проведенной Евгением Матякиным, большим нашим
другом, очень хорошим доктором из онкологического центра имени Блохина. Жизнь
Венички удалось продлить на четыре года, но голоса у него не стало. Он говорил,
подставляя к горлу микрофон, усиливающий голос, но придающий ему какой-то
металлический звук. У Венички было специальное устройство, связанное с микрофоном,
которое он носил на ремешке под пиджаком. Это устройство мы называли «говорилкой».
Как-то мы сидели вдвоем с Венедиктом у меня в мастерской,
попивая коньячок из выставленных на столе 250-граммовых бутылочек, которых у
нас было немало. Мы с Веничкой мирно беседовали, хотя он уже тогда пользовался
этой «говорилкой». Неожиданно в дверь позвонили и на пороге возникла довольно
разнообразная компания.
В то время в практике нашей с Беллой жизни это было
возможно: по негласному закону общения близкие люди могли зайти вечером в
мастерскую без предуведомления. Среди пришедших оказалась Инга Миллер, жена
Артура Миллера. Она была знаменитым фотографом, опубликовала несколько альбомов
своих фотографий. Вместе с Артуром она и раньше бывала в моей мастерской. Она
сразу оценила мизансцену: мы с Венедиктом за столом, а на переднем плане –
батарея коньячных бутылочек. Некая российская экзотика заключалась еще и в том,
что Веничка сидел в кроличьей шапке-ушанке, ему казалось, что в мастерской прохладно.
Инга попросила нас не двигаться и сделала памятный снимок. На фотографии наши
смущенные улыбки говорят сами за себя.
Я позабыл про то, что Инга Миллер нас снимала, и через два
года, уже после того, как Венички не стало, получил эту фотографию в подарок. И
за это по сей день Инге признателен.
Но вечер так просто не закончился. Некоторые из дам вошли в
кураж, одна из них обнимала, целовала Веничку и все просила убрать «говорилку»:
– Брось эту штуку, ты и так хорошо говоришь!
В итоге Веничка, хорошо выпивший в тот вечер, уехал, позабыв
на диване свой микрофон.
Рано утром зазвонил телефон. В трубке я услышал лишь
молчание и торопливо сказал:
– Веничка, это ты? Я сейчас привезу тебе «говорилку»! Еду к
тебе на машине.
Стояло именно то время суток, о котором Веничка восклицал:
«О, тщета! О, эфемерность! О, самое бессильное и позорное
время в жизни моего народа – время от рассвета до открытия магазинов! Сколько
лишних седин оно вплело во всех нас, в бездомных и тоскующих шатенов!»
Через сорок минут я вручил Венедикту «говорилку» и две
бутылочки коньяка. Мы сидели на кухне и вспоминали вчерашние перипетии. Рядом с
Веничкой была его Галя, самоотверженно делившая с ним все тяготы жизни.
В опубликованных записных книжках Венички есть дневниковая
запись о похожей встрече:
«13 –14 – 15.XI. В один из этих дней в гостях у Мессерера по его
приглашению. За коньячком в его мастерской, тет-а-тет. Белла отсутствует: она
под Ленинградом, в Доме творчества. Веселых и приятных мыслей полон. На
следующий день обнаруживаю, что оставил у Бориса Мессерера свою синюю сумку с
записными книжками, звоню – так и есть. Отличный малый Мессерер: подъезжает на
машине, вручает сумку и плоский, позарез нужный флакон коньяку. Мало того:
обнаруживаю в каждом кармане по полсотне».
Мы с Беллой обожали Веничку, и он со своей стороны платил
нам любовью и даже, по-моему, был влюблен в Беллу. Когда она читала стихи, он
слушал как завороженный. Веничка и Галя приезжали неоднократно, потому что
врачи рекомендовали Веничке как можно больше ходить пешком на свежем воздухе.
Веничка и Галя бывали у нас на даче в Переделкине. Мы гуляли по аллеям,
разговаривали, а потом шли обедать.
У меня сохранились подаренные им книжечки с короткими
дарственными надписями в весьма своеобразном Веничкином стиле. Например: Борису Месс. С уже устоявшейся любовью.
Когда Веничке стало в очередной раз плохо, мы с Беллой по
звонку Гали примчались на Флотскую улицу.
Кое-как снарядив Веничку, мы на безумной скорости помчались
вчетвером через весь город в больницу на Каширском шоссе. Я старался не
опоздать, и мы чудом успели к назначенному Матякиным часу. Это была последняя
поездка Венедикта. Мы с Беллой неоднократно навещали его в больнице.
Невыносимое зрелище. Веничка погибал. Его вид, когда он сидел на кровати,
одетый в голубую рубашечку, так гармонирующую с его голубыми глазами, был
настолько трогателен, что слезы лились сами собой. Женя Матякин делал все возможное,
чтобы спасти Веничку, но это уже было выше его сил.
Белла посвятила Веничке стихи:
Кто знает – вечность или миг
мне предстоит бродить по свету.
За этот миг и вечность эту
равно благодарю я мир.
Что б ни случилось, не кляну,
а лишь благословляю легкость:
твоей печали мимолетность,
моей кончины тишину.
Потом были похороны. Отпевали Венедикта Ерофеева в храме
Ризоположения на Донской, между Ленинским проспектом и Шаболовкой. Собралось
очень много народа, и в воздухе была разлита грусть и нежность к этому
удивительному человеку. Похоронили Веничку на Новокунцевском кладбище. Поминки
были в кафе на Скаковой улице. Его образ как будто реял над нами, и все
говорили о Веничке как о самом близком человеке и как о великом русском
писателе.
Галя не выдержала жизни в одиночестве. Она выбросилась из
окна той самой квартиры на Флотской улице.
Белла написала слова в память о Веничке, которые были
опубликованы как некролог:
Слова
заупокойной службы утешительны: «…вся прегрешения вольные и невольные»… «раба
Твоего»… «новопреставленного Венедикта»…
Не
могу, нет мне утешения. Не учили, что ли, как следует учить, не умею утешиться.
И нет таких науки, научения, опыта – утешающих. Наущение есть, слушаю,
слушаюсь, следую ему. Других людей и себя утешаю: Венедикт Васильевич Ерофеев,
Веничка Ерофеев, прожил жизнь и смерть, как следует всем, но дано лишь ему.
Никогда не замарав неприкосновенно-опрятных крыл совести, художественного и
человеческого предназначения суетой, вздором, – он исполнил вполне, выполнил,
отдал долг, всем нам на роду написанный. В этом смысле – судьба совершенная,
счастливая. Этот смысл – главный, единственный, все правильно, справедливо,
только почему так больно, тяжело? Я знаю, но болью делиться не стану. Отдам
лишь легкость и радость: писатель, так живший и так писавший, всегда будет
утешением для читателя, для не-читателя тоже. Не-читатель как прочтет? Но вдруг
ему полегчает – он не узнает, но это Венедикт Ерофеев взял себе печаль и муку.
Взял и вернул всем нам уроком, проповедью добра, любви, счастьем осознания
каждого мгновения бытия. Столь свободный человек, прежде и теперь, он нарек
героя его знаменитой повести своим именем, сделал его своим соименником –
страдающего, ничего не имеющего, кроме чести и благородства. Вот так,
современники и соотечественники. Веничка, вечная память.
[1] В 1965–1968 гг. Параджанов вместе с другими известными
деятелями украинской науки и культуры, протестуя против массовых политических
арестов, обращался в высшие партийные и государственные органы с требованием
разъяснить причины преследований украинских интеллектуалов и выступал за
проведение открытых судебных процессов, которое должно было бы обеспечить справедливость
рассмотрения дел. В