Повесть
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2013
Григорий ПАШКОВСКИЙ
А
ПОТОМ ПОШЕЛ СНЕГ
Повесть
У нее была
клаустрофобия.
Когда они
любили друг друга, в моменты особой близости, она начинала задыхаться, ей не
хватало пространства и воздуха, поэтому и целовалась она, как девочка – не то
чтобы не страстно (иногда даже очень), а как-то осторожно.
Но начать,
пожалуй, нужно не с секса – его будет достаточно, – начать надо с разговора на
пятый день в Лондоне, в уютной гостиничке рядом с Гайд-парком и королевским
дворцом, когда уже было понятно, что праздник заканчивается, а его очень
хотелось продолжить.
Был поздний вечер, он ушел в ванную, а после позвал ее. В первый раз она согласилась на его старомодные эротические развлечения, подсмотренные во французских фильмах, и пришла. И все. Она хохотала, как сумасшедшая, до слез, умоляя его добавить в воду пену, чтобы как-то укрыть эту невозможную красоту. Он не то чтобы обиделся, он был ошеломлен и пытался понять причину веселья. Но когда она объяснила, как она видит его – с ногами, укороченными от преломления света в воде, без мужского начала, спрятанного под нависающим животом (в это время у него был период жора, и он набрал более ста кило, что при его росте в метр семьдесят пять оказалось чересчур заметно), – и этот хохот все продолжался и продолжался, пока он не снял свое предложение поплескаться вместе. Все-таки она стеснялась, хотя и говорила все эти дни, да и до них, что все будет, как он захочет.
Как всегда,
это значило, что сказанные слова оба понимали по-разному.
Она сидела на
краю ванны в черной длинной юбке из легкого и очень нежного на ощупь шелка и
каком-то топике, укрывающем рвущуюся наружу красивую грудь. Он лежал в воде
голый, в пене, которую она соорудила, выдавив что-то желтое из тюбика под струю
воды.
Они
разговаривали без обиды, хохоча и подтрунивая друг над другом, обсуждая самые
интимные возможности будущего секса, и им было так хорошо, как может быть
только очень нужным друг другу людям.
Она снимала
макияж – он в первый раз видел, что лежит у них на ресницах, – стирала нечто
розовато-желтоватое со щек и лба, хорошея на глазах, и они поменялись местами.
Она полезла в ванну, которую любила больше, чем душ, и долго там грелась.
Ей всегда было
холодно, хотя малокровной она не выглядела, да и худой тоже – всего на всех
красивых местах было достаточно.
Он попытался
было настроить телевизор на что-то подходящее моменту, но, как только она
пришла, необходимость в дополнительной стимуляции отпала.
Потом они
гадали – днем были куплены две колоды новых (ненадеванных, как он сказал) карт,
и они пытались узнать свою и еще чью-то судьбу.
Потом она спала, как всегда, повернувшись к
нему спиной и не шевелясь до утра, а он вспоминал.
Это случилось
несколько месяцев назад, осенью.
В четверг жена
довела обычную в последнее время размолвку до скандала, а после предложила
пожить отдельно. Кончилось тем, что он поехал на дачу, проведя там конец
недели, а она осталась в городе, тем более что в воскресенье она еще и
работала.
А
в понедельник он вдруг встретился с маленьким черным камнем – такой жена
становилась, когда происходили события.
Она не смотрела на него. Ей трудно было произнести эти фразы. Но она выдавила их из себя:
– Надо пожить врозь. Я не знаю, что это. Я не
знаю… – Тут и были сказаны эти слова, которые в одночасье перевернули привычную
картину мира. – Любовь это или нет, я не понимаю, МЫ не понимаем пока…
Вот это МЫ,
отделившее прошлое от настоящего, и добило его окончательно. Похолодев, он
понял, что действительно это слышит, слышит от своей жены, и она говорит
правду, и все изменилось в одну минуту.
Он еще что-то
лепетал, пытаясь держать спокойный тон, о глупости, о времени, об их прошлом, о
том, что так нельзя, – в общем, весь дежурный набор расставания, уже точно
понимая, что говорит это чужой женщине, что она уже не с ним.
Она слушала
его терпеливо, не желая, видимо, больше обижать, или из чувства сострадания, но
отрешенно, устало – главное было сказано, она решилась, и теперь ее жизнь ехала
куда-то в сторону от этого лохматого, растерянного человека, которого было
жаль, но и только.
Зазвонил
телефон. Еще раз. И еще. Она взяла трубку и ответила так, будто его здесь не
было:
– Да! Мы
поговорили. Нет, все нормально, не волнуйся.
Такого голоса,
робкого и нежного, он не слышал от нее лет пятнадцать, и ему стало нехорошо.
Случилось то, что она ему пророчила раньше, а он не принимал во внимание: «Я
другая, Игорь, я теперь совсем другая. Не кричи. Я не боюсь тебя больше».
Так было
несколько раз в течение последнего года, но он считал это обычной женской
хитростью, зная, что все перемелется, – столько лет вместе, корни срослись, как
разделиться, да и зачем? Он ее не понял тогда, а сейчас не понимал, как
остановить катастрофу (он четко осознавал, что наступает катастрофа), и, ощущая
дикую слабость внутри, топтался растерянно посреди комнаты, ненавидел себя за неумение
совершать решительные действия, презирал себя и вслушивался в ее голос.
Она
отвернулась и захлопнула мобильный телефон, которого раньше у нее не было.
«Откуда?
Зачем?» – подумал он и вдруг понял, что это телефон для звонков тому, ДРУГОМУ.
Значит, все продумано, приготовлено, и от этой мысли он еще больше ослаб.
Они помолчали, потом она сказала:
– Ну что ты так
расстраиваешься? Еще ничего не решено. Нам самим надо многое понять.
Он повернулся и вышел. Его
не остановили.
Он вошел в лифт и поехал к
себе – они работали в одном здании, только на разных этажах, – прошагал через
офис, здороваясь с людьми, через несколько курилок на лестницах, шутя и отвечая
на приветствия, вальяжно открыл дверь кабинета, попросил чаю, подождал, пока
принесут, зашел в шкафчик – так он называл маленький туалет в углу кабинета, –
плотно закрыл дверь, укутал полотенцем голову и закричал.
Он слышал себя
и не понимал, откуда в нем взялся этот тоскливый, звериный, невозможный крик.
От отчаяния? От наступившего одиночества? От обиды, ярости? Нет, пожалуй,
именно тоски.
Это длилось
долго, так долго, что потом он сел на пол, весь в поту, с дрожащими руками и
слезами, текущими по щеке. Он плакал! Это было невероятно – последний раз слезы
были у него лет в девятнадцать, когда получил – и заслуженно – в нос от
рабочего класса на институтской практике. И вот, поди ж ты, через столько лет
он сидел на полу и плакал, а слезы текли как вода, и он, оказывается, не знал,
что у него такой большой запас этой влаги.
«Морда вся распухла, как выходить-то буду?»
То, что надо
было спасаться и немедленно куда-то убегать, не вызывало никаких сомнений. Он
стоял у зеркала и смывал холодной до ломоты в пальцах водой остатки слез и
соплей, делая примочки к щекам и под глазами. Во всяком случае, когда он надел
черное кашемировое пальто, замотал шею шарфом по тогдашней городской моде и
взглянул наконец в зеркало, на него посмотрел оттуда седовласый мужчина лет
шестидесяти, без каких-либо явных следов переживаний на лице – немного, правда,
покраснели щеки, и веки припухли, но ничего, голову наклоним и проскочим без
последствий.
Взял из
портфеля ключи от «мерса», на котором иногда ездил сам, позвонил водителю,
чтобы не беспокоился, бодро сообщил удивленному помощнику, что будет на срочной
встрече в городе, прошел охрану, проглядывая на ходу для пущего эффекта
какие-то бумаги, упал на сидение, захлопнул дверцу и погнал как сумасшедший.
Он не заметил,
как сделал два круга по Садовому кольцу, крича в голос на себя, на соседние
машины, врубил радио на полный звук так, что уши закладывало, и начал орать
песни, как в караоке, под какую-то новую станцию с подходящим под его состояние
репертуаром: в меру сопливо, в меру ритмично, но без паскудства пошлого – я
тебя, ты меня, – пел и снова плакал. Хорошо у машины были правильно
затонированы стекла, а то народ насмотрелся бы. А потом уже не плакал (слез не
было) – рыдал, вот правильное слово, и изумлялся себе, что случившееся его так
глубоко задело, так оскорбило и так унизило, – он не актерничал перед собой и
не сладкую жалость к себе лелеял и обмусоливал – не в этом было дело – не
ерунду ведь он оплакивал. И снова ехал и ехал, стремясь удрать от этого
несчастного, растерянного, невменяемого человека, пытаясь оставить его где-то
там сзади, мчался куда-то, гнал на большой скорости, меняя ряды, как это делают
отвязанные пацаны на дорогущих «феррари» и «ламборжини», был как никогда агрессивен,
но бог его, видимо, хранил сегодня, дал покуражиться, нагореваться до
основания, до самого донышка души.
Он уже не орал
– хрипел, голос был сорван, и он долго еще не мог говорить нормально. «Мерс»
спас его, стал тем уединенным от всего мира местом, где он мог сам себе
жаловаться, сам с собой ругаться, сам себе исповедоваться. Еще много раз он
занимал эту автомобильную исповедальню и лечил себя, как мог.
Позвонил другу
Коле, Николаю, почти чудотворцу. Была у него, к счастью, такая опция – очень уж
совпадали у них способы жития и манера общения со страждущими душами. Коля
появился у него, а он у него (надеялся, что было именно так) лет двадцать
назад, когда он был никто и звать никак, только приехал в этот сучий и акулий
город, в котором сумели разглядеть в нем какой-то уникальный и необходимый тут
талант и не сожрали, дали выжить, – так вот, Коля появился рядом (он так
действительно думал), чтобы помочь ему не скурвиться, не остановиться, сделать
все до конца.
Они задружили,
хотя встречались редко, но по телефону разговаривали часами, абсолютно понимая
друг друга по микроинтонации, – видимо, голоса были тем, что было настоящим в
них, что не раздражало, что оставляло и свободу для каждого, и возможность
нафантазировать что-то хорошее.
Так вот, он
решился наконец, дозвонился до Николая и все рассказал.
Коля не
задавал вопросов, молчал, пока он не выговорился.
Потом он
припарковался в каком-то засыпанном желтой листвой кривом московском переулке,
сидел и уже слушал своего друга, и чем дальше слушал, тем страшнее и страшнее
ему становилось.
Тот его не
успокаивал, не говорил дежурных фраз о том, что бывает, перемелется, не осуждал
жену, которую тоже хорошо знал, – в первый момент вырвалась у него словечко
грубое, но и только. И вдруг спросил его прямо: хочет ли он, чтобы все
вернулось и было, как прежде?
Он ответил
мгновенно, не раздумывая, что да, конечно.
Коля помолчал
и сказал, что тогда ему нужно ждать.
– А долго?
Долго? – заспешил он, словно появилась вдруг какая-то надежда.
– Год, может,
и поболее, раньше не рассосется.
– Это же с ума
сойти могу.
– Не сойдешь!
И сказал ту
фразу, которая вспомнилась через несколько месяцев
– Не думаю,
что после, когда разберешься, тебе обратно захочется.
Был уже вечер.
Начал падать противный мелкий дождь. Он вернулся на работу. Поднялся к себе.
Попросил кофе.
Потом стоял у
окна и тупо смотрел на церковку во дворе.
Потом послал
за сигаретами – курить бросил двенадцать лет назад.
Потом было
хорошо: сигареты, виски и закрытая наглухо дверь спасали.
И все это
время ждал, ждал, ждал, но напрасно – она не зашла, не позвонила.
Тогда он
придумал какое-то дело для себя в том крыле здания, где был ее кабинет, зашел в
ее приемную и узнал, что она уехала сразу после обеда.
«После обеда? А сколько времени сейчас? Черт,
как быстро вечер… И что делать дальше?»
Он слушал
миленькую секретаршу жены, внимательно разглядывал узор на ее фантастической
расцветки колготках и не знал, зачем стоит здесь как вкопанный.
– Так что с
обеда Ирины Ивановны нет уже. А вы что, не знали?
Вдруг со
звериным каким-то интересом секретарша взглянула ему прямо в глаза, но он не
отвел взгляд, а, наоборот, заставил ее потупиться и покраснеть, Игорь это умел делать
прекрасно, еще в институте не было равных ему в умении склеить практически
любую – дальше все было делом интереса или скуки.
Он промычал
что-то насчет замота и вышел, ощущая на спине очень даже заинтересованный
взгляд Ольги.
«Да, Ольга», – зачем-то подтвердил сам
себе, что знает, как зовут эту прозорливую охотницу.
«И как это у них получается? Запах, что ли,
они какой-то чувствуют?»
И вдруг понял,
что это именно так, – от него исходил устойчивый запах несчастья. Первый раз за
столько лет он ничего не знал о своей Ирине, а она ничего не хотела знать о
нем.
Он досидел в
кабинете до позднего вечера и по привычке поехал домой, впрочем, с другой
стороны, куда еще мог поехать взрослый, семейный человек, привыкший к
отлаженной жизни, в которой практически не существовало места случайности, а
было известно не только все, что произошло «до», но и все, что должно было быть
«потом».
Водитель
оживленно рассказывал о пробках, жаловался на женское вождение – здесь они
совпадали во взглядах, – простой, веселый, услужливый, красивый парень.
Наверное, служил в комендатуре или ФСО, почему-то вдруг подумал он, спросил о
звании и не удивился, узнав, что за рулем машины бывший старлей. «Смешно, полуеврея везет старлей. Как там у
Кульчицкого: «Я раньше думал: «лейтенант» звучит «Налейте нам!»
Спросил у
водителя, знает ли он такие стихи. Тот захохотал, переспросил еще раз,
запоминая, – память у него была отменная, все запоминал с лёта – и тут же принялся
рассказывать длинную армейскую байку, а Игорь погрузился в какую-то мучительную
дрему, кивая в тон рассказу, но не понимая ни одного слова, словно за рулем был
индус.
Когда машина
затормозила у подъезда, новая мысль заставила его вздрогнуть: «Заходить? Не заходить? А если вдруг она
начнет объясняться? Что делать? И где спать-то сегодня? Почему сегодня? Теперь
всегда».
Растягивая
время, медленно, пешком плелся на пятый этаж. Останавливался, доставал
сигарету, вторую, курил у окна на лестничной площадке, пока кто-то с ведром не
прошлепал к мусоропроводу.
Дверь в их
квартиру была богатая, тяжелая, шарниры мягко распахнули ее, вышло так
бесшумно, что он услышал голос Ирины из большой комнаты, где стоял овальный
стол, диваны и разная мебель для посуды. Там горел свет, тихо журчал телек, и
там жена говорила по телефону с тем, ДРУГИМ, – он понял это по теплой интонации
в голосе, и по новому ее словечку, которым она называла его вперемежку с
именем. «Вон как, солнышко уже, как
быстро! И имя Валерий нам нравится».
Он стоял не дыша, жадно вслушивался в обрывки фраз, понимая, что подслушивать
нехорошо и может случиться глупая сцена, но ничего не мог с собой поделать – натура
была слаба, и разум не мог совладать с ней.
Пересилив
себя, он затопал ногами, усердно вытирая на коврике мифическую грязь, поменял
ботинки на тапочки и заговорил почему-то громким фальцетом:
– Добрый
вечер, я дома.
В комнате
сначала не услышали, он повторил текст громче, там что-то упало, усилился звук
телека, она что-то сказала по телефону неразборчиво и вышла из комнаты, как
всегда, в любимом халатике, который подчеркивал изящество ее аккуратной фигуры
и красивые, что главное, ноги.
– Привет!
– Привет!
Она посмотрела
на него спокойно и ушла обратно.
Потоптавшись у
зеркала и зачем-то поправив галстук, он осторожно вошел в комнату.
Она лежала на
диване, который закрепила за собой, что-то читала на листочках. Он присел рядом
на стул, начал говорить, повторяя утренние слова, выстраивая логичные
объяснения тому, что не должно случиться, она вяло повторяла то, что уже
говорила, он завелся, повысил тон, она потребовала не кричать, он объяснил, что
не кричит, что это голос у него такой, что он волнуется, она сказала, что это
не так, просто он не может измениться, а она изменилась и никогда не будет как
прежде, и вдруг, умело снизив тон, попросила его не торопить ничего и подождать,
но в ее голосе появилось что-то совсем чужое, победительное, как будто он стал
маленьким, а она большой, как будто она добилась того, чего не умела раньше,
как будто она поверила в чью-то правоту, в кого-то, кто ей указал правильный
путь и не ошибся… И она вдруг улыбнулась.
Это было так
страшно, что сидеть рядом – а он уже примостился в ногах на диване, умело
сократив дистанцию, – он не смог, вскочил и ушел на кухню, затем в кабинет, где
тупо просидел у компьютера до поздней ночи.
После его
ухода телевизор был включен на полный звук, что-то кричали у Малахова, зудели в
новостях, танцевали то ли на льду, то ли еще где-то.
Потом
наступила тишина – она засыпала мгновенно и спала крепко, сегодняшние события
не изменили ее натуры.
Он сидел и
думал над тем, что, видимо, в ее теле произошла какая-то необъяснимая
химическая реакция, в атомах или клетках что-то поменялось или исчезло, или
что-то в мозгу побежало не туда, и теперь в спальне на полезном для осанки
ортопедическом матраце лежала не она, не его известная до вздоха, до движения
ресницы, до любой синей веночки Ирка-Иришка.
По-другому
объяснить себе то, что происходило, он не смог.
И в этот
вечер, и еще несколько мучительных суток он верил, что это именно так.
Зяблик
позвонила поздно, совсем ночью. «Как она
узнала? И от кого? Это невероятно, никто ведь не знает еще?» Зяблик никогда
раньше не звонила ему домой. Она точно знала, что, как и когда можно делать, а
чего делать нельзя, и это было ему удобно – никто из них не стремился разрушить
свои налаженные семейные жизни ни из тщеславия, ни из глупости, ни из
каких-либо других чувств.
Он мгновенно
ответил, выскочил сначала на кухню, затем, в халате и тапках, побежал на
лестницу. Там и сидел на выщербленном подоконнике рядом с мусоропроводом,
ежился от сквозняка из дыр в переплете окна и тихо пересказывал то, что
случилось.
Она говорила с
ним мягко, но уверенно, объясняла про жену – почему и зачем та это делает, и
как быть дальше – с чужой жизнью проще разбираться, чем со своей – говорила она
все правильно, мудро, с точным знанием мотивов поведения женщин, в подобных
ситуациях сама, дескать, так поступала, правда, никогда не делала последний шаг
– можно отомстить, но убивать мужчину за то, что он мужчина, – это уж чересчур.
– Понимаете, в
этой ситуации любая женщина будет на стороне Ирины Ивановны, потому что мужчины
виноваты всегда, женщины копят обиды долго, и она вам вставила правильно. И я
была бы на ее стороне, если бы это были не вы. С вами так нельзя. Какая к черту
любовь на шестом десятке?
– Ну это ты не
знаешь.
– Знаю, не
знаю, но так заявлять мужу и ломать все, зачем?
– Полюбила – и
сломала.
– Она-то,
может, да, хотя это надо будет еще посмотреть, что там и как, а он, тот… Он
полюбил? Что у него за словами? Да и как это без подготовки, в лоб. Дурость какая-то,
она же не девочка! Так только быков валят на мясокомбинате.
Зяблик была
сейчас в любимом Тунисе, на отдыхе с семьей, но ушла к морю, плюнув на
конспирацию, и говорила с ним уже битый час. Наконец, вздохнув, сказала, что
меняет билеты, и, несмотря на его вялые уговоры не делать глупостей, велела
ждать, не сдаваться, держать марку, быть сильным и уверенным, иначе, как она
сказала на прощание, его растопчут, сделают слабым и униженным, а таких мужиков
не любят.
– И я не буду,
ты понял?
Она впервые сказала
ему «ты», хотя история их отношений перевалила за пять лет, но до сих пор она
обращалась к нему только на «вы», даже когда это казалось невозможным. Но
радости от этого «ты» он не ощутил, он так отупел за этот день, что ему было не
до ее любви.
– Я… Ладно,
конечно. А когда ты приедешь? Скоро?
– Да, скоро.
Потерпи, хорошо?
– Хорошо…
Он был
благодарен за то, что с ним поговорили, его выслушали, поняли, но она исчезла из трубки, а он остался один на
один со своей ситуацией. Его совсем повело… Он хотел побежать сейчас же туда,
в спальню, что-то сказать, обнять, просить прощения за все, что было и чего не
было, готов был согласиться с тем, что она имела право так поступить, но что-то
вдруг заартачилось внутри, он увидел себя рядом с кучей окурков на полу, начал
их подбирать, открыл крышку мусоропровода, и от громкого противного скрежета
металла очнулся окончательно. Он ясно представил себе лицо жены, ее глаза после
того, как она проснулась бы, ее голос, который появлялся, когда он делал то,
что ей не нравилось (а в последний год ей не нравилось вообще ничего), распахнул
халат, подставил голую грудь под ледяной сквозняк и студил себя, пока не
зазнобило от холода.
Вошел в тихую
квартиру, поймал себя на том, что пробирается в темноте на цыпочках. «Вот ведь козел! И чего пригибаешься? Его «в это самое», а он все старается». Упал на диван и заснул.
Как начиналось
с Зябликом – он не помнил. Иногда она рассказывала ему что-нибудь интересное из
прошлого, она-то помнила все до мельчайших подробностей, и тогда он тоже
начинал вспоминать, но обрывками, словно память его была устроена особым
образом и оставляла в своем архиве только очень ему нужное, полезное. Он
почему-то хорошо помнил про разные места, где побывал, работая на Cевере, и очень любил поболтать про атомные
ледоколы и приключения в холодных морях. Но про Зяблика он помнил только в
объеме двух-трех последних лет их встреч, однако не сокрушался по этому поводу,
знал, что он для нее так много значит, что она прощала ему эту небрежность.
Наверное, пока прощала.
Он привык, что его прощают женщины. И хотя он
не был образцом верности в физическом смысле этого слова, но, как многие – да
почти все мужчины, – считал, что главное – это твердо знать, где твой дом,
заботиться всерьез только о жене и защищать ее, как танк. Это было ему понятно
и после двух первых браков решено навсегда.
У него было ну
не то чтобы много, но достаточно увлечений, иногда даже довольно
продолжительных. Сама его работа, склад характера, основательность, надежность
и врожденная жантильность (так говаривала его мамочка) давали массу
возможностей, да и парень он был не то что красивый, но настоящий – как сейчас
говорят – мачо, а их женщины ценят, это для них поважнее любви, к которой они
относятся не так, как мужчины, и о которой порой думают и говорят со смешком.
Женщины вообще
ко всему относятся иначе, считая мужские оправдания всего лишь увертками, что и
доказывали ему неоднократно, но понимать это начинаешь, когда сердце становится
более важным органом, чем член. Вот и Иришка – его чуть не вывернуло наизнанку,
когда он вспомнил, как она произносила слово «солнышко» в телефон тому,
ДРУГОМУ, – доказывала ему сейчас это таким образом, что легче было бы умереть.
Зяблик тоже
говорила о любви, но вкладывала в это слово какое-то такое значение, которое
мужчине не кажется любовью, по крайней мере любовью к нему, единственному, ради
которого, ну и так далее. Скорее любовь для Зяблика сначала была игрой,
чувством детским, даже смешным: надо же, дядька, да какой! Ну ничего себе
сумела я учудить! А с ним хорошо, интересно – он был непонятным, другим,
странным, увлекательным, она не знала таких, не видела там, где жила, и даже
секс с ним казался ей приключением.
Это потом она
начала понимать его и ценить. Он многому ее научил, многое в ней открыл такого,
что она считала невозможным или стыдным и что оказалось частью прекрасного и
вовсе не животного начала.
Это потом, взрослея рядом с ним, она начала
видеть отличие этих отношений от скучного повторения, которое ей было назначено
жизнью. Зяблик была, естественно, замужем. И все-таки для нее в слове «любовь»,
как он думал, главными были ее собственные чувства. Она очень ценила свою
любовь к нему.
Он был у нее,
и этого оказалось вполне достаточно. И все же она стремилась закрепить его за
собой, желала первенства в обладании им, обожала его уверенность и силу,
понимая, что с ним ей не страшно. А ему она нравилась своей невероятной
взбалмошностью, коротким своим дыханием нравилась, и, что зря говорить, она
была и нежной, и стеснительной, и по большому счету очень чистой девочкой. Но
когда он вдруг оказался свободным, когда вот оно – забирай, владей, заботься,
люби, – вот тут она растерялась.
И испугалась.
Сосчитав все
плюсы и минусы – а Зяблик была еще и очень современной женщиной, для которой
умение выживать в этом страшном мужском городе стояло на первом месте, – она
определила для себя, что надо быть подле, не отпуская его, но не переходя при
этом определенных границ. И это все, на что она была способна. Мысль о перемене
в судьбе, о принятии самого важного решения ее так страшила, что она начинала
тихо его умолять: «Не надо, пожалуйста, не надо, мне плохо, я не хочу об этом,
пожалуйста». У нее сразу начинались странные головные боли, и он, видя, как ей
плохо, замолкал, делал вид, что шутит, она делала вид, что верит ему и всякое
такое, но держать равновесие становилось все труднее.
Он всегда был
всем нужен, но только в связке с чем-то: с его умением говорить, или с его
знакомствами, или с его возможностями, но при этом часто отпугивал людей своей
энергией и даже усидчивостью, называл себя каменной задницей – он всегда пугал
серьезным желанием прикрепить им избранных к себе на всю оставшуюся жизнь
Кстати,
Зяблика он встретил на лестнице какого-то учреждения и сразу понял, что не
должен ждать ни секунды, – она потом говорила ему, как ее это потрясло и как ее
потянуло к нему. Точно он не помнил, но, кажется, без стеснения взял за руку,
сказал что-то хорошее, предложил попить кофе, а она не отказалась, не стала из
себя строить недотрогу. Они мгновенно поняли, что это судьба, с которой шутить
не надо.
Он вспоминал
все это, лежа на Иришкином диване в большой комнате. Ночью ему это позволялось,
и он стал делить это время суток надвое – часть в спальне на своей кровати,
часть на диване, – сон стал беспокойным, особенно после того, как стукнуло
пятьдесят. Но сегодня лежал он в каком-то полузабытьи – даже услышал, что
постанывает, проснулся и испугался: а вдруг жена подумает, что он просит пожалеть?
Вот стыд-то!
В квартире
было тихо, стучали часы, отсчитывая интервал перед получасовым боем, Игорь
смотрел на люстру, вспоминал, как чуть не сошли с ума, увидев ее на
Фрунзенской, и тут же потратили все полторы тысячи зеленых, что были в заначке,
повесили и долго еще любовались красотой, – больше ничего в комнате и не было,
это после понабилось всякого.
Люстра пускала
зайчики от лунного света на потолок, стекла горок, на руки, которые лежали
поверх пледа.
Он не знал,
как пережить ночь.
А потом
заснул.
Разбудил его
шум кофейного автомата. «Раньше –
никогда, пока сплю. А может, это я вру? Просто подходили и будили? И не помню
уже…»
Он полежал
немного, но сразу же вскочил, как только жена ушла в ванную.
Пошел в
кабинет за бумагами, затем в спальню – надо было взять другой пиджак из шкафа,
и невольно услышал, что жена в ванной разговаривает по телефону. Она пустила
воду, но обрывки разговора были слышны – теперь в их доме жили трое.
Это оказалось
до такой степени нестерпимо, что он еле удержал себя, чтобы тут же не сбежать,
ушел на кухню, пил кофе, поздоровался, когда она вошла, налил кофе и ей, что-то
ответил на вопрос о работе, извинился, ушел.
Когда надевал
пальто, на кухне снова зазвонил телефон. «Это
что, вот так надо, – не переставая? Неужели нельзя подождать, пока уйду?»
Она появилась
в передней, когда он открыл дверь в коридор, вышла за ним на лестницу,
провожая, – так было заведено у них, это был ритуал, и она, видимо, еще не готова
была его нарушить.
– Ты на
работу?
– Да, сегодня
сплошные совещания.
– Я побуду
дома пару дней, знобит что-то.
– Ничего не
надо? Могу водителя прислать…
– Нет, нет,
все есть, не надо. Когда вернешься?
– А зачем этот
вопрос сейчас?
– Не
беспокойся, я никого домой не приведу.
– А я и не
беспокоюсь…
– Напрасно!
– Напрасно?
– Нет, я не об
этом.
Заскрипел
древний лифт в парадном, он повернулся и пошел по лестнице.
Сзади зазвонил телефон. Радостный голос жены произнес:
– Да, это я,
солнышко, я сейчас.
Закрылась
тяжелая, сейфовая дверь, и звук отрезало как ножом.
Его просто
вымело на улицу.
В машине
попросил водителя включить ту новую станцию, что слушал накануне, поймал его
удивленный взгляд, но не стал объясняться, просто закрыл глаза и снова увидел
лицо жены, когда она разговаривала с тем, ДРУГИМ, по телефону, и понял, что
Ирка врет, говоря, что еще ничего не понимает, – понимает, знает, только боится
ужасно, но так рада, так счастлива, что пережить это невозможно.
– Надо куда-то
исчезнуть, куда-то смыться, – промычал он вслух, забывшись.
– Что? Куда?
Не понял, Игорь Ильич, – повернулся к нему водитель.
Он махнул
рукой, мол, это так, ерунда, если можно, побыстрее, и замолчал, думая только о
том, что он так долго не выдержит, и не надо иллюзий – она на той стороне, и
пытаться изменить что-либо уже бесполезно.
На работе взял
папку с документами и заперся в кабинете. Это бывало с ним, так что переполоха
не вызвало, и все вокруг пока ничего не понимали.
Налил виски –
вот этого с ним точно по утрам никогда не случалось. В голове, как ни странно,
прояснилось, открыл дверь, сказал что-то смешное секретарше Оле.
«Почему они у
меня всегда или Оли, или Наташи? Феномен прямо какой-то!..» Прошел в зал
заседаний, провел, и очень плотно, совещание по строительству павильона,
встречу с юристом по договору с Би-би-си, осчастливил зама, велев оформлять ему
командировку в Англию, даже смог просмотреть разработку по новому проекту о
психоаналитиках, но понял, что всерьез заняться этим он не в состоянии,
отпустил водителя и, вот этим уж точно всех насторожив, сказал, что исчезнет на
два дня, и поехал на дачу.
Дача у них
была бревенчатая, двухэтажная, недалеко от МКАД, в старом дачном поселке на
заросшем травой участке – терпеть не мог «газоностроительство», всегда говорил
жене, что не собирается ждать триста лет, чтобы разрешили ходить по траве.
Приласкал
собаку, которую тут же передал ему сосед, наблюдавший за ней в их отсутствие, побродил
по пустому дому, но понял, что тошно ему и здесь, вышел на участок, набрал
зачем-то пяток подосиновиков, положил на крыльцо, постоял, посмотрел на дом, не
понимая, чего ему хочется, сел в машину и уехал в город.
Уже подлетая к
Москве – гнал под сто пятьдесят, всех расшвыривая с полосы, но не встретив ни
одного гаишника (вот уж насосались бы эти клещи сегодня по полной!), – понял,
что домой не хочет, звонить не будет и поехал в гостиницу – вот чем хороша была
новая жизнь: есть у тебя деньги, пожалуйста, на прописку никто не смотрит.
Пококетничал со страшненькой, маленькой девчушкой на стойке регистрации, обнадежил
своими комплиментами, развеселил и получил ключ.
Двое суток не
выходил никуда, разве что спустился за виски и познакомился в фойе с пожилой
проституткой, которой не повезло с импортными постояльцами. Она сидела в
глубоком кресле у окна, безнадежно поглядывая на двоих совершенно пьяных
финнов. Светлые чулки не могли спрятать ее не очень хорошие вены на ногах, и,
если бы не лиловые кружевные подвязки, которые кокетливо обнажала короткая
юбка, смело можно было бы считать ее учительницей начальных классов, у него в
школе была одна, очень похожая с виду. Он галантно пригласил ее к себе, ласково
пресек попытки раздеться, объяснив, что хочет просто пообщаться: чего нам,
старикам, морочить друг другу голову. Тетя Клепа, так он ее назвал, потому что
с ней была огромная сумка с Черкизона, под «Боттегу», скроенная китайцами и
проклепанная со всех сторон перламутровыми бляшками, а она не возражала, оговорив
свою обычную плату.
Они
подружились, рассказывая друг другу свои печальные истории, но под утро, когда
он понял, что старая девушка целится поспать, снабдил ее достаточной суммой и
проводил до такси.
На второй день
он вдруг осознал, что жена, Ирка, ни разу не позвонила.
Не
беспокоилась? Не хотела знать, что с ним?
Коля звонил,
Зяблик звонила, а эта ни разу!
Его это так
завело, что он тут же напечатал какую-то сумасшедшую эсэмэску с покаянием, а в
конце и с прощанием навсегда, перечитал, спьяну прослезился и решил сохранить
на потом, но запутался в кнопках, и сообщение ушло.
Тут он
перепугался по-настоящему, понял, что сам, своими руками все и закончил – или
он действительно должен подтвердить свое исчезновение из ее жизни, или это
письмо станет последней каплей в их отношениях. Тогда он еще не понимал, что
последние капли были пролиты намного раньше.
С испуга
вызвал румсервис с бутылкой виски – свое прикончил час назад, когда выпроводил
потрясенную девушку, всучив ей сотню долларов сверх оговоренной платы, ему
начали звонить, долгими звонками, несколько раз подряд, затем пришло сообщение:
«Милый мой, хороший, где ты, отзовись, с тобой все нормально? Я за тебя боюсь,
лохматик, ответь, пожалуйста».
Он и правда с отчаяния написал горькие слова,
очень уж хотел разжалобить, слабак, – и, когда увидел сообщение, обрадовался
вначале, что подействовало, но, испугавшись, заупрямился и не брал трубку,
когда она звонила вновь и вновь.
А потом он
заснул.
А когда
проснулся, в ногах сидела Зяблик.
Через пару
месяцев, когда он уже выходил из штопора, она рассказала, как испугалась,
услышав по телефону его мертвый голос, и поняла, что спасать его надо
немедленно. Рванула в Москву, наплевав на все условности, а может, и не наплевав,
а придумав что-нибудь очень правдоподобное про какие-то дела, – обычно она
использовала для этого своего дружка из «голубых», он выручал ее, звоня и сообщая
мужу или родным о неких срочных командировках, а дальнейшее уже было делом
техники.
Рассказала,
как думала над тем, что ей делать с ним, – человеком с темным лицом, обросшим
седой щетиной, с глазами, не видящими ничего, кроме собственного горя, и она
четко понимала, что терять его нельзя, – в этом месте она помолчала, выбирая
слова, но решилась и произнесла, что не хотела потерять единственного близкого
человека
Тогда, в то
сумрачное московское утро, она, как настоящая русская баба, принялась его
восстанавливать. Он сопротивлялся, зарывшись в кокон одеял, и не хотел
расплескивать свое несчастье. Вначале она его, как дитя, упрашивала, затем накричала,
сбросила одеяла на пол, всунула его в брюки, застегнула рубашку и довела до
ресторанчика, внизу, за стойкой регистрации. Сразу же подозвала официанта и, не
мешкая, заказала борщ, горячий, настоящего бордового цвета, со шкварками,
чесноком и медком, – для сладости. Дух от борща исходил такой, что он застонал,
– звук у него всегда был рядом с желанием, как у ребенка, – и проглотил первую
ложку варева из ее рук. Потом ел самостоятельно, не заметил, как прикончил две
порции, заедая теплым, только что испеченным хлебом и выпив махом две рюмки
ледяной настоящей «смирновской». Его бросило в пот, он закрыл глаза, и все
поплыло вокруг.
Игорь не
помнил, как оказался в постели. А когда проснулся, Зяблик все также сидела в
ногах и ждала.
Он начал
говорить и говорил долго, с подробностями и драматическими паузами. В некоторых
местах у него перехватывало дыхание, и он, не стесняясь, всхлипывал, жалея
себя, замолкал, пережидая напор чувств и не замечая спокойный и снисходительный
женский взгляд.
Зяблик не
перебивала его, в паузах задавала вопросы, короткие и точные, делая, видимо,
для себя какие-то выводы. Когда он выговорился, она объяснила ему, что
произошло с его женой, почему ее терпение кончилось так внезапно.
Это объяснение
было настолько простым, даже примитивным, что он не поверил ей в первый момент,
но потом мелочь за мелочью, факт за фактом, движение за движением, крик за
криком начали укладываться в ту картину мести, которую нарисовала перед ним
Зяблик, и эта картина становилась реальностью, беспощадной в своей правде.
– Женщина,
даже самая романтическая натура, считает, что ей должны, и не прощает.
– А ты?
– Я – тоже. Не
с вами.
– Почему?
– Я вас люблю,
клясться не буду, но я это знаю.
– А она что,
нет?
– Сейчас,
наверное, уже нет… Мы как копилки, все внутрь ложится и копится там, пока
копилку не разобьют намеренно или случайно, а оттуда сразу же и вывалятся все
ваши грехи и все ее обиды, ее скука, ее желания неудовлетворенные…
Ему не
нравилась окончательность этого приговора. Он попытался отгородиться от ее
слов, смотрел на принадлежащую ему женщину, очень стройную, с точеной
скульптурной фигурой, с грудью, которая не требовала никаких подпорок – в
женщинах он знал толк и любил любить только очень красивых. Он любовался
Зябликом и не понимал, почему она с ним, что это тридцатилетнее чудо нашло в
нем. Но что-то его кольнуло: «Черт
возьми, она даже ударения в словах правильно ставит! Значит? Значит, до этого
была просто маска? Прикидывалась дурочкой, чтобы что? Нет, так ей с тобой проще
было, вот почему, старый ты морж…» Но он и эту мысль не додумал до конца и
снова погрузился в россыпь фраз, которыми она обволакивала все вокруг.
– Перестаньте
распускать нюни, нужно немедленно успокоиться… Вы должны ни в коем случае не
подавать виду, что вам больно… Любой шаг навстречу, пока она не начнет жалеть о
случившемся (я в любовь ее не верю, это просто глупость какая-то), любой ваш
шаг к примирению будет воспринят как ее победа… Вас растопчут просто из желания
отомстить…
Он никогда не
думал, что ему можно что-то внушить, но, пока она говорила, он на самом деле
чувствовал себя прежним Игорем Ильичом Серебряковым.
Результат
нужно было закрепить, что она и начала делать, несмотря на длинный пятичасовой
перелет и езду по московским пробкам. Пошла в ванную ненадолго, видимо,
боялась, что он может уснуть, устав от переживаний, вышла, как любила, в
длинном банном полотенце, каким-то особым способом – он так не умел –
закрепленным над грудью, сбросила на пол кучу одеял, легла рядом, прижалась,
начала целовать и так разнежила его, что он включился и забыл (на час? на два?) об ужасе, жившем за
окнами, там, в мрачной, залитой дождем, продрогшей Москве.
Он был неплох,
не как всегда, но вполне и даже удивился сам себе, как будто его тело и он сам
были разными существами, и то, что было до пояса, жило своей самостоятельной
жизнью.
Она частенько
говорила ему, что он монстр секса, говорила, что так не бывает, это
неестественно в его года, сравнивала с другими мужчинами – у нее, конечно, был
опыт, как она лукаво убеждала, совсем небольшой, и утверждала, что сорокалетние
сегодня в сексе ведут себя, как люди его возраста, а он может любую – дальше
она вставляла жесткое словечко, знала этот язык, конечно, взрослая была
девочка, но Игоря это не коробило, потому что в постели другая жизнь, там не бывает
ничего оскорбительного, хотя в обычной жизни он терпеть не мог женщин, пересыпающих
разговор бранными словечками, верил, что это говорит о комплексах или проявляет
их истинную натуру.
И сейчас,
поддавшись ее стремлению пробудить его, он летел куда-то по полю удовольствия,
не переставая поражаться ее женской силе, – ведь она устала, и ей было,
очевидно, не до секса, – но она так старалась, что он не мог не открыться ей
навстречу.
После она
снова ушла в ванную, а когда вернулась, он притворился, что спит, как всегда,
на боку, по-детски устроив на ладошке левую щеку.
Он видел
сквозь едва прикрытые глаза, как она посмотрела на часы, тихо оделась и вышла
из номера, забрав электронный ключ.
Как только он
убедился, что за дверью закрылась дверь лифта – номер ему всучили плохой, рядом
с лифтовым холлом, слышимость была идеальная, – он вскочил, привел себя в
порядок, подождал минут десять, нервно покуривая, и поехал на работу.
Он и тогда, и
еще долго потом не понимал, с кем ему надо быть и что делать, и что женское
терпение, даже такое огромное, как у Зяблика, не беспредельно.
Вечером, когда
он остался один в пустом кабинете и снова ощутил свое одиночество, он, конечно,
позвонил ей, она ему ничего не напомнила, не поссорилась с ним – обижаться было
не в ее правилах, но зарубка на будущее в сердце была сделана – он это понял,
когда извинялся.
А тогда утром
из гостиницы он ехал на работу спокойно, даже осторожно, немедленно попал в
статус лоха, которого и затереть можно, и подрезать не грех, ехал в компании
чайников и иногородних машин, которых в Москве за последние годы развелось
немерено. Поворачивая на проспект, от которого было два шага до работы, все
пытался придумать, как он встретится с Ириной… Ивановной.
«С ума сойти! Как же ты ее побаиваешься, оказывается.
Нет, просто надо быть готовым ко всему. А вдруг она после эсэмэски поняла, как
это все плохо и не нужно? И что? Нет, надо как-то все налаживать, иначе труба».
Он тогда
ничего не хотел понимать. Он все еще был мужем, привыкшим к распорядку, дисциплине,
подчиненным ее чувствам, желаниям,
капризам.
Когда он
появился на работе, несколько женщин отметили его щетину и сказали, что это
сейчас модно.
– Что модно?
Борода?
– Нет, –
ответили ему, – именно щетина, маленькая, как у Николсона, ну вы понимаете.
Он кивнул,
чтобы отвязаться, но про Николсона запомнил – этого актера он знал и тот ему
нравился.
«Надо
попробовать так походить, а что? Она заметит, потому что терпеть не может
бороды. Черт, о чем ты думаешь?»
Влетел в
кабинет, заперся и набрал номер Ирины.
Телефон не
отозвался.
Он позвонил в
приемную – сказали, что ее нет – она на встречах в городе.
Тут его
заколотило, как прежде.
Перед тем, как
набрать домашний номер, походил, подумал, плеснул виски, выпил и позвонил.
Она
разговаривала с ним, как разговаривала бы с кем-нибудь по работе. Это был голос
чужого человека.
Ему стало
жарко, он снял пиджак, пошел в свой шкафчик-туалет, мельком взглянул в зеркало
и вздрогнул: щеки были пунцовыми, как только однажды в институте, когда
подслушивал обсуждение педагогами оценок за курсовые задания и когда ему
выводили как лидеру курса – так всерьез говорил Мастер, и он поверил в это –
незаслуженную четверку с минусом за совершенно провальную работу.
Позвонила
Зяблик. И начала говорить сразу, как будто все слышала:
– Вы себя
разрушаете. Сами. Разрушаете желанием оправдать то, что с вами делают, тем, что
делали вы. Но, во-первых, такова природа мужчин и обвинять их за то, что они
мужчины, могут только неумные женщины или очень умные. А что она делала много
лет, почему терпела, не порвала с вами? Любила? Или было удобно? Или не было
куда? К кому? Во-вторых и главных, – кто ушел? Кто бросил? Кто предал? Кто вас
раздел перед чужим? Вы что, когда-нибудь думали о том, чтобы оставить семью?
Даже со мной?
Этот последний
вольт был так бесхитростен, что он засмеялся.
– А что
смешного я сказала?
– Ты
действительно хочешь услышать ответ?
– Да, хотя я
его знаю.
– А зачем
тогда?
– Чтобы мы его
сами произнесли! Чтобы было все по-честному!
И тут же перевела
разговор на другую тему, предложила поехать куда-нибудь, в ресторан, например,
он отбивался, с ужасом подумав о публике, о дороге – есть совсем не хотелось,
он теперь обходился кофе с сыром по утрам, ну и в обед супчику похлебать
немного, но вдруг понял, что ему необходимо вырваться из духоты мыслей, и он
согласился, поехал – опять без водителя, с интересом открывая для себя жизнь
незнакомой ему вечерней Москвы.
Распорядок его
жизни был заведен раз и навсегда – дом, дача на уикенд, гости иногда, поездки
по всяким загородным магазинам, ну и отпуск, конечно, там было хорошо,
свободно, и работа, работа, работа. А город жил, кипел, шумел, люди ходили по
улицам – он и забыл, как гуляют по тротуарам или в парк ходят, в метро лет
двести не был…
C
Зябликом соединились в пробке у Смоленки. Правда, вначале пришлось час
подождать ее во втором ряду, около какого-то телефонного сервиса, потому что
девушка неожиданно повезла некую сотрудницу с работы в Черемушки. Сотруднице
почему-то понадобилось срочно домой, а Зяблик, добрая душа, у них была за развозного
водилу. Кстати, то, что приходило ей в голову в последний момент, всегда и
становилось для нее главным. Он привык к легкости ее решений, уже не обижался,
и даже начал подремывать, когда она лихо подрулила к нему на своей пучеглазой
машинке с широко раздвинутыми шинами и крепким задом: просто кроватка на
колесах, настоящий женский вариант – беззлобно пошутил он про себя и улыбнулся.
Они сидели в
ресторане напротив друг друга. Заказывала она, а он разглядывал публику, думал
о том, как много он пропускает по жизни, в которой люди живут и радуются, потом,
когда подали, как она захотела, все сразу, налили вина и официанты ушли, она
заулыбалась, и вдруг он ощутил прикосновение пальцев ноги. Ноги у нее были
длиннющие, но и стол был широкий, как она смогла, нахально сняв одно свое
копыто – так он звал модные туфли с высокими каблуками, – добраться до него, он
не понял, но она, поедая свою любимую морскую живность, начала его ласкать,
поглядывая на него с интересом и ожидая реакции.
Ему было
неловко, хотя сидели они в закутке и вряд ли кто-нибудь мог видеть их игры, но
когда она сказала, что халдеи видят, конечно, и будут обсуждать, как старикашка
прикупил себе такую красотку и экстремальным сексом с ней занимается, дразнила
его, он отодвинулся, она засмеялась, сказала, что выглядит он сейчас глуповато,
а он признался, что подобное он еще в школе проходил, начал трепаться о
какой-то глупости и подумал про себя, что он дундук.
Потом они
долго сидели в машине, сначала занимаясь тем, чем только и можно было заниматься
в такой тесноте, и он вдруг понял, как соскучился по ее дыханию, как привыкло к
ней его тело – его-то не обманешь.
Теперь они
виделись постоянно, и это становилось привычкой, традицией, его новой жизнью.
Она была рядом, едва только ему хотелось ее видеть. Он не понимал, как она
устраивает это все дома, но Зяблик не захотела входить в подробности, и он
быстро успокоился.
И тут
случилась у нее эта командировка в какой-то Мары, где за пять часов езды на
автобусе от Ашхабада надо было снимать встречу исследователей средневековой
росписи, и она там застряла на неделю, и звонков оттуда не было – то ли это
было запрещено их падишахом-генсеком, то ли в Мары, кроме памятников и
верблюдов, была еще только голубиная почта.
У Коли в Литве
заболел брат, и он помчался туда, сидел в больнице, звонил ему, конечно, но он
понимал, что роуминг дороговат для друга, и поскольку тот был щепетилен до
безобразия, то он свел звонки к минимуму и старался выживать в одиночку.
Это время
тянулось, как резиновое. Он открывал глаза в четыре утра и видел потолок с
бликами от фар проезжавших машин, слышал воющий от напряжения звук
мусороуборочной машины – как точно график выдерживают, чтобы черт их побрал, –
ну и автомобильная сигнализация не дремала, громко пиликала, квакала, скрипела,
ухала и затихала устало и неожиданно. Он лежал недвижно, не шевелясь, и
понимал, что все по-прежнему, что сон ничего не изменил и все, что произошло, никуда
не делось.
День,
заполненный встречами, совещаниями, просмотрами, как-то отвлекал, хотя он с
трудом находил в себе силы для, казалось бы, простых решений. Сотрудники начали
вести себя с ним как-то свободнее, стали жестче настаивать на своем и даже
кое-чего добивались вопреки его воле. Вымученно улыбаясь, он старался поскорее
выпроводить их из кабинета, чтобы привычно уже плеснуть в стакан немного виски.
Пока жена
несколько дней сидела дома, по этажам начали поговаривать о смене руководства и
о закрытии компании, но потом Ирина вышла на работу, была веселой, энергичной,
вся переполненная какими-то счастливыми переживаниями. Видимо, она не смогла, а
может быть, и не захотела удержать их внутри себя, да и как их удержать,
особенно женщине, особенно влюбленной женщине.
Вокруг нее тут
же образовался кружок особо доверенных подруг, нет, конечно, подруги у нее были
вне службы и позначительнее, чем прилипалы из коллектива, который был на
семьдесят процентов женским, но образовавшийся кружок уже бил копытами, чтобы
пообсуждать, посплетничать, позапускать слухи.
И они были
запущены.
Как только он
поймал на себе сочувствующие, злорадные, а порой и томно обволакивающие
взгляды, тут же начал запираться еще плотнее, сводя общение с коллективом к
абсолютно деловому, исключавшему любое панибратство стилю.
Он не понимал,
зачем Ирине нужна «утечка информации», зачем ей нужно так осложнять его жизнь,
но, видимо, обычная ее выдержка ей изменила – она во что-то поверила безоглядно
и теперь сама себя торопила.
В общем, стало
ему совсем несладко, он отсиживался в кабинете до позднего вечера, до ухода
секретарей и помощников, вплоть до вечернего обхода службы безопасности, один,
в пустой и темной комнате, освещенной только настольной лампой, потом садился в
автомобиль – водителя он начал отпускать пораньше, не мог совпасть с его
говорливостью и постоянным пребыванием в доброжелательном настроении – и ехал
домой, ехал, как всегда теперь, быстро, на парковке сидел долго в машине,
выжидая, когда Ирина, по его расчетам, пойдет спать, медленно поднимался по
лестнице и все равно каждый раз, открыв дверь, натыкался на звук ее разговоров
с тем, ДРУГИМ.
«Нет, это невозможно. Эта жизнь втроем меня
добьет совсем».
Дальше все
повторялось, и было болезненно одинаково, вплоть до деталей: он топал ногами в
передней, привлекая ее внимание, она выскакивала, здоровалась с каждым днем все
отстраненнее и суше, уходила на свой диван, а он, горбясь и как-то боком,
заглядывал в комнату, присаживался рядом, и они молчали под аккомпанемент
телевизора. Это было выразительное и мучительное молчание. В нем молчала целая
буря слов, иногда криков, обвинений, оправданий, угроз, брезгливых отказов и нежелания
понять друг друга.
Позже он
уходил в кабинет, стелил на диване постель и лежал в темноте, слушая звук воды
в ванной, через который просачивался еле различимый ее голос. Сеансы связи были
у них не просто постоянные – она не уходила спать, не попрощавшись с тем,
ДРУГИМ.
«Может, это действительно любовь? И чего он
тогда лезет, чего упрямится, мучает ее и себя? Уйти на хрен подальше! А куда?
Квартиру снять? Или, может, на даче пожить пока?»
И тут ему
становилось совсем тошно, он вскакивал и начинал ходить, выходив себя до
отупения, падал и засыпал, чтобы проснуться, как петух оглашенный, и боялся
скрипнуть, даже в туалет сходить, чтобы не разбудить ее.
В один из дней
на кухню, когда он допивал свой кофе, вошла Ирина, присела напротив и очень
доброжелательно, глядя ему прямо в глаза, сказала, что так больше нельзя, она
боится, потому что он ведет себя неадекватно, она слышит его стоны по ночам и
не высыпается из-за этого, поэтому она ему предлагает уйти – тут она сделала
большую паузу, поморщилась и сказала, что он может пожить где-нибудь, пока не
придумается, как жить дальше, и, не дожидаясь его реакции, ушла в ванную.
«Ну вот. Привет тебе, привет».
Эта ерунда
крутилась в голове, пока он добирался до работы, там ему стало плохо и его
увезли в больницу, определили переутомление, продержали до конца дня в
отдельной палате, пока он спал после уколов.
Его искали
все. Кроме жены.
Через день его
довезли до дома. Там было тихо. Он вспомнил, что Ирка накануне просила не закрывать
на нижнюю щеколду, потому что она идет на концерт и вернется поздно, очень
поздно, – он даже не стал предполагать, что это могло значить.
Он включил
свет, достал дорожный чемодан, положил в него немного одежды и свой
командировочный набор. Остальное, решил он, заберет позднее, уехал в ближайшую
гостиницу, напился до положенья риз и уснул как мертвый.
Проснулся
только к обеду – понял это по тому, как подвело в животе, не спеша собрался и
спустился вниз в компании высоченных стюардесс в ослепительной форме «Эйр
Сингапур». Они весело о чем-то трещали на своем сингапурском наречии, увешанные
сумками, заполнив лифт фирменными чемоданчиками на колесиках.
«Интересно, у них там сколько смен трусиков
на полет? Туда-обратно или еще для особых случаев? Хорошо, наверное, быть
командиром самолета».
Натужно посмеиваясь, он выбрался из
лифта, пошел в ресторан, где вспомнил рецепт Зяблика и заказал борщ. Тот,
вопреки ожиданию, оказался общепитовским, жидким, унылым. Хлебнув ложку
жидкости и заев ее срочно куском черного хлеба, ушел, оставив на столе деньги
без чаевых – не любил доплачивать за плохую работу, – сел в машину и поехал на
дачу.
Когда пересек
линию ворот, с удивлением увидел, что по дорожкам ходит жена. Эта привычка
появилась у нее с год назад – до этого они вдвоем гуляли по поселку, в любую
погоду проходя по шесть-семь километров и обсуждая все новости, которые
случились у них за неделю.
Но однажды она
отказалась от прогулки, сославшись на усталость, потом еще раз и еще. С тех пор
она гуляла только одна, наматывая круги по дорожкам, которые он затейливо
проложил среди травы, гуляла долго, иногда часами, а теперь и с телефоном около
уха.
«Так, и сюда добрался. Трое в доме, не считая
собаки».
Собака жила на
даче давно. Лиза – кавказская овчарка. Когда-то он купил ее на Птичке, потому
что она подошла к нему, обняла лапами за шею и облизала лицо. Он и назвал ее
так – лизалась она непрестанно и со всеми, включая чужих.
Когда Лиза,
радостно виляя хвостом, подбежала, он дал ей конфету – специально держал в машине
(жуткая была сладкоежка), – потом хлопнул дверцей, надеясь на какой-либо знак
внимания со стороны жены, но она либо не услышала, либо не захотела услышать.
«И чего приперся? Нет, обратно не поеду, надо
как-то внести во все ясность».
Вечер прошел,
как обычно – на двух этажах работали телевизоры, у него внизу – западное кино,
у нее наверху – все шоу Первого и новости.
Ночью спали в
разных местах – он-то почти не спал, несмотря на открытое окно и свежий
загородный воздух, считал сучки на досках потолка, потом листал какой-то
журнальчик про телевидение. И все это время мысли медленно ползали в его
голове, пытаясь соединиться друг с другом, чтобы выстроить правильный план для
завтрашнего разговора.
Утром его
разбудил истошный крик. Кричали во дворе, около беседки – в хорошую погоду они
там завтракали.
– Не трогай меня, мерзавка, не смей! Игорь,
проснись же, наконец! Ненормальная, что ты делаешь? Мне же больно!
Когда он
подбежал, жена сидела, прислонившись к ребру беседки, а над ней нависало
огромное тело Лизы. Обычно ласковая и послушная, она рычала и скалилась, не
давая жене подняться, подол платья был порван, на ноге разливался багровый
синяк.
«Упала? Или Лиза зубами прихватила? Укуса
вроде нет, значит, просто придавила. Почему? Что между ними произошло?»
В том, что в
стычке виновата жена, он не сомневался.
Он не боялся
собак, он у них всегда был за главного и с Лизой справился легко, схватил за
ошейник подальше от клацающих зубов и поволок. Лиза опомнилась быстро, завиляла
виновато хвостом, он отпустил ее, и она забилась в вольер.
Над забором
торчала голова любопытной соседки в неизменной кружевной широкополой шляпе – в
конторе говорили, что она из дальних родственниц Брежнева, – но когда он
посмотрел в ее сторону, шляпа немедленно исчезла.
Он поднялся на
второй этаж. Ирка в одном белье стояла перед зеркалом и ставила на синяк
примочку. Скомканное платье валялось на полу.
«А она
здорово похудела, кожа прямо светится, но фигура вполне. Готовит себя к новой
жизни?»
Он давно не
видел жену обнаженной, что-то, видимо, проявилось в его взгляде упорное, она
повернула голову, посмотрела на него, и возникла пауза, достаточная, чтобы
разглядеть в глазах и некий вызов, и снисходительную игривость.
Он спросил,
нужно ли все-таки позвонить врачу, хотя Лиза была привита и опасности вроде бы
не существовало. Она сказала, что справится сама, но собака становится опасной.
– Я тебе
говорила, что у кавказцев с возрастом мутнееют глаза и они становятся опасными? Я это увидела
сегодня. Она неуправляема. Ее надо усыпить.
– Ты хочешь
убить Лизу?
– Не убить, а
усыпить.
– Я этого
делать не буду.
– Тогда я
сделаю.
– Нет, не
сделаешь!
– Эта дача
принадлежит не только тебе, но и мне.
– И дача, и
земля, но не жизнь собаки.
– Ты видел,
что она со мной сделала?
– А что,
собственно, между вами произошло?
– Между нами?
Она – собака! А я – ее хозяйка! Между нами?! Я ее попросила уйти из беседки, а
она…
– Наверное, ты
потащила ее оттуда?
–
А если даже и так…
– У нее
больные лапы, может быть, ты задела нечаянно?
– Она все
равно не смела на меня нападать. Это ты ее распустил!
Он пошел вниз,
позвонил соседу-пенсионеру Саше, который присматривал за Лизой. Cаша был невообразимого размера, жил в
поселке круглый год, ходил всегда в шлепанцах и трениках, оставшихся от советского
времени, денег за услуги не брал, только водку, еду и диски с фильмами, которые
он ему поставлял, по субботам покупая их на Горбушке. Он попросил соседа взять
на время собаку к себе, передавая ему Лизу, выслушал новый анекдот про тандем –
Саша рассказывал хорошо, поблескивая глазами из-за толстенных стекол очков, –
хлопнул его по ладони, прощаясь, как тот любил, и пошел на кухню пить чай.
Через пять
минут напротив села жена.
Они пили чай с
собственным вареньем из черной смородины, с какими-то хрустящими пластинками из
«Метро», поглядывали друг на друга и молчали, выжидая, кто начнет первым.
Он кожей, всем
своим существом чувствовал, что сегодня подходит к концу время неясности и
начинается новое, другое время, в котором эта красивая, взрослая женщина станет
чужой женой. Она этого хотела, хотела страстно и уже не могла терпеть,
выдерживая приличия. Наверное, ей было немного совестно перед ним, наверное,
приготовила к их встрече гору компромата, который копила всю жизнь. Он знал,
что она вспомнит все, и заранее скучал, потому что не хотел оправдываться, а
хотел, чтобы она один раз, но взяла вину на себя – полюбила, уходишь, бросаешь,
так и скажи, не оправдывай себя чужими прегрешениями. Это было главное. Все
остальное – лишь завеса, лишь прикрытие, лишь нежелание быть честной перед собой.
Так он думал,
прихлебывая горьковатый с запахом дыма чай – в Китае на чайной фабрике как
попробовал, так и запал, – Ирка любила зеленый, а утром кофе из турки, с
пенкой.
Все-таки он
хорошо ее знал – двадцать три года вместе, целая жизнь – и сейчас, когда она
начала, наконец, говорить, он, выслушивая длинный перечень своих действительных
и мнимых прегрешений, разглядывал ее лицо, впервые за столько дней оказавшееся
буквально перед ним.
«Стоп, что-то не так. Что-то изменилось?»
Ее лицо было
ему знакомо до мельчайших веснушек, которые появлялись у нее иногда, именно
весной, немного милых пятнышек на щеках, – жена воевала с ними беспощадно.
«Нос? Подбородок? Лоб? Нет, нет, глаза,
пожалуй, и рот – уголки другие…»
– Ты что-то с
собой сделала? – спросил он внезапно.
Вопрос был
таким неожиданным, что она не смогла справиться с собой и, покраснев, ответила:
– Да, это ботокс.
– Зачем?
– Глаза
открылись… А что, тебе не нравится?
Он вспомнил ее
фигуру, которую видел недавно наверху: какая она стала стройная, прямо девушка.
– Тот, ДРУГОЙ,
намного моложе меня? – спросил он как можно спокойнее.
Жена резко
отодвинула чашку, встала и ушла на веранду.
Он пошел
следом, открыл дверь и, прислонившись к косяку, закурил впервые при ней. Она
раздраженно набросила на плечи плед.
– Тебя не
касается, какой он! Это моя жизнь! И я не хочу, чтобы ты мне помешал.
– Боишься?
– Кто тебя
знает, ты на многое способен.
– И когда ты
так начала про меня думать?
– Давно.
«Давно? И жила с этим в душе. Спала со мной,
а сама копила вот эти слова?»
– Ты перестал
быть родным,– сказала она, словно прочитав его мысли, – ты стал другим…
– А тот уже
родной?
– Не трогай
его, он о тебе ничего плохого не говорит.
– Так он меня
знает?
– Конечно!
– Он бывал у
нас дома, на работе, на даче?
– Естественно.
– И после
этого, уводя мою жену, продолжая все делать скрытно, исподтишка, он, по-твоему,
хороший человек?
– Я его
попросила с тобой не общаться.
– И он с
удовольствием согласился?
– Я запретила.
– Молодой и
уже подленький…
– Не трогай
его, не смей!
– А ты не
подлая? Ты не предатель? Ты, за моей спиной вводя его в мой дом…
– Прекрати,
прошу тебя, прекрати.
Как это бывает
в плохих фильмах, сразу после этих слов за воротами раздался автомобильный
гудок. Ирка бросилась к домофону, нажала кнопку, и на маленьком экране
появилось чуть размытое изображение мужского лица с бородкой.
Потрескивающий
динамик произнес:
–
Я здесь, Ирина Ивановна, жду.
Он
было рванулся к домофону, но жена схватила его за рукав.
–
Я тебя прошу, умоляю, Игорь, хочешь на колени встану? Он здесь ни при чем, это
просто водитель его. Что я, дура, что ли, чтобы организовывать вашу встречу? И
зачем это мне? Не позорь меня.
Он
вырвался, бросился к воротам, сжимая в руках каминную кочергу – когда успел
ухватить? И только около калитки под дождем он очнулся.
«А собственно, что и зачем я хочу сделать?
Морду ему набить? Застыдить? Обругать? И что? Какая жизнь тебя ожидает потом?
Повторение пройденного, только в качестве постоянной половой тряпки?»
Ирка
подбежала к воротам, молча постояла рядом, переводя дыхание, – была уже
полностью одета и с дорожной сумкой в руках. Он отошел в сторону, она подняла
голову, подставляя лицо под дождь. А потом посмотрела на него, как ему показалось,
с горечью и сожалением.
Когда затих
звук мотора и стал слышен шелест падающего на землю дождя, он, вымокший до
нитки, побрел в дом.
Быстро
смеркалось.
Он походил
бесцельно по комнатам, пока не встретился с глазами шоколадного Ленина.
Какой-то хохмач подарил ему это чудо на день рождения, и с тех пор вождь торчал
на полке – рука на него не поднималась, – но сегодня, видимо, настал и его час.
Шоколад
оказался белым, который он не любил. Вяло погрыз отколовшийся кусок, с усмешкой
отметив, что это была какая-то часть головы.
«Может, поумнею – вождь все-таки».
Затопил камин
и сидел, глядя на отблески пламени, не включая света, долго, пока не прикончил
бутылку виски.
Утром нашел
себя на ковре рядом с камином и с дикой сухостью во рту.
Потратив
следующий день на нескольких агентов по недвижимости, он въехал в унылую
съемную квартиру неподалеку от работы – все-таки гонять на дачу туда и обратно
круглую неделю ему было уже трудновато – от водителя он отказался, не мог
вынести его сочувственного взгляда и попыток демонстрации мужской солидарности.
Ирину он видел
часто. Два здания компании были соединены стеклянными мостиками переходов –
любимое место для курильщиков, но, когда начальство бросило курить, всю
несчастную толпу выгнали вниз, в открытый двор, что, как ни странно, совсем не
сократило количество дымящих, а мостики стали любимым местом встреч молодых
гениев и их поклонниц.
Ирина
появлялась на работе каждый день в новых платьях и прическах, изящная фигурка
ее прямо летала по переходам, сопровождаемая группками оживленных женщин.
Она была весела, светилась счастьем – можно
было так сказать, если бы не некоторое напряжение и какое-то актерство в
движениях и позах, которые он, как опытный продюсер, читал и которые оставляли
ему пространство для мыслей о будущем.
Сказать, что
он совсем махнул рукой на прошлое, было бы неправильно – он по привычке выбирал
дорогу так, чтобы проехать мимо своего теперь недоступного дома и,
притормаживая, заглядывал в окна, словно все еще чего-то дожидаясь.
Однажды,
увидев, как она выпорхнула из дверей подъезда в какой-то глухо затонированный «ровер»,
он машинально поехал следом, удержался, как говорят в детективах, на хвосте,
доехал до ресторана на Чистых, где, несмотря на яростные сигналы машин,
скопившихся за ним, припарковался вторым рядом около входа, но не вышел: стало
так противно и погано на душе, что умчался оттуда как ошпаренный и больше
никогда себе ничего подобного не позволял.
Эти два месяца
до Нового года были наполнены такой смесью неправдоподобных событий, что он
чувствовал себя если не персонажем, то уж точно каким-то актером театра абсурда
– драматургию он сдавал в своем первом институте как главный предмет, поэтому
знал ее хорошо и классифицировал все, что с ним и вокруг него творилось, верно.
Николай
вернулся из своей поездки в Литву, позвонил ему сразу, как только пересек
границу, терпеливо выслушал его захлебывающийся подробностями рассказ,
предложил созвониться ближе к вечеру, когда он будет в Москве, – связь и
вправду была чудовищная, со свистом и какими-то хрюканьями, словно рядом с
Колей паслось стадо свиней.
Они
попрощались, и через пять минут его подключили к другому источнику, – на
телефоне появилась фотография Зяблика. Она вернулась от туркменов и жаждала
новостей. Он и ей пересказал все то же самое, что и Коле, подстегиваемый ее
обычными «Ну? Так… Ага… Все?», и чувствовал себя как в школе у доски на уроке
психологии – ему вдруг стало почему-то неприятно.
Он быстро
закруглился, рассказал о своей новой берлоге, продиктовал адрес и начал
объяснять, как добираться, но Зяблик его высмеяла – она считала себя коренной
москвичкой и не любила, когда ее учили городской географии.
В последнее
время у него вошло в привычку от работы до съемной квартиры добираться пешком.
Он даже полюбил эти пешие прогулки по старой Москве, и, разглядывая дома, мимо
которых проносился раньше в машине, чувствовал острое сожаление по ушедшей
безвозвратно жизни с неспешным ее ритмом и вниманием к малейшим деталям,
которые эту жизнь так украшали.
Он отмечал, как изменились на улицах лица
людей, которые хотя и старались подделывать себя под бывалых жителей столицы,
но бесхитростность, сквозившая в их поведении, сразу же и беспощадно выдавала
типичных провинциалов.
«Ну и ничего… А при Советах разве не понаехало сюда крестьян, рабфаковцев всяких, и
что? Вон как чисто стало, уедут, по горло в грязи жить будем. И откуда в нас
такая фанаберия?»
За этими
ленивыми размышлениями добрел он до старого кирпичного дома, где теперь
квартировал, повернул во двор и уткнулся в гору дынь и зелени, возле которых
его поджидала Зяблик в огромной туркменской шапке.
И вдруг он
понял, что соскучился по этому взбалмошному созданию, которое, тут же напялив
шапку на него, прыгало вокруг, обнимая и целуя, правда, по-быстрому, все время
оглядываясь по сторонам.
Пока они
тащили сумки и ее огромный чемодан наверх, она успела рассказать о том, как
жила в гостинице, по потолку которой бегали ящерицы с неподвижными глазами,
замирая над ней и рассматривая так откровенно, что она стыдилась при них
раздеваться, а еще там гуляли огромные сороконожки, жутко ядовитые, она
боялась, что упадут на нее, и спала под зонтиком для съемок. Болтая, раздеваясь,
чтобы залезть в душ, не стесняясь, показывала себя, со всех сторон обожженную
солнцем Средней Азии, – загар ей шел, как, впрочем, и не загар тоже, и все
рассказывала о странной стране, в которой кругом портреты вождя, описывала золотые
статуи на гигантских площадях без машин и людей, говорила об очень красивых
лицах женщин и мужчинах с потрясающими худощавыми фигурами, – тут она,
обнаженная, сделала балетное па и, выразительно посмотрев на его живот, ушла в ванную.
Сквозь шум
воды через открытую дверь беспрерывно доносился ее голос – она тараторила о
скакунах и верблюдах, на которых взобралась первый раз в жизни, о городе в
пустыне, о жаре, а он, так и не сняв туркменскую папаху, сидел, прислонившись к
косяку двери ванной, и думал, что чувство его к ней сейчас совсем не похоже на
то, что он испытывал в прошлой жизни, когда они встречались раз в неделю по маленьким
московским гостиничкам.
Секса с ней он
хотел всегда, но голод этот не был главным сегодня. Сейчас он мечтал, чтобы она
была рядом долго, не исчезая, чтобы, обнимая ее и прижимая к себе, продлить это
теплое с ней соединение, мечтал и пугался собственных мыслей.
«Вот дурак, хочешь из огня да в полымя, урод
семейный…»
И тосковал уже
заранее, предчувствуя невозможность того, чтобы так было, и горюя над
обязательной потерей, которая могла бы и не случиться, если бы он понял, как
Зяблик дорога ему, тогда, раньше, и не свел бы их отношения только к коротким
встречам, только к сексу, не использовал бы ее привязанность к нему, как
настоящий барин, который не может переступить через правила собственной жизни.
Она, мокрая,
выскочила из ванной – никогда не вытиралась, просто заворачивалась в полотенце
и позволяла ему выпивать поблескивающие капельки с плеч и рук поцелуями. Они
сидели на кухне, хохоча над разными незнакомыми словечками, пили чай
по-туркменски перед портретом великого руководителя, открытку с изображением
которого она водрузила на кухонную полку.
Иногда она, в
прозрачном коротком халатике, вскакивала за лепешками и сыром, он ловил ее за
руку, и она сразу ослабевала и приникала к нему, и они едва успевали дойти до
кровати.
Это было не
так, как было раньше, совсем по-другому, потому что им никак не хотелось
отрываться друг от друга.
И тогда он
впервые произнес то, что редко говорил в своей жизни, он назвал это слово. А
она, сразу посерьезнев, отодвинулась от него, внимательно посмотрела в глаза и
начала целовать так, что он, пожалуй, в первый раз осознал истинное значение
грубоватого термина «отдаться».
Она была с ним
без остатка, и он попробовал тоже быть таким и дальше помнил только
неостановимое желание соединиться с ней насовсем, навсегда.
А потом она
взялась вдруг перестилать постель, ответив на его недоуменный взгляд, что она
еще в командировке два дня и ему придется ее потерпеть.
Зазвонил
телефон, она выскочила на балкон, в шум города, и что-то там весело кричала, и
в тоне ее, и в подборе слов не проскальзывало ни грана фальши – великая была
мастерица, импровизировала божественно. Такой незаметный переход от правды к
вранью его немного тревожил, он представил себе, как это она будет делать и с
ним, поежился и отогнал эту мысль.
Потом она вернулась, оставив балконную дверь
открытой – спали оба только при свежем воздухе – правда, он, сбросив одеяло, спал
открытым сквозняку, а она была организмом теплолюбивым, заворачивалась до горла
и спала, не поворачиваясь, спиной к нему и не шевелясь до утра.
Эти два
отданных без остатка ему дня и остальные вроссыпь почти до самого Нового года,
в которых Зяблик делила все свое свободное время на две неравные доли – ему
почти все, а остатки своей семье, – были так наполнены новыми смыслами, что,
если бы этого не случилось, он никогда бы не ощутил вкуса свободы, не в
примитивном понимании отпускника, который знает, что, сколько веревочке не
виться, а конец придет, а как действительно свободный человек, который зависит
только от своих устремлений, желаний, мыслей, наконец, прихотей.
Ему было
хорошо, он вновь приобрел свою уверенность, напор, даже некоторую авторитарность
– на работе больно прищемил хвосты парочке осмелевших сверх меры сотрудниц,
навел порядок со сдачей работ, запустил большой сериальный проект по
межнациональным отношениям, который был спровоцирован его прогулками до съемной
квартиры, – как все-таки полезно вылезать из машины, – поездил по студиям и
компаниям, даже храбро забрел в фирму, где работала Зяблик, и договорился там о
фильме про Мары, любуясь ее искренним испугом, – она еще долго ругала его за
эту дурость – словом, заставил себя уважать, как пушкинский дядя.
Он нравился
сам себе, и Зяблик говорила, что вот это ощущение и есть самое главное для него
сейчас. Она занималась им очень плотно, лечила его постоянно, говорила, что он
должен вести себя так же, как ведет себя его жена, то есть веселое настроение
Ирины Ивановны должно встречаться с его спокойствием и уверенностью в себе.
Зяблик не верила его словам о том, что ему уже все равно, и все время
повторяла, что когда-нибудь жена придет к нему обратно и он ее примет.
В этих словах
он угадывал некоторое желание, чтобы так и случилось, и старался убедить ее в
обратном. Они практически не расставались – по вечерам ходили в тихие
ресторанчики подальше от толпы, много ездили по Москве, на съемной квартире
любили друг друга, он смотался в пару командировок по зарубежным заказам, и она
смогла поехать с ним, и там им было очень хорошо.
Сначала он
повез ее в Амстердам, который ему не очень нравился, – он больше любил
маленькие города, такие, как Брюгге или Биарриц, но Зяблик впервые попала в эту
сутолоку космополитной толпы с летающим над улицами запахом марихуаны, с
полумраком бесчисленных кафешек для любителей острых ощущений, и ей все это
понравилось безумно.
В один из дней
они сходили к Ван Гогу, где он не мог долго оторвать ее, восхищенную, от
картин, для контраста повел ее в музей секса около центральной площади, но
ошибся – она там заскучала и, резко развернувшись, утащила его на улицу. Он не
спрашивал, почему, но ему это понравилось, и он с интересом ждал обещанного
вечернего променада по улице красных фонарей. Как ни странно, она там очень
веселилась, рассматривала интерьеры комнат за витринами, спрашивала, правда ли,
что девушки сплошь из России, ужасалась, когда видела гуляющие по улице
семейные пары, с детьми за руку. Он рассказывал ей об отношении голландцев к
этому бизнесу и о традициях сексуальной культуры в стране, а она смеялась,
когда он прочел давний свой стишок:
В квартале красных фонарей
Гуляют чинно, как в театре.
На сцене выставка б…дей,
В партере улиц их стократно.
Вечером у них
было как в первый раз – видимо, в амстердамском воздухе витало много полезных
флюидов. Она вдруг рассказала про свою первую любовь, которая случилась у нее
до него, – очень обидел муж, и она поняла, что стала свободной, и тут случайная
встреча, которую она восприняла как знак судьбы, – они были вместе почти семь
лет.
– Он был, как
я? – ревниво спросил он.
– Нет, моложе.
– А почему же
тогда?..
Но она не дала
договорить.
– Он умер. И я
думала, что больше такого у меня не будет никогда. А потом появились вы.
– И что?
– А вы – как
мой папа! – И рассмеялась над растерянным выражением его лица. – Нет, правда,
вы очень похожи на него. Он меня так любил, так любил, баловал. И защищал. Как
вы.
Заснула Зяблик
мгновенно.
Он какое-то
время полежал, глядя в потолок, и пошел погулять вдоль каналов, курил, глядя в
черную воду, и думал, что жизнь не надо подгонять, она сама ко всему для тебя
нужному приведет обязательно, надо только ей не мешать.
Напоследок в
Амстердаме Зяблик показала себя успешной охотницей за запасами его наличности:
вытряхнула все с его карточек – он ей их отдал, и она погуляла на славу,
расплачивалась ими без проблем, накупила себе кучу красивой одежды и обуви, а
ему – пару галстуков и шикарный портфель – не пользовался ничем подобным
никогда раньше, но этот ему понравился.
Съездили еще в
Ригу, где почти потеряли бдительность, бродя по узким улицам и с ужасом иногда
сталкиваясь с московским полузнакомыми, попадающимися в толпе.
Все было очень
хорошо, почти как у молодоженов, но заполучить эту женщину полностью, что он
пытался делать теперь с маниакальной настойчивостью, у него не получалось – она
мягко отодвигала окончательные разговоры, объясняя, что брак только убивает
чувства, а им и так хорошо, и ничего не надо торопить – словом, не хотела она
становиться его собственностью.
А он вдруг
понял, что начал в нее влюбляться. То есть он, наверное, любил ее и раньше, но
вот так остро ощущать свою связанность с ней, невозможность отделить свою жизнь
от ее он никогда прежде не чувствовал. Опытный мужчина, он знал, что с ним
происходит: он любит, снова любит, любит, как однажды в дальней командировке в
Норильске, когда две недели случайной встречи чуть не перевернули весь ход его
будущей жизни, но его вытащила из этого Ирина, вытащила, а вот простить не
смогла.
Новый год был
совсем уже рядом. Еще не решив ничего окончательно, он внутренне вроде бы
успокоился, ходил бодро, был деловит, обаятелен, помолодел, похудел, начал
по-другому одеваться, холил седоватую щетину на лице, на манер мачеподобных
дядечек, как снисходительно обзывала их Зяблик. Но после каждой встречи с
Ириной – теперь был с ней только на «вы», вежлив и нейтрален – он звонил
Николаю и спрашивал, почему ему так жалко ее, почему он никак не может через
эту жалость перешагнуть.
– Понимаешь, –
сокрушался он в трубку, – она смешивает все в кучу: возраст, деньги, баб
каких-то мифических, слова не дает вставить, называет меня так, что я даже не
знаю, откуда она эти слова берет, требует, чтобы я вел себя как мужчина. А я
вижу, как ей плохо, понимаю, что не я ей нужен, а мое подчинение, чертова
гордячка. И эти возвраты, как у заигранной пластинки, к одним и тем же сюжетам…
Николай устало
вздыхал и терпеливо объяснял:
– Запомни, ты
мешаешь ее новой жизни, и так будет долго, Игорь, очень долго. Не трать время на
рефлексию – путь должен быть пройден до конца, на иное и не надейся.
А потом
возникли проблемы с Зябликом. Она начала уставать. Раньше они встречались раз в
неделю, и, видимо, этот режим давал возможность возобновиться свежести
восприятия, но сейчас он был так переполнен своим новым состоянием и так
необычайно остро реагировал на нее, что хотел видеть постоянно, а она понемногу
сопротивлялась, сникала, становилась менее откровенной. На его осторожные
расспросы отвечала, что она совсем не переменилась, что она с ним, и действительно
какое-то время все было, как раньше или почти как раньше.
У нее
образовалась командировка на три дня, и она неожиданно перестала ему звонить. Он
понял, что она не хотела ему врать, как обычно врала мужу. Через три дня, когда
он вернулся с работы, он нашел ее с сигаретой на кухне – она не курила вообще,
– и тогда он почувствовал, что произошло несчастье.
Он слушал ее,
словно во сне. Она рассказывала монотонно, как ехала по пречистенским
переулкам, там, где старые московские дворы были заставлены муляжами прошлых
построек и новомодными стекляшками с изредка освещенными окнами, как на одном
из перекрестков долго разъезжалась с дорогим спортивным автомобилем, за рулем
которого сидел очень красивый человек.
– Красивее
меня? – спросил он, стараясь выдавить подобие улыбки.
– Нет, ты
другой.
– Какой? – Он
все еще пытался отдалить главное.
– Ты как
Николсон.
– А он?
– А он тоже
мужественный, но… – Она мучительно подбирала слова: – Он – как смесь между
тобой и Машковым.
Он вспомнил
лицо актера и признался сам себе, что тот получше, поэффектнее, а самое главное
– помоложе.
Из дальнейшего
рассказа следовало, что, проезжая мимо, тот человек – она так и не назвала его
имени – бросил ей в машину телефон. Оказывается, в Москве теперь подобным образом
знакомятся те, кто побогаче. Телефон зазвонил, и она ответила.
– Зачем?
– Мне было
интересно.
– Ну и?..
Она замолчала
надолго.
Он боялся
пошевелиться, смотрел в пол и чувствовал, как горячие струйки пота текли по
спине.
«С чего бы это? Не душно ведь совсем, рубаху
надо бы поменять, неудобно».
Он не ожидал
такого ненавистного чувства внутри и понял, что это не злость, не обида, а
самая обыкновенная ревность.
«Втюрился по уши! Ее убить мало, а я боюсь ее
потерять, переживаю».
В ушах гулко
бился пульс и немного звенело, а перед глазами пробегали картинки того, как это
могло быть с ней: как они подъехали к дому где-нибудь в Молочном – не в
гостиницу же он ее пригласил, а она захотела все про него понять, произвести
аудит, так сказать, новой возможности.
Зяблик
докурила сигарету, взяла другую и сказала, что он не понимает женщин, он и
действительно не понимал ее сейчас – просто у нее появилось ощущение, что это
судьба, что это то, чего она ждала, может быть, всю жизнь.
«А я не судьба, значит?»
Он проглотил
эти слова – уроки Коли. Теперь он для себя называл прежнюю Зяблик в третьем
лице, чтобы как-то отличить от той, что сидела перед ним, – не прошли эти уроки
даром, он владел собой.
Тут она
расплакалась и сказала, что ей никто другой не нужен, но ей вдруг захотелось
себя проверить, и что если бы Аль Пачино ее позвал, то она тоже так бы сделала,
и с нашим президентом тоже из любопытства бы согрешила, но это все глупость,
это совсем другое, даже сравнить нельзя – в общем, понесла какую-то ахинею и в
этой ахинее была по-своему мудра.
Она не просила
его ни о чем, просто сказала то, против чего бессилен любой мужчина, – что его
не с кем сравнить, что она это поняла раз и навсегда и что теперь он должен сам
все решить.
А что он мог
решить? Он ведь был не как эти долбаные мачо, рассекающие по городу в поисках
мимолетных наслаждений. Она была ему нужна, сейчас он ощущал это очень остро –
она просила помощи, и он ей, как дурак, помог.
Она поняла его
слабость сразу и попыталась закрепить результат, но он, насупившись, как ребенок,
объявил для нее карантин. Она с облегчением вздохнула, приняв игру, и они на
неделю расстались.
Потом все было
как прежде, почти как прежде.
Потом она
собралась с семьей на новогодний отдых.
Они прощались
двадцать девятого декабря в ее квартире. Это было впервые, она никогда раньше
не приглашала его к себе, но сегодня перед отъездом она захотела обставить все
по-особому.
Все, что было
связано с сексом, оказалось замечательным, даже лучше, чем раньше. Он сидел и
смотрел, как она укладывает вещи в чемоданы – до самолета оставались считанные
часы, слушал, как она разговаривала по телефону с мужем, и не мог заставить
себя подняться и уйти.
Она упросила
не провожать ее в аэропорт, поцеловала очень нежно, прошептала на ухо, что
любит – впервые сказала это слово, что ей нужно теперь побыть одной (мужа она
не принимала, видимо, в расчет), обещала все обдумать и умоляла не выключать
телефон.
За два дня до
Нового года он остался один.
Впервые он не
знал, что ему делать, сидел на веранде, смотрел на голый без снега участок –
зима серьезно опаздывала, было плюс десять, сидел, подставляя лицо лучам
неяркого, солнца, поглаживал за ухом Лизу: она не отходила от него ни на шаг,
все время заглядывала в глаза, как будто спрашивала о чем-то, на что у него не
было никакого ответа. За каких-то четыре месяца вся жизнь распалась на куски из
отдельных воспоминаний, а впереди были только тоскливые дни долгих зимних
каникул.
Тридцатое
прошло тихо, без звонков по телефону и в ворота.
Потом позвонил
Коля, Николай, его чудотворец, который был, как всегда, мудр и спокоен. Ничего
дежурного он не желал, но велел ждать и верить, велел не киснуть, велел
звонить, если что.
Зяблик
позвонила дважды, часов в десять вечера и после боя курантов.
К ее звонку он
был уже слегка пьян – принял сразу после того, как заставил себя нарядить елку
и собрать на стол немного всякого. Она говорила весело о том, как у них там
хорошо, тепло, передавала приветы от знакомых, которых занесло в Эйлат, и от
мужа, естественно, и снова лепетала что-то веселое. Он поддакивал, желал,
обещал скучать, но, когда она повесила трубку, выбросил телефон в бочку с
водой.
И закричал.
Наверное, так же, как тогда в кабинете.
Рядом,
прижимаясь к нему, завыла Лиза.
Он не помнил,
как напился, но обнаружил себя вдруг в костюме Деда Мороза – интересно, как он
сумел отыскать его в набитом сверх меры чулане, – марширующим под звуки пальбы,
доносящейся со всех сторон поселка.
Он тоже долбил
в небо петардами из огромных коробок – хранил с прошлогодних праздников. Гости
обожали эти его фейерверки. И снова провалился в неизвестность.
Проснулся на
полу около камина от стука в окно.
В окне торчало
круглое лицо Саши – он частенько пользовался потайным лазом на участок.
Саша был не
пьян, хотя представить это до сих пор не представлялось возможным, потому что
пьян он был всегда, но сейчас этот забулдыга выглядел, как человек абсолютно
трезвый.
И у него
защемило сердце. Он понял: что-то случилось.
Около двери,
уткнув голову в порог, подвернув лапы, наподобие маленького щенка лежала Лиза.
То, что она была неживой, он осознал сразу, но позвал ее раз, другой, начал
уговаривать, потом сел рядом и заплакал, не всхлипывая, не давясь от рыданий, –
не те это были слезы. Он вдруг понял, что ушла единственная душа, которая
беззаветно любила его, Игоря Ильича Серебрякова. И ему стало страшно.
Они с Сашей выкопали
могилу на участке, насыпали холмик, поставили Лизину чашку для еды, налили туда
молока – она любила лакать его в последние годы, положили сверху ее игрушечную
косточку, постояли, перешли на веранду и дернули холодной водки. Саша сбегал за
бутылкой к себе, у него самого, кроме розового французского брюта, ничего
стоящего не оказалось.
Потом
позвонили в ворота.
Саша посмотрел
на него и снова налил.
Позвонили еще
раз, и еще, и еще.
Потом звонки
прекратились.
А потом пошел
снег.