Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2013
Литчасть
Борис
МИНАЕВ
Король умер
Москва в конце
2012 года – город затаившийся. Я бы даже сказал –
заползший в нору. Все ждут чего-то плохого. Журналисты ждут
прекращения финансирования. Бизнесмены – налоговых проверок и возбуждения уголовных
дел. Лидеры протеста ждут репрессий. Пенсионеры – повышения тарифов.
Фанаты «Фейсбука» – закрытия «Фейсбука». Ну и так далее.
Обсуждается
ряд важных вопросов. Стоит ли снимать за
рубежом временное жилье или сразу покупать
недвижимость? На что жить, если живешь за
границей? Эмиграция – это навсегда или только надолго?
Ограничат ли свободный выезд из страны и когда?
Декабрь
– не лучшее время для прогнозов. Ну вот, например, идет снег.
Это хорошо или плохо? Мягкий, добрый, белый,
и быстро тает, как всегда в Москве,
– это вроде бы хорошо. Ветер в лицо, колючий, быстрый,
да при этом еще мороз забирается под пальто
– это плохо, это депрессивно,
это не хочется. Хочется, чтобы наступил праздник. Но праздника
ждать не приходится.
Последний
по времени спектакль «Современника», собственно, об этом. О
маете ожидания.
Репрессии
или революции? Послабление или ожесточение?
Чёт или нечёт?
Выбор
драматургического материала предопределен этим вектором. Дело
не в том, что книга Всеволода Бенигсена «ГенАцид» так уж смешна или остросоциальна, хотя верно и то и другое.
Дело не в том, что в ней едко высмеяна «трагедия
русского народа», хотя попытка такая действительно сделана.
Дело даже не в том, что сам ГенАцид –
генеральная национальная идея – штука обоюдоострая и ею сейчас
занимается всяк кому не лень.
Но спектакль ОБ
ЭТОМ, на ЭТУ тему как бы сам просится на сцену. И написанная молодым писателем
несколько лет назад вроде бы в никуда, вроде бы
наобум вещь пришлась сегодня театру как нельзя кстати.
В
большом русском селе случилась такая история, социальный
эксперимент по-нашенски.
Местный милицейский начальник получил распоряжение сверху:
заставить не только прочитать, но и выучить наизусть по
отрывку из русской классической литературы
все местное население. Самогонщица, алкоголик, почтальон, гастарбайтер из Средней Азии, неудавшийся бандит,
учительница и врач – словом, все,
кто еще живет в этих Верхних Ущерах,
все получают по книге от местного библиотекаря. Бродский, Крученых,
Баратынский, Чехов, Бунин – все идет в ход,
все годится для воспитания народа и его улучшения.
Вообще идея
«ГенАцида» поначалу кажется
придуманной и холодной. Ну кто
там будет этих страшных сельских жителей что-то заставлять
читать? Потом начинаешь проникаться бюрократической, административной
красотой бессмысленного решения: ну а почему бы и нет? Пусть
читают, лучше, чем беспробудно пить!
Потом
возникает мистический ужас: а ведь действительно, даже Гумилева
и Хлебникова, даже Бродского с Пастернаком, даже
Пушкина с Чеховым можно превратить в средство
тоталитарного угнетения трудящихся масс!
То есть
нас с вами.
Самоигральная идея Бенигсена проходит
– и в книге, и в пьесе
– несколько стадий, и самая сильная, убедительная из
них – это, наверное, ужас перед тупой силой
государства. Захочет оно – и будем каждый
вечер перед сном учить отрывок из «Очарованного
странника». Или «Евгения Онегина». А по
утрам – рассказывать его специально назначенной комиссии.
Товарищескому народному суду.
Это
и будет наше исправление,
наше покаяние за грехи 90-х (предположим). А что?
Поклонялись
золотому тельцу? Покупали подержанные иномарки? Брали кредиты
в банке? Ездили отдыхать в Турцию и на Бали?
Платили взятки гаишникам? Голосовали за Ельцина (или Явлинского
– неважно) на выборах?
Вот
теперь поедете в деревню, будете месить навоз и читать
Пушкина (а верней, учить наизусть). И каяться, каяться,
каяться…
Это наказание культурой, то есть тем, что мы любим,
принудительная «духовность», административно понятая нравственность, она и
впрямь страшна в своем гротеске, страшна именно потому, что абсурдна. Уж очень
все похоже на нашу жизнь (а она безусловно абсурдна).
Страшные заметки из
советских газет про китайскую «культурную
революцию», про хунвейбинов, про интеллигентов,
которых послали на исправление в деревню
(и вернулись в город далеко не все), сами встают
перед глазами. Кстати, картинки эти на фоне православных
манифестаций, запретов выставок современного искусства в Астрахани,
на Винзаводе и в Эрмитаже
совсем не кажутся фантастическими. Все это очень даже жизнеподобно и актуально.
По сюжету
пьесы, когда идея только «прикладывается» к местности,
пробуется на зуб, то есть когда местный библиотекарь,
горожанин и интеллектуал, случайно залетевший в сельскую
местность, раздает деревенским людям по книжке и делает
закладки: какой отрывок кому учить,
обертонов и новых смыслов у этой «дебютной» идеи
получается множество. Ведь что греха таить, именно о таком,
почти принудительном изучении русской классической культуры не
раз мечтали вслух многие писатели и общественные
деятели нашей страны. Мол, это единственное, что
у нас есть, – культура, литература. Мол, это и есть
национальная идея. (Она же ГенАцид). Пусть, мол,
государство включит все свои ресурсы и заставит – читать, покупать, изучать,
проходить. Сначала классику. Потом толстые журналы. Потом современную
литературу. Бенигсен все эти умозрительные
конструкции перевел в другой статус: ну а как бы это могло быть, если всерьез
отнестись к этим лозунгам, если их осуществить на практике? И вот
интеллигентские стенания обрели форму тоталитарного кошмара, да еще какого…
Но когда идея
переходит на вторую стадию: если их действительно заставить
ЭТО читать, а ну как встанут на путь исправления?
– тут история начинает явно пробуксовывать.
В
том-то и дело, что принудительный Бродский, или Крученых, или Чехов –
это уже другая история. История не про Чехова. И не про Бродского.
Русский классический театр, конечно, не мог себе отказать
в этом искушении: показать, как, условно говоря, гастарбайтер
из Средней Азии прочел бы монолог из «Чайки» «орлы, львы,
куропатки», постепенно переходящий в восточную медитацию; да,
получается смешно, мило, но как-то совершенно отдельно от главной идеи. То же самое и когда читает
Бродского местный деревенский алкоголик – где-то там на крыше, совершенно пьяный,
машет топором и читает, читает, читает. И уж совсем не
выходит, когда «птицу-тройку» заставляют произносить одну из
главных «современниковских» старух,
– получается многозначительно, но ни о чем.
Спектакль рассыпается на части, на монологи. На сцены.
И
вот почему. В самом тексте повести этого не было
или почти не было. Мы лишь воображали, как эти люди
читают вслух, со своим деревенским акцентом и замашками. Здесь,
в театре, они это делают, делают и делают.
Я абсолютно верю смешному деревенскому бандюгану, который, прочтя рассказы Чехова, спрашивает
библиотекаря о смысле жизни: слушай, а если его нет, за
базар отвечаешь? Я верю мальчику, который
считает: раз его заставляют учить наизусть восьмую,
девятую и одиннадцатую главы «Очарованного странника»,
значит, это такая специальная игра, и где-то в России
есть люди, которые прочитали начало и конец романа, а также пропущенную им
десятую главу, и надо только сложить «весь шифр»,
и будет счастье, клад, миллион долларов. Верю,
представьте себе. Но как только они начинают читать
вслух отрывки – вера исчезает. Все-таки идея Бенигсена тоньше.
Она на кончиках пальцев, на грани философской метафоры. Она,
несмотря на внешнюю грубоватость приемов, слишком интимна,
чтобы быть представленной на сцене настолько буквально.
Но удивительное
дело, суть открытия от этого не меняется, настолько оно мощное.
Вернее,
ничего нового Бенигсен тут не открыл
– в историческом смысле. Свободолюбивый Пушкин прекрасно себе
служил макабрической, в каком-то смысле
средневековой сталинской эпохе. Столетие его смерти отмечали
как всенародный праздник. Улица Пушкина мирно
соседствовала в каждом городе с улицей Ленина. Пушкин
и Ленин были двумя равноправными богами в этой
странной религии. Великая русская литература вполне себе
может быть орудием порабощения.
Открытие в другом – она снова
к этому готова!
Несмотря на
то, что за это время Пушкину с Лермонтовым присоединились
Солженицын с Бродским, она опять готова, да-да… У Ксении Драгунской есть одна
пьеса как бы про детей, и начинается она с того,
что старшеклассников тоже заставляют для
ЕГЭ учить отрывок (Бенигсен в
своих безумных фантазиях недалеко от жизни ушел, просто
у него – взрослый ЕГЭ). И вот девочки и
мальчики с испуганно-застывшим выражением лиц начинают
шпарить куски из Пастернака. Один за другим. Их
ненависть к Пастернаку, и к экзаменам, и вообще ко
всему, что давит на них извне, настолько ощутима,
так хорошо передана, что я тогда впервые задумался:
да ведь эта «наша», до боли родная, с юности затверженная
как символ сопротивления советской власти поэзия давно, хотя
и незаметно, опять забронзовела, окаменела,
опять перешла в разряд «советской». Вместе
с Солженицыным и Бродским, представьте себе. Вместе
с Хармсом и Гумилевым.
А
просто одно время кончилось и началось другое.
Скрипнуло колесо, сделало оборот, щелкнули колесики и пружинки,
повернулась ось. И мы оказались в другой эпохе, и
теперь надо заново считывать смыслы и заново подбирать слова.
История безжалостна к тем авторитетам,
к тем знакам, которые в этот поворот не вписались.
Она ищет другие знаки и другие имена. И если для
современного культурного подполья и сопротивления важнее
несчастный Лимонов, или Петров, или Иванов, или Водкин, он
займет место Пастернака и Бродского, как бы нам это
не было мерзко и противно. Увы.
Но…
и театр, и драматург эту нашу выпавшую из
времени русскую литературу все-таки пожалели. Они ее
подняли с земли, обдули, дали в руки этим людям,
заставили читать, восхищаться, меняться, прозревать,
спорить о достоинствах рифмы и прозы. Драться из-за нее. Умирать.
Однако это – лишь
жалкие, последние слезы над ее гробом.
Все
сказано в самом начале.
Когда
железный ящик как символ государства проплывает над деревней
и из него вываливаются томики прозы и стихов. Госбюджет.
Литература умерла. Но это значит лишь одно – да здравствует
новая литература.