Главы из книги
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 2, 2013
Борис МЕССЕРЕР
Промельк Беллы
главы из книги
СНЫ О ГРУЗИИ
Сны о Грузии – вот
радость!
И под утро так чиста
виноградовая сладость,
осенившая уста.
<…>
Пусть всегда мне будут в
новость
и колдуют надо мной
родины родной суровость,
нежность родины чужой…
«Великого и малого
смешенье»
Мы с Беллой совпали в
любви к Грузии. Это стало, быть может, самым фатальным совпадением для нас –
потому что сблизило нас чрезвычайно. Не сговариваясь, мы делились друг с другом
историями об этой удивительной стране.
Я рассказал, как в 1963
году ездил в Сванетию. Тогда я дружил и работал с художником Виктором Борисовичем
Элькониным. Он был намного старше, но мы сходились с ним во взглядах на
искусство и часто рассуждали, куда бы нам вдвоем организовать художественную
«экспедицию».
Сванетия давно меня
привлекала, однако решиться на поездку было трудно: мне предстояло везти два
больших подрамника, чтобы натягивать на них холсты, складной мольберт, большой
зонт, тяжелые коробки с красками, этюдник, картоны, запасные холсты и теплую
одежду для пребывания в горах… Надо было иметь с собой деньги, которых,
конечно, не хватало. Добираться тоже было непросто: самолетом до Тбилиси, потом
пересадка на маленький самолет до Зугдиди, а дальше – рейсовым автобусом до
Местии…
Самое удивительное, что
нам удалось осуществить этот замысел.
Страна тысячи башен
поразила меня своей суровой красотой. Окаймленная с трех сторон горными грядами
долина замыкается величественной горой Ушбой, напоминающей гигантский
неприступный утес, причудливый силуэт которой стал символом этой древней
маленькой страны.
В каком-то смысле
Сванетия была заново открыта в двадцатых годах прошлого столетия. В результате
изоляции от внешнего мира она шагнула из средневековья прямо в современность.
Сваны подчинялись обычаю кровной мести и вели многолетние междоусобицы, в
результате которых целые семьи годами оборонялись и отсиживались в башнях.
Здесь царила
необыкновенная строгость нравов, а сохранившиеся элементы общинного строя придавали
образу жизни своеобычный демократизм – все главные вопросы решались советом
старейшин и собранием общины. Нога завоевателя не ступала по земле вольной
Сванетии, к тому же у сванов никогда не было крепостного права и дворянские
титулы носили условный характер. Свободолюбие – неотъемлемая черта их менталитета.
Есть легенда: в XVI веке князь Пута Дадешкелиани решил обложить
данью жителей общины Ушгули. Ушгульцы, не желая подчиняться, убили князя –
свинец для пули в равном количестве принесли все дворы общины. К курку ружья
привязали длинную веревку. По условному удару в колокол веревку потянули все разом
– ответственность за убийство легла на всех жителей Ушгули.
Мы с Виктором
Борисовичем провели в Сванетии месяц жизни, наполненной творческими исканиями и
исступленной работой над пейзажами. Жили мы в селе Местия, в настоящем сванском
доме, и, проснувшись утром, иногда с удивлением обнаруживали, что находимся
выше облаков. Виднелись лишь вершины гор, да кое-где туман прорезали столь
любимые нами башни.
Позавтракав,
отправлялись на пленэр. Виктор Борисович – с этюдником и небольшим картоном, а
я тащился с холстом огромного размера, натянутым на подрамник, складным
мольбертом и красками. Вид у меня был довольно причудливый, однако безумец,
каким я представал в глазах людей, всегда вызывает сочувствие. Прохожие мне
кланялись и почтительно здоровались. Писал я масляными красками, разведенными
на скипидаре, чтобы быстрее высыхали. Закончив работу, относил картину домой и
мылся в тазу водой, припасенной с ночи.
Вечером после трудов
праведных мы с Виктором Борисовичем шли в открытое кафе, расположенное ниже
нашего дома, на площади, и, не дожидаясь горячего лобио и грузинской солянки
(мясо в соусе), начинали пить вино. Меню разнообразием не отличалось: нравы в
Сванетии спартанские. Зато сухое вино каким-то чудом можно было заказать,
вероятно потому, что Местия – центр этого горного края. Нигде больше вина не было.
Дело в том, что Сванетия находится на высоте около 2000 метров над уровнем
моря, а виноград в горном климате не растет. Здесь повсеместно пьют араку –
брагу крепостью 10-12 градусов. Это мутная, слабо-молочного цвета жидкость, которую
называют «местным пивом». Сваны употребляют араку с легкостью, а для меня это
стало непростым испытанием – приходилось выпивать граненый стакан залпом, чтобы
не чувствовать непривычного вкуса. Но потом, конечно, смиряешься и с этим.
Многие из посетителей
кафе видели нас днем на этюдах и, разумеется, поняли, что мы художники.
Постепенно завязались дружеские связи с завсегдатаями. В разговорах все чаще
возникало слово «Ушгули», и нам все больше хотелось поехать в этот самый
высокогорный населенный пункт Сванетии. Один из наших новых друзей, Чичико,
предложил отвезти нас на своем уазике, удобном для езды по горным дорогам.
И вот под конец нашего
пребывания в Сванетии состоялось путешествие в легендарную общину Ушгули. Путь
пролегал от села к селу, и в каждом Чичико останавливал машину и договаривался
со старейшинами, чтобы они открыли маленькую церквушку, стоявшую, как правило,
на вершине холма. Он хотел показать нам хранившиеся там удивительные
художественные сокровища.
Небольшие каменные
храмы, перекрытые сверху двухскатной крышей, имели квадратные пропорции и узкое
оконце-щель в торцевой алтарной стене. Над коньком крыши возвышался крест.
Массивные, обитые железом двери храма старейшина открывал огромным ключом.
Обычно внешность
старейшины также была достаточно колоритна: на голове сванири – маленькая
круглая шапочка из войлока, на плечах бурка черного меха с прямыми плечами,
придававшая ему строгий графический силуэт. На ногах мягкие, с твердой подошвой
сапоги. Каждый старейшина имел при себе винтовку старого образца;
останавливаясь поговорить, он ставил ее прикладом на землю и обеими руками
опирался на дуло. Как правило, он курил трубку и передвигался степенной, неторопливой
походкой.
Этот грозный, хотя и
благожелательный человек поднимался с нами в гору, открывал огромным ключом
железную дверь и, не выпуская винтовку из рук, предлагал пройти в темное
пространство церкви, иногда прорезаемое лучом света из узкой щели оконца. После
этого он возжигал фитиль в керосиновой лампе, ставил ее на полку и открывал
огромный, стоявший посреди храма сундук. В нем хранились древние иконы, часто в
массивных серебряных окладах, вперемешку с национальной одеждой и разного рода
старинным оружием, кинжалами и саблями в серебряных ножнах, инкрустированных
каменьями.
Стены маленьких церквей
были расписаны дивной красоты фресками на библейские сюжеты, изображавшими
Спасителя, Богоматерь и святых. В них ощущалось наивное отношение неизвестных
деревенских художников-примитивистов к трактовке канонических образов, своим
искренним чувством вторгавшееся в строгие традиционные сюжеты.
Мы любовались подлинными
произведениями искусства в крошечном, закрытом от стороннего глаза пространстве
сванских церквей под бдительным оком вооруженных старейшин, спасавших это
искусство от надругательства и разграбления.
Когда мы выходили из
церкви, где-нибудь рядом, прямо на траве, уже раскинута была скатерть с угощением,
возле которой сидели двое или трое солидного возраста мужчин, тоже старейшин.
На скатерти красовалась большая бутылка – четверть, наполненная мутной аракой.
В качестве угощения
подавались, как правило, сванский пирог – кубдари и соленые огурцы. Меня
восхищал скромный и суровый мир принимавших нас прекрасных людей, мужественных
и неприхотливых. Мы степенно выпивали два-три стакана араки и, поблагодарив от
всей души хозяев, двигались дальше.
Подъезжая к Ушгули, мы
увидели большое скопление башен. Как же соседи, недоумевал я, порой недоброжелательно
относившиеся друг к другу, могли строить эти башни одну напротив другой, и жить
в них годами, и даже держать там оборону в случае нападения? Значит, какими бы
ни были их взаимоотношения, никакая вражда не способна была заставить сванов
покинуть родное селение.
Община Ушгули,
раскинувшаяся у подножия Ушбы, издалека выглядела продолжением горы, будто
вырастала из каменного монолита. Я в жизни не испытывал более сильного
впечатления от архитектурного ансамбля!
Наше пребывание в
Сванетии подошло к концу. На обратном пути, подъезжая к Зугдиди, из окна автобуса
мы увидели длинную вереницу женщин, двигавшуюся в сторону аэропорта. Они были
облачены в какие-то черные бесформенные одежды, с черными платками на головах.
Женщины размахивали руками и что-то истерически кричали. На наших глазах эта
страннейшая процессия достигла аэродрома и как-то удивительно быстро потянулась
по летному полю, продолжая издавать вопли. В мгновение ока они оказались на
борту, и маленький самолет взлетел. Как нам потом объяснили, это были
плакальщицы, отправлявшиеся на похороны в Тбилиси.
Месяц, проведенный в
Сванетии, не прошел даром: там я написал цикл полотен «Сванетия», в которых
постарался передать свои впечатления от ее мужественных людей и сурового
пейзажа.
Я рассказывал Белле и о
своей работе в Тбилиси. Это был целый этап моей жизни: для Грузинского театра
оперы и балета им. Захария Палиашвили я оформлял несколько спектаклей. Все
началось с «Золушки» на музыку Сергея Прокофьева (балетмейстер Вахтанг
Чабукиани, 1966), немного позднее я работал над программой из четырех новелл –
одноактных балетов, в которую входили «Бродячие комедианты» Анри Соге, «Ромео и
Джульетта» П.И. Чайковского, «Испанское каприччио» Н.А. Римского-Корсакова и
«Пассакалья» И.-С. Баха (балетмейстер Гулбат Давиташвили, 1969).
Гулбат был человек
непростой. Взрывная вспыльчивость характера шла от его изломанной судьбы. Она
так счастливо начиналась во Франции, в труппе «Русский балет Монте-Карло»,
руководимой легендарным дягилевским танцовщиком и балетмейстером Леонидом
Мясиным. После возвращения в Россию жизнь Гулбата сделала крутой вираж: он
отсидел десять лет в сталинских лагерях и вышел оттуда другим человеком. Но в
нем продолжала жить любовь к французской культуре, французской музыке – отсюда
и его обращение к творчеству Анри Соге и балету «Бродячие комедианты».
И, наконец, в 1982 году
я был художником триумфально прошедшей в Тбилиси «Кармен-сюиты» Жоржа Бизе –
Родиона Щедрина с великой Майей Плисецкой в главной партии. Спектакль «перенес»
из Большого театра родной брат Майи Александр Плисецкий.
А вот как начались мои
отношения с Грузинским театром оперы и балета. В 1956 году Вахтанга Чабукиани,
создателя балета «Лауренсия» по драме Лопе де Вега «Овечий источник»,
пригласили возобновить этот спектакль на сцене Большого театра. Сам Чабукиани
танцевал и главную мужскую партию. Его партнершей была Майя Плисецкая. Впервые
увидев Чабукиани на сцене, я был поражен мощью его таланта и актерской
выразительностью.
Представьте мое
потрясение, когда немного времени спустя Вахтанг Михайлович позвонил из Тбилиси
с предложением вместе поработать над балетом «Золушка»!
Великий танцовщик не
впервые пробовал свои силы как балетмейстер. Он вдохновенно фантазировал над
постановкой танцев, полностью выкладываясь на репетициях. Работать с Вахтангом
Михайловичем было интересно: в нем всегда горел творческий азарт.
Не менее приятно было
общаться и с Верой Цигнадзе, выдающейся балериной, неизменной партнершей
Вахтанга Чабукиани, которая к тому времени уже перешла на репетиторскую работу.
Она славилась гостеприимством и устраивала для меня настоящие пиры.
Вахтанг Михайлович
запомнился мне одетым в ярко-красный пуловер, в вырезе которого виднелась белая
рубашка с галстуком. В театре он казался каким-то алым светлячком, вспыхивающим
то тут, то там: на сцене, в производственных цехах или на совещании в дирекции,
где он со страстью отстаивал свои художественные интересы.
Мы с ним хорошо ладили,
но, будучи стихийно-творческим человеком, он зачастую забывал следовать
строгому сценарному плану спектакля. В нашем спектакле, например, он совершенно
забыл, что Золушка должна отбыть с бала в 12 часов ночи, до того как разрушатся
чары.
На генеральной репетиции
Чабукиани удовлетворенно кивал, довольный постановкой танцев. Золушка убегала с
бала по высокой лестнице, теряла туфельку и… замирала. Уехать она не могла: ей
не подали карету, кареты не существовало, ее в сценарии не учли. Работники
цехов остались на ночь в театре и по моим наспех сделанным рисункам стали
экстренно изготавливать карету.
Еще страшнее было то,
что для проезда кареты из одной кулисы в центр, а потом в другую кулису не было
предусмотрено место. Пришлось разрезать панорамный «горизонт» и прокладывать
путь карете. И все это за два дня до премьеры. Но, как известно, в театре
невозможного нет – на премьере Золушка впархивала в карету ровно в полночь и
благополучно уезжала.
Спектакль имел успех,
занавес поднимали много раз, актеры раскланивались, и стали вызвать авторов
спектакля. Я стоял сбоку в центральном проходе партера. Вахтанг Михайлович
подхватил меня под руку и потащил на поклоны, но дверь, ведущая за кулисы,
оказалась заперта. Он принялся яростно в нее колотить в надежде, что капельдинер
откроет. Время шло. Чабукиани был в бешенстве. Срывались наши поклоны! Лишь в
последний момент дверь все же открылась. Публика восторженно приветствовала
авторов спектакля.
Конечно, нас угощали на
роскошном банкете. Вместе с другими участниками спектакля я в полной мере
отдался этому процессу. В результате мне не удалось добраться до гостиницы, пришлось
остаться ночевать у друзей. Рано утром я с тяжелой головой вышел на улицу в
незнакомом районе Тбилиси.
Одет я был как
полагалось на премьеру: в черный костюм и белую рубашку с галстуком, в кармане
пиджака – белый платочек. Иными словами, я являл собой довольно колоритную
фигуру на фоне утреннего Тифлиса. (Все знакомые мне грузины любили слово
«Тифлис», однако я в дальнейшем буду называть город так, как теперь принято, –
Тбилиси.)
На свое счастье я
встретил дворника, подметавшего опавшие листья. Он махнул в сторону центра, и
я, устремившись вслед его руке, буквально через несколько шагов увидел надпись
«Хаши» над подвалом, в котором ощущалось биение жизни. Зная о хаши только
понаслышке, я попал именно туда, куда следовало, и в самое правильное для подобного
посещения время. Мне хочется подчеркнуть органичность своего поведения, поскольку
я очень ценю именно это качество проживания жизни.
Хозяин заведения меня
радостно приветствовал. Я был для него, как говорят в Грузии, «гость от Бога» –
оказался первым посетителем и понравился хозяину образом подгулявшего богатого
господина, по традиции навестившего его заведение рано утром. Хозяин подробно
объяснил, что надо делать, когда ешь хаши, – использовать чесночную подливку. И
чего не надо делать – класть перец. И стал уговаривать меня выпить водки. Я
понял, что необходимость этой меры диктуется жизненной ситуацией.
Хозяин так далеко зашел
в порыве дружеского чувства, что налил водки себе тоже. Пили мы, как и
полагалось в те времена, из граненых стаканов. На столе красовалась натуральная
грузинская вода боржоми и зелень: цицмати, кинза, лук, мята и огромного размера
редиска. Водка, горячий хаши, улыбающиеся усы хозяина, его гортанный говор –
все создавало ощущение праздника; казалось, что так и должен начинаться каждый
день. Я был рад, что мой последний день в Тбилиси начался именно так…
Когда я вышел из хашной,
было все еще утро. Я позвонил Вахтангу Абрамишвили, другу студенческих лет, с
которым учился в институте в одной группе. За эти годы Вахтанг стал известным
архитектором, построил в Тбилиси много зданий. Улыбка редко озаряла его лицо:
на нем лежал груз ответственности руководителя архитектурной мастерской. Мне он
искренне обрадовался и сразу же спросил, где я нахожусь.
Через двадцать минут он
подхватил меня и повез в другое питейное заведение – ресторан под открытым
небом в саду при гостинице «Интурист».
Сейчас уже нет этого
сада. В Тбилиси многое изменилось. Но прежде это было изумительное место,
напоминавшее старые тифлисские духаны. Кухонные подсобки располагались на
открытом воздухе, а вся ресторанная жизнь сосредотачивалась за сквозными
створками, сделанными из деревянных реек.
Солнце сияло. Было
десять часов утра. Здесь мы тоже оказались первыми посетителями. Вахтанг, не
считаясь с тем, что нас лишь двое и никто из друзей еще не готов присоединиться
к нам, сделал неправдоподобно большой заказ. Из кухни понесли какие-то
диковинные грузинские яства, уставляя стол десятками блюд. Кроме этого, на
столе оказались ананасы, виноград и множество напитков. Мы начали понемногу
выпивать, но очень скоро стало ясно, что одним нам не справиться с этим
изобилием.
Беседа наша строилась
довольно стихийно, мы вспоминали общих друзей, обсуждали вчерашний спектакль, и
среди прочего я сказал, что сегодня – мой последний день в Тбилиси, а у меня
осталась одна неосуществленная мечта: купить грузинскую шарманку, которую здесь
называют «органи» (орган). Вахтанг глубоко задумался. И как по волшебству в тот
же момент в тишине тбилисского утра раздался звук шарманки. Вахтанг подозвал
официанта и спросил:
– Где играют?
Официант с готовностью
ответил, что шарманщик играет в подсобке. Мы пошли на звук, и перед нами
открылась картина: на кухне за голубой фанерной перегородкой сидел
человек-гора. Чрезвычайно толстый, величественный мужчина был укрыт огромной
белой простыней – виднелась только лысая голова. Опасной бритвой старого
образца, держа ее рукой с изящно отставленным мизинцем, голову брил парикмахер,
сдувая при этом обильную мыльную пену. Сзади мальчик-служка играл на шарманке,
воспроизводившей грузинские мелодии. Шарманка стояла на деревянной палке, и
мальчик, крутя ручку, одновременно поддерживал баланс шаткой конструкции.
Выражение лица человека-горы трудно передать словами. Думаю, так мог начинать
утро только властитель какой-нибудь восточной державы. Это, как потом оказалось,
был шеф-повар заведения.
Вахтанг по-грузински
приветствовал этого человека. Никакой реакции не последовало. Процесс продолжался:
парикмахер брил хозяина. Шарманка разрывала мою душу.
Вахтанг осторожно спросил
по-грузински:
– Где можно купить такую
шарманку?
В ответ – опять
молчание, шеф-повар лишь скосил глаза в нашу сторону и тут же отвел обратно. Мы
поняли, что аудиенция окончена, и проследовали за свой стол. Но следует знать
грузинский характер. Вахтанг завелся и принялся названивать по телефону
друзьям, задавая всем один и тот же вопрос: где достать шарманку?
Он позвонил Гие
Бадридзе, нашему общему другу, известному киноактеру. А затем Гие Данелия, знаменитому
кинорежиссеру и тоже архитектору, который учился на курс старше нас. Через
сорок минут они уже сидели за нашим столом. Подошли еще какие-то люди, и все с
неправдоподобной страстью стали обсуждать возможность покупки шарманки «для
Бори».
Наконец один из вновь
прибывших произнес:
– Я знаю где! У Аркадия
Ревазова. Он живет на Сабадурской улице, дом три.
Мы не спешили, посидели
еще часок, а затем, мгновенно поймав две машины, поехали к Ревазову.
Здесь нас ожидало весьма
впечатляющее зрелище: во дворе дома Ревазова в клетке из толстых железных прутьев
сидели два огромных бурых медведя и рычали. У входа в дом на специальной
жердочке примостился сокол.
Хозяин вежливо пригласил
нас в дом. Огромную комнату заполняли шарманки (я насчитал двадцать две штуки),
по углам стояли музыкальные шкафы-оркестрионы с витражными створками, оловянной
пайкой по краям и большими вращающимися валами с наколотыми металлическими
иголками, которые при движении задевали клавиши и воспроизводили
соответствующую мелодию.
Стены были от пола до
потолка заклеены вырезками из журналов и фотографиями известных цирковых
артистов: Олега Попова, Игоря Филатова, Степана Исаакяна, Ирины Бугримовой,
Терезы Дуровой и других – с дарственными надписями хозяину. Фотографий было так
много, что они заменяли обои. А поверх фотографий висели картины, дивные
грузинские примитивы, изображающие сцены охоты или гулянье с медведями и
шарманками.
Сам Аркадий Ревазов был
снят на коне, на плече у него восседал сокол, тот самый, что встретил нас у
входа. Стало ясно: хозяин занимается соколиной охотой. За столом в центре
комнаты сидели гости, вместе с нами образовалось большое застолье; почти все
присутствующие знали друг друга. Аркадий Ревазов исколесил всю Грузию в поисках
медвежат. Он отлавливал их и продавал знаменитым дрессировщикам или в зоопарки
страны. Еще он увлекался коллекционированием музыкальных инструментов, в том
числе шарманок и оркестрионов. Эти предметы обладали именно той красотой,
которую я любил больше всего, – наивной базарной красотой китча.
Все шарманки из
коллекции Ревазова были облачены в изумительно нарядные попоны – чехлы, сшитые
по форме шарманки. Чехол защищал инструмент бродячего шарманщика от дождя и
снега. Шили их из солдатского сукна со вставками из разноцветных кусочков
других тканей – наподобие лоскутного одеяла. Одна попона была сделана из
государственного флага СССР с гербом, надписью: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
и с длинными, как на парадных знаменах, бахромой и кистями.
Всё вместе – шарманки,
попоны, оркестрионы, бесчисленные цветные фотографии артистов цирка – создавало
невероятной силы праздник цвета. Гости, сидевшие вокруг пиршественного стола с
поднятыми бокалами, добавляли художественного эффекта в стиле картины Нико
Пиросманишвили «Кутеж в виноградной беседке». Кстати, двое из присутствующих
пили из рогов.
После нескольких больших
бокалов вина Гия Данелия обратился к Ревазову с просьбой продать мне одну из
шарманок, поясняя свою дерзкую просьбу тем, что шарманка – моя давняя мечта;
что вчера состоялась премьера балета «Золушка», который я оформлял; что я заслуживаю
особого уважения за творческую дружбу с национальным героем Грузии Вахтангом
Чабукиани.
Ревазов отнекивался:
ему-де дорога каждая шарманка. Тут уж все стали его упрашивать и уговаривать, и
Ревазов наконец сдался. Он спросил:
– А сколько у тебя денег?
Я ответил, что у меня
есть 600 рублей – остатки гонорара за спектакль в театре Палиашвили.
– Давай сюда свои
деньги, я дарю тебе эту шарманку! – вздохнул Ревазов.
А я и правда был
счастлив, как если б получил подарок! И выбрал шарманку за красоту, а не за
звук, который так ценил Ревазов. Он сопроводил «подарок» автографом на клочке
бумаги в клеточку с перечнем грузинских песен, которым была «обучена» шарманка:
1. Слепой Вано
2. Любимая мать
3. Телави
4. Дариал
5. Мой сладкий друк
6. Самтредиа
7. Футбольный марш
8. Лезгинка
На моей шарманке поверх
свистулек (органных трубочек) была прибита металлическая сеточка с нарисованной
маслом миниатюрой, изображавшей двух грузин: один играет на шарманке, другой
танцует лезгинку с бутылкой водки на голове. По бокам в полукруглых тимпанах
красовались две толстенькие балерины в жеманных позах, а внизу – целующиеся
голуби. На укрепленной поверх сеточки дощечке было написано по-грузински:
«Аркадий Ревазов», а в нижней части шарманки поперек ее корпуса шла надпись с
фамилией чеха, который занимался производством шарманок в Одессе: «НЕЧАДА
БАЛКОВСКАЯ 191 ОДЕССА».
Я с предыдущего вечера
не переодевался и в своем черном костюме с белой рубашкой и галстуком резко
выделялся среди сотоварищей, одетых с богемной небрежностью. Когда же я
набросил на шею ремень шарманки и начал крутить ручку, то зрелище наверняка
стало еще выразительнее. Моя шарманка исполнила последовательно все семь
грузинских народных песен и футбольный марш Матвея Блантера.
С музыкальным
сопровождением доехал я до гостиницы. Проводили меня до номера, а утром я с Вахтангом
Абрамишвили, Гией Данелия и Гией Бадридзе оказался на аэродроме. Проводы
продолжились в ресторане, затем, одетый в чистую рубашку, но в том же черном
костюме, я с шарманкой на ремне вокруг шеи погрузился в самолет, улетающий в
Москву. Вид нашей компании радовал окружающих, и все старались подыгрывать нам
по мере сил.
Время шло. Как-то раз я
позвонил маме и она жалобным голосом поведала, что у нее с утра сидит какой-то
грузин с женой и играет на шарманке. Я мгновенно понял, в чем дело, и
стремительно бросился на помощь. Поскольку я был на машине, а пробок в Москве
еще не существовало, доехал я очень быстро и обнаружил в маминой квартире
Аркадия Ревазова с шарманкой, а рядом с ним Розу, одетую в чрезвычайно яркое
крепдешиновое платье с оборками.
Мы обнялись и, оставив
маму в совершенном изумлении, весьма экзотической компанией, сопровождаемые
игрой на шарманке, пешком отправились в ресторан «Арагви», который находился в
двух шагах от нашего дома, рядом с памятником Юрию Долгорукому.
Я заказал хороший обед
из грузинских блюд. Запивали все это немалым количеством вина «Тибаани», что не
помешало мне сесть потом за руль и повезти гостей куда-то на Сокол, в район
Песчаных улиц. Мы ехали к Степану Исаакяну – знаменитому дрессировщику
экзотических животных, среди которых был даже бегемот.
Как только мы вышли из
машины, мой тбилисский друг сразу же начал играть на шарманке и десятки детей
со всего двора бросились смотреть это диковинное для Москвы зрелище. Только тут
я осознал, как много мы выпили. Продолжения застолья у Исаакяна я бы просто не
вынес. Мы с Аркадием и Розой распростились, заверяя друг друга в вечной дружбе.
Через два месяца я
получил от Ревазова замечательное письмо с описанием его прибытия в Тбилиси
после нашей встречи и чрезвычайно благожелательными приветами моей маме. В
дальнейшем от него пришло еще одно такое же колоритное письмо, в котором он
просил меня об обмене шарманки.
Привожу первое письмо,
сохраняя полностью его орфографию, чтобы не навредить достоверности образа.
Уважаемый Борис.
Как вы жевете. Как твое
здоровье. Доме ты все зделал. Как твое мать. Как твое машина. Как я уехал все
ли беспокоюсь. В доме ты ремонт кончил или нет. В Москве и че холодно или
хорошое богода. Передай привет от Рози и Аркади твоей матери. Мы приехали в
Тбили 29 июня. Мы приехали богополучно, и инструменты привезли богополучно.
Толико сдохли куры. Все медведи хорошо чувствую, и соколи тоже все животны и
звери. Когда вы приежайте в Тбилиси. Мы примем вас как родных ждем вас. Когда
вы будете приезжато вышлете телеграмму. Из Тбилиси передали привет все ваши
знакомые. Когда вы приедете, привезите сабой ваши все живописи. Что вы подарили
мне рисунок в Грузии всем понравилось, и все мине просят. И пришлите несколько
рисунок или по почте или приведите. Большое спасиба вам. Что вы занами так
смотрели Аркади и Рози и уважали.
Дорогой Борис мы вас
просим что вы прислалибы несколько рисунок по почти очен прошу.
Ждем ваш ответ.
Пишет вам верный друг
Ревазов Аркади
Васильевич
г. Тбилиси-44
Сабидурская -3
телевонин № 74-09-39
Целуем крепко крепко и
обнимаем
вас
ждем вас с нетерпением
3VII
-70 год.
В дальнейшем я на
какое-то время потерял связь с Аркадием Ревазовым.
31 октября 1978 года мы
с Беллой прилетели в Тбилиси, а утром 2 ноября пришли к Сереже Параджанову.
Сережа познакомил нас с
художницей Гаянэ Хачатурян, зашедшей к нему в гости. Глядя на нас с Беллой, он
сказал:
– Если вы не видели
картин Гаянэ, значит, вы ничего не знаете о Тбилиси!
Внешность Гаянэ была под
стать окружавшей ее атмосфере тайны: правильные крупные черты лица, большие
черные глаза, приспущенные веки. Прямые черные волосы свободно окаймляли овал
лица. Говорила она низким голосом и была совершенно несуетна. В ней чудилась
какая-то волшебная сила. Она притягивала и одновременно не подпускала к себе.
Сережа обращался к ней весьма уважительно, предлагал Гаянэ показать нам свои
картины.
Она, нисколько не
кокетничая, пригласила нас прийти на следующее утро к ней домой. В назначенное
время мы с Беллой вместе с Гией Маргвелашвили пришли к Гаянэ. Она встретила нас
радушно и стала показывать свои работы. Мне сразу бросился в глаза контраст
между фантастическими картинами художницы и аскетизмом ее быта. Странные сюжеты
странных картин производили сильное и необычное впечатление.
Огромные мифические
птицы и женщины в больших шляпах, похожие на птиц, создавали запечатленный на
холсте театр Гаянэ Хачатурян, в котором она была и художник, и режиссер.
Живопись оригинальная,
мощная, очень цветная, очень театральная. Видно было, что художница всю себя
отдала живописи, всё вложила в свои картины и теперь они живут собственной
жизнью, независимой от Гаянэ.
Мы с Беллой были
очарованы, а Гаянэ в свою очередь была по-настоящему захвачена образом Беллы.
Она завороженно слушала, как читает Белла. Мы пригласили Гаянэ на вечер
грузинской поэзии, который должен был пройти 13 ноября в Большом зале
филармонии.
Поэтам, читавшим на
вечере свои стихи, Белла делала стихотворные посвящения. Не только тем, кто
находился на сцене, – Отару и Тамазу Чиладзе, Резо Амашукели, Иосифу Нонешвили,
Григолу Абашидзе, но и великим ушедшим грузинским поэтам – Галактиону и Тициану
Табидзе, Паоло Яшвили, Георгию Леонидзе, Симону Чиковани.
Об этом вечере мне
хочется рассказать немного подробнее именно потому, что на нем были многие наши
замечательные грузинские друзья: Чабуа Амирэджиби, Отар Иоселиани, Гия
Маргвелашвили, Юра Чачхиани с Мананой Гедеванишвили. Гаянэ Хачатурян пришла на
выступление Беллы впервые. Сережа Параджанов появился, как всегда, со «свитой»,
в которую неизменно входил его племянник Гарик.
Привожу отрывки из
рассказа Гарика как достоверное свидетельство очевидца:
С дядей мы как-то пошли
в Большой зал филармонии. Там у Беллочки был вечер, и она читала стихи, и
периодически ей посылали записки, на которые она отвечала. Сережа не выдержал и
сказал:
– Напиши ей записку!
А Белла знала, что
Сережа в зале сидит, до этого они сидели у нас дома, кутили. Сергей сказал:
– Есть бумажка? Давай,
напиши записку: «Как вы относитесь к творчеству и личности Параджанова»?
Они только что вместе
ели хинкали и пили водку. Белла открыла записку, конечно, узнала, что она от
Сережи, немного растерялась, но сказала:
– Обожаю, гений, люблю,
Сереженька, обожаю вас, обожаю.
Некоторое время спустя я
снова оказался в Тбилиси и позвонил Гаянэ Хачатурян. Мне хотелось увидеть ее
новые работы. Гаянэ обрадовалась моему звонку и пригласила в гости. Я рассказал
ей историю знакомства с Аркадием Ревазовым и покупки шарманки. Воодушевленная
Гаянэ спросила, нельзя ли познакомиться с героем моего рассказа, и я предложил
ей отправиться на Сабадурскую улицу и увидеть все своими глазами.
У дома Ревазова мы
позвонили в звонок на воротах, но никто не ответил. Тогда я толкнул калитку,
она распахнулась и мы попали во двор. Двери в дом стояли настежь распахнутыми,
а окна смотрели пустыми глазницами.
Натыкаясь на сломанные
стулья, обрывки обоев и какие-то предметы обихода, не имевшие теперь никакого
смысла, мы с Гаянэ бродили по выщербленным полам руин бывшего дома и старались
понять, что случилось.
Это была картина падения
и разгрома цивилизации, некогда поражавшей воображение. Всюду валялись
сломанные фанерные планшеты, напоминавшие комнатные перегородки, с
сохранившимися кое-где фотографиями. На этих снимках я узнавал друзей Ревазова
из циркового мира.
Догадаться о
произошедшем мне помогла одна фотография, видневшаяся из-под слоя мусора. На
ней был запечатлен опирающийся на ружье Ревазов. У ног его лежали два убитых
бурых медведя. Лицо Аркадия потемнело от душевного страдания, и взгляд его
выражал мучительное раздумье. По царившему в доме разгрому мы с Гаянэ поняли,
что Ревазова не стало. Перед уходом из жизни он сам застрелил любимых медведей,
потому что не хотел, чтобы это сделал кто-то другой. Что случилось с его женой
Розой, мне неизвестно. В дальнейшем из случайных разговоров я узнал, что
коллекция Ревазова тем не менее сохранилась и оказалась в Музее народных музыкальных
инструментов Грузии.
Гаянэ была поражена не
меньше меня. Хотя она никогда не видела ни Ревазова, ни его шарманок, она
искренне переживала вместе со мной. Мы зашли в какое-то питейное заведение, где
большая рюмка водки в память Аркадия Ревазова помогла мне перенести потерю. И,
быть может, только неожиданное присутствие в финале этой истории Гаянэ
Хачатурян с ее загадочным и непостижимым талантом дало мне силу снова изумиться,
как сильно и непредсказуемо переплетены в жизни сюжеты человеческих судеб.
Как-то раз, когда мы с
Беллой в очередной раз оказались в Тбилиси, Чабуа Амирэджиби предложил:
– Поедем в провинцию на
праздник. Вам будет очень интересно!
Чабуа имел в виду
средневековое поселение Шатили, ныне региональный центр Хевсуретии. Мы отправились
на его машине с водителем на северо-восток Грузии. Дорога была долгая и
опасная, петлявшая самым причудливым образом по краю пропасти.
Шатили – одно из чудес
света. Единый укрепленный комплекс состоит из жилых строений и шестидесяти
оборонительных башен. Множество домиков лепятся друг к другу таким образом, что
крыши нижнего ряда становятся террасами следующего. Все эти дома, сложенные из
натурального сланца, располагаются полукругом, ряд за рядом убывая кверху.
Гигантская пирамида из домов, причем каждый – своего размера и вида. Так,
вполне возможно, выглядела недостроенная Вавилонская башня.
Шатили производит
впечатление стихийно возникшего человеческого муравейника: на плоских крышах-террасах
постоянно копошатся, снуют люди. Мысль об их общинном образе жизни потрясла
меня не меньше, чем удивительная архитектура поселка. В голове не укладывалось,
как можно жить вот так рядом, каждую секунду чувствуя взгляд соседа, и в то же
время заниматься своими делами, собственной жизнью. Чувство, будто я попал в
другой век, не покидало меня.
Республиканские
чиновники периодически устраивали народные праздники в ознаменование того, что
ими был «поднят» какой-нибудь захудалый район, то есть ему были предоставлены
денежные субсидии и помощь в организации тех или иных практических дел.
Например, тогда в Шатили наладили телевизионные передачи.
Праздничные гулянья
происходили в долине горной реки Аргун, которая протекает рядом с Шатили в
широком пространстве изменяющегося русла. Вдоль по берегу стояли мангалы, где
жарились шашлыки, столы, уставленные многочисленными бутылями вина, стаканами и
тарелками с овощами и фруктами. Это было угощение, предложенное тбилисской
властью населению. Повсюду, куда достигал глаз, собирались в кружок молодые
люди, чокались друг с другом, пели и танцевали.
У подножия горы, к
которой лепился поселок, праздновали свадьбу и стоял стол для гостей. На специальном
деревянном помосте исполнялись народные танцы, соответствующие свадебному
ритуалу. Нас подвели к молодым, мы поздравили их, а Белла сняла с руки кольцо и
подарила невесте на счастье. Конечно, молодожены слышали о Белле и были тронуты
подарком.
Вечером руководство
устроило прием с прекрасным угощением и величественными тостами. Ночь мы
провели в палатках, предоставленных организаторами праздника. А утром нас с
Беллой вместе с Чабуа пригласили вылететь в Тбилиси на вертолете. Оказалось,
что мы летим вместе со всем правительством Грузии. Шатили находится в горах на
высоте почти полутора тысяч метров над уровнем моря, и во время полета командир
вертолета вдруг сообщил пассажирам, что хочет в знак своего уважения показать
гостям высокогорное озеро Тхели (переводится как «Горло») и сейчас произойдет
посадка.
Вертолет приземлился на
удобной, покрытой снегом площадке. Выбравшись наружу, мы провалились в снег по
колено, а нам еще предстояло пройти сотню метров до берега. Не предназначенная для
такого приключения обувь быстро промокла. Озеро оказалось на редкость красивым:
оно было совершенно черного цвета и выделялось на белом снегу как темная
полынья.
Продрогшие, стуча
зубами, мы вернулись к вертолету и увидели, что летчики расстелили на снегу скатерть
и приготовили угощение – закуску и сухое вино. Но прекрасное вино невозможно
было пить на таком холоде. Все мечтали о рюмке более крепкого напитка. Грусть и
уныние отразились на лицах правительственной делегации. Неожиданно для всех
Белла открыла сумочку и достала бутылку отличного грузинского коньяка! Радость
присутствующих трудно описать. Все получили по спасительному глотку,
благодарили и целовали Беллу. Вертолет поднялся, и мы вскоре оказались в
Тбилиси.
Идея устроить выставку в
Тбилиси возникла у меня еще в шестидесятые, после первого путешествия по
Грузии, когда был написан цикл картин «Сванетия». Работа с Вахтангом Чабукиани
и встречи с грузинскими художниками усилили мой интерес к Грузии, ее культуре и
людям. Я смотрел картины Нико Пиросманишвили,
Ладо Гудиашвили, Давида Какабадзе и Елены Ахвледиани, видел дивную красоту
жизни, красоту пейзажей, красоту архитектуры. Я искал темы и объекты для
художественного осмысления и воплощения всего этого в живописи. Идея показать
картины в Тбилиси меня не оставляла, но воплотилась только в 1984 году.
Выставка состоялась в
Доме художника на проспекте Руставели. На открытии мы с Беллой принимали наших
грузинских друзей, радуясь встрече с ними: в моем представлении они
олицетворяли грузинскую литературу и искусство. Выставку открывал Сергей
Параджанов. Он сказал очень теплые слова в мой адрес. Гия Маргвелашвили написал
короткое эссе, предваряющее каталог этой выставки:
«Как я рад, как мы рады
приветствовать и видеть выставку работ Бориса Мессерера в гостях у нас, в
Тбилиси, хотя его и гостем-то не назовешь – так он свыкся и сроднился с душою
нашего города. <…>
Он наш – Борис Мессерер,
наш друг и брат, наш любимый художник и мастер, товарищ и сотрапезник, всегда
готовый разделить и радость нашу, и печаль, то есть жизнь и судьбу. А нужно ли
доказывать, насколько теснее стали узы, связывающие нас, когда судьбе было
угодно соединить их вместе – Бориса Мессерера и прекрасную нашу сестру,
нареченную дочь Грузии Беллу Ахмадулину, сказавшую как-то о нем и о его искусстве:
Я знаю истину простую:
Любить – вот верный путь
к тому,
Чтоб человечество
вплотную
Приблизить к сердцу и
уму.
Борис Мессерер издавна
избрал этот великий путь. И как я рад, как мы все рады приветствовать и видеть
выставку работ нашего друга и замечательного художника в городе Пиросмани и
Галактиона, Гришашвили и Ладо Гудиашвили, Тициана Табидзе и Паоло Яшвили,
Георгия Леонидзе и Симона Чиковани, Давида Какабадзе и Елены Ахвледиани.
И пусть на нас тоже
снизойдут заклинанием слова того же поэта:
Как добр, кто любит, как
огромен,
как зряч к значенью
красоты!»
Художники любимого
Тифлиса
Мне необходимо сказать
слова дружеского привета художникам, здравствующим ныне, и поклониться тем из
них, которых уже нет на свете.
Общение, дружба с художниками
стали для меня важнейшей составляющей познания грузинской культуры и
проникновения в настоящую художественную жизнь Грузии. Я горжусь тем, что
знаком с ними, и счастлив, что они своим присутствием украсили мою жизнь.
Вы, несравненный Ладо
Гудиашвили, как я люблю ваш дом – я только в последний раз заметила, как он
красив сам по себе, прежде я не замечала, что вообще есть дом, – все смотрела,
как вы похаживаете возле ваших дивных полотен, застенчиво объясняя их названия
и смысл, ободряя родительским взором соцветия и созвездия красок, – говорила Белла, обращаясь к великому
грузинскому художнику Ладо Гудиашвили (1896–1980).
В столице Грузии мы
всякий раз останавливались в гостинице «Тбилиси» и каждое утро, перейдя проспект
Руставели, поднимались в гору на улицу
Котэ Месхи, 10 в гости к Сереже Параджанову. Там мы завтракали чем бог послал,
обычно козьим сыром, лавашем и вином. После счастливых часов у Сережи,
проходивших в разговорах, шутках и философствовании, мы спускались кривыми
переулками до улицы Кецховели. Здесь в доме № 1 жил Ладо Гудиашвили. При входе
в парадную мы неизменно обращали почтительное внимание на дверь справа, где на
медной дощечке была выгравирована фамилия Багратиони, грузинская царская
фамилия.
Поднимаясь по широкой
пологой лестнице, мы встречали на площадке второго этажа величественную даму,
Нину Иосифовну Гудиашвили. Несмотря на жару, она была одета в черное платье с
глухим воротом, на груди мерцало тяжелое ожерелье из крупного жемчуга, в ушах
тоже были крупные жемчужины. На плечи наброшена норковая пелерина. Волосы
гладко зачесаны назад и собраны в пучок на затылке. А то, что при такой
внешности и в таком туалете она еще стояла на лестничной площадке и ждала нас,
усиливало впечатление.
Мы с Беллой пришли к
Гудиашвили с Гией Маргвелашвили и Ильей Дадашидзе. Мастерская Ладо представляла
собой огромную залу, где в два и в три ряда висели большие картины. Такую
развеску, когда живописные холсты вешают один к другому, не соблюдая
выставочной эстетики, обычно называют шпалерной. Однако впечатление было
огромное – живопись Ладо завораживала. Насыщенный колорит его картин захватывает
все полотно и заставляет зрителя целиком погружаться в созерцание.
В сюжетах, выбранных
художником, ощущается наивность, всегда служившая отправной точкой его
творчества, которая роднит Ладо с Нико Пиросманишвили.
И, конечно, мы
находились под обаянием ставшей легендой истории жизни художника. Он шесть лет
провел в Париже: приехал в столицу мировой живописи в 1919-м и начал
выставляться уже в 1920-м. Дружил с Пикассо и Матиссом, Леже и Утрилло, Браком
и Марке. Мы с Беллой с подлинным волнением рассматривали рисунки, подаренные
художнику его великим другом Амедео Модильяни.
Сам Ладо – с седой
головой и в ощущении прожитых восьмидесяти двух лет – выглядел внушительно.
По центру мастерской
стоял очень длинный стол со стульями, и было понятно, что этот стол – свидетель
грандиозных застолий. Для нас же была накрыта часть стола, там громоздились
фрукты, вина и тончайшие закуски.
Разговор наш с Ладо и с
его супругой Нино шел в основном о поэзии. Они очень часто вспоминали о Борисе
Леонидовиче Пастернаке.
Борис Леонидович в свои
трудные годы уезжал в Грузию, где неизменно находил поддержку со стороны
свободно мыслящих грузин. Борис Леонидович обожал Грузию. Ладо и Нина
Гудиашвили дружили с Борисом Леонидовичем. У них на стене поэт написал
стихотворение. Дорожа строчками на стене, они в суровые времена заклеили обоями
это место, как бы желая сохранить стихи от чекистов, которые могли их уничтожить.
К несчастью, запись, видимо, погибла под обоями, найти ее не удавалось.
Белла неизменно читала
по просьбе Ладо и Нины свои стихи. Когда через два года мы снова побывали у них
в гостях, Ладо подарил Белле свою книгу с надписью:
Гениальной поэтессе
нашей современности, человеку редчайшей души, дорогой Белле Ахмадулиной в день
ее рождения. 10-IV -1980 года. С любовью, Ладо Гудиашвили.
Ладо дарил нам свои
рисунки и неизменно приглашал в гости. Когда бы мы, приехав в Тбилиси, ни
пришли к Гудиашвили, всякий раз был накрыт стол, стояли прекрасные вина и нас
встречала хозяйка, одетая в вечернее платье с бриллиантами и жемчугом на шее.
Замечательную художницу
Елену Ахвледиани (1901–1975) в Тбилиси все нежно и любовно называли Элечка. Так
вспоминала о ней Белла[1]:
Элечку Ахвледиани в
Грузии просто боготворили, святой считали… Она нас однажды пригласила, всю эту
компанию – братьев Чиладзе, Резо Амашукели, – к себе в гости утром, ну, мы по
дороге зашли в хашную. А хаши ведь пахнет чесноком. Пришли после хашной к
Элечке, стали как-то сторониться, рот прикрывать. Она – такая красивая, хорошая такая, великодушная,
грациозная, немолодая, но прекрасная – нам сказала: «Что же вы так стесняетесь?
Думаете, я не понимаю, что вы были в хашной? Но тут ничего плохого нет…»
Разоблачила нас, но нами
не погнушалась.
Вспоминаю свое первое
посещение дома Елены Ахвледиани. Это было в 1960 году. Оказавшись в Тбилиси с
театром «Современник», я вместе с друзьями, Игорем Квашой и Мишей Козаковым,
был приглашен в дом Елены Ахвледиани. Молодой театр пользовался успехом, о нем
были наслышаны, и грузинская элита с традиционным гостеприимством наперебой
приглашала ставших уже тогда знаменитыми артистов.
Может быть, тогда,
впервые разглядывая ее картины, я и проникся любовью к старому Тифлису – так
она называла свой город. На фоне причудливой старинной архитектуры в ее
картинах непременно проглядывали детали традиционного уклада жизни горожан. На
улочках старого города громоздились трех- или четырехэтажные дома с
бесчисленными лесенками и резными перилами, сплошь увешанные веревками с
бельем, протянутых от одного дома к другому. Внизу, в зажатых домами дворах,
можно было разглядеть хозяек, стирающих в корытах, или толстых мужчин в подтяжках,
пьющих вино и беседующих между собой, шарманщика с его музыкальным ящиком,
старьевщика с его барахлом или точильщика, нажимающего одной ногой на педаль
точильного станка, или мацонщика, предлагающего утром свежий целебный напиток.
Фигуры, взятые из жизни и с любовью перенесенные на холст.
Любовное внимание
художницы к деталям передавалось зрителю и открывало глаза на красоту повседневного
быта. Теперь, бесконечно блуждая по старому Тбилиси, я видел город уже
по-другому. Елена Ахвледиани открыла мне глаза на многое, что раньше я не мог
осмыслить как художественную ценность, дала толчок моему воображению.
Мастерскую Давида
Какабадзе (1989–1952) я впервые посетил уже после его ухода из жизни, но всегда
восхищался тем, как этот мастер писал предгорья и холмы своей страны – в виде
лоскутного одеяла, приближая реальное видение мира к абстрактной картине. Быть
может, поэтому его картины выглядят столь современно и хорошо вписываются в
любой интерьер. На мой взгляд, он обогнал время и предвосхитил современное
искусство.
С Сулико Багратовичем
Вирсаладзе (1909–1989) я познакомился в Москве. Однажды вместе с Майей
Плисецкой я оказался в номере гостиницы «Метрополь», где он жил. И мне
запомнилось, как он осторожно и тактично выспрашивал у Майи пожелания по поводу
сценических костюмов. Сулико Багратович был очень опытный художник, но понимал,
что без предварительного разговора костюмы для примадонны не сделаешь.
Я видел в Большом театре
многие оформленные им спектакли и всегда удивлялся, насколько органично он
решал тему того или иного балета, никогда не изменяя своему видению. Быть
может, наибольшей удачей Сулико Багратовича стал поставленный в Кировском
театре балет «Легенда о любви» на музыку Арифа Меликова. Художественное решение
было чрезвычайно оригинальным: создавалась особая атмосфера пространства сцены,
погруженной в полумрак, а главные персонажи высвечивались особенно ярко. Тот
спектакль отличался от многих других, где все было залито равнодушным светом.
Помню, как в мастерских
Большого театра я увидел небольшого размера декоративное панно – фрагмент
декорации будущего спектакля работы Сулико Вирсаладзе. Это тонко выполненное
маленькое панно вполне можно было трактовать как картину и повесить ее в раме в
интерьере какого-нибудь музея.
Сулико Багратович
побывал и в театре имени Палиашвили на премьере «Золушки» Сергея Прокофьева,
над которой я работал с Вахтангом Чабукиани, а в 1984-м пришел на открытие моей
выставки в зал Дома художников, по-дружески разделив со мной радость этого
события.
Зураб Церетели во все
времена возглавлял когорту грузинских художников, а теперь возглавляет Российскую
академию художеств.
Зураб любил
рассказывать, как во времена своей молодости, будучи совсем юным человеком, он
встретил в троллейбусе Галактиона Табидзе. Ему так хотелось подойти и сказать
хоть несколько слов! Он проехал с Галактионом весь длинный троллейбусный
маршрут, но так и не решился заговорить.
Зураб всегда как
истинный друг принимал нас с Беллой в своей мастерской в районе Цхнети. (Сейчас
этот район уже слился с городом и его следует считать частью Тбилиси.) Зураб
умел создавать ощущение праздника. Размах его приемов во все времена поражал
воображение. Именно во все времена, потому что я помню и такие дни, когда
Церетели приходилось довольно трудно, но непосвященный гость ни за что не догадался
бы о сложностях его жизни. Так, Зураб, не имея в тот момент ни гроша в кармане,
пригласил в Тбилиси только что поженившихся Марину Влади и Володю Высоцкого. Он
одолжил деньги и принял Марину и Володю с присущей ему широтой.
Наши с Зурабом
взаимоотношения прошли долгий путь и выдержали испытание временем.
Несомненно, я должен
упомянуть имя Коки Игнатова, художника, сделавшего знаменитую роспись
«Посвящение Пиросмани» в зале приемов конечной станции фуникулера на горе
Мтацминда. Она потрясает воображение своим масштабом и свободным решением темы.
Образ Пиросмани органично вписывается в окружающую его тбилисскую жизнь,
изображенную на картине. Эта работа Коки Игнатова – расцвет его творчества, а
может быть, вершина сделанного им в искусстве.
Кока Игнатов (Николай
Юльевич Игнатов), красивый человек с выраженным грузинским темпераментом, был
для нас с Беллой близким человеком, непременным участником всех наших застолий.
Он пригласил всю нашу компанию – Чабуа, Манану и Юру, Резо – в банкетный зал,
где находилась его гигантская картина. Мы ехали туда на машинах по серпантину
шоссе, ведущего на Мтацминду. Во время застолья он подвел нас, с бокалами
шампанского в руках, к тому месту на своем полотне, где был им оставлен
небольшой пустой островок: на нем значилось посвящение Белле Ахмадулиной.
Будучи совсем молодым
художником, я познакомился с известным скульптором Элгуджей Амашукели, автором
конной статуи Вахтанга Горгасала – основателя Тбилиси – около храма Метехи.
Статуя высится на обрыве над Курой и над всем городом.
Я пришел к нему в
мастерскую в 1964 году, как раз когда он работал над этим монументом. Гигантская
скульптура стояла в специальном ангаре, и было интересно смотреть, как
маленький человек работает над ней. Он подарил мне на память медаль, сделанную
им самим, с портретом царя Горгасала.
Через много лет мы с
Беллой, Элгуджей и его супругой, поэтессой Корой Стуруа, встретились в Париже
и, сидя за столиком в кафе на Монмартре, вспоминали тбилисскую жизнь.
С большой теплотой
вспоминаются встречи с художником Зурабом Нижарадзе в его мастерской.
Георгий Гуния как
театральный художник дружески помогал мне в организации выставки в Тбилиси и,
конечно, был на ее открытии.
Всегда помню Гиглу
Пирцхалаву, участника всех наших застолий, великого остроумца, так рано
ушедшего из жизни.
«Из великих людей
гарнитура не сделаешь»
Для меня особенно важны
эти страницы воспоминаний, потому что мне хочется выразить глубочайшее
восхищение самой Грузией и теми людьми, с которыми посчастливилось общаться на
этой благословенной земле.
И я, и Белла испытывали
священный трепет, когда ступали на землю Грузии, а Белла к тому же говорила,
что она считает день потерянным, если в течение его не встретила хотя бы одного
грузина. Мне приходилось видеть, как на улицах Москвы она бросалась к людям,
говорившим по-грузински, и приветствовала на их родном языке:
– Гаумарджос
Сакартвелас!
Как правило, они
отвечали чрезвычайно вежливо и тоже церемонно приветствовали Беллу, конечно,
узнавая ее.
Но как-то раз она
бросилась вот так к компании мужчин, что-то серьезно обсуждавших по-грузински,
а они оказались очень темными людьми, может быть даже бандитами. Поначалу они
были совершенно растеряны и не знали, как реагировать, но потом все равно
повели себя пристойно, только с недоверием оглядывали меня, когда я поспешил на
помощь Белле.
Наше с Беллой пребывание
в Тбилиси было перенасыщено общением с выдающимися писателями и художниками
Грузии. Самыми близкими нам людьми неизменно оказывались Отар Иоселиани, Сережа
Параджанов, Гия Маргвелашвили, Чабуа Амирэджиби, Резо Амашукели, Юра Чачхиани и
его жена Манана Гедеванишвили. Иногда этот круг расширялся, и в него входили
другие замечательные люди. Сережа Параджанов без преувеличения был душой этого
общества, однако некоторые наши друзья затруднялись с ним общаться из-за
некоторой психологической несовместимости. Белла в таких случаях говорила: «Из
великих людей гарнитура не сделаешь!»
Отар Иоселиани обладает
гордым и непреклонным характером, и иногда было очень непросто зайти вместе с
Иоселиани к Параджанову. В детстве они учились в одной школе и уже тогда у них
наметились разногласия. Отар был наш ближайший друг, и в один из дней нашего
пребывания в Тбилиси он преподнес Белле самую дорогую для него и памятную вещь
– офицерскую шашку своего деда, некогда служившего в царской армии.
Затем мы с Беллой
погрузились в его «джип» тех лет – автомобиль ГАЗ-69 (которым Отар очень гордился!),
и он подвез нас к дому Сережи Параджанова, но не захотел вместе с нами идти к
нему в гости. Белла не выносила какой-либо предвзятости по отношению к человеку,
близкому нам. Она настаивала, чтобы Отар шел с нами к Сереже. Я, в свою
очередь, не мог видеть, как под угрозу ставятся наши многолетние дружеские отношения,
и тоже страстно уговаривал Отара пойти. Но Отар был неумолим. Тогда Белла
сказала:
– Забирай свою шашку,
если не можешь на деле доказать преданность нашей дружбе!
И Отар сдался, поставил
машину и поплелся к Сереже Параджанову. Конечно, в застолье все эти настроения
и предубеждения рассеялись и мы радостно общались и с Сережей, и с Отаром.
Отар в это время уже был
во славе опального кинорежиссера, сопутствовавшей ему и его фильмам «Жил певчий
дрозд», «Листопад» и т.д.
Дружба с Отаром
Иоселиани многое значит в моей жизни – я с пиететом отношусь к тому, что он сделал
в искусстве, и восхищаюсь яркими чертами его характера.
Жил Отар на улице
Барнова, 12, в одноэтажном старинном доме, в большой старомодной запущенной
квартире, окруженный фотографиями своих родителей, их друзей и родных. Это были
качественные дореволюционные фотографии, сильно пожелтевшие от времени,
некоторые – с выдавленным вензелем владельца фотоателье. Фотографии висели на
стенах с обшарпанными обоями, в старых, тоже изрядно обшарпанных рамах за
утратившим былую прозрачность стеклом.
Меблировку составляли
разрозненные предметы, созданные руками мастеров позапрошлого века. Мне
казалось, что эти вещи были наделены душой и могли многое рассказать и о
времени, и о своей прошлой жизни. Такими были стулья, обитые прозрачными, в
дырочку, циновками с покоящимися на них истертыми подушечками, шкафы,
поскрипывающие, когда к ним прикасались, обеденный стол, накрытый пожелтевшей
скатертью с бахромой, и маленькие круглые столики, служившие подставками для
каких-то изогнутых ваз с засохшими цветами.
Квартира Отара
производила удивительно отрадное впечатление, успокаивала нервы своим устоявшимся,
традиционным бытом. Она служила Отару оплотом в безумной кинематографической
мешанине жизни.
Именно этот окружавший
Отара мир с любовью и вниманием ко всем мелким деталям перенесен в его фильмы.
Мы с Беллой всегда узнавали его и в ранних лентах Иоселиани, и в картинах,
снятых во Франции.
В общении Отар был
нелегок, делая исключения лишь для близких друзей. У него были строгие принципы
поведения: он, например, нарушая грузинскую традицию, никогда не ходил в гости,
если не был знаком с хозяевами. Отступления от этого правила ничем хорошим не
кончались. Помню, как мы с Беллой уговорили его пойти к малознакомым людям в
весьма богатый дом. Хозяева настойчиво приглашали нас, а мы – Отара.
Когда мы сели за стол,
тамада очень оживился и принялся произносить невероятно пространные тосты.
Через три тоста Отар тихо встал, незаметно вышел в переднюю, накинул пальто и
собрался уходить. Я бросился за ним, остановил на пороге и вернулся за Беллой,
уже смирившейся со своей участью. Я объяснил, что Отар уходит и мы вместе с
ним. Все это вызвало большой переполох среди гостей, но я был неумолим, и
вскоре мы оказались на улице.
На мои замечания, что мы
поступили невежливо, Отар мрачно ответил, что невежливо тамаде так бездарно
говорить и заставлять это слушать.
Чтобы развеяться, мы
зашли в какой-то шалман, прекрасно выпивали, веселились, и я вспомнил забавный
случай, подтверждающий правоту Отара. Во время одного застолья тамада среднего
«художественного уровня», но безумно энергичный, кричавший свои тосты, учивший
всех пить до дна и с неимоверным усердием руководивший застольем, в итоге
напился, упал головой в тарелку и заснул. Белла мрачно на него посмотрела и
сказала: «Сам Везувий и сам Помпея!»
Мне нравится история, рассказанная Юрием
Ростом. Однажды, когда Юра еще жил на Беговой улице, к нему пришел Отар и
увидел на столе приспособленный под пепельницу человеческий череп. Отар
возмутился и сказал, что череп необходимо похоронить со всеми почестями. И,
несмотря на позднее время, Отар с Юрой, взяв этот череп, две лопаты и бутылку
коньяка, пошли на ипподром, вырыли могилку, опустили в нее череп и поставили
крестик. Потом помянули обладателя черепа и, завершив таким образом обряд,
вернулись обратно. Эту историю можно было бы назвать «Судьба человека».
Запомнился и другой
случай. 9 мая 1978 года в моей мастерской по случаю праздника собралась довольно
причудливая компания поэтов, которые, подвыпив, стали читать стихи, не без
гордости представляя на суд то, что было написано за последнее время.
Среди гостей был и Отар
Иоселиани. Совсем немного выпив, он поднялся на антресоль, где принялся писать
письмо на имя председателя Государственного комитета СССР по кинематографии
Филиппа Тимофеевича Ермаша. Я стоял рядом с Отаром и, как ни странно это
звучит, учил его, как такое письмо следует составить. К эпистолярному жанру нас
побудил тот факт, что Отара не пускали за границу, несмотря на многочисленные
приглашения из Франции. В ответных письмах Госкино (подписанных Ермашом)
содержались вежливые отказы, мотивированные тем, что Иоселиани плохо себя
чувствует, болеет и не может принять эти приглашения.
Я настойчиво советовал
Отару послать французам собственноручно написанные письма, где говорилось бы о
его прекрасном самочувствии и согласии приехать по официальному приглашению.
Кроме того, я предлагал Отару занять более активную позицию – написать
Зимянину, главному идеологу советской власти, и пожаловаться на Ермаша. С моей
точки зрения, в этом вопросе между Зимяниным и Ермашом должны были возникнуть
неминуемые противоречия и дело могло сдвинуться с мертвой точки.
У нас был личный опыт
общения с Зимяниным. Незадолго до того мы с Беллой получили приглашение выехать
во Францию. Возможность поездки обсуждалась с Васей Аксеновым у меня в
мастерской, и точно так же, как я теперь учил тактике поведения Отара, Василий
учил Беллу, как вести себя с Зимяниным, к которому ей предстояло идти на
беседу. Василий говорил:
– Ты должна сказать
Зимянину, что вы с Борей получили приглашение от Марины Влади и что ты не
крепостная девка Феликса Кузнецова в Союзе писателей, а знаменитая русская
поэтесса Белла Ахмадулина…
На следующее после
разговора с Аксеновым утро в мастерской раздался телефонный звонок. Трубку взял
заночевавший у меня ленинградский друг Алик Левин. В трубке раздался строгий
голос, для начала осведомившийся, правильно ли набран номер, а затем
попросивший к телефону Беллу Ахатовну. Алик честно ответил, что она спит. Голос
в трубке посуровел:
– Придется разбудить!
Это говорят из секретариата товарища Зимянина!
Алик перепугался и
побежал нас будить. Белла взяла трубку, и ей сообщили, что Михаил Васильевич
Зимянин ждет ее через час в своем кабинете, в здании ЦК партии на Старой
площади. Стремительно собравшись, мы тронулись в путь на моих видавших виды
«Жигулях».
Мы сильно опаздывали.
Когда два грозных милиционера у ворот ЦК со стороны улицы Куйбышева попросили
Беллу предъявить паспорт, она вытащила его, раскрыла – и паспорт, состоявший из
отдельных листочков, разлетелся по ветру за ограду ЦК. Оба милиционера
бросились догонять улетающие страницы. Я уверен, что предполагаемые
злоумышленники могли в этот момент совершенно беспрепятственно прорваться на
территорию «святая святых». Стараниями стражей порядка паспорт, наконец,
воссоединился в единое целое, и они неохотно пропустили Беллу на заветную
территорию.
Зимянин принимал Беллу
строго по-деловому, интересуясь деталями заполнения анкеты. Правда, он
подсматривал ее имя-отчество, записанное на специальной бумажке, лежавшей в
ящике его письменного стола, который он каждый раз выдвигал, чтобы свериться с
текстом, прежде чем уважительно к ней обратиться. К тому же он, как бы
незаметно для Беллы, вытягивал из приоткрытого ящика сигарету Marlboro
для себя, вежливо угощая Беллу «Столичными», которые лежали на столе.
Белла мучительно
вспоминала, что ей наказал Вася Аксенов, но слова вылетели из памяти, и лишь в
последний момент она выпалила текст Аксенова:
– Я не крепостная девка
Белка! И я хочу поехать по этому приглашению!
Зимянин поднял брови и
сказал:
– Спокойнее, спокойнее,
Белла Ахатовна!
Но выезд все же
разрешил!
Отар еще не набрал
достаточно решительности, чтобы резко сформулировать свою позицию, а я рекомендовал
ему быть настойчивее.
Внизу компания поэтов
продолжала выпивать, и оттуда слышался громкий голос читающего стихи Евгения
Рейна. В те времена он вел мученическое существование, потому что у него
никогда не было денег, а выступлениями, подобно Белле, он не зарабатывал. Не
было у него и возможности читать свои стихи товарищам по цеху, чтобы получать столь
необходимое для поэта одобрение. Я сочувствовал ему и всячески старался
поддержать. В этот вечер он был в ударе и экспрессивно читал стихи своим
глубоким басом.
Мы с Отаром наконец
спустились с антресоли, и в этот момент в мастерской появилась наша подруга
Таня Аносова – жена замечательного наивного художника Паши Аносова. Сама
Татьяна работала на телевидении и проявила себя талантливым кинорежиссером. Она
была маленького роста, хороша собой и характер имела весьма решительный.
Ее удивило громогласное
поэтическое выступление Рейна, быть может потому, что она привыкла к
вдохновенному нежному голосу Беллы. Она скромненько пробралась вдоль стола,
устроилась у стены, послушала, как Рейн декламирует, и вдруг неожиданно для
всех громко спросила:
– Это кто еще тут читает
свои стихи?
Рейн в мгновение ока
схватил со стола чашку и швырнул ее что было сил – чашка вдребезги разбилась о
стену рядом с Таниной головой, оставив глубокую вмятину. И как ни в чем не
бывало продолжил чтение. Татьяна, ничуть не смутившись, повторила:
– Кто это тут читает?
В ту же секунду Женя
швырнул вторую чашку, оставившую такую же глубокую вмятину с другой стороны
Таниной головы.
Татьяна сохраняла
невозмутимость, но мы с Отаром, словно очнувшись, бросились к Жене в надежде
остановить его безумный порыв. Он быстро опомнился и попытался оправдаться:
– Вы просто не знаете,
что на самом деле я ворошиловский стрелок! Чашки я кидал с точным расчетом.
Пока гости приходили в
себя, я попросил Рейна расписаться на стене, что он и сделал, поставив под
двумя вмятинами автограф:
Люблю Беллу и Борю. Е.
Рейн 9.5.1978.
Я промерил расстояние
между выбоинами и получил цифру – тридцать пять сантиметров. В эти жалкие
сантиметры вписалась Танина голова! Позже Рейн, конечно, раскаивался и объяснял
свою вспыльчивость тем, что Татьяна перебила его поэтический порыв.
Мы с Отаром до сих пор
вспоминаем этот случай.
В кинематографе Отара
Иоселиани органично перетекают в режиссерскую практику его личность, характер,
привычки, воспитание. В каждой работе Отара легко проследить черты и приметы
его детских и юношеских впечатлений – от ранних лент, сделанных в Грузии, до
последних парижских фильмов. Ностальгия, грусть о былом вновь и вновь
обнаруживают себя в его творчестве.
Запомнился чрезвычайно
резкий отзыв Отара о фильме «Заводной апельсин» режиссера Стэнли Кубрика.
Иоселиани говорил об искусственности его построения, о том, что проповедь
культа силы и спекулятивное использование сцен насилия и жестокости недопустимы
в искусстве кино.
Еще помню стихийную
вспышку Отара в ответ на просьбу Виктора Ерофеева снять фильм по его рассказу о
Ленине «Жизнь с идиотом». Как бы следуя зревшим у него, но невысказанным
мыслям, Отар разразился тирадой: времени нет делать фильмы по чужим сценариям,
дай Бог успеть выразить то, что накопилось на душе. И действительно, в своих
фильмах он и автор сценария, и режиссер, и актер, порой играющий главную роль.
Это полностью авторский кинематограф, и другим у Отара он быть не может.
И мы ему за это
благодарны.
Я знаю, как трудно
приходилось Отару в начале его творческого пути в Париже и как трудно приходится
сейчас.
Во Францию он переехал в
1982 году, после восьми лет творческого простоя: в СССР снимать ему не давали.
Денег не было, он нанялся мыть окна в универсальном магазине. И тут неожиданно
получил предложение от студии «Гомон» сделать экранизацию оперы «Травиата».
Отар отказался наотрез:
– Не для того я приехал
в Париж, чтобы снимать оперу!
В 1984 году он получил
Особый приз жюри Венецианского фестиваля за фильм «Фавориты луны», однако дела
его не поправились: картина была некассовая. Денежные трудности продолжали
преследовать его всю жизнь. Вознаграждают Отара Иоселиани только зрительская
любовь и преклонение перед его несгибаемым характером и независимостью
творческой личности.
Нас с Беллой Отар считал
первыми своими зрителями. Когда он приезжал в Москву, мы неизменно вместе
выпивали, иногда к нам присоединялись наши ближайшие друзья – Андрей Битов и
Юрий Рост. Встречались на даче в Переделкино, у меня в мастерской или в
ресторане Дома кино. Радость встреч омрачало лишь то, что они, как правило,
оказывались исключительно короткими.
Могу добавить, что я
отношу Отара Иоселиани (как и Юрия Роста) к «исчезающим друзьям»: не в характере
Отара сидеть на одном месте и часто общаться. Он появляется и исчезает всегда
стремительно и мимолетно. Лишь однажды, в 2005 году, я совпал с ним в Париже,
приехав туда на гастроли с коллективом Большого театра как художник балета
Дмитрия Шостаковича «Светлый ручей». Спектакли проходили в Grand
Opera.
Каждый вечер я снова и
снова смотрел балет из-за кулис и по окончании спектакля выходил на поклоны
вместе с балетмейстером Алексеем Ратманским. Потом мы с Отаром встречались и
шли бродить по ночному городу, заходя в различные питейные заведения, без конца
разговаривая об искусстве и вспоминая близких друзей.
Отар особенно любил
ресторан своего друга-японца, где мы обычно заказывали легкий ужин, а ночью
перемещались в ресторан «Au Pied
de Cochon», где и завершали свой
«тур» по городу.
Все шесть вечеров,
проведенных в Париже, я повторял тот маршрут, по которому мы проходили с
Беллой…
Красота жеста
Как-то мы с Беллой
сидели в переполненном ресторане Московского Дома кино, и к нам подошел высокий
худой грузин. Статный, широкоплечий, он держал спину очень прямо, совершенно не
горбясь. Лицо его было удивительно правильно прорисовано и несло черты
утонченного изящества и достоинства. Одет он был несколько странно: в простую
ситцевую рубашку, застегнутую на все пуговицы – и на длинных рукавах, и на
верхнюю пуговку на шее. Позднее мы поняли, что в манере одеваться сказался
двадцатилетний опыт лагерной жизни.
Он грациозно склонил
голову и стал говорить слова любви и восхищения Белле и, обращаясь ко мне,
выразил уважение к нашему отдельному от всех застолью. В ресторане в тот вечер
все столы были заняты. Мы с Беллой одновременно отреагировали на его
комплименты, и я пригласил его за наш столик выпить рюмку за знакомство. Он был
тронут непосредственным дружелюбием, присел буквально на несколько минут,
поднял бокал за здоровье Беллы и попрощался.
При знакомстве он,
конечно, назвал свое имя: Чабуа Амирэджиби. Мы разбирались в тонкостях грузинских
фамилий и сразу поняли, что фамилию он носит княжескую и что он родной брат
жены Михаила Светлова Родам Амирэджиби. Она тоже была высокая, стройная
красавица, видно, что одной породы с Чабуа.
Часто бывая в Грузии, мы
понемногу сошлись с Чабуа и узнали его жизнь в мельчайших подробностях. Эту
богатую приключениями историю донести до читателя непросто. Но нельзя не
сказать, что Чабуа был в 1942 году арестован, приговорен к 25 годам заключения
и трижды, рискуя жизнью, совершал побеги из сталинских лагерей. Однако в СССР
существовала строжайшая система сыска, и по прошествии какого-то времени его
снова арестовывали. Но никакие страшные наказания и все увеличивающиеся сроки
заключения не могли сломить его волю и свободолюбие. Он опять искал способы
сбежать и начать новую жизнь.
Чабуа Амирэджиби
рассказывал, что в его детстве сестер как-то нежили, а мальчиков воспитывали
строго, чтобы были героями. Юноша, потом мужчина – это доблесть, это смелость,
желание защитить слабого. Он и был таким, за что и сидел. Когда первый раз его
арестовали, он ударил конвоира. Вот и пошло.
Чабуа все время
скрывался, побегов у него было много. Жил под именем Левона Георгадзе,
устроился работать, со временем занял должность директора на каком-то
лесокомбинате в Белоруссии. Комбинат начал процветать, все трудились, выполняли
план, и так длилось четыре года.
Но Чабуа тосковал по
своей сестре Родам, жене Михаила Светлова. Приезжал в Москву, ходил мимо их
дома по улице Горького. Боялся позвонить по телефону, зная, что все звонки
прослушиваются. Михаил Аркадьевич и Родам знали, что Чабуа в бегах, что он
объявлен во всесоюзный розыск, но о приезде его не догадывались.
Так он бродил, бродил,
но никогда не решался их даже увидеть. И зашел в кафе-мороженое на Тверской –
надеялся, что его не узнают. Вошел, спросил себе что-то и вдруг заметил, что
напротив него сидит с дамой человек в чекистской форме, с которым он был знаком
в юности.
Чабуа на него смотрит и
понимает, что это конец: чекист, конечно, при оружии, ведь он офицер. Дама в
крепдешиновом наряде, красивая, молодая, и они пьют шампанское, мороженое едят.
Так все нелепо, из-за какого-то кафе! Вдруг офицер расплачивается, берет даму
под руку и они уходят. Хотя он хорошо видел Чабуа, узнал его. Может, ему это
где-то и зачтется.
А еще такая история
была. Чабуа в Москве пошел в Сандуновские бани. А у него на груди был татуированный
орел[2],
особая примета, очень опасная для него. Он заказал для себя отдельный номер на
фамилию Георгадзе и только там разделся. И вдруг в бане оказалась проверка, но
искали не тех, кто во всесоюзном розыске, а проверяли, не пришел ли кто с
бабой. Ворвались и в его номер. Чабуа решил, что это за ним, но искали женщин,
а на орла не обратили внимания. Чабуа откупился деньгами. За что? Просто так,
чтобы не приставали.
Так Белла рассказывала о времени, когда Чабуа
Амирэджиби был в бегах.
Как директор
лесокомбината он даже ездил в загранкомандировку в ФРГ – на целых три недели! –
для обновления вышедших из строя станков. Загранпоездка вызвала у КГБ интерес к
персоне директора, началась новая проверка его анкеты и документов. По
возращении из Германии Амирэджиби-Георгадзе был арестован. Следователь, который
вел его дело, никак не мог понять, почему трижды беглец, оказавшись на Западе,
все-таки вернулся в Россию.
Невероятные истории, связанные с Чабуа
Амирэджиби, рождались буквально на глазах. В один из наших приездов Чабуа и Гия
Маргвелашвили в очередной раз встречали нас в аэропорту. Высокий стройный
Чабуа, щеголяя новым элегантным пиджаком, как обычно пошел договариваться с
администратором гостиницы «Тбилиси», излюбленного места нашего проживания.
Услужливый пожилой
швейцар подхватил два наших чемодана и, опережая нас, понес на четвертый этаж,
в номер. Чабуа положил ассигнацию в подставленную руку швейцара. Белла сказала:
– Какой симпатичный
дедушка!
– Да, этого дедушку я
знаю давно… – задумчиво откликнулся Чабуа и рассказал, что после первого ареста
он был помещен в городскую тюрьму Тбилиси, где одним из надзирателей работал
как раз этот самый «дедушка». Тогда он был, разумеется, молод и отличался
особой садистской жестокостью, а над Чабуа просто измывался. Но однажды, когда
он вел Чабуа по тюремному двору, тот повернулся и пнул надзирателя тяжелым
арестантским ботинком по голени так, что тот упал и не смог подняться. Конечно,
расплата была жестокой, но Чабуа рассказывал об этом случае с гордостью
человека, выполнившего свой долг.
Этот неожиданный поворот
сюжета поразил нас, и Белла, завершая историю, грустно произнесла:
– Да, дедушка-убийца…
Лагерный друг Чабуа
Марлен Кораллов рассказал о своей встрече с ним в пересыльном лагере:[3]
«Один из тайшетских
зэков (до Тайшета – колымский, таймырский, казахстанский, грузинский), будущий
автор знаменитого романа “Дата Туташхиа” – Чабуа Амирэджиби – после третьего
побега приземлился в Майкудуке. Расположенный в предместье Караганды, угольной
столицы и железнодорожного узла Казахстана, Майкудук был центром режимного
Песчанлага. Он имел сравнительно постоянный собственный контингент и одновременно
служил пересылкой. Этапы приходили в него с запада и востока, шли через него с
юга на север…
Не знаю, почему меня
продержали в Майкудуке около трех лет. Не знаю, почему в карцерах и бурах.
Подфартило. Во всяком случае, я принял бледно-зеленого после следствия Чабуа
как зэк обветренный, заматеревший. Отношения сложились с первого взгляда – и на
полвека. После каждого побега срок Чабуа возрастал. Постепенно накопилось 83
года. (Из которых он отсидел 16.) Поэтому хрущевские милости возвратили
Амирэджиби волю гораздо позднее, чем Домбровскому и мне.
Пожалуй, “возвратили” –
неточное слово. С большим трудом Чабуа вытаскивали на волю родичи и друзья».
Чабуа освободили позже,
чем большинство политзаключенных, доживших до реабилитации, в 1959 году.
Заработанный Чабуа срок требовал особого рассмотрения. Комиссия по помилованию,
которая разбирала документы, вынуждена была ознакомиться с показаниями
четырехсот свидетелей, допрошенных по его делу. Получив литер до Тбилиси, пишет
Марлен Кораллов, Чабуа сменил его на мягкий вагон в Москву:
«На одной из станций
увидел у торгующей бабоньки белоснежного гуся с роскошной длинной шеей. Не поскупился.
Позвонил, постучал, как 16
лет назад, в двухкомнатную квартиру Светлова.
Живописать рыдания,
слезы, объятия я не стану…
– Где же Миша? – спросил
Чабуа у Родам.
– Наверное, в Союзе
писателей, в ресторане…
Через полчаса Чабуа
вошел в Дубовый зал с гусем на плече.
По-моему, в мировую литературу так не вступал ни
один из прозаиков и поэтов».
Когда его наконец
выпустили из заключения, он, пройдя через какую-то административную работу,
начал писать, используя свой богатейший жизненный опыт. Первая книга рассказов
Чабуа вышла в 1962 году.
Суровые годы,
проведенные в лагерях, отчаянные побеги, необходимость общаться с гэбэшниками,
с одной стороны, и с урками – с другой, не только не заставили Амирэджиби
потерять себя, но, напротив, помогли победить жизненные обстоятельства,
выстроить свою судьбу и стать крупнейшим грузинским писателем. Его роман «Дата
Туташхия» (1973–1975; авторский перевод на русский язык – 1976) – настольная
книга целого поколения грузинских и широкого круга русских читателей. Я был счастлив
тем обстоятельством, что моя любовь к Чабуа переросла в творческое содружество
– по просьбе Чабуа я проиллюстрировал этот роман (М.: Советский писатель, 1990)
и хотя бы частично отслужил Чабуа за его любовь, помощь и заботу о нас. По
книге в дальнейшем был снят многосерийный фильм «Берега».
Роман о Дате Туташхиа
сделал Чабуа классиком грузинской литературы. Его перу принадлежат еще два
больших романа: «Гора Мборгали» (1994) и «Георгий Блистательный» (2005).
Чабуа – отец шестерых
детей. В последние годы он соединил свою жизнь с Тамрико – грузинской поэтессой
Тамар Джавахишвили. С ней Чабуа и по сей день живет в Тбилиси. Могу только
добавить, что во все годы нашего общения было подлинным наслаждением видеть
высокого, стройного, элегантного Чабуа во главе любого общего застолья, в
котором он был неизменным тамадой.
Помню, как в ресторане
«Ипподром» во время одного застолья, затянувшегося до глубокой ночи, неожиданно
отрылась дверь и официанты внесли на больших подносах пятьдесят бутылок
шампанского, а вслед за тем в дверях показался человек, сделавший это
подношение, – небритый грузин в огромной кепке, которую в Грузии называли
«аэродром». Он оказался братом знаменитого борца Картозия – трехкратного
чемпиона мира. Чабуа Амирэджиби, который вел застолье, приветствовал его и произнес
тост:
– Пью за то, что в
Грузии еще сохранилась красота жеста!
Я соотношу эти слова с
образом самого Чабуа, в котором живет красота образа и красота жеста!
Бог дал Чабуа долгую,
трудную и яркую жизнь, и сейчас я рад, что есть в Грузии родственная душа,
готовая всегда откликнуться на зов дружбы.
«Мы встретимся: Гия, и
Шура, и я»
…И впрямь я жила! Я
летела в Тбилиси,
где Гия и Шура встречали
меня.
О, длилось бы вечно, как
прежде бывало:
с небес упадал солнцепек
проливной,
и не было в городе этом
подвала,
где б Гия и Шура не пили
со мной.
Как свечи мерцают
родимые лица.
Я плачу, и влажен мой
хлеб от вина.
Нас нет, но в крутых
закоулках Тифлиса
мы встретимся: Гия, и
Шура, и я.
Счастливица, знаю, что
люди другие
В другие помянут меня
времена.
Спасибо! – Да тщетно:
как Шура и Гия,
никто никогда не полюбит
меня.
Эти стихи Беллы обращены
к Гие Маргвелашвили и Шуре Цыбулевскому, который не дожил до выхода книги, где
они были опубликованы, но был ее верным «мушкетером».
…мне воздавалось за все
в Грузии. Нигде меня так не любили. И как у меня сказано – «как Шура и Гия,
никто никогда не полюбит меня» – это так и есть. Они были мои ближайшие
бескорыстные друзья. Сколько счастья там было…
– Гия тоже все выпивал,
потом ему стало хуже, ослабел.
– Он заболел, а мы с ним
поссорились из-за Ленина, помнишь?
– Ну это не ссора,
просто так. Мы его терзали за написание партийных передовиц в журнале, хотя
прекрасно понимали, что именем Ленина он оберегал свой журнал «Литературная
Грузия» и поэтому писал про «ленинские нормы».
– А Шура был ближайший
друг Булата. Он восемь лет отсидел за недоносительство. Однажды Шура совершил
открытие: в маленьком городке, в старинном парке, он опустил руку по какому-то
наитию в дупло старого дерева и обнаружил там рукопись – грузинскую поэму семнадцатого
века. О нем все газеты писали.
Ну а Гийка что для меня
делал, что вытворял. Всё печатал, перепечатывал, деньги подсовывал. Директором
издательства «Мерани» был Златкин Марк Израилевич. Благодаря им появился и
красный том «Сны о Грузии», который ты оформлял, и белый том, и зеленый
какой-то – так уж они со мной носились, возились…
А язык! Мне нравится их
«да» – «ки, батоно» – да, господин. «Нет» – «ара, батоно». А уж вежливое такое
«да» – «хо, батоно». А самое почтительное – «диах». Красота. И все это как-то
прошло…
Гия Маргвелашвили был
маленького роста, лысый, с острым взглядом из-под двойных очков. Но он имел
невероятную силу духа, прекрасно писал на русском языке и блестяще знал русскую
и грузинскую поэзию. Единственное, что он искренне ненавидел, был сталинизм во
всех его проявлениях. У него был редкостный темперамент, позволявший отстаивать
полюбившиеся ему стихи молодых поэтов перед любым начальством. Гия прилагал все
силы, чтобы напечатать их в журнале «Литературная Грузия». На страницах этого маленького
журнала увидели свет многие стихотворения Булата Окуджавы, Юнны Мориц, Олега
Чухонцева и других. Гия Маргвелашвили стал редактором-составителем и автором
предисловия к замечательной книге стихов Беллы Ахмадулиной «Сны о Грузии»
(1977). Эта книга прославила имя Беллы и дала необходимые деньги для
дальнейшего существования.
Гия жил в Тбилиси со
своей семьей – женой Этери, дочкой Лали и внуком Багратиком. Нас с Беллой он
тоже считал членами семьи – для него не существовало национальностей.
«В золотом
Свети-Цховели»
Ты знаешь, какая она была красавица, Манана
Гедеванишвили? Отар Иоселиани говорил, что, когда она шла по проспекту
Руставели, все на нее смотрели с восхищением, с обожанием, но она даже головы
не поворачивала, очень гордая была.
Манана Гедеванишвили –
высокая тонкая красавица с маленькой, гордо посаженной головой и огромными
темными глазами – происходила из старинного грузинского рода. Резо Амашукели
называл Манану «Бемби» – по имени диснеевского олененка. Мать Мананы
происходила из грузинской аристократии, отца мы не застали в живых, но были
хорошо знакомы с отчимом – батоно Мето, достойным и благожелательным человеком.
– Белла, ты помнишь, как
Манана приняла Елабугу за живое существо?
– О да. Она не знала про
Марину Цветаеву, и про Елабугу не знала ничего, но мое стихотворение «Клянусь»
произвело, видимо, сильное впечатление, она решила, что это что-то очень
страшное:
…клянусь убить Елабугу
твою,
Елабугой твоей, чтоб
спали внуки,
старухи будут их
стращать в ночи,
что нет ее, что нет ее,
не зная:
«Спи, мальчик или
девочка, молчи,
ужо придет елабуга
слепая».
О, как она всей
путаницей ног
припустится ползти, так
скоро, скоро.
Я опущу подкованный
сапог
на щупальца ее без
приговора.
Утяжелив собой каблук,
носок,
в затылок ей – и продержать подольше.
Детенышей ее зеленый сок
мне острым ядом опалит
подошвы.
В хвосте ее созревшее
яйцо
я брошу в землю, раз
земля бездонна,
ни словом не обмолвясь
про крыльцо
Марининого смертного
бездомья.
И в этом я клянусь. Пока
во тьме,
зловоньем ила, жабами
колодца,
примеривая желтый глаз
ко мне,
убить меня елабуга
клянется.
И вот мы как-то в
ресторан пришли с Мананой и с Юрой Чачхиани, еще до распада их союза. Ужасно,
что союз распался из-за какого-то вздора… нет, из-за того, что она не смогла
простить. Это не вздор. Конечно, тогда все было хорошо, мы были все так
счастливы. Мы с Мананой пошли в туалетную комнату привести себя в порядок.
Манана смотрит на себя в зеркало и говорит: «Посмотри, что со мной такое, я
просто какая-то елабуга»! И только потом я ей объяснила, что так нельзя сказать
про себя и что такое Елабуга. Хотя я же не город имею в виду, а чудовище. В
стихотворении Елабуга – не город, не место гибели Цветаевой, это убийство
такое. Понятно, что это за образ и кто это меня тоже убить желает. Насчет меня,
может, это преувеличение, но понятно, что образ зловещий. Это все таким страданием
дается.
Помнится очаровательный
своей наивностью и детской простотой рассказ Мананы: в их дом на улице
Каландадзе в час ночи пришел Отар Иоселиани и принес трех котят – совсем крошечных, недавно
родившихся и оглушительно пищавших. Кто-то подкинул ему под дверь. Конечно,
Манана их приняла и вынянчила, и они стали красивыми кошками, которых все очень
любили.
Мать Мананы Тамара
Цицишвили была звездой экрана и народной артисткой Грузии. В середине сороковых
годов Ладо Гудиашвили написал в церкви Кашвети большую фреску, используя свои
старые зарисовки к портрету Тамары для создания образа Богоматери, вокруг
которой расположил апостолов.
Тамара рассказывала
Манане, как Ладо, закончив фреску, позвонил ей по телефону и просил зайти в
храм посмотреть его работу. Тамара осталась недовольна: образ Богоматери
показался ей слишком монументальным – она впрямую соотнесла себя с образом на
фреске. Милые живость и наивность матери передались и ее дочери.
Муж Мананы, Юра
Чачхиани, тоже был хорош собой. Он был молчун, редко улыбался, но отличался
невероятной щедростью: не принимая никаких возражений, оплачивал все пиры нашей
компании. Юра был физик, крупный ученый, а в застолье самый стойкий из всех
гуляка, никогда не пьяневший, независимо от того сколько было выпито.
Меня интересовало, как в
Грузии происходит организация застолья: нас ни разу не спросили, что принести
из еды и напитков, но стол всегда ломился от изысканных блюд, менявшихся с
чрезвычайной быстротой.
Юра рассказал мне, что,
когда компания входит в грузинский духан, даже самого невзрачного вида, где
сидят за бутылкой вина скромные завсегдатаи, хозяин спрашивает: «Вы покушать
пришли или кутить будете?» И если Юра подтверждает: «Кутить!», то мгновенно в
сторонке вырастает стол, который так же мгновенно накрывают, официанты несут в
неограниченном количестве напитки, а расчет производится по количеству гостей.
Существует негласная такса, по которой оценивается стоимость пира для одного
гостя. И хозяин представляет Юре цену банкета согласно количеству гостей,
сидящих за столом. К этому следует добавить, что количество блюд является
прерогативой хозяина и дело его чести – на славу принять гостей.
С Мананой и Юрой связано
много воспоминаний и впечатлений о Грузии. Мы вместе прожили в Тбилиси целую
жизнь.
Вместе ездили на Юриной
машине по окрестностям Тбилиси и часто оказывались возле патриаршего собора
Светицховели, возведенного на месте первой в Грузии православной церкви IV
века. С храмом связано множество легенд, к нему постоянно стекаются паломники
со всего света.
Я спросил Беллу:
– Помнишь Светицховели?
Это ведь там тебя крестили?
– Да, в городе Мцхета,
древней грузинской столице.
В Светицховели приезжал
Борис Леонидович Пастернак, когда последний раз был в Грузии – весной
шестидесятого года. Он Грузию обожал и
даже вот перед смертью поехал. Но поехал не с Ольгой Ивинской, а с Зинаидой
Николаевной, и это Ивинской причинило боль ужасную. Видимо, его одолевали
плохие предчувствия или он какую-то вину ощущал, потому и поехал с женой, а там
страдал по Ивинской. Ему оставалось совсем мало жить, он приехал ранней весной,
а тридцатого мая умер. И я принимала это как их злодеяние, потому что ведь еще
осенью он был здоров, а умер от того, от чего не лечат.
Он отправился в
Светицховели в сопровождении друзей, и вдруг там к нему обратился какой-то человек.
Борис Леонидович очень испугался. Он был совершенно затравлен и боялся всех
незнакомых. А это оказался Даниил Гранин, потом это выяснилось. Гранин его
окликнул и поклонился, а Борис Леонидович Гранина не узнал и затрепетал.
В тот свой приезд
Пастернак навестил и Ладо Гудиашвили. Нина и Ладо рассказывали нам с Беллой об
этом визите, о сопереживании, которое родилось у них при общении с Борисом
Леонидовичем. Он был очень грустен, и его радовало только заботливое внимание
грузин.
– У меня очень многое
связано со Светицховели, переводы, стихи:
Сны о Грузии – вот
радость!
И под утро так чиста
виноградовая сладость,
осенившая уста.
Ни о чем я не жалею,
ничего я не хочу –
в золотом Свети-Цховели
ставлю бедную свечу.
Малым камушкам во Мцхета
воздаю хвалу и честь,
Господи, пусть будет это
вечно так, как ныне
есть.
Пусть всегда мне будут в
новость
и колдуют надо мной
родины родной суровость,
нежность родины чужой…
Манана и Юра крестили
меня в храме Светицховели. Ведь некрещеных грузин нет. Они партийные,
непартийные – все крещеные. И Шеварднадзе крещеный. Грузин некрещеных нет, не
может быть. И вдруг Манана и Юра узнают, что я некрещеная. Они говорят: «Какой
ужас! Как это может быть?» Я отвечаю: «Очень просто. Партийные родители,
тридцать седьмой год. Что тут непонятного, боже мой!» По-грузински обращение к
Богу – «О Гмерто»…
Ну ладно. Что делать?
Помчались. На нескольких автомобилях. У Юры тогда была новая машина, белая
«Волга», я сидела в ней с моими крестными, Мананой и Юрой Чачхиани, он,
конечно, Георгий по-настоящему. Кстати, Юре не только обряд дорого обошелся,
потом Резо Амашукели еще и машину ему повредил. Но Юра был необыкновенно широк.
Примчались в Светицховели, бросились к священнику и спрашивают: «А можно нам не
младенца, а взрослого человека крестить?»
Священник ответил: «За
деньги все можно».
Манана и Юра подвели
меня к священнику и потом стояли рядом. Он по-грузински произнес то, что
надобно, так довольно халтурно, но тем не менее весь текст исполнил за деньги.
После этого мы отправились праздновать мое крещение. Вот тут-то Резо Амашукели
во что-то въехал на Юриной машине.
Мои крестные дорогие, они
ведь прямыми родственниками считаются.
Я Манану однажды
спросила: «Священник меня крестил грузинский, а как же вы меня по-русски нарекли?»
Манана ответила: «Манана, а по-русски Анна».
Ну, это так по
святцам. Жанна Андреева тоже, когда
крестилась, стала Анна. Такое имя будет звучать при отпевании. Она не хотела
мне этого говорить, но я догадалась и не огорчилась, потому что я об отпевании
меньше всего думаю. Белла – она Белла. Да, а этот храм в Мцхете, там еще в
глубокой древности православные праздники отмечали с какими-то языческими
вместе – жертвоприношения делали, баранов резали. У нас, по-моему, так не было.
Но на Руси вообще позже христианство приняли. А грузины только с армянами могут
спорить – кто раньше. Армяне говорят, что они первыми приняли православие.
Да, а Лизу тоже в
Светицховели крестил Чабуа Амирэджиби, он ее крестный отец. А Аня сама в Москве
крестилась. Сейчас такая мода, все крестятся. Не знаю, наши властители тоже
крещеные?..
Сама Манана так
вспоминает об этом:
Часто приезжала Белла
Ахмадулина – мы очень дружили, и я ее крестила. Когда она решила выйти замуж за
Бориса Мессерера, она мне написала огромную телеграмму: «Манана, ты моя
крестная, разрешишь ли ты мне выйти замуж?» – она совершенно серьезно меня
спрашивала.
Не думаю, что Белла
тогда написала Манане «совершенно серьезно». Скорее, это было некое женское
кокетство, но оно показывает меру доверительной дружественности Беллы по
отношению к Манане.
«Под мцхетскою луною»
Луне, взошедшей над
Мтацминдой,
я не повем печаль мою.
На слог смешливый – слог
тоскливый
переменить не премину.
На горе Мтацминда в
Грузии находится кладбище великих людей. С ним связана история, произошедшая во
время одного из наших с Беллой путешествий по Грузии. В тот раз мы приехали в
Тбилиси вместе со Светланой Васильевой, Женей Поповым, с Надей и Дмитрием
Приговыми. И вот, показывая им Тбилиси, все мы и еще несколько дам – жен
известных литераторов, попали на кладбище Мтацминда. Мы бродили по кладбищу и
разглядывали надгробия знаменитых людей, словно выполняя определенный ритуал.
Надо сказать, что в
Грузии исключительно уважительно относятся к памяти людей, ушедших из жизни. По
отношению к выдающимся людям, похороненным на Мтацминде, уважение перерастает в
истинное преклонение. Ритуал, которому мы следовали, заключался в том, что мы
слушали рассказ одной дамы, знавшей многое об этих захоронениях, и клали на
могилы гвоздики, посвящая их памяти этих людей.
В некотором отдалении
ходили по кладбищу двое подвыпивших русских военных, совершенно добродушных, но
не исполненных высокого пиетета. Их разговоры доносились до нас и, честно
говоря, раздражали своей небрежностью и отсутствием всякого знания культуры
Грузии. Особенно усердствовал один из этих военных в чине подполковника. Он,
указывая спутнику на родник, встретившийся на их пути, заявил:
– А знаешь, если умыться
этой водой, то можно прожить триста лет!
Белла окончательно вышла
из себя. Взглянув на подполковника, она спросила:
– А через триста лет вы
в каком чине будете?
Заключая главу о наших
друзьях, хочу подчеркнуть, что страстная любовь Беллы к Грузии основывалась на
подлинном ощущении грузинской культуры, знании мест, где она бывала, традиций
застолья, народных обычаев, из которых складывается быт простых людей и
рождается красота отношений между ними.
Вот строки из моего
любимого стихотворения Беллы, в котором вижу подтверждение своих слов.
Мне – пляшущей под
мцхетскою луной,
мне – плачущей любою
мышцей в теле,
мне – ставшей тенью,
слабою длиной,
не умещенной в храм
Свети-Цховели,
мне – обнаженной ниткой
серебра
продернутой в твою иглу,
Тбилиси,
мне – жившей, как
преступник, – до утра,
озябшей до крови в твоей
теплице,
мне – не умевшей
засыпать в ночах,
безумьем растлевающей
знакомых,
имеющей зрачок коня в
очах,
отпрянувшей от снов, как
от загонов,
мне – с нищими поющей на
мосту:
«Прости нам, утро,
прегрешенья наши.
Обугленных желудков
нищету
позолоти своим подарком,
хаши».
ПЕРЕВОДЫ С ГРУЗИНСКОГО
О Грузия, лишь по твоей
вине,
когда зима грязна и
белоснежна,
печаль моя печальна не
вполне,
не до конца надежда
безнадежна.
Одну тебя я счастливо
люблю,
и лишь твое лицо не
лицемерно.
Рука твоя на голову мою
ложится благосклонно и
целебно.
Мне не застать врасплох
твоей любви.
Открытыми объятия ты
держишь.
Все говоры, все шепоты
твои
мне на ухо нашепчешь и
утешишь…
Я старалась служить
переводу, я упивалась переводом. Мне хотелось, чтобы дивная речь другого народа
звучала на моем языке, чтобы она была удивительной.
Уже в самом начале нашей совместной жизни я
наблюдал, как Белла ночами, до самого утра, самозабвенно трудится над
переводами. И задавался вопросом: как случилось, что она выбрала именно
грузинскую поэзию? Бродский переводил англоязычных поэтов, Донна и Одена, Левик
– французов, Рембо и Бодлера. Замечательные переводы с итальянского сделал Женя
Солонович. Почему же она тратит так много сил, переводя грузин?
Когда меня здесь
отовсюду изгнали, то грузины старались защитить. Как? Они меня в шестидесятые
годы печатали. Откуда, например, «Сказка о дожде» стала всем известна? Она
впервые напечатана в «Литературной Грузии», как и поэма «Памяти Бориса
Пастернака». Гия Маргвелашвили и Марк Израилевич Златкин столько труда положили
на это, боже мой!
Дэви Стуруа[4]
на собрании писательском стал ругать «Литературную Грузию» и «Мерани»
за то, что они поощряют не то, печатают не тех. И тут кто-то не выдержал:
– Дэви, ты на кого руку
поднимаешь?!
То есть грузины уже ко
мне относились как к чему-то священному. После собрания Стуруа к ним подошел с
объяснениями:
– Слушайте, вы что,
думаете, я к Белле плохо отношусь? Это мне из Москвы велели так сказать, и что
мне было делать? А я что, я ее люблю.
Я часто читала там свои
переводы. Кое-кто недоволен был: перевожу не дословно. Но я чувствовала – дело
не в дословности, а в том, чтобы грузинская поэзия зазвучала по-русски. Только
тогда ее поймет и русский читатель и скажет: этот поэт – гений.
Грузинские поэты поняли
мой метод довольно быстро, и братья Чиладзе, и Симон Чиковани – все говорили:
«Она все правильно делает! Она хочет, чтобы наша поэзия звучала по-русски!»
Когда-то Роберта Фроста,
великого американского поэта, спросили, что он думает о переводах поэзии. Он
ответил: «Поэзия – это и есть та субстанция, которая теряется при переводе!»
Однако согласимся, что
любой перевод Беллы есть шедевр поэзии, а уж литературоведам предстоит решать,
насколько это близко к подлиннику.
Сама Белла писала:
«…перевод – это проявление огромного доверия двух поэтов, где один из них
приобщает другого к своей сокровенной тайне».
История российской
литературы знает замечательные переводы с грузинского Бориса Леонидовича
Пастернака. Константин Бальмонт перевел «Витязя в тигровой шкуре» Шота
Руставели. (Белла всегда мечтала перевести письмо Нестан-Дареджан из этой
поэмы, но так и не успела.)
Над переводами с
грузинского трудились Анна Ахматова, Николай Заболоцкий, Арсений Тарковский.
Белла бредила мечтой
донести до русского читателя грузинскую речь:
Ни с одной чужой речью
не общалась я так долго и близко, как с грузинской. Она вплотную обступала меня
говором и пением, искушая неловкую славянскую гортань трудиться до кровавых
ссадин, чтобы воспроизвести стычку и несогласие согласных звуков и потом
отдохнуть в приволье долгого «И». Как мучилась я из-за этой не данной мне
музыки – мне не было спасения в замкнутости, потому что вода, лившаяся из-под
крана, внятно обращалась ко мне по-грузински.
Список имен переводимых
Беллой поэтов впечатляет, но не количество переведенных Беллой стихов делает ее
художественный подвиг выдающимся, а высочайший эстетический уровень и самобытность
ее переводческого стиля. Андрей Битов сказал о ее работе: «Она переводила с
любви, а не с подстрочника».
Настоящая любовь
взаимна. В том, что Белла полюбила Грузию, – продолжение ее натуры и ее страстного
характера, которые идеально совпали с подлинно грузинским чувством и грузинским
темпераментом.
***
Мчится Конь – без дорог,
отвергая дорогу любую.
Вслед мне каркает ворон
злоокий: живым я не буду.
Мчись, Мерани, пока не
паду я на землю сырую!
С ветром бега смешай
моих помыслов мрачную бурю!
Нет предела тебе! Лишь
прыжка опрометчивость страстная –
Над водою, горою, над
бездною бедствия всякого.
Мой летящий, лети,
сократи мои муки и странствия.
Не жалей, не щади твоего
безрассудного всадника!
<…>
Всё, что в сердце
осталось, – влеку я во мглу голубую,
Всё, что в разуме живо,
– безумному бегу дарую!
С ветром бега смешай
моих помыслов мрачную бурю!
Мчись, Мерани, пока не
паду я на землю сырую!
Стихотворение «Мерани»,
образец лирики Николоза Бараташвили (1817–1845), классика грузинской поэзии,
переводили не один раз: мне доводилось держать в руках целую книгу переводов
этого стихотворения. Трудно объективно определить, чей перевод лучший, но,
сопоставляя, я все равно предпочту стихи Беллы.
***
Слагала душа потаенно
свой шелест, в награду
за это
присутствие Галактиона
равнялось избытку
рассвета,
не то чтобы видимо
зренью,
но очевидно для сердца,
и слышалось: – Есмь
я и рею
вот здесь, у открытого
среза
скалы и домов, что
нависли
над бездной Куры близ
Метехи.
Любовь к Тбилиси – к
городу и людям этого города – у Беллы неразрывно связана с поэзией и судьбой
Галактиона Табидзе (1892–1959). Белла сроднилась с его образом, и он стал для
нее главным переживанием тбилисской жизни. Галактион был для Беллы частицей
этой земли, кровью связанной с людьми, которые ее населяют.
Чувства Беллы, гулявшей
по ночному городу с братьями Отаром и Тамазом Чиладзе, помогли ей ощутить
присутствие Галактиона в воздухе Тбилиси.
Конечно, я Галактиона
никогда не видела, но в Тбилиси все было наполнено им, его образ населял город,
он будто обитал в его ночном воздухе. Галактион был любим безмерно всеми
людьми, всеми пьяницами тифлисскими. Он был академик, и, когда получал в
академии зарплату, эти забулдыги, простолюдины ночные у костров, собирались
вокруг него. Если в Париже – клошары, то тут просто какие-то ночные жители
неопределенные.
Я, Отар и Тамаз Чиладзе
разговаривали иногда с обитателями ночного Тбилиси. Многие из них помнили
Галактиона, это с ними он пропивал зарплату академика, бродил, беседовал. Его
величие безмерно. Однажды мы присели к такому ночному костру и выяснили, что
собравшиеся стерегут бутылки пустые, сложенные у винного ларька, как будто они
сторожа. Греются у костра, вино продают…
Братья Чиладзе с ними
поговорили, а я спросила:
– Можно узнать, что же
они, всю ночь стерегут пустые бутылки?
Мой вопрос перевели, и
один из них, с сомнением на меня поглядывая – что за существо такое, ну неизвестно
кто, – ответил:
– А ты что, еще не
заметила, что мы всю жизнь теряем то, без чего нельзя обойтись, и сторожим то,
что никому не нужно?
Я была поражена: какие
люди водятся в мире среди нас, среди каких-то дураков. Может такое быть? Это не
придумаешь. Ну вот, идем дальше. Я даже помню улицу, она спускалась вниз к
проспекту Руставели, кажется, и вдруг на пути нам встречается пурня. Пури – это
хлеб, а тот, кто печет этот хлеб на земляной печи-тоне, называется хабази. Он
ночью печет, чтобы утром был свежий хлеб. Хабази нырнул прямо в печку, облепил
тестом стенку, и получился изумительный хлеб. Не знаю, наверное, сейчас этого
нет. И этим хлебом первобытным, похожим на лаваш, хабази нас угостил.
А вокруг ночь, звезды, и
тут появляется тот мудрец, который сидел у костра, хабази и ему дал пури,
наверное, они знакомы были, они все там знакомы. Я говорю:
– Ведь мы же только что
виделись.
Он отвечает:
– Да, мне с вами
интересно показалось, и я спустился по улице.
Он предугадал наш
маршрут неизбежный.
Потом захотели выпить
вина с этим хлебом, и вино откуда-то появилось, но хабази отказался наотрез: ни
за что, иначе можно и в печку упасть, а там такой жар!.. В общем, я это увидела
так и, конечно, мечтала встретить когда-нибудь этих людей, да не пришлось. А в
стихах они есть:
Ничего мне не жалко для
ваших услад.
Я – любовь ваша, слухи и
басни.
Я нырну в огнедышащий
маленький ад
За стихом, как за хлебом
– хабази.
История любви Галактиона
и Мери Шервашидзе трогала Беллу, хотя она понимала, что это скорее легенда,
рождению которой способствовал сам поэт:
Венчалась Мери в ночь
дождей,
И в ночь дождей я
проклял Мери,
Не мог я отворить дверей,
Восставших между мной и
ей,
И я поцеловал те двери.
<…>
А дождик лил всю ночь и
лил
Все утро, и во мгле
опасной
Все плакал я, как старый
Лир,
Как бедный Лир, как Лир
прекрасный.
Красавица Мери
Шервашидзе (1890–1986) была дочерью генерал-майора князя П.Л. Шервашидзе,
фрейлиной императрицы Александры Федоровны. В 1919 году она вышла замуж за
князя Георгия Эристави, праправнука царя Ираклия Второго. За три дня до того,
как молодые, обвенчавшись, уехали в Париж, Галактион написал и отправил невесте
стихотворение «Мери». А она и понятия о поэте не имела: они жили в разных мирах
– Галактион был сыном сельского учителя-священника.
В 1976 году мы с Беллой
по приглашению Высоцкого и Влади приехали в Париж и попали в грузинский
ресторан. Первым движением души Беллы было узнать у завсегдатаев, жива ли Мери
Шервашидзе, которую воспел Галактион Табидзе. Услышав утвердительный ответ,
Белла спросила, можно ли увидеться с ней.
Придя через два дня в
этот ресторан, мы услышали, что Мери Шервашидзе уже в преклонном возрасте и не
желает ни с кем встречаться; она слышала о легенде, связанной с нею и
Галактионом, но ничего не знает о нем и не хочет говорить на эту тему.
Вот как об этом
рассказывала Белла:
Много народа
перестреляли, но кто-то успел бежать из России, как та же Мери Шервашидзе,
которая венчалась «в ночь дождей». Это посвященное ей стихотворение Галактиона
исполнено любви, страсти, ревности. А Мери об этом ничего не знала и даже не
была, по-моему, с ним знакома. Она с нами не захотела увидеться в Париже, а пришла
другая прекрасная дама. Мери вообще смущала вся ситуация вокруг этого знаменитого
стихотворения.
Галактион был женат на
Ольге Окуджава. Если Мери – муза Галактиона, то Ольга – любовь всей жизни, его
опора. Ее судьба – настоящая трагедия; два ареста и гибель жены подкосили
поэта. Он был помещен в психиатрическую клинику, где покончил с собой.
Рассказывают, что в
больницу к Галактиону приходили некие «гости» с предложением подписать бумагу,
клеймящую Бориса Леонидовича Пастернака как изменника родины, но он отказался.
Не желая участвовать в травле, доведенный до отчаяния, Галактион выбросился из
окна больницы.
Как раз разгорелась
травля Бориса Леонидовича, начали приставать и к Галактиону, а он был в больнице,
так рассказывал мне Гия. Как он погиб, скрывали, просто говорили: что вы
хотите, пьющий человек. М-да, пьющий, однако преклонялись все. Потому что
лучший, лучший, я знаю!
Я часто расспрашивала
Симона Чиковани про Галактиона, Симон никогда не сомневался, что он гениальный
поэт. Мне выпало дружить с Симоном: когда я приехала в Грузию, Галактиона как
раз не стало. Он покончил жизнь самоубийством в пятьдесят девятом. Жена его,
прекраснейшая Ольга Окуджава, Булатова тетя, погибла, и он так и не смог
утешиться. Арестовали ее в тридцать седьмом и расстреляли в сорок первом, она
троцкисткой считалась, как и Булатов отец. «О чем ты успел передумать, отец
расстрелянный мой…» Вот с этим жить-то Галактиону было каково? Это была его
вечная мука…
Но для Беллы Галактион
всегда был реален, и на улицах ночного Тбилиси ей представлялось, что вот
сейчас за поворотом она его встретит. Она, казалось, чувствовала каждое
движение его души и переводила его поэзию, ведомая этим чувством.
В стихотворении «Из
рассказанного луной» Галактион говорит:
…И свет луны, как будто
звук луны,
Я принимал в протянутые
руки.
Я знал наперечет ее
слова,
И вот они: – Полночною
порою,
В печали – зла и в
нежности – слаба,
О Грузия, я становлюсь
тобою.
Эти слова, переведенные
Беллой, можно отнести и к ней самой.
С ней происходило то же самое:
она становилась Галактионом и Грузией одновременно:
У Галактиона есть
знаменитое стихотворение «Я и ночь», а у меня – «Я и ночь и Галактион».
Что мне легенды, что
чужие басни!
Геенной благодатной
опален,
Меня бесплотный уверял
хабази,
что только что здесь был
Галактион.
<…>
До сумерек рассвета и до
солнца,
качнувшись на откосе
бытия,
мы таинству молчанья
предаемся
втроем: Галактион и ночь
– и я…
Симон рассказывал, что
Галактион ни с какими писателями не общался, сторонился писательского мира.
Конечно, они были знакомы, Галактион даже неплохо к Симону относился, но Симон
снизу вверх на него смотрел.
Как-то раз они
встретились, Симон раскланялся страшно почтительно. И вдруг Галактион
спрашивает:
– А ты кто?
Симону неудобно было
Галактиону, «королю поэтов», заявить: я, мол, поэт, и он попытался объяснить:
– Батоне Галактион, вы
меня как-то видели, и не однажды. Я кое-что пишу, но это неважно, хотя вы меня
даже похвалили, но я не об этом, я только поздороваться подошел.
Галактион говорит:
– Я тебя вспомнил!
– Моя фамилия Чиковани,
– на всякий случай вставляет Симон.
– Как, говоришь, твоя
фамилия?
– Чиковани.
– Чиковани. Да, я тебя
отлично помню. Ты – портной.
Симон, по-моему,
ответил:
– Как вам угодно, – еще
раз поклонился и удалился.
И я ему сказала:
– Да то, что вы
рассказали, Симон, мой любимый, это прекрасно!
С какой любовью, с какой
улыбкой он это рассказывал! Он твердо верил: на такого замечательного человека
и великого поэта, как Галактион, лишь плохие люди могут обидеться… Если меня
кто-то примет за продавщицу магазина – пожалуйста, мне-то что!.. И все же,
почему Галактион так сказал? Мы решили, что объяснения никакого не надо. Ему
захотелось, вот он так и сказал!..
Особенно много значила
для Беллы верность Галактиона своему поэтическому предначертанию:
О друзья, лишь поэзия
прежде, чем вы,
Прежде времени, прежде
меня самого,
Прежде первой любви,
прежде первой травы,
Прежде первого снега и
прежде всего.
Наши души белеют белее,
чем снег,
Занимается день у окна
моего,
И приходит поэзия прежде,
чем свет,
Прежде Свети-Цховели и
прежде всего.
***
Белла посвятила
стихотворение «Тифлис» Отару (1933–2009) и Тамазу (род. 1931) Чиладзе.
Жил во мне соловей, все
о вас он звенел,
и не то ль меня сблизило
с вами,
что на вас я взирала
глазами зверей
той породы, что знал
Пиросмани.
Без Тифлиса жила, по
Тифлису томясь.
Есть такие края неужели,
где бы я преминула, Отар
и Тамаз,
вспомнить вас, чтоб
глаза повлажнели?
А когда остановит
дыханье и речь
та, последняя в жизни
превратность,
я успею подумать:
позволь умереть
за тебя, мой Тифлис, моя
радость!
В конце июня 1977 года
мы с Беллой вернулись из ставшей легендарной поездки во Францию и США,
длившейся более полугода, за что нас прозвали «Белоэмигранты».
2-го июля не стало
Владимира Владимировича Набокова. Это известие поразило нас, мы еще жили
недавней встречей с ним, и сила впечатления была неизбывна.
Надо было возвращаться к
действительности. Первое, что мы сделали, – не приступая к делам, которые и без
того были заброшены, поехали на Черное море. Поселились в Доме творчества
писателей в Пицунде, в новом корпусе, смелостью архитектурного решения вполне
годившемся к сравнению, предположим, с «Хилтоном».
Литературная публика,
населявшая Дом, проявляла к нам исключительный интерес, как к попавшим на Землю
инопланетянам. Еще бы, ведь мы рассказывали про западный мир! Имена Набокова,
Шагала и Бродского то и дело возникали у нас на языке.
В Доме творчества жило
много грузин – наших близких друзей.
Первым свидетельством
взаимной любви Беллы и Грузии стала наша расцветшая в Пицунде дружба с Отаром и
Тамазом Чиладзе. Белла была знакома с ними и раньше, в Тбилиси они стали ее
первыми гидами. Лирику Отара, быть может, самого тонкого из всех грузинских
поэтов нашего поколения, Белла великолепно переводила на русский, а он посвящал
ей свои стихи. Со временем Отар написал несколько серьезных романов (очень
трудных для перевода), создавших целый пласт грузинской литературы.
Тамаз – поэт, прозаик,
драматург – был старше Отара и всегда покровительствовал младшему брату, порой
забывая о себе и своих интересах и в жизни, и в литературе.
Сейчас мне больно
вспоминать о братьях Чиладзе, Отаре и Тамазе, потому что Отар очень болен в последнее
время, страдает. У меня есть о них стихи, о том, как они пели. Так, как поют грузины,
– никто не поет. Для меня – никто. А это их девятиголосие изумительное!
И снова ночь, и сутки
прочь,
добыча есть, и есть
отрада:
мой перевод упас от порч
стихи Тамаза и Отара.
Поет Тамаз, поет Отар –
две радуги зрачки омоют.
Все в Грузии поют, но так
другие братья петь не
могут…
Я их просила все время
говорить по-грузински. И не для того, чтобы русский забыть, а для того, чтобы
слышать музыку грузинской речи и соотносить ее с русской речью, и мне это,
конечно, удавалось.
Еще я все хотела
перевести прекрасную поэму Отара «Шапка, полная дэвов» и не перевела, вот на
что он мог обидеться. Хотя есть хорошие переводы, в том числа и мне посвященное
стихотворение «Снег». Я сделала так: «Снег. Посвящение Б.А.», а потом уж
«перевод Беллы Ахмадулиной». Там сначала так:
Голос снега печально
витал над толпой.
– Пой! – кричали ему. –
Утешай и советуй!
Я один закричал: – Ты
устал и не пой!
Твое горло не выдержит
музыки этой…
В Пицунде мы все время
проводили с Отаром и Тамазом. Однажды, сидя в кафе под открытым небом,
потягивая вино и философствуя, мы разговорились о проблеме взаимоотношений
Грузии и Абхазии.
Дело в том, что в
ресторане «Инкит», построенном на сваях прямо над озером через дорогу от нашего
корпуса, нам с Отаром и Тамазом доводилось наблюдать нараставшее соперничество
грузинской молодежи и так называемых «бзыбь бойс» (прозвище абхазских юношей,
идущее от имени речки Бзыбь, которая протекала рядом).
Начиналось с того, что
грузины и абхазы по очереди заказывали музыку маленькому ресторанному оркестру.
Сначала звучала «Лезгинка», которую со страстью танцевали ребята из Грузии,
затем в пляс неистово пускались абхазцы. Напряжение нарастало, но тогда все
обходилось без каких-либо происшествий.
Так вот, сидя в кафе, я
спросил у Отара, что он думает об этой проблеме. На что Отар сказал про абхазцев:
– Их нет. Они
исторически не существуют.
Тогда я показал рукой на
крошечные фигурки людей, копошащихся внизу в поселке, – так они выглядели с
шестнадцатого этажа нашего дома:
– А это кто? Кто эти
люди?
Отар ответил:
– Их нет!
***
Особо почитаемое место в
своем списке любимых грузинских поэтов старшего поколения Белла всегда отводила
Симону Чиковани (1903–1966). Белла была принята в семье Симона и Марии и многое
восприняла из его рассказов о Грузии.
Я не считаю, что тогда
умела переводить, учиться я начала у Симона Чиковани, то есть ему внимать. Он
первый внушил мне правильное отношение к переводу.
Симон Иванович Чиковани,
по-моему, выдающийся поэт, он популярен в достаточно узком кругу, поскольку
сложна его поэтика – возвышенный слог, возвышенные образы. Мы дружили, хоть я
была моложе намного, но его все молодые поэты уважали.
Одна из вершин
переводческого таланта Беллы – стихи Симона «Молитва во время бомбежки»:
Познавший мудрость,
сведущий в искусствах,
В тот день я крикнул:
– О земля моя!
Даруй мне тень!
Пошли хоть малый кустик
–
простить меня и защитить
меня!
Там, в небесах, не
склонный к проволочке,
сияющий нацелен окуляр,
чтобы вкусил я
беззащитность точки,
которой алчет
перпендикуляр.
Я по колено в гибели! По
пояс!
Я вязну в ней! Тесно
дышать груди!
О школьник обезумевший!
Опомнись!
Губительной прямой не
проводи!
Название стихотворения
запретили, и поэтому получилось «Сказанное во время бомбежки». Но это
замечательное стихотворение и перевод мой точный. Обожаемый мой Симон Чиковани
чудесный был человек, он с Павлом Григорьевичем Антокольским дружил.
Замечательный, трагический. И жена его Марико – прекраснейшая, такие жены
бывают, наверное, только в Грузии, и Ника, Никуша они его звали, племянник
Симона усыновленный – у него родителей расстреляли. Симон спас Нику, не отдал в
детский дом. Они в нем души не чаяли. Помнишь, как они все боялись воды, и Ника
в том числе? Однажды в Пицунде я стала умолять: «Ника, ну как же так, давай
хоть черту переступим, войдем в море. Ну вот у самого бережка…» Толстый белесый
Ника разделся, в трусах дурацких, мы вступили в воду, и тут же ему плохо стало.
Больше это не повторялось.
Отар и Тамаз тоже
обходили море стороной. А в спорте, интересно, пловцы-грузины бывают?..
Хотя у меня есть стихотворение про море –
«Грузинских женщин имена»:
Там в море паруса
плутали,
и, непричастные жаре,
медлительно цвели
платаны
и осыпались в ноябре.
<…>
И лавочка в старинном
парке
бела вставала и нема,
и смутно виноградом пахли
грузинских женщин имена.
Они переходили в лепет,
который к морю выбегал
и выплывал, как черный
лебедь,
и странно шею выгибал.
Смеялась женщина Ламара,
бежала по камням к воде,
и каблучки по ним
ломала,
и губы красила в вине.
И мокли волосы Медеи,
вплетаясь утром в
водопад,
и капли сохли, и мелели,
и загорались невпопад.
Едва опершийся на сваи,
так приникал к воде
причал,
«Цисана!» – из окошка
звали,
«Нателла!» – голос
отвечал…
По музыке красиво.
Ламара – прелестное имя, была такая Ламара Башидзе, была Медея Нонешвили…
Но я о Симоне. У него
квартира была маленькая, а у Марики загородный участок – ни дома, ничего,
просто участок земли, где было очень хорошо. Мы бывали там и в квартире у
Симона собирались – Чиковани были очень гостеприимны. Сидели, восхищались друг
другом… Вот – «дай, жизнь, отслужить твое чудо»…
Мои грузинские переводы
начались со стихов Анны Каландадзе и Симона. Я эти переводы сама себе читаю,
особенно люблю это его стихотворение:
Теперь и сам я думаю:
ужели
по той дороге, странник
и чудак,
я проходил?
Горвашское ущелье,
о, подтверди, что это
было так.
Я проходил. И детскую
прилежность
твоей походки я увидел.
Ты
за мужем шла покорная,
но нежность,
сиянье нежности взошло
из темноты.
Наши глаза увиделись.
Ревниво
взглянул твой муж.
Но как это давно
случилось.
И спасла меня равнина,
Где было мне состариться
дано.
<…>
И, так и не изведавшая
муки,
ты канула, как бедная
звезда.
На белом муле, о, на
белом муле
В Ушгули ты спустилась
навсегда.
Но все равно – на этом
перевале
ликует и живет твоя
краса.
О, как лукавили, как
горевали
глаза твои, прекрасные
глаза.
Просто замечательно…
особенно – «на белом муле, о, на белом муле в Ушгули». И «Девять дубов»,
попробуй перевести, никто не мог…
Мне снился сон – и что
мне было делать?
Мне снился сон – я
наблюдал его.
Как точен был расчет –
их было девять:
Дубов и дэвов. Только и
всего.
Да, девять дэвов, девять
капель яда
на черных листьях,
сникших тяжело.
Мой сон исчез, как
всякий сон. Но я-то,
я не забыл то древнее
число.
<…>
Я шел и шел за девятью
морями.
Число их подтверждали
неспроста
девять ворот, и девять
плит Марабды,
и девяти колодцев
чистота…
Кончается так:
Мои дубы помогут мне.
Упрямо
я к их корням приникну.
Довезти
меня возьмется буйволов
упряжка.
И снова я сочту до
девяти.
Заповедное грузинское
число девять. По легенде девять дубов – символ непоколебимости и долговечности
народа. Девять плит Марабды – под ними лежат герои, павшие в битве за свободу.
Какой перевод хороший! Кто бы это мог перевести?!
В «Снах о Грузии» есть стихотворение,
посвященное Симону, о том, как он приезжает в Москву. Я любуюсь снежным днем и
вдруг смотрю: идет Симон.
Все нужное тебе – в тебе
самом, –
подумать и увидеть, что
Симон
идет один к заснеженной
ограде.
О, нет, зимой мой ум не
так умен,
чтобы поверить и
спросить: – Симон,
как это может быть при
снегопаде?
И меня поражает, что
зимой в Грузии не зима:
И разве ты не вовсе
одинаков
с твоей землею, где,
навек заплакав
от нежности, все плачет
тень моя,
где над Курой, в объятой
Богом Мцхете,
в садах зимы берут
фиалки дети,
их называют именем «Иа»?
Дальше я цирк вспоминаю
– рядом с домом Симона находилось круглое здание цирка – и спрашиваю: что
бывает там, когда он здесь?
…И, коль ты здесь, кому
теперь видна
пустая площадь в три
больших окна
и цирка детский круг
кому заметен?
О, дома твоего беспечный
храм,
прилив вина и лепета к
губам
и пение, что следует за
этим!
Меж тем все просто:
рядом то и это,
и в наше время от зимы
до лета
полгода жизни, лета два
часа.
Потом – Антокольский.
Павел Григорьевич ценил стихи Симона, переводил его…
Не будем звать, но сам
придет сосед
для добрых восклицаний и
бесед,
и голос сам заговорит
стихами.
И вот Симон уезжает:
Но уж звонит во мне
звонок испуга:
опять нам долго не
видать друг друга
в честь разницы меж
летом и зимой.
Простились, ничего не
говоря.
Я предалась заботам
января,
вздохнув во сне легко и
сокровенно.
И снова я тоскую поутру.
И в сад иду, и веточку
беру,
и на снегу пишу я:
Сакартвело.
Сакартвело, Грузия…
Мы с Симоном все время
были вместе, никогда не расставались. И с молодыми поэтами тоже, Отаром,
Тамазом, Нитой Табидзе – они тогда совершенно другие были. Замечательные поэты
и, главное, во что-то верили еще… Потом… Ну, может, я отдалилась, может,
обида какая-то осталась? Я не знаю! Отар стал писать прозу, которую все считали
изумительной. Наверно, надеялись, что он получит Нобелевскую премию. Я бы очень
рада была!
***
Анна Каландадзе[5]
, удивительная, обожаемая, и поэт замечательный. Ее стихи мне в Грузии
первыми, как говорится, выдали переводить. Книжечка целая была – «Летите,
листья», я даже деньги за нее получила. Это когда меня из института выгнали[6],
и деваться было некуда, я уехала в Грузию и переводила Анну. Она стоит лучшего
и большего, чем мои переводы. Вот вспоминаю:
Входила в Гурию каланда
и чичилаки нам несла.
Дословный перевод. Что
такое «каланда»? Это Рождество. Анны фамилия Каландадзе. А «чичилаки» – это
растение, такие ветки вместо елки. Это о родине Анны, Гурии: «Снег
аджаро-гурийских гор, моих гор родных».
Мы потом сдружились. Я прямо перед ней
преклонялась. У меня было ей посвящение – как я ее в хашную первый раз
затащила.
Вы, Анна, – ребенок и
витязь,
вы – маленький стебель
бесстрашный,
но, Анна, клянитесь,
клянитесь,
что прежде вы не были в
хашной! –
И Анна клялась и
смеялась,
Смеялась и клятву
давала:
– Зарей, затевающей
алость,
клянусь, что еще не
бывала! –
О жизнь, я люблю твою
сущность:
Луну, и деревья, и Анну,
и Анны смятенье и ужас,
когда подступали к
духану.
Слагала душа потаенно
свой шелест, в награду
за это
присутствие Галактиона
равнялось избытку
рассвета…
В этом посвящении
появляется и Галактион – его присутствие для меня совершенно очевидно:
И я помышляла: покуда
соседом той тени не
стану,
дай, жизнь, отслужить
твое чудо,
ту ночь, и то утро, и
Анну.
***
Накануне ареста Тициан
Табидзе, отчасти шифруя свои мысли, писал:
Если не высказал то, что
хотел
выговорить, во
мгновеньях последних
наспех скажу: не повинен
я в тех
таинствах, чей я
отгадчик, посредник.
О, дорогие мои, никакой
силой не вынудить слово
и слово
сердце и сердце к
согласью. Строкой
стройною стал произвол
небосвода.
Вкратце, твое – а потом
нарасхват
кровное, скрытное
стихотворенье.
Слово – деянье и подвиг.
Раскат
славы – досужее слов
говоренье.
Поэты-мученики Тициан
Табидзе (1895–1937) и Паоло Яшвили (1895–1937) оставили глубокий след в
грузинской литературе. Это были выдающиеся таланты. Друзья и ровесники, они
погибли в один год. Паоло покончил с собой в ожидании ареста – власти
заставляли его написать статью о Табидзе и объявить того врагом народа. Через
несколько месяцев забрали и расстреляли Тициана.
В Тбилиси мы с Беллой
неоднократно заходили в гости к дочери Тициана Ните Табидзе. Нита всю жизнь
посвятила служению памяти отца. Она рассказала Белле, что долго не верила в
гибель отца, все твердила: «Не может быть, не может быть!» А Тициана
расстреляли сразу.
После ареста мужа Нина,
мать Ниты, получила телеграмму от Пастернака: «У меня вырезали сердце. Нет
Тициана. Как жить?» А когда Борис Леонидович заболел, Нина поехала в Москву
ухаживать за ним.
В стихах, переведенных
Беллой, Георгий Леонидзе (1899–1966) с болью и страстью говорит о трагической
судьбе погубленных поэтов:
…Вином не успел я
наполнить стакан,
Не вышло! Моими слезами
он полон!
Во здравье, Паоло! За
жизнь, Тициан!
Я выжил! Зачем, Тициан и
Паоло?
Вином поминальным я хлеб
окропил,
Но мне ваших крыл не
вернуть из полета
На грешную землю, где
горек мой пир.
Эгей, Тициан! Что мне
делать, Паоло?
Пошел бы за вами – да
Бог уберег.
Вот вход в небеса – да
не знаю пароля.
Я пел бы за вас – да
запекся мой рот.
Один подниму у пустого
порога
Слезами моими
наполненный рог,
О, братья мои, Тициан и
Паоло…
Я как-то спросил Беллу,
знала ли она Георгия Леонидзе.
Как же я могла не знать
Гуго Леонидзе, это смехотворно! То есть он Георгий, но все звали Гуго. У него
дача была по дороге в Тбилиси, его жена изумительно готовила. Они были очень
гостеприимны, возились со мной. Забыла, как по-грузински называется блюдо,
которым они меня угощали, я больше такого не ела.
– Чихиртма?
– Вот, по-моему,
чихиртма.
Леонидзе рано ушел из
жизни. Проникновенные строчки, посвященные его памяти, принадлежат поэту Карло
Каладзе (1904–1988), величественному человеку, в котором жила тонкая
поэтическая душа:
Лютую смерть,
бездыханную участь предмета
вытерпеть легче, чем
слышать безмолвье поэта.
Грузии речь, ликованье,
страданье, награда,
не покидай Леонидзе так
рано, не надо,
лишь без тебя он не
вынес бы жизни на свете,
лишь без тебя для него
бесполезно бессмертье.
Белла не раз переводила
стихи Каладзе.
***
Резо Амашукели в одном из интервью так сказал
о переводах Беллы Ахмадулиной: «Она перевела титанов грузинской поэзии, и
представьте, как лелеяла она каждое грузинское слово, стремясь, чтобы это слово
не потеряло грузинскую душу, соответствующий смысл и нагрузку».
Амашукели – поэт
народного звучания, весьма популярный в Грузии. Он весельчак, балагур,
заводила, тамада и вершитель застолья. Сейчас, находясь в некоторой оппозиции к
властям, он стал серьезнее, но при встрече со старыми друзьями в мгновение ока
преображается и снова становится прежним Резо с его шутками и прибаутками.
Белла вспоминала такой
забавный эпизод с Резо, пытавшимся постоянно острить и играть роль «души
общества».
Мы сидели в какой-то
забегаловке напротив ЦК. Я возвращалась в Москву, меня пришла проводить Анна
Каландадзе. Пора ехать на аэродром, я с чемоданом. И тут слышу, Резо обращается
к Анне: «Чемо Анико, чемо Анико», то есть «моя Анечка» или «моя Анюта», очень
развязно. Я ему говорю: «Послушай, Резо, ты что это, в своем ли ты уме? Вот мой
чемодан стоит, можешь к нему обращаться «чемоданико, чемоданико». То есть –
«чемоданчик, мой чемоданчик». И это потом даже в поговорку у них вошло. Они
сами с удовольствием каламбурили, с двумя языками это хорошо получается.
***
Нодар Думбадзе
(1928–1984) – писатель, широко известный российскому читателю, чрезвычайно популярный
в нашей стране, автор сценария знаменитого фильма «Я, бабушка, Илико и
Илларион». Остроумный человек, который умел своими шутками и парадоксами
держать любое застолье, к сожалению, рано ушедший из жизни.
Думаю, что умение
смеяться не над тем, что вокруг, а будто бы над собой, вероятно, и есть драгоценная
черта таланта Нодара.
Я знаю: кроме того, что
он сделал для людей как писатель, он старался помочь им разными другими
способами, поскольку у него имелись такие возможности.
Однажды мы возвращались
из писательской поездки в Тбилиси и я
его спросила:
– Нодар, ты хочешь
помочь многим людям, и у тебя это, конечно, получается, но не отвлекает ли это
тебя от твоего художественного дела? Может быть, главная помощь, которую
художник может оказать другим людям, заключена в его творчестве?
Нодар тогда мне ответил:
– Но иначе не выходит.
Тот художник, который может своим творчеством помочь людям, нечаянно
всасывается в разные проблемы человеческого существования и хочет помочь хоть в
чем-то малом.
Меня всегда восхищало
присущее только Нодару особое чувство юмора. Хотелось сравнить его с Чарльзом
Диккенсом – единственным писателем, над остроумными фразами которого я смеюсь
вслух в одиночестве. Так же органично и неожиданно рождался юмор Нодара.
Нам с Беллой запомнился
случай, когда нас повезли сажать деревья в новый мемориальный парк под Тбилиси,
где каждый приглашенный должен был посадить деревце и повесить на него специальный
жетончик со своим именем.
Было солнечное утро.
Ехали небольшой компанией – Нодар Думбадзе, Чабуа Амирэджиби, Джансуг Чарквиани
и мы. В парке нас встречали устроители мероприятия. Мы торжественно дошли до
конца аллеи, и наши новые друзья помогли нам посадить деревца. В круглой
беседке, стоявшей посреди парка, уже был накрыт стол и в лучах полуденного
солнца золотился выдержанный грузинский коньяк. В маленькой кепочке,
заслонявшей глаза от солнечных лучей – как прекрасен был Нодар Думбадзе в это
утро, как изумительно шутил, обволакивая всех своим искрящимся остроумием!
***
Но скрытная, как
клинопись на стенах,
душа моя, средь бдения и
снов,
все алчет несравнимых,
несравненных,
несказанных и несказанных
слов.
Рука моя спешит
предаться жесту –
к чернильнице и вправо
вдоль стола.
Но бесполезный плач по
совершенству –
всего лишь немота, а не
слова.
О, как желает сделаться
строкою
невнятность сердца на
исходе дня!
Так, будучи до времени
скалою,
надгробный камень где-то
ждет меня.
Белла перевела немало
стихотворений Ираклия Абашидзе, и среди ее переводов есть подлинные удачи и
свершения.
Ираклий Абашидзе
(1909–1992) – самый признанный поэт Грузии тех лет, многократно обласканный
властью. Он был высокого роста, величественной повадки, ощущал себя первым
поэтом страны и вел себя соответственно. Мы бывали у него в доме – он и там не
изменял величественной манере держаться.
Среди домочадцев Ираклия
выделялся маленький стройный мальчик – его сын, которого мы как-то особенно
ласкали. Много лет спустя во время нашего пребывания в Бельгии, в Брюсселе, мы
оказались в посольстве Грузии, где гостей принимал посол, высокий величавый
господин. Мы с Беллой сразу узнали того самого мальчика, сына Ираклия Абашидзе.
Белла, которая никогда не считалась ни с чьим официальным статусом и
положением, стала звать:
– Чемо, чемо швило! Иди,
иди ко мне! Дорогой, дорогой мальчик, иди ко мне!
И вдруг посол покинул
официальное место для приема дипломатических гостей и побежал навстречу Белле,
забыв о своем величии, а только желая обнять ее и приветить.
В дальнейшем Зураб
Абашидзе стал послом Грузии в Москве и так же спешил обнять Беллу на приемах в
своем посольстве.
***
Грянула буря. На
празднестве боли
хаосом крови пролился
уют.
Я, ослепленный, метался
по бойне,
где убивают, пока не
убьют.
В белой рубашке
опрятного детства
шел я, теснимый золой и
огнем,
не понимавший значенья
злодейства
и навсегда провинившийся
в нем.
<…>
Было, убито, прошло,
миновало.
Сломаны – но расцвели
дерева…
Что расплывается грязно
и ало
в черной ночи моего
существа?
В этих стихах Григола
Абашидзе (1914–1994) виден отсвет жестоких событий 1937 года. Поэт чтит память
убиенных во времена сталинских репрессий. Григол был лишь однофамильцем
Ираклия, но тоже держался с большим достоинством. Значительно меньше Ираклия
ростом, Григол всей повадкой подчеркивал, что он ничуть не менее значимый поэт
и общественный деятель, чем его однофамилец.
У него была совсем лысая
голова, но черты лица выдавали несравненную гордыню какого-то всесильного
восточного визиря. Мы бывали у него, приезжая в Тбилиси, и с ним завязались
несколько более простые отношения.
Как-то раз Ираклий
Абашидзе давал в Москве грандиозный прием по случаю очередного получения им
правительственной награды. Действо происходило в недавно открытом ресторане при
СЭВ, который назывался «Мир». На приеме присутствовало не менее пятисот гостей
и все они сидели за длинными столами, поставленными перпендикулярно главному
столу с избранными приглашенными. Мы с Беллой не захотели там сидеть, хотя нас
усиленно зазывал Ираклий, и устроились где-то в отдалении. Оказалось, что рядом
с нами сидят друзья – Григол Абашидзе и знаменитый доктор Владимир Бураковский.
Мы радостно приветствовали друг друга, потому что сам прием с его официальными
речами был невероятно длинен и скучен – позднее даже возник слух, что Ираклий
издал типографским способом книгу произнесенных в тот день в его честь тостов.
Публика на нашем фланге
маялась тягомотностью происходящего. И тут я неожиданно для себя предложил
сбежать в мою мастерскую.
Всем безумно понравилась
моя затея. Но тут же возник вопрос: как организовать там застолье? У меня
имелось много разных напитков, но идти в магазин за закуской не было никаких
сил. Тогда Григол, ни минуты не раздумывая, взял со стола какого-то роскошного фазана
в перьях, приготовленного шеф-поваром по специальному заказу, и аккуратно
положил его в пакет. Вдохновленный его примером Бураковский уложил в другой
пакет стоящие рядом рыбные деликатесы, и мы тихонько вышли. Пройдя несколько
сот метров, очутились в мастерской и весело и непринужденно провели там остаток
вечера.
Встречаясь с Григолом,
мы всегда с удовольствием вспоминали этот случай.
***
У Иосифа Нонешвили[7]
я жила довольно долго, играла с его маленьким ребенком. Когда получила первый
гонорар за переводы Анны Каландадзе, мы пошли с мальчиком в магазин игрушек.
Как он был счастлив, что на этот гонорар мы смогли купить все, что он хотел!
Одна комната у Йоськи
считалась парадной, там он принимал гостей, предлагал вино. По ней мы все на
цыпочках ходили – хрусталь стоял, такая мебель. А я жила в маленькой комнатке,
где – самое потрясающее! – висел Пиросмани настоящий, неокантованный, кудрями
вился. В углу шла труба, из нее газ протекал, но я так любила эту комнатку, что
мне даже запах газа был приятен.
Меня сопровождали всюду
братья Чиладзе и Гия, и Йоська терпеливо это сносил. Я узнавала Грузию:
спрашивала слова, запоминала: петух – «мамали», собака – «зари». И просила всех
говорить при мне по-грузински.
Мне удавалось многое
запомнить, и они удивлялись и радовались: показывали мне всякие памятные места,
рассказывали легенды. Например, легенду о том, что нужно прийти на берег
Мтквари (Куры) и призывать какого-то рыбака: «Месропе, приди!» Они так все
подстраивали, что действительно кто-то появлялся. Это была инсценировка,
конечно, но такая замечательная, утешительная.
Про рыбака грузины такую
шуточную историю рассказывали. Идет рыбак и плачет. Его спрашивают:
– Что же ты плачешь?
– Я шамайку потерял.
(Шамайка – это рыбу шемаю так в просторечии называют.)
– Тебе жалко эту рыбку?
Еще поймаешь.
– Я боюсь, что русский
найдет и подумает, что это селедка.
Кстати о Куре. Русские
не могут выговорить «Мтквари». А грузины не пользуются словом «Кура».
Ну, в общем, проводят
они меня, а Йоська любезно всех встречает, даже вино достает, хотя они у него
не засиживались. Они совершенно были другого круга, любили Симона Чиковани,
помнили Галактиона. Ну а потом возлюбили меня. Йоська завидовал, переживал, что
я так люблю Симона Чиковани, но ему приходилось это скрывать. Он мне ни в чем
не хотел перечить, просто говорил:
– Давай ты со мной
походишь по проспекту Руставели и увидишь, как меня знают и любят в Грузии.
И действительно,
приветствовал его весь проспект – люди снимали головные уборы, кланялись; его
очень любили, уважали.
Когда мы еще только
познакомились, я как-то заговорила при Йоське о поэзии, о слове. Сказала: иногда
поэт разрешает себе напечатать одно стихотворение в угоду власти, чтобы удалось
напечатать два хороших. Но счет этот быстро меняется. Одно плохое, два хороших,
потом наоборот – два плохих, одно хорошее. И так далее. «А слово, – сказала я,
– не прощает лукавства! И слова будут пугаться тебя, как обманутые птицы».
Йоська был поражен этим образом, он думал, может быть, это лично к нему
относится, хотя я не его конкретно имела
в виду.
Йоська, конечно,
народный поэт, только страшно подобострастный ко всякой власти. Но мне прощались
все мои проступочки. Наша машина остановилась однажды на площади, и тут
какая-то делегация едет. Они все полезли к памятнику Сталину, а я осталась
сидеть в машине, выходить не собиралась. Йоська знал все мои штучки – я всегда
плевала в сталинские памятники и в Дзержинского плевала. Он говорит: «Сейчас я
тебя укрою», – и как-то заслонил. Ну я все равно плюнула и дальше сидела в машине…
Вообще мы часто
озорничали, и при этом я много переводила, выступала. Озорничали как? Например,
когда у Гурама Асатиани и его жены Мананы ребенок родился, мы целой компанией
на радостях до рассвета колобродили, а потом под окнами у них кричали, чтобы
она ребенка спящего показала нам.
С Гурамом я в составе
делегации ездила в Западную Грузию. Там чудесно цвели гранаты, такими ярко-красными
цветочками. Мы гуляли, и Гурам маленький цветочек граната мне подарил, в
какую-то книжку я положила.
Возмывшие меж звезд
блестеть,
друзья меня не
оставляли.
Вождь смеха, горьких дум
близнец,
вернись, Гурам Асатиани…
Прекрасная эта Западная Грузия, и отличные там
вина: «Цинандали», «Гурджаани» – не такие, как продаются в бочках. И место так
называется, и вино: «Алазанская долина».
Я там просто
замечательных людей встречала! И только тупиц и идиотов не коснулась Грузия.
Вот Владимир Фирсов прослышал, что
грузины – щедрый народ, вина наливают сколько хочешь, и попросился туда на
военную службу. Возненавидел грузин, они его тоже – такой русский хам прибыл! –
даже в вине не нашел утешения…
Тут нельзя не вспомнить
о столкновении Беллы и Феликса Чуева в одном застолье, когда он, желая
понравиться той части националистически настроенных грузин, которая могла
оказаться среди гостей, произнес тост за Иосифа Виссарионовича – и в тот же
момент получил по лицу туфлей, которую довольно метко Белла запустила в него.
Грузины этот случай всегда вспоминали, особенно когда речь заходила о Ф. Чуеве.
Не имея возможности
писать обо всех известных литераторах Грузии, хочу только, чтобы прозвучали их
имена, как людей достаточно близких нам и участвовавших в нашей жизни.
Это Арчил Сулакаури,
Морис Поцхишвили, Иза Орджоникидзе, Миша Квливидзе, Джансуг Чарквиани, Отар
Челидзе.
В калейдоскопе
тбилисской жизни, в бесконечной череде встреч с друзьями и следующими за этим застольями
Белла ухитрялась ночами переводить грузинских поэтов, чтобы днем сделать
кому-то из них подарок и преподнести переведенное стихотворение. Поэт,
получивший подарок, на радостях немедленно устраивал следующее застолье и
говорил непременные тосты, чтобы выразить свои чувства. И так могло длиться до
бесконечности, если бы наше пребывание в Тбилиси не было ограничено по времени.
Однажды в Америке я
спросил Василия Аксенова, испытывает ли он чувство ностальгии. Да, ответил он,
конечно, причем особенно сильно он тоскует по Грузии и Крыму. И добавил, что
такой жизни и таких друзей в Штатах быть не может.
Василий говорил, что в
самые трудные минуты жизни его поддерживает мечта – побывать в Тбилиси и в
Ялте. Сейчас я испытываю внутреннюю потребность сказать слова любви к Грузии и
обратиться ко всем своим друзьям в Тбилиси, чтобы донести до них образ Беллы,
ее любовь и значение ее труда переводчика грузинской поэзии – во славу дружбы
наших народов.
Мне приснилось имя этого
места земли: так ясно, так слышно, что я проснулась в слезах, но потом весь
день улыбалась, и те, кто не знал, что значит САКАРТВЕЛО, стали лучше,
радостнее ощущать себя на белом свете.
Кто одаряет (а порой –
огорчает) нас снами? Я пробовала сама перевести грузинские слова на русский
язык, у меня ничего не вышло: я не умею писать по-грузински, но я и во сне
слышу грузинскую речь, грузинское пение.
Грузия, Сакартвело –
свет моей души, много ласки, спасительного доброго слова выпало мне в этом
месте земли и все, что мы видим и знаем, и то, что нам не дано знать.
Имена тех, кому
посвящены эти стихи, да не будут забыты.
[1] Воспоминания Беллы Ахмадулиной
воспроизводятся по диктофонной записи ее голоса, сделанной Б. Мессерером.
[2] Сам Ч. Амирэджиби говорит: «Моя грудь
целиком покрыта татуировкой святого Георгия верхом. Это работа художника Левана
Цомая, сидевшего со мной в лагере…» («Дружба народов», 2012, № 4).
[3]
См.: Венки на могилы // Дружба
народов, 2005, № 8.
[4] Стуруа Дэви Георгиевич, в те годы –
секретарь ЦК партии Грузии по идеологии.
[5] Анна Павловна Каландадзе (1924–2008).
[6] Ахмадулину в 1959 г. отчислили из
Литературного института им. Горького за отказ участвовать в травле Б. Л.
Пастернака.
[7] Иосиф Элиозович Нонешвили (1918–1980).