Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2013
Юрий Угольников родился и живет в Подольске. Окончил Историко-архивный институт РГГУ.
Публиковался в «Новом мире», «Независимой газете», «Обсерватории культуры».
Автор статьи о Я.Э. Голосовкере в «Большой российской энциклопедии».
«Видел кладбище кресты оркестр
литавры»
АНДРЕЙ РОДИОНОВ. ЗВЕРИНЫЙ СТИЛЬ. – М.: НОВОЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ ОБОЗРЕНИЕ, 2013.
Раньше Родионова можно было упрекать в том, что поэт любовался собственным ужасом и отвращением, пускай на краю не у бездны, а у постиндустриальной помойки. Родионов был романтиком постиндустриализма, Николаем Гумилевым городских окраин: разница между московским гопником и африканским дикарем не так уж велика, особенно если учесть, что в поэзии это архетип гопника и архетип дикаря.
За последние несколько лет Родионов эволюционировал от Гумилева до Достоевского, вместо прежнего любования теперь чуть ли не в каждом стихотворении у него торжество гуманизма и жалость к «униженным и оскорбленным» (ну, точнее, к спившимся и сторчавшимся). Сам Достоевский в одном из стихотворений Родионова также появляется: «у Надежды Толоконниковой плакал ребенок / а Достоевский не велел, чтобы плакал он», и далее: «и лишь далеко в кирпичном кремле / причастный тайнам, плакал путин / на что Федор Михайлович как раз положительно смотрел». Можно было бы этому и не придавать особого значения: «Звериный стиль», наверное, самая постмодернистская книга из всех, когда-либо написанных Родионовым. Хотя этот поэт всегда умел изображать постмодернистские тексты (играть в постмодернизм), новый сборник все-таки выделяется: это какой-то огромный палимпсест, из одного куска которого выглядывают Блок с Достоевским, из другого Заболоцкий, из третьего Маяковский или Пригов и т.п. Притом и относится к цитируемым авторам Родионов с изрядной иронией. Относится не к ним самим, а к тем клише, набору элементарных максим, в который превращается их творчество в восприятии и воспроизведении современной культуры. Достоевский? – ну это «мир спасет красота» и «слезинка ребенка». И все же русский классик появился в его тексте неспроста: Родионов, повторяю, все меньше любуется дикостью и все больше требует от читателя сочувствия «маленькому человеку».
Мне все-таки не хватает Родионова начала двухтысячных – поэта, который не хотел меня напугать и не хотел выдавить из меня слезу, который умел отстраняться от изображаемого ужаса. Превращение Родионова-эпика в Родионова-лирика началось не вчера, переселение поэта в Пермь и возвращение из нее в Москву, сколь бы важными ни казались они самому поэту, – только эпизоды, и дело не в возвращении к корням и к почве… Дело, видимо, в возрасте, а еще в статусе солидного культуртрегера, который закрепился за Родионовым. Кажется, время революции и приключений прошло.
«Noli me tangere»
АННА ГОЛУБКОВА. МИЗАНТРОПИЯ: КНИГА СТИХОВ. – МADRID:
EDICIONES DEL HEBREO ERRANTE, 2013.
Книга оправдывает свое название: человеколюбия в ней немного, много усталости и разочарования, но какого-то такого даже почти равнодушного разочарования, привычного ко всему. Голубкова будто скользит по миру, никак за него не зацепляясь, не чувствуя ни в чем необходимости: «погоня за не нужным счастьем», «noli me tangere», «бессмертие никому не нужно». Издатель, оставляющий на страницах книги подчеркнуто наивные комментарии, удивляется: «В самом деле? Мне нужно».
Переписка между издателем и автором на страницах сборника превращает чтение в общение в тесной компании, в своем кругу – в какой-то книжный аналог поэтических кабинок. Человек, участвующий в этом литературном перформансе, оказывается с поэтом один на один, практически в роли знакомого автора или его доверенного лица. Впрочем, необязательно в ближнем кругу читатель будет чувствовать себя комфортно. Он может недоумевать, зачем его в круг позвали.
Странная переписка кажется еще и данью научным интересам Анны Голубковой. Много лет она занимается исследованием творчества Василия Васильевича Розанова. А восстание Розанова против Гуттенберга и заключалось в том, что он превратил литературу из наставницы и проповедницы великих безличных истин в «собственные штаны» – в частное дело частного человека. И переписка на полях приобщает книгоиздание к частному делу.
Эпиграфом к одному из стихотворений Голубкова взяла название сборника Сваровского «Все хотят быть роботами», но разница мироощущения двух авторов видна невооруженным глазом. У Сваровского в его фантастических историях о роботах, космонавтах и инопланетянах сохраняется отголосок детской мечты о могуществе, о неведомых мирах, обо всем, о чем грезили советские мальчишки. Голубковой остается только горькая ирония – для нее люди уже превратились в биороботов, влачащих однообразное размеренное существование, производящих какую-то деятельность на работе, по окончании трудового дня влачащих тела с работы. Здесь нет никакой мечты и даже никакой памяти о ней. В позапрошлом уже столетии Карл Маркс писал об отчуждении, которое было результатом промышленного производства и развития капитализма: «деятельность рабочего не есть его самодеятельность. Она принадлежит другому, она есть утрата рабочим самого себя». В наш постиндустриальный век рабочих уже не так много, гораздо больше служащих и менеджеров разного звена, но отчуждение не уменьшается, а, видимо, лишь возрастает. Результаты человеческой деятельности все эфемернее, смысл существования все неуловимее. Думаю, к цитате из Маркса стихотворение Голубковой стало бы лучшей иллюстрацией. Правда, его бы все же расстроило отсутствие революционного пафоса. Честно говоря, вечно закипающая и все же не кипящая кастрюля праведного гнева, действительно, не вызывает симпатии. Как можно осознавать себя винтиком, злиться, негодовать и не желать «вывинтить себя» из механизма, по выражению одного крестьянина-пацифиста?.. Обломов-мизантроп – какой-то слишком странный гибрид. Впрочем, Обломов-то как раз себя из системы и из мира вообще вполне успешно вывинтил.
Для своих отстраненных текстов автор выбрал, я бы сказал, идеальную форму. У поэта есть два крайних пути: или, поддавшись общечеловеческой страсти к украшениям, заковать свою мысль в сверхсложные системы метафор, рифм, ассонансов, или превратить свои тексты в почти хаотический поток словообразов. Но можно избрать и другой маршрут.
Стихи Голубковой просты, и дело не в том, что это за редчайшим исключением верлибры: верлибры также можно загромождать различными метафорами, гиперболами, аллюзиями, а уж превратить верлибр в почти бессвязный словесный поток – дело нехитрое, примеров тому в отечественной словесности много. Дело в другом. Отчуждение – это самое бесстрастное чувство, и никаких особенных украшений оно не требует, и никакого внутреннего хаоса не порождает, это чувство повышенной конструктивности. Интересно, что в единственном стихотворении сборника, в котором есть и ощущение утраты, и ощущение личной причастности к прожитому, появляются и рифмы, и классическая метрика. Не могу сказать, что «Игра в мячик» – лучший тест в сборнике, но мне бы хотелось, чтобы подобных ему у автора появлялось больше.
«Если скучно – значит, серьезно, если
серьезно – значит, умно»
СЕРГЕЙ НЕЛЬДИХЕН. ОРГАННОЕ МНОГОГОЛОСЬЕ. – М.: ОГИ, 2013.
Первое собрание сочинений забытого поэта начала ХХ века, участника гумилевского «Цеха поэтов». За Нельдихеным в свое время закрепилась слава почти что бравого солдата Швейка от литературы, «апостола глупости» – слава вовсе не заслуженная. Непосредственность и откровенность и его текстов, и его самого поражала современников. Из-за этой откровенности Александр Тиняков был готов принять Нельдихена чуть ли не за свое собственное отражение. Когда читаешь отзыв поэта о книге Нельдихена, видишь, что пишет он не о коллеге, а о самом себе, что и себя он считает таким же автором «Нового евангелия» (заглавие рецензии).
Созданные Нельдихеным герои отличаются той же непосредственностью, что и он сам. Марианна Гейде как-то сказала об афоризмах Федора Сологуба, что это какой-то «Прутков, только искренний», так вот к Нельдихену ее слова подходят гораздо больше, чем к Сологубу. (Кстати, последний из напечатанных при жизни текстов Сергея Нельдихена посвящен именно Козьме Пруткову.) К такому «искреннему» Пруткову читатели 20-х годов оказались не готовы. Тем более странен им казался гибрид Пруткова и Уитмена. Да он и сейчас кажется странным: пафос древнего пророка, общечеловека – в сочетании с самодовольством мещанина. Эксперимент «сверхпоэта» Нельдихена был интересен, но, видимо, обречен на провал.
Нельдихен порожден послереволюционным временем, в этом Тиняков абсолютно прав, но взгляд его был иным, чем у современников, и не таким, как это требовалось для достижения успеха. Начало 1920-х – время персонажей Зощенко: диковатых обывателей, приучившихся за годы войны, революции и снова войны, голода, безденежья выживать и не думать об окружающих; если надо, воровать, врать, заискивать перед начальством. Они не были абсолютно аморальны, не были абсолютно беспринципны, как то представлялось архицинику и гению самоуничижения Тинякову, они просто хотели жить и надеялись на новую, лучшую жизнь: «сплав утопизма и цинизма» в стихах Нельдихена от них, от этих мещан-обывателей. Но той простой, нормальной жизни, которой они желали, им никто и не собирался давать: партия требовала от граждан советской родины самопожертвования (еще не так настойчиво, как в тридцатые, но уже требовала). Обывателя, мещанина надо было бичевать, обличать. Обывателей презирали все – презирал врач-интеллигент Булгаков, презирал, из своего прекрасного далека, Максим Горький, даже развязавший обывателю язык Михаил Зощенко – и тот презирал его. Нельдихен же смотрел на обывателя и мещанина без отвращения и почти без насмешки (хотя чувством юмора обладал великолепным), нет, он и был этим мещанином, и, главное, один из немногих, он готов был признаться в своем мещанстве. А это не прощалось. Не прощалось и своими – поэтами, которые видели в воспевании этого мещанина, варвара, порожденного революцией, заигрывание с новой властью, желание угодить ей. Не прощалось и теми же властями, которым обыватель был не нужен, которые требовали героизма, а не «успокоенности восприятия мира, чувств, ритмов», провозглашенной Нельдихеным. С властью Нельдихен не заигрывал: в «озлобленном калмыке» из стихотворения «От старости скрипит земная ось» даже неподготовленный читатель узнает Ленина, а афоризм «Государственные преступники всех стран, соединяйтесь!» известен нам только благодаря мужеству Эйхенбаума, который сохранил-таки опасную строчку в присланном ему экземпляре книги.
Если бы история литературы и страны пошла чуть-чуть иначе, Нельдихен мог бы стать фигурой, почти равной по масштабам самому Велимиру Хлебникову. Как и будетлянин, Нельдихен искал законы мироздания и даже отсылал Эйнштейну свою теорию «спирального шара», как и Велимир, он слыл юродивым. Если бы… если бы он не оказался почти в изоляции в двадцатые, если бы не был вынужден тратить время на препирательства с конструктивистами, если бы Николай Гумилев не был расстрелян в 1921 году… Сейчас Нельдихен кажется незаконным, случайным участником гумилевского «Цеха поэтов». Слова Льва Лунца: Мандельштам и Гумилев породили «мертвую школу» – кажутся пускай и несправедливыми, но все же близкими к истине: если и не мертвую, то крайне консервативную. Меж тем в тот же цех входил и Константин Вагинов, которого едва ли можно назвать консерватором. Наш современник поэт и критик Лев Оборин, видимо, впервые провел параллель между стихами Нельдихена и Мандельштама – при всей несоизмеримости поэтов Оборин, безусловно, прав. Когда читаешь, скажем, строки:
…Если волк для меня
каждый стриженый зверь-человек;
Но противны мне долгие
дикозвериные игры, –
Не могу я давить
каждый день по одной голове… –
мандельштамовское, хрестоматийнейшее «но не волк я по крови своей» вспоминается само собой.
Сергей Нельдихен не стал великим поэтом, не создал школы, не наплодил учеников, если не считать таковыми появившихся позднее концептуалистов и конкретистов. Читая сейчас «Органное многоголосье», смотришь на эту книгу с тем же ощущением, с каким, наверное, археологи осматривают человеческие тела, превращенные пеплом вулкана в статуи.