Повесть
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2013
Михаил Тяжев родился в
1
От полей деревню отделял овраг, кривой и глубокий. Он и раньше «шалил», как про него говорили местные. Бывало, оползет, обнажит свои глинистые щеки и улыбается беззубым ртом. Церковку нарядную, с куполками-луковками свалил, из ее кирпича коровник построили. Но он не выдержал и зимы – обвалилась крыша от снега, и раненые телята ревели, а мужики ходили и добивали их ножами. Теперь же деревенские овраг в грош не ставят – подойдут, перевернут в него помойное ведро и по своим делам. Овраг после этого поозорует малость, вывернет несколько деревьев, баньку подомнет – и все, выдохся. Или же перевернет землю вверх дном, и появятся на поверхности старинные черепки, монеты, крестики или клинок обломанный, наконечник стрелы. Сразу понятно – неспокойная земля, сражения здесь бывали, а какие сражения, никто не знает. Ни в учебниках, нигде не записано.
Так и соседствуют они: деревенский житель и овраг.
Теперь на месте, где стояла церковь, площадь: Ленин в разросшейся акации, трава, неровная, тонкая и острая, клочьями торчит сквозь потрескавшийся асфальт и вишня наступает из покинутых домов.
Сама деревня выгодно лежит – в излучине Слочи, мелкой и быстрой реки. За ней лес, глухой и темный. Со стороны деревни, через поля, – город, от него видны одни дымные трубы.
На майские съезжаются дачники и стоит повсюду треск отдираемых с окон досок.
2
Толик Петелин зорко за ними смотрит со своего наблюдательного пункта– синего трактора. Он уже выпил, ему хорошо – алкоголь внутри шурует, искажает изображение. Тут же, рядом, прислонившись к колесу, – Морковный, паренек лет двадцати трех. Ждет, когда Толик скомандует: «Подъем!» Дело у них такое: в поле на дороге раскопали они яму, наносили туда воды, трактором проехались несколько раз и теперь стоят, караулят, когда кто застрянет.
Вчера им не повезло – мужик злой попался, сильно бампером стукнулся, из пистолета палить начал. Толик ему и сказал: «Ты, паря, видно, неместный, законов не знаешь, нервничаешь. А ты не нервничай, так и скажи: денег вам, мужики, не дам. Мы люди негордые, можем и без денег. А то – палить! Палить нехорошо, убить можно!»
Вышла жена мужика, хрупкая, белая, Морковный сразу толкать Толика: «Стал бы ее?», а Толик ему: «Дурак ты, как чуть, так сразу “стал бы”!» – и стоит сам, смотрит на нее, будто она картина какая.
Когда Петелин в армейку уходил, его провожала такая же, хрупкая и белая. Снег падал тогда, крупный, лохматый, а она стояла поодаль и руки прижимала к груди, и Толик представлял ее гладкое тело и слабые бугорки под кофтой.
А вокруг ребята беснуются, колеса пинают, автобус раскачивают. Прапорщик кричит им: «Что же вы делаете, сукины дети?! Автобус поломаете!»
А ему: «Спокойно, дядя! Не блажи» – и водку в себя проливают. И объясняют прапорщику, что традиция такая есть, попинать колесо автобуса, чтобы оно обратно прикатилось.
Отправили Толика Петелина в Афганистан.
Когда он вернулся, на его груди висела медаль «За отвагу». Целый месяц не снимал ее, искал девушку, провожавшую его, а кто она – никто не знал, так, знакомая чья-то, приблудилась на проводы.
И тогда он снял медаль, и расстроился сильно, и сломал забор.
Тогда же и с Вертлявой женщиной сошелся, бывшей женой своего брата. С ней все просто было – она не пробуждала никаких романтических чувств.
Дергают они машину, мужик вытягивает им сотню, но Толик не берет. «Зачем, – говорит, – мы же местные. Сегодня ты мне, завтра я тебе». Морковный не понимает его: как так, мужик денег дал, сотню, а он не взял?
«Странный ты, Петелин, очень странный. Контуженный, наверное».
3
В нулевых Сомов, одноклассник Петелина, бизнесмен здешний, скупил всю полосу вдоль реки и овраг купил. И поле правее от него. Поселок коттеджный мечтал построить.
Сомов жил здесь, сколько себя помнил. И в город не стремился. Кто он там? Один из многих, а здесь он человек. «К тому же, – как любил говаривать он, – последние тенденции моего наблюдения дают мне пищу для размышления: земелька наша скоро пойдет в гору. Безумствуют городские насчет дачи у реки, ох, как безумствуют!»
Сомов любил так заковыристо порассуждать. Уляжется на диван посреди огромной комнаты, закинет ноги на спинку и разглагольствует. А жена его слушает. Детей у них нет, и она боится, что он ее бросит: мужик он богатый, всякая за него пойдет. Поэтому она ему и потакает во всем, боготворит. И Сомов осознавал свое превосходство над женой, тиранил ее, глупую, особенно любил – словами.
Сомиха женщина крупная, скуластая, с усами под носом. Когда-то она играла в волейбол.
Раньше она работала здесь парикмахером, и, когда открылась, к ней первым заглянул Сомов. Пришел поприветствовать нового бизнесмена. Она ему ни капли не понравилась. «Гора, а не женщина», – подумал он.
А она конфузилась, трогая его за уши. «Вам височки сбрить?» – Она любила таких, тщедушных. Ей нравились мужчины, за которыми можно ухаживать, как за маленьким ребенком.
На стене висела Боттичеллиева «Весна».
– Какая голая, – сказал Сомов остановившись перед ней. – Передвижники? – продолжил он важно.
– Я не знаю, – сказала Сомиха тихо. – Я из-за прически.
– А хотите, я вам ушами пошевелю, – не унимается Сомов, и шевелит, и Сомиха смеется. Она и раньше видела его, только не думала, что вот он будет перед ней шевелить ушами.
На следующий день он пришел снова и сразу с порога:
– Привет калекам! То есть коллегам. – И, довольный своей шуткой, садится на стул.
Сомиха стрижет мальчишку.
И Сомов видит ее зад. Соблазнительный и крепкий, как орех.
– Снова стричься? – говорит она.
– Пока еще рано. Надо дать отрасти. – Он опускает взгляд на ее ноги-бутылки. – Ловко у вас получается.
– Я курсы заканчивала. У меня сертификат, – кивает она на стену, на которой прибита рамочка с сертификатом. И там же грамота за участие в конкурсе. А «Весны» уже нет.
– А где эта? – замечает Сомов отсутствие картинки. – Передвижница, которая вот тут была?
– Убрала, а то все ходят и смотрят.
– Правильно. Народ и так безнравственный, а тут еще картинка. Такие картинки нужны, когда сытость будет и достаток, а так – чего смущать? Голова закружится. Я вот мечтаю поселок здесь поставить, коттеджный. Внутри клумбы с цветами будут, асфальт. И люди все вежливые…
Свадьбу играли в городе.
Как-то заболел у Гены Сомова живот – ничего не помогало, вызвали «скорую». Приехал доктор, пожилой, лысый, губастый.
– Где у нас тут умирающий? – и наклоняется над Сомовым, свет загораживает. – Как долго мучаетесь? – и мнет ему живот.
– С ночи. Болит, доктор, мочи нет.
– Понятно. Стеклоочиститель пьете?
– Что вы, доктор, – заступилась за мужа Сомиха, – он у меня совсем не пьет. У нас вся деревня пьет, а мой муж не пьет. Нисколечки. Хоть бы каплю.
Доктор остановился перед вновь повешенной «Весной»:
– Леонардо да Винчи.
– Что, доктор?
– Говорю, собирайтесь, поедете.
– Куда его? – перепугалась Сомиха. – Что с ним?
– Не знаю, вскрытие покажет, может, перитонит.
Сомиха так и присела. Побелела вся, только усики черные отчетливо выделяются над губой.
В машине Гену Сомова укачивало, и он томился, засыпал, проваливаясь в жаркий поверхностный сон. И виделась ему Весна. Идет она к нему навстречу, а в руках цветы. И кажется ему, что Весна – это его жена. И она так считает, думает он, глядя на ее улыбающееся лицо.
«Ты ведь Сомов?» – «Да, Гена Сомов». – «Ты-то мне и нужен, голубчик». – И она вынимает из цветов огромные ножницы и взрезает ему живот. Он вроде кричит, а открывает глаза, прислушивается и не слышит, что он кричит.
Качается по ухабам «газель». Пахнет бензином, и болит живот.
В больнице его положили на каталку, повезли по длинным коридорам. Серые стены сменялись темно-зелеными.
«Я никогда отсюда не выберусь, – стонет он. – Они специально привезли меня сюда, чтобы убить».
И кажется ему, что вокруг него заговор, чтобы оттянуть у него землю, и жена заодно с ними. А кто они, он не знает.
Ему сделали УЗИ. И снова повезли по коридорам, и в голове его рисовался лабиринт из далекого детского мультика про аргонавтов.
В палате, среди других больных, ему вроде как полегчало. Он хотел разглядеть, кто с ним в палате, а не смог, уснул.
Утро следующего дня встретило его муравьем, ползшим по краю стеклянной банки. Яркий свет утра проникал через листья за окном, падал на подоконник, доставал до края его кровати, и Гене отчего-то стало грустно и жалко себя. Он смотрел на стеклянную банку с муравьем на самом краешке и не узнавал в муравье муравья. «Что за зверь такой?» Муравей карабкался, сваливался на самое дно и снова карабкался вверх.
Горько и бессмысленно стало ему. «Я умру на операционном столе», – и представил, как жена вводит в дом нового мужа и муж этот примеряет его, Сомова, тапочки. И так захотелось жить Гене, так захотелось, чтобы никогда никто не смог носить его тапочки.
На обходе врач сообщил, что тревога была ложной, УЗИ ничего не подтвердило.
– А боли тогда почему?
– У вас одна почка выше другой. Такое бывает.
4
У Толика Петелина никогда нет денег, и он всегда пьян. Он боится выходить из запоя, потому что ему мерещатся всадники в волчьих шапках. Они окружают его, с пиками наперевес, и он всматривается в них и не узнает.
Еще со школы ему врезалась в память картинка из учебника по истории: баскак собирает дань с населения. На баскаке треугольная волчья шапка, вокруг слуги на лошадях, на них тоже шапки. На это воспоминание накладывалось другое: хоровод людей, одетых в различные национальные костюмы кружит в каком-то дружественном танце и, радуясь, смотрит с плаката. Над каждым сияет, словно солнце, герб республики.
Каждый день Толик Петелин ходил в школу, и каждый день шестнадцать пар глаз следили за ним. Там тоже был киргиз в волчьей шапке.
Когда Толик не на тракторе, то сидит дома у окна, комментирует, что происходит на улице. А бабка его часто переспрашивает:
– Так ты говоришь, что Власьевна прошла?.. Ну, чего ты молчишь, Анатолька! Ирод царя небесного, тебя же спрашиваю! Власьевна, что ли, была?
– Власьевна умерла прошлый годом, – отвечает он ей нехотя. И отгоняет муху ото рта.
– Как же умерла, я с ней вчерась разговаривала?!
– Не знаю, с кем ты там разговаривала, а только Власьевна умерла.
– А ты тогда мне про какую Власьевну балаболишь?
– Ба, я ни про какую Власьевну ничего не балаболил. Я вообще молчал. Ба, а к чему мухи?
– К богатству или к покойнику, это как посмотреть.
Старуха сердится на внука, ей кажется, что это он нарочно не отвечает, шутит с ней. Старик ее тоже шутить любил. Петелинская порода.
И она смотрит мимо внука, видит: стоит Степан, муж ее, перед нею. Молодой, в хромовых сапогах и новой кумачовой рубашке.
«Ты, – говорит он ей, – старая стала, уйду я от тебя к Власьевне, она баба молодая, жопа у нее, как у коровы». Старуха вслушивается в слова умершего мужа, и обидно ей, и хочется сказать: «Иди куда хочешь! Всю жизнь обещался, а не ушел».
Петелин высмотрел дядю Абеля, соседа, дальнего какого-то родственника, названного так в честь советского разведчика. Натянул сапоги, выбежал на улицу, и пристроился к нему, и не знает, как начать разговор по поводу забора. Он прошлой осенью изломал ему со злости забор – дядя Абель не дал денег. Снес забор начисто. Участковый хотел привлечь Петелина, но Абель по-родственному отказался писать заявление. Толик дал честное слово, что за зиму – Абель зиму жил в городе – сделает ему забор. Но зиму Петелин провалялся в больничке и только перед самыми майскими поставил.
– Какой красивый забор, – начинает Петелин, когда они подходят к дому Абеля. – Такому забору любой министр позавидует. Эх, мне бы такой забор! Не забор, а загляденье!
А забор и вправду хороший, ровный, плотно пригнанный, досочка к досочке, да еще и покрашенный. На столбиках по резному петуху. Петелину не терпится выпить. А дядя Абель не торопится, осматривает забор.
– Забор хороший, чего зря его трясти, – говорит Петелин.
– Я не согласен!
– Как это, не согласен? – не понимает Толик.
– Почему я за свой забор должен платить?
– Так я его построил?
– Так ты ж его и сломал.
И Петелин ничего не может возразить против убийственной логики дяди Абеля.
Но Абель недолго сопротивлялся:
– Ладно, Толя, но только по-родственному! – и достает деньги, отдает, но не все.
– Конечно, по-родственному, – радуется получке Петелин, – а остальные же когда?
– Степаниде Алексеевне отдам.
Петелин соглашается, чтобы остальные деньги были отданы бабке. Он знает, что вернется к дяде Абелю еще за сотней, вернется, и не раз.
Петелин заходит за Морковным, они спешат в переулок к кованой решетке. Морковный получил свое прозвище за то, что в городе украл майку морковного цвета с надписью «Gucci» на груди.
Петелину он приятен, потому что напоминает его самого в молодости.
– Погудим седня, как шмели погудим, – радуется Морковный. – Бухнем, да?
У Морковного тоже никогда нет денег, живет на материны, а летом подряжается в город квартиры ремонтировать. У него там брат этим занимается. Не может Морковный постоянно работать, так и говорит: «Я человек, а не животное, чтобы работать». Неизвестно, где он услышал эти слова, но ему нравилось повторять их, в них он находил оправдание своей лени. И еще ему нравилось, что он знает такую умную фразу, где в одном предложении упоминаются сразу и человек, и животное.
Открывается окошко, из него протягивается бутылка, и Сомиха поторапливает:
– Берите, чего спите!
– А бухалово – чё, как? Не отравимся? – лыбится Петелин.
– Не отравитесь, – отвечает Сомиха.
Они прячут бутылку за ремень, вслед протягивается вторая, прячут туда же. Окошко закрывается.
– Сука! – цедит Петелин.
5
Началась череда августовских Спасов. Дни стали короче – вода холоднее. Коляся лежит в поле, считает облака, сбивается со счета. Воображает, какое из них на что похоже. «Это – на корову, вон то – на Толика Петелина, а вот это, худое, изможденное, – на мать. А это – на всадников с волчьими головами». Коляся просит их покарать всех, кто причинил зло Толику Петелину, и всех обидчиков его матери.
Он родился в овраге. Что Вертлявая родила, никто до поры до времени не знал. Она боялась, что ребенка отнимут, поэтому прятала его и, даже когда подняла его, чтобы бросить в кусты, не смогла: так он беспомощно двигал ручонками. Коляся вырастал, мальчишки дразнили его дурачком. И он, действительно, мог остановиться посреди дороги и начать считать облака или же громко говорить, какое облако на что похоже: «Это – на всадника, а это – на волка».
Сама же Вертлявая женщина промышляла на дороге – ее подхватывали дальнобойщики, увозили, иногда надолго, и тогда Коляся жил у Петелиных. Когда мать возвращалась, он не отходил от нее, отпаивал молоком и жалел.
Ее время уходило, все меньше тормозило около нее машин, все больше хулиганила над нею молодежь, им было весело изгаляться над взрослой женщиной, а она – ничего, терпела: есть-то надо.
Ее часто били, доставалось в основном от городских конкуренток. Они наглые, налетят, как воробьи, и никуда от них не деться. Некоторые, конечно, знали ее, уважали за то, что так долго работает. Но все же спешили выставить себя поскорей, оттеснив ее, перед остановившейся машиной.
Замуж она вышла совсем молоденькой. Почти что выскочила. Влюбилась в Борьку Петелина, Толикова брата.
Когда-то он, еще мальчишкой, убежал с заезжим цирком. Случилось это так. Однажды ночью он проснулся, родители спали, брат рядом. А за окном творилось черт-те что: урчали моторы, разворачивались на площади фургоны, становились в круг. И по бортам их бежали тигры и жирафы, лошади с плюмажем и клоуны, растягивающие гармонь.
Он никогда не видел цирка – чтобы было с огнями, клоунами и слонами, чтобы собаки выкатывали из-за кулис карету, а кошка управляла ими. Он никогда не видел, как акробаты подпрыгивают на шесте и крутят в воздухе булавы.
И Борька смотрел в окно, почти вдавливался в него носом, окно потело, и он вытирал рукой стекло и снова смотрел.
Утром взрослые собрались в цирк. Дед накинул на плечи свой выходной ветеранский пиджак, отец натянул красную майку в сеточку, дети – новые сандалии.
– Первым делом, Павлушка, – сказал дед отцу Борьки и Толика, – нужно попить пивка. Без пива какой цирк?
Народу у ларька было уже много. Поздоровались с мужиками. Стали в очередь.
Пиво было свежайшее, или, как говорил дед, «свежее не бывает». Пенка горкой стояла на кружке, и мальчишкам доставляло огромное удовольствие сдувать ее. У Борьки получалось ловчее, он дул так, что она далеко плюхалась на землю, распадаясь на множество мелких брызг. Дед же показывал высший пилотаж, он дул прямо под пенку, как бы сковыривая, и она, как крышка, переворачивалась и падала под ноги. Дед и с женой своей познакомился так же: поспорил, что перенесет пенку с одной кружки на другую. Спорил он тогда с ее братом. Она красивая была, особенно родинка над губой. Начали встречаться, гулять, а перед самой войной поженились. Прошел всю войну, победу встретил в Венгрии. После войны родился Павлушка, в сорок девятом.
Дед шутник был – когда с войны пришел, не сразу вернулся домой, все вокруг ходил, расспрашивал, как тут насчет красивых баб; ему отвечали: никак – любую бери. Он: «А самая красивая, у которой родинка над губой, она как?» Все хотел узнать, были ли у нее мужики в его отсутствие. Так ничего и не вызнал, завалился домой, счастливый, с полным вещмешком женского белья.
– Ты, Павло, чего-то мало пива пьешь, – сказал дед, – думаешь, что ли, о чем? Давай, не думай, от этого никакой жизни. – И он отвернул рыбью голову. – Хорошая вобла, с икрой. Нате, ребята, ешьте.
Затем зажег пузырь и сжевал его, сколупнул грязным пальцем чешуйки и разломал воблу вдоль хребта.
Дед как в воду глядел. Павлушка в следующую зиму пьяный упал в колодец и замерз там. А матери не было у Борьки и Толика, ее, гулящую, дед давно выгнал.
Пока пили пиво за деревьями у фургончика, на котором в прыжке замер тигр, мужик, голый по пояс, крутил гирю. На его груди было выколото «Восток». Тело его напрягалось, и гиря взлетала над головой, сваливалась на руке, повисала, и рука опускалась, чтобы снова вознести гирю над головой. Дед обтер губы, направился к гиревику.
– Дай-ка я тоже так, – попросил дед.
Гиревик поставил перед ним черную, потертую в боках двухпудовую гирю. Дед присел перед ней, поднатужился, и она поднялась над ним, затем он перекрестился ею, поставил.
– Ну ты, старый, даешь! – удивился гиревик. Раскачал гирю и закрутил ее в воздухе, перехватил другой рукой и снова закрутил.
– Ну ты тоже не слабак, – с достоинством отметил дед.
И повторил все, закрутив гирю несколько раз. Борька был заворожен, он никогда не видел, чтобы его дед крутил гирю. А самое главное, ему нравился этот подтянутый безволосый мужик с тонкими усами, словно бы он был выписан откуда-то из прошлого, из его сна. Дед с гиревиком присели, закурили. Гиревик сказал, что так-то он не курит – сердце, а сейчас закурил, потому что нельзя не покурить с человеком хорошим.
– Твой, что ли, малец? – спросил гиревик, показывая на Борьку.
– Внук, Борис.
– А ну, Борис, иди-ка сюда. Возьми, подними гирю.
Борька наклонился над ней, обхватил обеими руками и оторвал от земли.
Дед на радостях стал подкидывать его над собой:
– Ай, молодца, весь в деда, молодца, парень!
И Борька только и успевал видеть, как на дедовой сигарете надломился пепел и упал ему на воротник, как вокруг оживали кони с белым плюмажем, а за ними мчался клоун с гармошкой, а тигр все прыгал и прыгал в огненное кольцо.
Сколько стоял на площади цирк, столько и пропадал там Борис. Он смотрел все представления, помогал гиревику вывозить тележку со стальными шарами и булавами.
– Свежие яблочки, – жонглировал шарами гиревик, – свежие яблочки! Не желаете ли, мамаша? – предлагал он. – Свежий стальной налив – откусишь, слюнки не пролив. Полрта оставишь, а ядра не достанешь. Не желаете ли, мамаша?
Когда цирк уехал, пропал и Борька. Его отловили в городе – он чистил клетки у зверей. Вернули в деревню, а он снова сбежал. Дед сказал:
– Если хочет он быть клоуном, пусть будет.
Борька колесил с цирком по стране, в семнадцать поступил в цирковое училище. В то лето, когда они остались сиротами, Борис приехал ненадолго, повидать деда, бабку и брата. Крепкий, мускулистый, он сразу всем понравился, особенно девчонкам местным. На дискотеке он подрался с местным шпанистым пареньком – Чалым. Подрался из-за девушки. Задумчивой девушки, как он прозвал ее про себя.
Но через два дня он поссорился с дедом: тому не понравилось, что Борис занял в доме все стулья под свои вещи – «Посидеть спокойно на стуле нельзя».
Борис ушел и пропадал несколько дней, ночевал у Задумчивой девушки, с которой познакомился на дискотеке. В конце лета они расписались.
Он уехал в Москву, обещался вернуться – не вернулся. Дед сокрушался и все вспоминал тот день, когда пошел пить пиво и встретил этого чертова гиревика. Задумчивая девушка еще долго ждала Бориса, пока не сошлась с Чалым. Так она превратилась в Вертлявую женщину.
6
Овраг двинулся ночью, в конце августа, когда зашелестели беспрерывно дожди. Земля вокруг превратилась в один сплошной кусок глины. Сначала по земле пробежала трещина, затем она расширилась, овраг раскрыл пасть – и хвать огромный кусок, а на нем дерево, и оно заскрипело и повалилось на дно. Овраг расширился и зажевал второй пласт земли и кинулся на крайний дом. Он дернулся и рухнул, похоронив под собой тех, кто в нем спал.
В домах повключали свет. «Война, – говорили, – война! Слышали, как ухнуло?» – и сонные, с документами в руках высыпали на улицу.
Овраг двигался упрямо, расширялся, как будто на земле появилась молния, и ее расстегивали. Люди обступили его и в ужасе кричали, плакали и не знали, что делать. Всюду лаяли собаки.
Он плыл по улице, разделяя деревню надвое, и остановился, уткнувшись своею верхушкой в памятник Ленину.
7
Утром, когда над рекой поднимался туман, а на дальнем дереве стучал дятел, в деревню прибыла комиссия, с нею геодезисты и МЧС.
Они выставили нивелир, обмерили овраг, лазили в него и брали пробы грунта. Погибших извлекли, положили в пакеты.
Вокруг комиссии, которую представлял высокий седой мужчина с густыми черными бровями, собрались люди. Они спрашивали, что будет дальше, как им быть, будут ли закапывать овраг и переселят ли их?
Раис Русланович смотрел на дно оврага и рассеянно отвечал на вопросы. Он думал о своей дочери, которая сейчас осталась дома одна, он вчера повздорил с нею, потому что она проколола брови. А еще нужно было решить важный вопрос: с утра звонил очень большой человек и просил как можно меньше поднимать шумихи с этим оврагом. Потому что землю готовили под застройку.
Откуда-то прилетела стая голубей, среди них расхаживало несколько белых, на первый взгляд ничем не примечательных, но, присмотревшись внимательнее, можно было понять, что родители этих птиц имели отношение к благородным породам.
«Отчего они здесь? – думал Раис Русланович. – Может, голубятню где-то своротили?»
– Нужно будет водозадерживающие валы возводить, – выбравшись из оврага, сообщил один из геодезистов.
– А в общем как, Вася, дела – дыра? – Раис Русланович вплотную подошел к нему, не хотел, чтобы деревенские слышали их разговор.
– Дыра, Раис Русланович, деревню закрывать надо: овраг шутить не будет. Земля здесь плохая, глина одна, а там, кажись, кладбище было. Мы кости какие-то нашли.
– Значит, водозадерживающие валы?
– Без валов никак, снесет деревню. Кости-то куда?
– Суп свари, Вася!
– Да я всерьез…
– А я что, знаю?! Пристал ко мне со своими костями. Выкинь!
Когда Раис Русланович уже садился в машину, к нему подбежал Сомов.
– Я – Сомов, – представился он, – это я сообщил о трагедии.
– Спасибо, но никакой трагедии нет, овраг всего лишь. А люди погибли по своей безалаберности.
«Кажется, это курские турманы, – вспомнил снова он птиц, – нет, конечно, от этих благородных птиц мало что осталось, а все же прослеживается в облике».
8
Чалый – ровесник Толяна, но выглядит как будто старше. Он судим – сидел за грабеж. А последний раз за то, что, как он говорил, «избил бабу, она и пожаловалась». После отсидки работал копщиком на городском кладбище. Там таких, как он, много, правда, попадаются еще и с высшим образованием. Интеллигенты. Был один, кандидат по истории, делил людей на ведомых и ведущих. Восхищался Гитлером. Он с первого взгляда не понравился Чалому. Не потому, что Чалый не любил Гитлера, а просто не той масти, не того сорта был кандидат. Чалый так представлял: лежат три куска сыра, один – первой категории, с плесенью, второй – так себе, средний, а третий – просто сырок плавленый. Так же и люди. Себя он относил к первой категории, к сыру с плесенью. А кандидата – к плавленым сыркам.
Кандидат недолго распространялся про расовое превосходство – погиб, угодив в яму на совок лопаты. Перерезана шея – несчастный случай.
Чалому нравилось рыть могилы: никто тебя не понукает. Ты роешь столько, сколько требуется. А город требовал постоянно. Он любил землю, и она ему поддавалась. Если же была жестка, подморозило ее там, он бил ломом или топором, знал: ничто не может не покориться человеку, нужно только напрячься.
И все-таки поперли его с работы. Рыл он могилу один, привезли покойника, жена панихидку устроила. Говорит и говорит: какой ее муж был замечательный летчик-испытатель, не человек, а пламенное сердце. А Чалый накануне выпивал, голова болит, а тут она еще: бу-бу-бу да бу-бу-бу.
Но все равно – стоит и ждет. Наконец-то закончила, он начинает закапывать, комья стукают о крышку. А жена летчика как закричит:
– Что же вы какие комья большие бросаете? Разрубайте их, а то крышку проломите!
– Чего ему будет, покойник же? – бурчит в ответ Чалый.
– Он – летчик-испытатель!
– Да мне хоть налетчик.
– Что?
– Вачё!
Она вцепилась в лопату, не дает ему закапывать. Он и толкнул ее, по его словам, слегонца, баба-то и упала к мужу.
Его попросили уйти. Он помыкался немного без работы в городе, пожил с одной женщиной старше себя. И рванул домой в деревню, там мать его гадалкой работала.
9
Овраг нужно было закапывать. Привезли из города таджиков и вагончик для рабочих.
Деревня вышла посмотреть на них. А они лежали на траве незасеянного поля.
– Худые какие, – говорила одна старуха, – не едят, видно, ничего.
– Как собак держат, – ответила ей вторая. И они подкладывали таджикам хлеб и яйца. – Ешьте, бедненькие.
– Напривозили! Самим работы нет, а еще этих, – возмущался один старик.
С ним соглашались:
– Да, конечно, могли и сами овраг закопать.
Сомов важничал, с ним советовались, звонили из города. А тут еще снабжением, как он называл, будет заниматься, ведь у него же продовольственный магазин.«Завтра начнется», – мечтал он, и город на месте деревни вырастал в его воображении. И он руководил этим городом – везде чистота и уют. Заборы высоченные, закрывающие жителей от постороннего взгляда, выкрашены нарядной краской. Охрана – вежливая, культурная. Мечты уносили его, и он суетился, бегал в своих белых ботиночках. Его видели везде, на всех концах деревни.
Петелин выпивал. Сначала пил у Вертлявой, там и Чалый был с Морковным. Бегали то и дело к дяде Абелю за сотней, стучались в сомовское окошко в переулке – им протягивали бутылку. Наконец захотелось покуражиться, завели трактор, поехали к таджикам.
Из оврага тянулись тени, черные, они накрывали Толяна, и он мотал головой, желая стряхнуть видение.
– Давай, чего же ты? – толкал его Чалый.
И ярость Чалого передалась Петелину, он газанул, да так резко, что Морковный чуть не свалился с подножки.
То ли он засыпал, то ли ему снова казалось, но впереди трактора скакал на черном коне, в седле из чистого мяса воин.
– Ты видишь его? – сказал Петелин.
– Кого? – отозвался Чалый.
– Там?
– Снова у тебя, что ли, моджахеды?
– Толян, сейчас вмажем, все исчезнет, – смеялся на подножке Морковный.
Толик старался задавить всадника, сбить его, но никак не удавалось.
– Чего ж ты делаешь, сейчас перевернемся, – толкал его Чалый. – Морковного теперь потеряли.
Петелин останавливается, пьет из бутылки. Догоняет Морковный, запрыгивает на подножку.
– Уснул, – говорит он, – уснул я. И свалился.
Трактор фыркнул у вагончика, осветив его крылечко своей единственной фарой.
– Э, чуркестан! – завопил Морковный. – Салам алейкум! Выходь давай, щас бить будем.
Он спрыгивает и бьет ногой в дверь:
– Гульчатай, открой личико!
– Уйди! – кричит ему Толян.
Морковный спрыгивает. А Петелин отъезжает назад, разгоняется и с ходу врезается в вагончик. Трактор пыхтит, задрав передние колеса.
Петелину представляются афганские горы, в глаза резко бьет солнце. Вон там из-за камня показывается голова его товарища, он тащит его, Петелина, и контуженный Петелин хочет сказать ему, что сам пойдет, и никак не может пошевелиться, даже губами двинуть. Выше, за хребтом, стреляют. Бьет пулемет. Петелин силится сказать, что нужно пригнуться, ведь убьют же, а вместо слов получается стон. И его тащат и тащат, он бьется ногами о камни, и они небольно бьют, как будто знают, что скоро он станет одним из них – таким же бесчувственным. Но вот громадный, как стрекоза, выползает из-за скалы вертолет. Он бьет огнем по склону, и взрывы мешают людей с камнями и землей.
Толян сдал назад. На покореженное крыльцо вышел человек. Лицо вытянутое, как у лошади, щеки в мелких темных ямочках.
– Что вам надо? – поднял он руку к глазам.
– Шоколада! – ответил ему Чалый.
Вышли еще двое, у одного в руках покачивалась цепь.
– Опа! Боюсь, боюсь, – заходил мелким бесом Морковный.
Он взлетел на крылечко и начал боксировать перед ними. И таджик с лицом как у лошади ударил его, да так сильно, что Морковный кубарем скатился вниз.
Он сел, не совсем понимая, что же произошло с ним.
– А чё это было?..
С трактора спустился Петелин, медаль висела на его майке. Таджик заметил ее, жестом показал своим, чтобы отошли.
– Твоя?
– Не понял?
– Медаль твоя?
– Моя. А что, какие-то претензии? Я ее в Афгане получил.
– И я был в Афгане.
– Да ладно!
– Да, был.
– Когда? Год какой?
– Восемьдесят второй, Панджшерское ущелье.
– У меня – восемьдесят пятый, Зардевское ущелье.
– Ну, тогда давай, братишка, – кивнул ему Толик и запрыгнул втрактор.
По дороге обратно Чалый сидел угрюмый: он и раньше ненавидел Толяна, держался по большому счету из-за того, что не за кого было больше держаться. «Можно было смело метелить этого таджика, а он чего-то там про Афган. Непонятный Толик, мягкотелый», – гонял он про себя.
А Морковный, наоборот, всю дорогу не закрывал рта, говорил, что не нужно было уезжать.
– В отмах идти и довольно! Зря уехали, буча была бы. А буча – это хорошо. Я люблю, когда заварушка, – мечтал он.
– Я никогда никому не даю спуска, – вступил Чалый. – А здесь – как трус расчувствовавшийся.
– Мы неправы, – оборвал его Толян. – Вот скажи мне, зачем мы приехали?
– Как неправы!? – возмутился Чалый. – Ты за базаром следи! «Чего приехали»! Это они к нам приехали! Чего за лоховской развод? Расчувствовался – ущелье, ущелье, валить надо было!
– Вот и я говорю – валить.
– Чего получается, я неправ? – поинтересовался Толян. – Хорошо, давайте повернем. Поедем сейчас, порезвимся.
– Да ладно, Толик, чего ты? – сказал Морковный.
– Ну, так чего? – остановил он трактор. – Едем или нет?
– Хорош, чего ты тут Ленина из себя корчишь, домой давай! – сказал Чалый.
– А то втираете мне тут какую-то морзянку. Парняга-таджик в Афгане был. А я не могу, все-таки свой он, понимаете?
И он не услышал ответа, тоже замолчал и ехал, надувшись, всю дорогу до дома.
«А все-таки хорошо он приложил Морковного», – подумал он.
Толик Петелин привык выпивать с Морковным и Чалым и, если бы их не было, пил бы один. Он не знал, почему так поступил: сел и уехал. В нем как будто спорило два начала, и он не различал их, потому что разучился копаться в себе, стал ленивым. Ему проще было вмазать стакан и не думать о том, как он поступил, что сделал правильно, что неправильно.
10
Под утро затянули за рекой волки. Толик метался за занавеской. Вчера он выпил много, пил от обиды, что так погано устроена жизнь. Старуха караулила его. Сидела по другую сторону занавески. Смотрела на печку, по которой сверху бежала трещина. Края трещины, покрытые мохнатой сажей, трепыхались от задувавшего в трубу ветра.
У нее по лицу тоже бежала трещина. В ней пряталась родинка. Старуха уставилась на печь: здесь когда-то висело зеркало (Анатолька сшиб его плечом), в зеркале она подкрашивала коричневым карандашом родинку. От зеркала осталось только дырка с деревянным чопиком. А родинка упряталась в морщину. И где она теперь, эта родинка, может, и не было ее и не любил ее Степан за эту родинку?
Старуха слышит голос: «Каждый день, каждый божий день стоишь у этого проклятого зеркала. Разобью я его. Нет бы матери во дворе помочь. Знаю, для кого ты прихорашиваешься. Для Степки, заразы!»
Или еще вспоминается ей: стоит она у оврага, темно, а кто-то рядом и говорит ей: «Самое дорогое в тебе – это твоя родинка». Сбежала она тогда вниз, испугавшись, а у самой реки ее и окликнул Степан: «Битый час стою, жду, где ты ходишь?»
А она как бросится ему на шею, как зацелует его…
Анатолька заворочался за занавеской. Старуха оборачивается, слушает. И застывает в ней мысль: умрет она, свезут Анатольку в психушку.
Воют волки.
Она поднимается, идет в угол, крестит бумажного Иисуса. Кошка вьется у ее ног, она отшвыривает ее:
– Брысь ты, дай помолиться, – и молится.
В трубу задувает ветер, кошка мяучит, снова вьется около старухиных ног.
11
КамАЗы перевалили через площадь, стали у самого оврага. Таджики сидели вокруг Ленина.
Морковный спешил к вагончику, в котором остановились таджики. Он думал, что там никого нет. Постучался – ему никто не ответил. Тогда толкнул дверь и вошел. На полу лежали матрацы, стояли сумки. Он выбрал одну побогаче, стал шарить – ничего нет. Тогда взял Коран в коричневой тисненой обложке, бросил в сумку. Осмелел и стал ходить не пригибаясь. Увидел упаковку новых носков, какие-то штаны, скинул старый, побитый по углам ноутбук – и обернулся. Ему показалось, что в вагончике кто-то есть.
В углу сидел таджик, тот самый, с которым разговаривал Петелин.
– Ты как здесь? – сказал Морковный, и в горле его стало сухо.
Таджик не отвечал. Морковный всматривался, не мертвец ли, нет, моргает.
– Чего ты… как смотришь? – спросил Морковный и попытался улыбнуться, не вышло. – Я ведь так, там ваши… – Он понимал, что врать бессмысленно. И тогда он закричал: – Чего вы приперлись, а? Сидели бы там, в своей Азии. Нет – приперлись! Надо вам. Это наш овраг! И нам его закапывать! Приперлись. Ничего у вас не выйдет! Разводите у себя овраги и закапывайте… их… а то приехали! Это мой дом, моя земля, моя деревня!
Таджик шагнул навстречу.
– Только тронь, – заблажил Морковный, – я блатной здесь, понятно?
Он был как загипнотизированный. Таджик подошел к нему вплотную:
– Ман мефахмам, пул. (Я понимаю, деньги.)
– Чего?.. Не понимаю тебя!
– Хамааш хуб. (Все нормально.) – Таджик улыбнулся ему, отчего Морковному сделалось еще хуже. – Что ты хотел взять? – спросил таджик его по-русски – Носки? Трико? А хочешь фотоаппарат? Возьми, он там лежит, он, правда, старый. Если бы знал, что ты придешь, купил бы новый…
Таджик был выше его на голову. Морковный видел над собой его длинную челюсть с плотно сжатыми губами. И Морковный хотел убежать, но таджик удержал его.
– Пусти, сука! – дернулся Морковный, но таджик крепко держал его. – Пусти!
И он выкручивался из его руки и заворачивался винтом вниз – вдруг таджик отпустил руку и завалился, полетел назад.
Над ним стояла Вертлявая женщина.
– Чуть не убил он тебя, – улыбалась она.
Кровь натекала на пол из-под головы таджика.
– Он чё, мертвый? – Морковный рассматривал его. Ему не верилось, что так все случилось. Таджик лежал с открытыми глазами, и они блестели, но в них ничего не отражалось. – Чем это ты его?
– Вот. – Она протянула ему гаечный ключ.
– Чего ты лыбишься, дура? – спросил Морковный.
А она улыбалась.
– Он мертвый, понимаешь, мертвый! – сказал он еще раз, напирая на слово мертвый, как будто это могло что-то изменить. Будто во всем этом была неправда и все это произошло понарошку.
– Ты убила его. Он – мертвый!
– Да мертвый он, мертвый! Что ты пристал. Вот заладил, как баба. Одним таджиком больше, одним меньше…
А Морковный все смотрел на мертвого таджика, ничего не соображая, и кровь, темная, густая, похожая на расплавленную пластмассу, стыла на полу.
– Нужно уходить, чего вылупился? – толкнула она его.
Но прежде чем уйти, они подожгли матрацы.
12
Пламя разгорелось быстро.
Из деревни торопились местные; таджики, побросав лопаты, тоже спешили. Сомов, не доев, бежал к месту пожара.
От крыши шел густой дым. В одном месте вздыбилось кровавое железо и выплевывало густые языки пламени. Таджики наблюдали молча, как горит их вагончик. Двое привели Вертлявую женщину и Морковного. Они вырывались, и их били. Деревенские мужики напирали, желая освободить своих. Завязалась потасовка, которая переросла в драку. Одному таджику косой срезали подошву у сапога, из пятки хлестала кровь. А местному проломили череп камнем. Сомов старался уйти, но ему тоже досталось.
Толян вывел свой трактор из огорода и направил его как танк в поле к пожарищу. Проезжая мимо оврага, он увидел, как из него грозной ратью поднимаются всадники в волчьих шапках. Они нагоняли его пыхтящий трактор, задевали бердышами.
К участковому стучались – он вызывал ОМОН.
Петелин подъехал, впрыгнул в самую гущу…
Всадники в седлах из мяса кружили вокруг дерущихся. У лошадей из ноздрей шел пар, пахло смрадом. Овраг шел за ними, расширяясь и загребая в свою пасть деревню.
Петелин обернулся, и в этот момент его поддели на нож. В голове у него сдавило сладко, будто он просыпался от долгого сна. Он увидел себя над собой, все качалось и расходилось в какой-то непостижимой зыби.
Овраг перемалывал всех: и таджиков, и деревенских. Сомов тоже полетел на дно. Он цеплялся за его глиняные щеки, и они обрывались в руках, он силился ухватиться за что-нибудь и не мог, пока не накрыло его пластом земли.
13
Коляся радовался – рыбалка удалась на славу. Он поймал много рыбы, она трепыхалась в его пакете.
Слочь текла спокойно и ровно. Облака отражались в ней и расходились, освобождая место солнцу.
– Поймал я вас, дураков! – твердил, глядя на поплавок, Коляся. – Не хотели клевать! На кузнечика! Ха! На червя тоже. Жирного навозного червя не хотели! Самого лучшего червя на всей земле не хотели. Ха! И все же я вас поймал. На опарышку. Хорошего такого, жирного. Куриную голову в огороде закопал и родил в ней червячков.
Он подсек еще одного окушка. Тот бился на конце лески. Коляся подтянул его к себе. Окунь таращил на него свои безумные глаза, хвост ходуном ходил из стороны в сторону.
– Ах ты какой! Сейчас, сейчас! – Ему никак не удавалось выпутать серебристый крючок из розоватой горловины окуня, и тогда он разорвал ее. Окунь дернулся своим маленьким тельцем и умер.
Коляся извлек крючок, насадил нового опарыша.