Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2013
Что-то с любовью…
(MY FATHER’S PARADISЕ*)
Перевод с иностранного без
словаря Андрея Битова
Учениями различными и чуждыми не увлекайтесь; ибо хорошо благодатью укреплять сердца, а не яствами, от которых не получили пользы занимающиеся ими…
Итак выйдем к Нему за стан, нося Его поругание.
Послание Апостола Павла к евреям, 13:9,13
Он пошел и умылся и
пришел зрячим.
Тут соседи и видевшие прежде, что он был слеп,
говорили: не тот ли это, который сидел в пыли и просил милостыни?
Иные говорили: это он, а иные: похож на него.
Он же говорил: это я.
Евангелие от Иоанна, 9:7-9
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВЫЛИТЫЙ ОТЕЦ
Тайна рождения, видите ли, его занимала. Рассеяв детей по свету, он не понимал, откуда они взялись. Не иначе как, отодвинув пяточкой облачко, подтолкнули случайных друг к другу: пусть будут хоть эти. «Этим» потом гадать, швыряя посуду, хватая друг друга за горло: что я в тебе нашла? чем ты мне отплатила?
Странные эти идеи привели его в конечном счете к неплохому результату: его исследования о нерожденных детях приобрели мировую славу, стали сенсацией, мелькнувшей на страницах газет.
Во всяком случае, сын его, Ваноски-младший (Бибо), по чистому совпадению познакомился со славой своего отца на борту немыслимой японской этажерки, смело перелетевшей Филиппинское море. То был желтый листок «Файнэншл таймс» за прошлый год.
«Нет чтобы вплотную заняться рожденными…»
В подслеповатый иллюминатор видел он под собою то же море, по которому приплыл в Гонконг. В первый и последний раз ехал он к отцу, и отец своей, странной теперь, волей заставлял его все делать впервые в жизни – и плыть, и лететь. «Как и возникнуть…» – ухмылялся сын и когда плыл, и когда летел, стирая со щеки соленую каплю, в первом случае – морскую. «Как, впрочем, и во втором…» – подумал сынок. Мысль о капле, из которой все, была головокружительна. Как море под самолетом.
«Большие деньги!» – некстати подумал тогда сын.
Итак, вопрос рождения был изучен отцом не на собственном примере, а исходя из скромных данных, собранных им на одном из островков Филиппинского архипелага. Идея была проста: дети рождаются или не рождаются не по одной лишь доброй или злой воле родителей – тут есть кое-что еще. Как эмбриолог отец находился в зачаточной стадии развития, сама идея была не так проста, как нова, и потому была оценена по достоинству, то есть: все богатство на обратном пути поместилось в одном саквояже – три полена…
Буквально…
Два из них были самодельным распятием – пришлось их развязать, чтобы улеглись на дно. Как ни старался сын не повредить кожаный шнурок, чтобы по прибытии домой связать их так же, тот лопнул; обрывки его сын тщательно завернул в платок. Распятие было инкрустировано кораллами и раковинами причудливой формы в виде рыб и ангельских крыльев; по-видимому, отец выудил их в полосе прибоя, как и обе перекладины, вылизанные морем и выжженные солнцем с подлинным мастерством.
Обломки кораблекрушения…
Впрочем, не нам судить о его масштабах: обратный путь предстоит еще не так скоро. Сначала – о третьем «полене».
Третье полено представляло собой цельную вещь.
Это был некий не то кентавр, не то Пегас местного производства. Такого же мореного дерева, как и распятие, и тоже инкрустированный, но в этом случае костью с весьма искусной резьбой. Сочетание примитивности формы и искусности резьбы впечатляло.
То же прямоугольное полено, но обрамлено кудрявым деревянным заборчиком. Из этого огородика растут четыре палочки, стало быть ноги; на этих щепочках – еще одно поленце, поменьше и полузакругленней, стало быть туловище. Деревянная же и шея – столбиком. А на шее – не морда, а лицо. Лицо Коня было благородным и бледным, потому что тоже из кости. Очень уж королевские, подчеркнуто европейские черты. Взгляд строгий, даже суровый. И корона на голове. Внутри короны была пустота, углубленьице. То ли для свечи?.. Сын поковырял ногтем грязь – может, еще что было? Ничего. Крылья и хвост – это была уже красота, власть над формой. Вот только что это была за кость? Слоны в данной местности не водились, моржи тоже. Крылья были съемными, вставлялись в туловище. Примитивность шпоны, как и столярность прочей работы, приводила к мысли о культе, о протезе, об инвалиде. О, этот инвалид был художник! Бибо представлял его себе сидящим под пальмой, в пыли, рядом с отцовским бунгало: острый ножик в руке, рукоятка обмотана изоляционной лентой, как та же культя, выставленная на солнце. Инвалид напевает. Мотива сын уже не различал.
Хвост у Коня, однако, был несъемный. Намертво приделан.
Удобно было перевозить вещь, сняв крылья. Они были увязаны в тот же платок, что и обрывки кожаного шнурка.
«Устроился в своем раю!..» – ворчала мать, пошвыривая посуду.
Восьмилетний Бибо представлял себе это так: НЕкухня, НЕпосуда. Кухня и посуда – это был ад. Там черти готовят грешников. НЕпосудой в доме была одна вещь – маленькая хрустальная рюмка в виде пивной кружечки, с ручкой; ее еще бабушка подарила дедушке, чтобы тот принимал свое лекарство. Дедушка был фигурой еще более мифической, чем отец: дед попал в рай лет за двадцать до рождения Бибо, названного так пышно в его честь, что Бибо легко забыл свое полное имя и остался на всю жизнь с ласковой кличкой, как новорожденный. Кружечка деда оставалась навсегда старшей реликвией, и мама не разрешала ею пользоваться. Поэтому в те счастливые часы, когда он уже возвращался из школы, а она еще не возвращалась с работы, Бибозавладевал ею и пил из нее чай под фикусом, будто это ром и пальма, именно так представляя себе отца в раю.
«Устроился как у Христа за пазухой!..» – еще говорила мать.
Запазуху Христа было представить себе труднее.
Бибо завел себе хомячка: выменял на фотоувеличитель – единственное, что оставалось в доме от отца. Хомячка он полюбил, гладил его по золотистой спинке, и тот становился плоским, как лужица, взглядывал живыми глазками из-под его гулливерского пальца. И хомячок отвечал взаимностью: сам подставлялся, сам забирался в карманы и рукава… но стоило сунуть его за пазуху, как начинал он судорожно барахтаться, будто тонул, цепляясь своими удивительно чистыми, наманикюренными коготками. И Бибо казалось, что в хомячке помещается еще кто-то, кто из него так смышлено выглядывает и рвется наружу.
«Ну, где у тебя душа? Скажи, где твоя душа?» – допытывался Бибо, уверенный, что это именно она рвется наружу, будто ей тесно и в самом хомячке, а не то что за пазухой.
«Ну куда ты, дурачок, лезешь? Разве тебе не тепло, не хорошо? Ведь кто тебя еще любить будет, кто о тебе, как я, позаботится? Ты же у меня здесь как в раю… Чего тебе мало?»
Хомячку же было мало, он не внимал доброму отеческому наставлению и все яростней цеплялся своими ухоженными коготками, чтоб вырваться на поверхность.
«Дурак! У него же все было!..» – приговаривала мать, имея в виду:
дом,
сына,
работу,
успехи на работе,
что еще?
что еще человеку надо?!
Себя имея в виду.
Однажды пришла редкая подруга, они распили с матерью бутылочку и, не обращая внимания на маленького школьника, повели такой разговор… Сначала как бы о здоровье – о печени, о почках. Печень или желудок или что там еще… переходили в отца. Отец болтался в разговоре на ниточке, как сувенир на лампе.
Такой дракончик. С бусинками глаз, как у хомяка. Болтаясь, он взмахивал крыльями, пытаясь вырваться за пределы круглого света в дружественную ему тьму. Мама, разрешая сыну как бы все, кроме заветной кружечки, не давала ему играть и с дракончиком. Это был подарокотца.
– Может, у него что-то с любовью? – задумчиво произнесла подруга. Так странно сказала – будто с той же печенью или легкими.
– Ничего у него с любовью, – поджав губы, отрезала мать.
Все трое, а то и четверо, а то и пятеро, если включать отца и то, что подруга или мать имели в виду, в виду имели разные вещи и еще столько же подразумевали.
Сын насиловал хомячка, и тот таки цапнул его за палец.
Уколы были болезненны: от бешенства, от столбняка… Хомячок был сослан в школьный зоопарк. Сын важно носил толстый белый палец на перевязи.
– Что у тебя с рукой?
– Ничего у меня с рукой, – важничал Бибо.
И баюкал больную руку, как любовь.
– Пустяки… – небрежничал он.
– Вылитый отец… – вздыхала мать.
Именно в такой момент сладко было представлять себе, что уколы не помогли и он умер от болезни, оказавшейся-таки смертельной. О, как они все рыдали!
И отец прилетал на похороны.
– И что ты в нем нашла? – Подруга отодвигала альбом в сторону и приканчивала бутылку.
– Улыбку и… уши! – смеялась мать, почему-то счастливо.
– Уш-ши?
– У него были необыкновенно красивые уши…
Подруга еще раз прищуривалась на фотографию, еще раз проверяла пустоту бутылки, одинаково ничего не находя.
– У меня, кажется, осталось еще немного ликеру… – говорила мать, удаляясь на кухню.
Подруга была некрасивой, незамужней и бездетной.
Мать была красавица.
Так считал сын, у себя в комнате рассматривая собственные уши и тоже ничего такого уж не находя. Скорее, даже никогда не видывал он ничего столь же уродливого, как само по себе ухо.
«Даже странно, что такая вещь – наружу», – подумал сын.
И тут кто-то рассмеялся ему в лицо, прямо из зеркала.
Он не узнал себя.
Никогда еще ему не доводилось видеть свою улыбку.
…Бибо опаздывал на похороны отца.
Неблизкий, прямо скажем, конец. И очень уж недешевый.
К тому же во всем белом. Двадцать один год. Впервые в тропиках. Вот только пробковый шлем забыл… О трауре он не успел подумать.
Когда он его в последний раз видел?.. Было ему уже четырнадцать или еще не было?
Надо же, семь лет прошло! Как не бывало… Интересно, перерос ли он своего отца? Тогда отец был почти на голову выше. Он хорошо запомнил это, когда они вместе склонялись над ванночкой, гипнотизируя проявляющееся изображение – там время шло вспять, и это заколдовывало.
Сын запомнил отца в красном свете. При дневном свете он исчезал.
«Светочувствительный какой…» – усмехнулся сын.
«Как же я теперь пойму, какого он был роста? Рядом, что ли, ложиться?» – Сын рассмеялся.
Хоронил он впервые.
Бабка померла, когда он еще в Итон ходил. Как раз был ответственный матч… У матери были странные представления о том, что необходимо сыну: ему было необходимо готовиться в это время к переэкзаменовке. Смерть была бы слишком сильным впечатлением для мальчика…
Все было теперь впервые: пароход, самолет, тропики, белые брюки, рубашка апаш… смерть. Сын ерзал в кресле и делал подобающее случаю лицо: никто ведь вокруг не знал, что…
И он не знал, что. На лице у него был… восторг.
Парусиновые туфли были ему к лицу.
От Сингапура он поторапливал самолет в воздухе, будто втайне от себя рассчитывая застичь отца еще живым. Несмотря на приличествующее обстоятельствам, ему все было смешно: как он замазывал зубным порошком пятнышко на парусиновой туфле в туалете, как он пришпоривает теперь эту содрогающуюся предсмертной дрожью этажерку. Стюардесса, черная красавица, застигла его улыбку, и взгляд ее тут же углубился и потемнел. И так было откровенно это изменение, что Бибо понял, что улыбнулся вдруг улыбкою отца.
Наследство…
Он тут же отвернулся, как бы выглядывая в иллюминатор, смущенный откровенностью любви, разлившейся лужицей в тесном проходе… крыло разорвало облачко, и он не успел увидеть отца.
У загорелого таможенника купил себе, однако, черный платок на голову и сандалии.
Здание аэропорта являло собою хижину из бамбука, крытую пальмовыми листьями.
Слава богу, шлемов здесь уже никто не носил.
Солнце здесь не проглядывало сквозь духоту.
Не успел!
Не только застать его живым… но и мертвым.
Более того, ни креста, ни могилы, ни камня, ни кубка с пеплом, ни поляны, на которой бы этот пепел развеяли…
Ничего не осталось.
Сын стоял посреди отцовской хижины, задрав голову: там было голубое небо.
Но еще страшнее была сама дыра.
Местное следствие только что закончило работу, и все оставалось нетронутым. Сын был первым посторонним, проникшим сюда. Не считая тех, кто мог тут побывать до полиции. Но туземцы были так напуганы, что вряд ли… К тому же они боготворили хозяина.
Боготворили…
«А не могли его убить именно поэтому?»
«Версия не лишена любопытства», – согласился полицейский.
Именно так и сказал.
Информация столь неожиданно, со всех сторон обнимала сына – ему казалось, он с неба упал, в ту же дыру.
Якобы случилась чудовищная тропическая гроза, молния ударила в крышу, отец, по-видимому, испугался и выбежал из хижины, и дальше… Дальше непонятно – дальше он пропал. Были найдены поодаль, на краю леса, у самого моря его ряса, сандалии, нашейный крест и вот это…
Это – был тот самый «кентавропегас».
Наследство…
Будто отец выносил в панике все самое ценное. На полу валялось распятие, в осколках битой посуды – оказалось, аптеки: отец пользовал туземцев понемногу солью, спиртом, водой и травами. Травы продолжали висеть по стенам. Они очень хорошо у него выздоравливали, туземцы. Лечиться любили больше, чем молиться.
Теперь разбежались кто куда. То ли со страху, то ли от полиции.
Только один и остался… Сквозящие дыры-язвы на руках и ногах приковывали внимание. Трудно было их видеть – невозможно отвести взгляд от этих стигмат… Он сидел у хижины, скрестив ноги по-турецки, и раскачивался, как болванчик, подвывая и крестясь жуткой культею. Он был юродивый, прислуживал отцу левой рукой.
На вопросы мычал, указуя язвою в небо.
Горе его было неподдельным. В свидетели он не годился.
Дырою он указывал на дыру.
Утонул?..
Да, он любил купаться в грозу. Но не утонул – это точно.
С чего бы такая уверенность?
Мы бы его уже нашли.
А вы разве искали?
Конечно. Мы и сейчас ищем. Не утонул он.
Зачем же вы ищете! Для протокола?
И для протокола. По долгу службы.
Но не вознесся же он?!
Полицейский снисходительно пожимал плечами: «Скорее всего, он в лес убежал».
«Хорошо-хорошо. Зачем же он голый в лес убежал?»
«А испугался. Бывает… Нет, тигров тут не водится. Они еще при испанцах были перебиты».
«А что вот это за следы?»
Две непонятные ямы на полу хижины заполнились водою, прямо под дырою в крыше.
«Ямы как ямы».
Следствие было не столько законченным, сколько исчерпывающим. То есть закрытым.
Но ямы не были как ямы. Они были слишком симметричны, составляли пару. И образовались они как от удара. Но никаких посторонних предметов в хижине не наблюдалось. Никакого болида.
И цепь на кресте не была порвана, будто его аккуратно сняли через голову, как перед купанием. И ряса была застегнута до верхней пуговки – как он из нее выскользнул?
И дыра в крыше – как такая могла образоваться? Даже если молния, даже если болид?
Листья и дранка не свисали вниз. Они были вывернуты так, что хижина снаружи напоминала гигантский цветок. Лепестки были ржавого цвета, опалены.
Будто в хижине взорвалась бомба.
Но тогда была бы и воронка, и стены бы развалились…
Или будто из хижины выстрелили ядром, и остались две вмятины от лафета.
Но куда же тогда делась сама пушка? И как бы ее туда втащили? Дверца в хижину была в целости и сохранности, даже занавеска не повреждена. И в нее, согнувшись, еле проникал один взрослый человек…
Больше всего сына смущала дыра.
С берега были слышны удары тамтама и протяжное завывание.
Заинтригованный, он вышел к морю. «Куэнтеро Бич» – было выведено неровно дегтем на дощечке, прибитой к колышку. Именно здесь была найдена одежда.
– Что такое «куэнтеро»?
– Так… болтун, – пояснил полицейский. – Сказочник, – добавил он чуть более почтительно, поймав взгляд Бибо. – Вам знаком этот почерк?
Дощечка была от почтовой посылки; на обороте он прочел обратный адрес, писанный материнской рукой.
– Это мой адрес! – изумился он.
Полицейский удовлетворенно кивнул.
Песочек был тонкий-тонкий, белый-белый… Как было не оставить сандалии на берегу!
Под тем же колышком.
Долгоносые челноки сновали по штилевой закатной воде. Оттуда и доносились интересные звуки. Они распространялись плоско, скользили, тыкаясь в прибрежную полосу вместе с вялой белой ленточкой прибоя. Черные силуэтики на грани воды и неба, на малиново-лиловом, сизеющем с исподу и пылающем багрянью повершью фоне…
– Что они делают? Ловят рыбу?
– Они ловят вашего отца.
Как тризна все это было избыточно красиво. Как всегда, при столкновении с подобными эффектами, Бибо чувствовал себя немного неловко. Не столько пред чем-то высшим, сколько перед самим собой: как от чьего-либо бестактного поведения, на которое и следовало бы не обратить внимания, но не устоять было. С легкими мыслями о природе и пределах искусства он машинально наклонился, чтобы подобрать ракушку. Волна с ленивой чувственностью вылизывала его стопы… ракушка была в форме ангельского крыла.
Как раз такими инкрустировал отец свое распятие!
Сын тут же набрал целую пригоршню – не мог остановиться. Из створок раковин получались крылья, из обломков кораллов – рыбы… Смерть попирала смерть.
Тем более если он скормил себя рыбам…
Не получалось.
У каждого по-своему: у полицейских – вот так, а у сына – вот эдак.
На обратном пути он не нашел своих сандалий…
Почему-то не получалось, что отец погиб.
Пока полицейские вели следствие о пропаже сандалий, подозреваемые разводили костер, носили доски, щиты, чурбаки – устанавливали столы.
Стремительно темнело, на лодках зажглись факелы, перестук барабанов стал еще более таинственным, и Бибонастолько рассердился на непонятность и неподвластность происходящего, что полез в воду.
Полицейские почти силой пытались удержать его, утверждая, что он теперь ценный свидетель и они обязаны оберегать его личность. Тем более что ему теперь будет необходимо отстаивать и права этой своей личности. Бибо переставал что-либо понимать.
– Нельзя купаться на закате! – увещевали его. – Лихорадка!
– Постерегите лучше мои брюки, – парировал он, – чтобы их не постигла участь сандалий…
И он таки вырвался из их уз и уплывал все дальше и дальше, с остервенелым наслаждением раздвигая маслянистую, уже начавшую фосфоресцировать воду, будто с намерением никогда не вернуться. Возвращающиеся лодки попадались ему навстречу, с бортов что-то кричали, размахивая факелами, а он все плыл в этом море, возможно растворившем в себе его отца, возможно ставшем его отцом, – растворяясь в отце…
…И когда, обессиленный, выплеснулся на берег, и его подхватили многие руки, и обступили, радостно щебеча, туземцы, и когда жадно хватил виски из фляжки, поднесенной ему полицейским, и когда, уже растертый жестоко полотенцем, уже в непропавших-таки брюках сидел за общим столом, обжигаясь запеченной в пальмовом листе рыбой, запивая ее пальмовым же вином, ему казалось: какие милые люди! И как прекрасна жизнь! И что все это – не иначе как подарок отца.
Наследство…
– Изумительная рыба! Что это?
– Лапу-Лапу.
Выяснилось вот что. Что Лапу-Лапу – это не только рыба, но и самый замечательный человек. И отец его был Лапу-Лапу. И он сам оказался Лапу-Лапу. И вино было Лапу-Лапу. И даже шеф полиции был Лапу-Лапу. И море было Лапу-Лапу. И ночь была Лапу-Лапу, и звезды.
И каждая звезда в отдельности, и все они вместе.
Лапу-Лапу был еще и сам по себе Лапу-Лапу.
И только один человек никогда не был Лапу-Лапу – этот человек был Магеллан.
Магеллан высадился, как утверждали туземцы, а полиция не отрицала, точно в том месте, где они сейчас сидели. Десант высадился даже без шлюпок, – попрыгали прямо с борта каравеллы, в латах, с обнаженными мечами, в воду и стали тонуть, как утюги. Туземцы же были почти не вооружены, а только обнажены. Могучий Магеллан сражался как лев, но доспехи его заполнились водой и стали неподъемными – тут-то его и настиг легкий и меткий дротик туземного вождя. Лапу-Лапу было имя этого героя.
Выяснилось вот что. Что отец в этой хижине, собственно, и не жил. Лишь наезжал. А жил он в Цебу, рядом с могилой Магеллана.
Да, убит Магеллан был здесь, а похоронен там…
Давая эту информацию, полицейский улыбался слишком вежливо.
В Цебу так в Цебу – голова раскалывалась от пальмового…
В Цебу Бибо зато выехал по-царски – босой, в полицейском экипаже.
Это достижение технической мысли тоже называлось Лапу-Лапу: в основе своей «студебеккер», на тракторных бесшинных колесах, с пропеллером от цеппелина и двумя могучими оглоблями, в которые впряжены были четыре реквизированных местных буйвола. На флагштоках развевались стяги с изображением драконов.
Дракон это и был. Двигатель на нем работал независимо от ходовой части, периодически взрываясь облаком непрозрачного дыма, и, когда экипаж выплывал из него, восторженных ребятишек, бежавших за ним, становилось еще больше, и тогда казалось, что именно они являются подлинным двигателем этого прогресса. По крайней мере, хвостом дракона они были. Потому что, когда рассеивалась дымовая завеса и они становились видимыми, тогда и продолжалось движение. В остальное время волы мирно спали, как и положено ночью.
К замечательным, лирообразным рогам их были привязаны разнообразные ленточки, как и ко всему остальному. Также этикетками рома, текилы, зубного порошка и туалетной воды было оклеено все, не исключая тех же рогов. И только один лишь пропеллер не вращался, хотя и был, по-видимому, доминантной частью сооружения, потому что вращал его время от времени собственной рукой старший полицейский офицер.
Когда очередной дым рассеивался, можно было отметить на лицах полицейских неуправляемое выражение наслаждения: наркотическое действие выхлопных газов на местное население не вызывало сомнения.
Не то Бибо. Он кайфа не словил. Выплыв из очередного облака дыма, обнаружил себя прикованным наручниками к стойке этого тряского сооружения.
И полицейский многозначительно продемонстрировал ему его сандалии.
Дальше все шло как по маслу.
После некоторого затемнения, как ему показалось недолгого, происшедшего то ли от очередного выхлопа, то ли от удара головой о стойку во время очередного сотрясения транспортного средства, Бибо обнаружил себя за решеткой.
В буквальном смысле. В клетке.
В клетке он себя обнаружил, моделирующим пространство участка. Пространство было многофункциональным. Участок состоял из свободы слева и тюрьмы справа. Свободу с тюрьмой соединял коридорчик между двумя, друг напротив друга, клетками: одной – застекленной и другой – зарешеченной. В застекленной сидели полицейские, курили, у них даже телефон был. Они непрестанно крутили ручку магнето и недослышивали. И тогда поглядывали то в зарешеченную сторону, напротив, то есть на Бибо, то на входную дверь, направо. Дверь на свободу периодически хлопала, выпуская полицейских и впуская гражданское население, но уже не выпуская. Решетка была от пола до потолка, с дверцей и навесным замком. Бибо обнаружил, что полицейскому было лень каждый раз отыскивать ключ и отпирать и запирать замок, что он навешивал его, не запирая, когда впускал к нему за решетку очередного посетителя слева, со свободы. Ими постепенно оказались двое юношей и две девушки. Юноши поместились слева, а девушки справа, и теперь оживленно переговаривались, не обращая внимания на сидевшего посередке Бибо, будто он был такой же принадлежностью клетки, как и общая лавка, на которой они все сидели уже впятером, тесно соприкасаясь.
Соприкосновение рождает понимание, не иначе. Иначе как бы он вдруг стал понимать эту чудовищную помесь испанского, английского и еще какого-то неведомого птичьего наречия, из которого «Лапу-Лапу» было единственным уже известным ему словом? Они и друг друга-то понимали с некоторым затруднением, поскольку говорили на диалектах, различавшихся пропорцией тех же языков, их составивших.
Одна беленькая, другая черненькая…
– Уайт Мери, – представилась черненькая, сверкнув зубами и белками. И ему тут же показалось, что он ее хорошо знает…
– Стоп, Бьянка-Мария! Шат ап! – Хором сказали юноши.
– Хи килд куэнтеро Лапу-Лапу! – беленькая, с восторгом.
– Бибо, – представился Бибо, отпуская наконец черную руку. Никогда еще не держал он в своей такой красивой кисти…
– Эсте соспечосо лук симпатико… – девушки.
– Сентадос ор кульпа дэ эль, шит… – юноши.
– Мапуче… Пакос малтидос!.. Трут-рука лапу-лапу лав… Коррида алиби форевер… Фортуна кирикака невермор.
Еt сеtега. Как Франциск Ассизский, он понял вдруг, но со всей очевидностью следующее:
что все пятеро, включая Бибо, проходят по одному делу;
что задержали их за нарушение паспортного режима;
что их отпустят, как только они выполнят роль понятых;
что хотя бы один должен дать соответствующие показания;
что опознать они должны именно его, Бибо;
что соответствовать показания должны тому,
что он убил своего отца.
«Ну, раз так», – подумал Бибо и тут же уснул, доверчиво склонив голову на плечико Бьянки-Марии.
Теперь Белая Мери не дышала и не шевелилась, а только шикала на сокамерников, которых их поза весьма развлекала.
Он видит отца.
Обжитая такая могила. Под корнями большой сосны.
Почти уютная келейка. Почти тепло. Света мало. Отец бродит со свечкой, загораживая ее ладонью. Озабочен. Деловит. Будто сердит или нервничает. Будто опаздывает. Куда? Куда ему теперь-то опаздывать?.. Что-то ищет. Что? Что ему еще нужно? Собирается в дорогу? Куда теперь?
Пространства мало. Еле повернешься. Песочек тогда просыпается меж корнями. Однако все поместилось: откидной дощатый столик и топчан. Струйки песка проливаются на них. Отец смахивает песок рукою… Рука как рука. Красноватый свет, отражаясь от ладони, падает ему на лицо…
Лица нет. То есть оно есть, но его нет.
Ничего страшного, сын его не боится.
Только невыносимое чувство жалости и тоски: папа! Ну что же это ты?..
Суровость, вот что.
Отец не улыбается.
Он в рубище. Именно рубище – настоящее, словно его трогаешь. Не на картинке, не на гадальной карте Таро. И песок – настоящий – словно скрипит на зубах.
Песок застрял в складках рубища.
По-настоящему осыпается с него…
Может, отца похоронили заживо?!
Такое ведь бывает. Редко, но бывает. Все знают об этом. А все торопятся похоронить. Почему они так торопятся?! Боятся. А чего бояться?..
Надо срочно принимать меры!
Отцу надо помочь, это ясно. Только – чем?
И тут же становится понятно, чем…
Они уже вдвоем, в лондонской квартире. Матери нет дома. Отец торопится. Ему надо успеть обратно. Почему-то на трамвай. На трамвае он сюда и приехал. Кое-что надо взять. Фонарик нужен, спички, веревка… Сын неукоснительно все это приносит, а собирает за пазуху, предусмотрительно подвязавшись веревкой – мне пора.
– Может, тебе деньги нужны? На трамвай…
Нет, деньги как раз не нужны.
Денег, как и улыбки, здесь нет.
Сначала, по одному, были вызваны направо, в тюрьму, юноши.
Вышли они вместе, держась за ручки мизинчиками. Кивнули дежурному на спящего Бибо и беспрепятственно вышли на свободу.
Следом были вызваны девушки.
– Прости, Бибо, мне пора… – Бьянка-Мери пыталась осторожно переложить его отяжелевшую голову на скамейку, но он проснулся и теперь не понимал, где он.
Девушек продержали подольше, чем парней. Вышли они несколько потрепанными.
Пока беленькая выторговывала у дежурного назад свою сумочку, черная осторожненько просунула в клетку свою чумазую лапку и подкинула скомканную бумажку.
– Пакос малтидос! – прошептала она как пароль.
– Бай, симпатико! – помахала беленькая сумочкой, и дверь на свободу захлопнулась за ними.
Бибо требовал назад свой бумажник: там были паспорт и деньги.
Слово «валюта» вызывало особенно ласковую улыбку полицейского. И Бибо уже просил хотя бы паспорт…
Лицо полицейского делалось серьезным.
Когда Бибо потребовал связаться сконсулом, полицейский сделался суровым. Покопавшись, достал из глубокого ящика его сандалии… покрутил ими укоризненно у всех на виду.
«Как они могут послужить уликой?» – ухмыльнулся про себя Бибо, на секунду прикрыв глаза и увидев отчетливо бедную кухоньку, трех мелких деток и плачущую рыхлую женщину в черном платке. Он потряс головой, отгоняя видение.
– Вам скоро будет плохо, – сочувственно сказал он.
– Вы оскорбляете честь мундира! Вы никуда отсюда не выйдете!
Полицейский угрожал, но был испуган. Возможно, более самим фактом своего испуга…
– Я с удовольствием у вас посижу, – сказал Бибо, в свою очередь удивляясь собственному спокойствию. – До тех пор, пока вы не вернете мне сандалии!
Полицейский тщательно припрятал сандалии и устремился налево, хлопнув дверью в тюрьму.
Бибо остался один.
«Безвыходным положением называется такое, из которого есть только один выход». Кто это сказал?..
Бибо просунул руку сквозь решетку, легко снял замок, отворил дверцу, навесил замок обратно.
Просунул руку в окошко застекленной клетки и прихватил со стола полицейского свой бумажник.
Потоптался в замешательстве и вдруг ногой распахнул дверь на свободу.
Свобода была черна как ночь.
Ночь была черна, как свобода.
Поспешая подальше от участка, он погружался в нее все глубже в поисках фонаря.
Ни проблеска – одни запахи. Тяжкий тропический настой одеколона и помойки. Цикады трещали, как пулеметы. Сыпались на голову какие-то жуки. Из-под ног порскали мелкие животные – не то кошки, не то крысы. Одно он даже раздавил. Босой ногой!
Весь пот, весь день настигли его страстной мечтой о душе.
Но есть ли гостиница с душем в этой дыре?
Брезгливо прыгая на одной ноге, он достиг наконец фонаря.
Прилипшим зверем оказался гнилой банан.
Фонарь был красным.
Окно было черным. Небольшой свет от недозадернутой занавески в правом верхнем углу золотился на распятии.
Окно было черным – значит, девушка была занята.
Впрочем, была бы она свободна и даже хороша собой, у него все равно не хватило бы… Он пытался прочесть записку Уайт Мери – при красном свете она не читалась. Зато прекрасно было видно, что бумажник пуст. Он вспомнил, как они с отцом в тот самый сокровенный раз, когда тот приехал, проявляли и печатали его аляскинские похождения. Тоже в первый и последний раз. Тогда тоже что-то исчезло при красном свете. Может, и деньги?.. Но – не на ощупь же!
На ощупь что-то было… Ангельская ракушка!
Она одна населяла бумажник.
И тут ослепительно вспыхнуло посреди окна – и это была улыбка. Никакая не занавеска и не погашенный свет! То была непомерных размеров обнаженная негритянка. Она веселилась и манила рукой, не спуская взгляда с бумажника; ее черные телеса колыхались, и во внезапные щелочки пробивался белый свет.
Весело стало Бибо, хорошо: это же надо, когда, наконец, воплощаются детские мечты! – мечтами же им и оставаться… С удовольствием демонстрировал он ей вопиющую пустоту бумажника.
Ее же это не остановило – тем настойчивей призывала она, слов было не разобрать за стеклом, но трудно было не догадаться.
Бибо раздвинул нити шуршащей тростниковой ширмы и вошел.
Никогда он еще не был у проститутки, никогда не имел дела с черной, никогда не видел такой толстой женщины, тем более обнаженной! Все сегодня в первый раз, и все опять отец.
Наследство!..
Самое удивительное, что негритянка была одета. Просто все это: трусики, бюстгальтер, даже рубашка – скрылось в непомерных складках восхитительного тела. Что было действительно голым, так это зубы. Она была даже свежа, эта черная дюймовочка.
И ее удовлетворил пустой бумажник. Правда, он был роскошной вещью – подарок матери к совершеннолетию, как бы от отца.
Комнатка была чистенькая, вся занятая кроватью; в ногах, на подоконнике, – распятие, и Мадонна – в изголовье.
У нее и душ был! Некоторое подобие…
– Так это ты – Бибо? – спросила она посвежевшего, как цветок, страстно растиравшегося беглого узника.
– Ты нашла паспорт?!
– Я неплохо знала твоего отца. Теперь ложись, – приказала она.
– Зачем? – напрягся Бибо.
– Я тебя съем, – рассмеялась негритянка, щелкнув ослепительными зубами.
– Ах, это… – вздохнул он. Но – лег.
– Не так, на живот! И никакого сопротивления!
Бибо и так подчинялся, уже не без согласия.
– Вот так, дурачок… Расслабься.
Восторг от испарения последней капли воли охватил его.
– Вот так… Молодец!.. – слышал он все более издалека. – Еще расслабься! Еще! Совсем! Еще… Еще… Теперь полностью! Так… Еще… Весь!
Она начала с большого пальца левой ноги…
…Руки ее были то жесткими, как клещи, то мягкими, как воск. Годы его недолгой жизни шелушились под ее пальцами.
Четырнадцать. Стопы. Он бредет босиком по лесу. Прикосновение сосновых иголок к подошве. Именно это покалывание рождает запах перегретой хвои. Песочек между пальцами. По ноге взбирается муравей.
Двенадцать. Голени. Горячий песок. Холодная вода. Опять горячий песок.
Одиннадцать. Сразу – пах. Что-то там кусается. Кто-то оттягивает резинку трусов и копошится там, ловя блоху. Позорно, смешно, сладко. Мать.
Десять. Бедра. Струйки горячего песка сверху. Чей-то смех. И его собственный. Его закапывают в песок. Уже по пояс.
Девять. Восемь. Семь… Пошли считать позвонки. Почему они позвонки? Как они позванивают?.. Он засыпан по самую шею. Звенит в ушах. Щекотно. Не надо!
Шесть. Пять. Четыре. Приделали руки. Их кто-то удерживает изо всех сил. Насилие. Не буду!
Три. Два. Один… Интересно пошевеливать пальчиками в уже остывающем песке. Кто-то думает там, наверху, что ему уже не пошевелиться, а он вдруг вспомнил про ноги и шевелит тайно большим пальцем…
Один… Голоса все глуше. Будто разошлись все. Остался кто-то один. Ходит по нему пешком. Большой, но не тяжелый. Даже легкий. Как мяч. Как воздушный шар. Вот-вот лопнет. Песок набивается в волосы… Только по голове не надо! Песок набивается под веки… Не надо голову, умоляю!
Ноль! Кто-то – ведрами, ведрами! – смывает с него все это. Тяжелые шлепки воды. Потом на него выливают целую тонну. Она наваливается на него вся и так лежит на нем, вся, прохладная и живая. Его окатили живой водой – вот что! Она обволакивает его, медленная и тугая, как тесто.
Он безнадежно пытается пробить его кулачком. Но что-то упирается в его кулачок, с той стороны теста…
– Какой ты сильный!
Он узнает смех отца.
Бибо не сразу понял, где он. А когда понял, то ему стало легко. И понял он, что ему УЖЕ было легко.
Когда и где?
Во сне.
Черная громада летала по комнате, как пустая, как воздушный шар.
– Какой ты, оказывается, сильный!..
– Какая ты легкая!..
И это была явь.
– Так значит, это вот, куда мы пришли…
– А куда тебе было еще?..
– А как тебя зовут?
– Мадонной. Это он меня так назвал.
– Святотатец! – смеялся Бибо. – А ты ему кто?
– Он меня крестил.
– Мадонной?!
– Я только массаж делаю… Тебе не понравилось?
– Очень понравилось. Я как младенец проснулся.
– Только-то?.. – Она будто даже обиделась.
– Я как заново родился!
– Вот это другое дело. Сегодня бы он тебя покрестил.
– Отец, кажется, не имеет права быть восприемником собственного сына…
– Он всех в нашем квартале крестил.
– Так он что, правда был священником?
– Он был святым!
Пахло кофе. Свиристели птицы. Из окна были видны пальмы и море… Куда девался вчерашний день?
– Я знаю, что это не ты его убил. И Бьянка-Мария не верит.
– Кто-кто?
– Моя дочь.
– Она тоже работает… здесь… в квартале?
– Нет, у нее хорошее место.
Тут его осенило, и он развернул бумажку:
– Какой у вас адрес?
Он был прав: адрес совпал.
– А где Белая Мери?
– Улетела в Гонконг.
Тут его еще раз осенило.
– Стюардессой?..
– Ну да. Она тебя тоже запомнила. Твой отец тоже замечательно улыбался.
Тоже и то же… Смерть как грамматика. Пунктуация. Запятая, тире. Никаких перемен – смена времен. Не времен года, а времен жизни. То он улыбался, как отец, а теперь отец улыбается, как он…
«Распутник!.. Святоша!..» – брюзжала мать.
Получалось, что оставалась небезразлична.
Волосы у отца были прямыми и черными как смоль, глаза чуть монголоидного разреза, но прозрачные и голубые, как у сибирской лайки, душою же он был рыж, как ирландец. И мигал густыми неровными черными ресницами, как рыжий человек, и тогда глаза его казались слепыми. Но видел он отлично! Через всю комнату метнул он серебряную шпажонку для накалывания оливок, и она пронзила муху, досаждавшую им целый ужин, хотя старая леди и делала вид, что никакой мухи не было. Мать уронила ложку, леди откинулась в благородном полуобмороке, тринадцатилетний Бибо с восторгом глядел на отца, шпажка все еще дрожала между двумя фамильными портретами, отец же как ни в чем не бывало рассуждал об искусстве восточных единоборств, не ведомом европейцам. Ниндзя.
Это слово он впервые услышал от отца, и на всю оставшуюся отцу жизнь, то есть на те семь лет, в которые он его снова никогда не видел, слово это стало для него сокровенным: так вот кто на самом деле был его отец! Во всяком случае, исчез он так же внезапно, как возник.
Утром они катались на велосипедах в окрестностях замка, отец не считался с силами сына, а тот боялся обнаружить слабость – и это было мукой в чистом виде, впервые испытанной, и сын начинал тихо ненавидеть отца, как вдруг хлынул ливень, и они укрылись под столетним вязом, велосипеды не поместились – крупные капли разбивались о кожу седла, и это было весело.
После ланча они копали червей. «Что ты их боишься! – трунил отец. – Знаешь ли ты, что биомасса червей во много раз превышает биомассу всего живого на Земле?» – «И слонов?» – «У слонов-то как раз самая маленькая биомасса». «Что такое биомасса?» – рискнул наконец спросить сын, когда они подошли с удочками к заливу. Отец рассмеялся, и они уже сидели в лодке, сын впервые на веслах. «Левой! Еще левой!» – злился отец, уже и берег скрылся из виду, и сын опять его ненавидел, как стал накрапывать дождь. «Сейчас начнется клев», – сказал отец и бросил якорь – обмотанный накрест веревкою камень.
И это был первый азарт! Чем сильнее припускал дождь, тем лучше клевало. Сын наживлял червя, как отец, плевал на червя, как отец, забрасывал, как отец… Все получалось у него хуже, только клевало лучше, и отец не мог скрыть досаду: «Ты что такое в детстве ел?..» Днище лодки было уже выстлано живым серебром, когда дождь превратился в ливень. Отец пересел на весла, сын умолял его сделать еще хоть один заброс, но тот уже мощными рывками выгребал к берегу, и сын опять его ненавидел.
Ливень превратился в потоп, отец яростно греб, еле подвигая лодку, полную до бортов рыбы и воды, сын яростно вычерпывал воду, но она все прибывала, и рыба плавала в лодке, как в аквариуме, пока они с отцом принимали в ней же – холодную ванну.
Лодка затонула в полосе прибоя, они вброд вышли на берег и проводили взглядом радостно уплывающий улов.
Потом они сидели оба в горячей ванне, отец почему-то в трусах («Чтобы ты не вырос хамом», – непонятно пояснил он), а мать терла их по очереди, радостно ворча. Никогда в жизни, ни до, ни после, не видел он ее такой веселой.
Так они и расстались, в ванной комнате…
– Главное в технологии проявления и печатания, – говорил отец, то пропадая, то проявляясь в красном свете, – не перепутать виски с проявителем…
И он не путал.
«Не доверяй красному цвету никогда, сынок…»
Он был недоучившийся художник, фармацевт и богослов. Образование он последовательно недополучил в Болонье, Кембридже и Геттингене. Он неплохо рисовал животных, у него был хорошо подвешен язык, и он красиво смешивал жидкости.
Вершиной своей карьеры он считал месяц работы барменом в Кейптауне.
Время от времени он приставал к той или иной экспедиции или миссии, исполняя взаимообразные обязанности художника, кока, фельдшера, переводчика, проповедника и фотографа.
В Константинополе и Иерусалиме, Монголии и Исландии…
Лучше всего он подрабатывал в межсезонье, рисуя птичек, бабочек и рыбок для издательств, специализировавшихся на справочниках, учебниках и энциклопедиях.
Время от времени он отставал от той или иной экспедиции или миссии, оседал, меняя профессию на учительскую, преподавая любой предмет в зависимости лишь от вакансии. По вакансии он и женился каждый раз, рожая не более чем по одному ребенку.
Он усваивал языки с той же легкостью, с какой менял супружества и страны. Он их коллекционировал, он их рифмовал. «Видели ли когда-нибудь коллекционера, которого нельзя обокрасть?» – говаривал он. Можно было залюбоваться щегольством, с которым он переходил с бангладеш на голландский и обратно на английский.
По его словам, его предметом было изучение империй накануне распада. «Вы только взгляните на историю! – восклицал он. – Ведь так еще ни разу не было, чтобы империя не пала! Как же может мыслящий человек упустить такое зрелище!»
До сих пор мать подспудно приучала сына считать себя более высокого происхождения, чем отец. Учась в Итоне, он всегда напирал на материнскую линию, сэров и пэров. После встречи с отцом он придерживался уже противоположного мнения.
Однокашникам он объявил, что отец у него авиатор-полярник.
Полярность легко меняется в тринадцать лет.
Росту в нем было уже почти шесть футов, а вес колебался странным образом в зависимости от настроения. Так, до соревнований он весил меньше, чем после.
Других способностей Бибо не успел проявить в Итоне.
Вернее, он их проявил, но слишком.
Он неплохо бегал и замечательно прыгал. Футбольный тренер возлагал на него надежды. К мячу он успевал первым, но почему-то об него спотыкался, выбирая в последний момент ногу, какой половчей ударить. Его попробовали на воротах, но он успевал выпрыгнуть настолько раньше удара, что мяч беспрепятственно в них влетал. Зато он легко брал мячи, шедшие мимо ворот.
Однажды он сумел перепрыгнуть мяч, шедший выше ворот: мяч ударился о подошвы его бутс и угодил в сетку.
Это было чудо – зрители на трибунах неистовствовали.
Команда выбыла из борьбы за кубок, а Бибо – из Итона.
Выставленный за дверь, он от волнения не заметил, что некоторое время парил в воздухе. Он этого не понял, а те, кто видел, не поверили глазам своим.
Бабушка же, пэрша и сэрша, оказалось, не только прикладывалась тайно (о чем все знали) к виски и обыгрывала гостей по маленькой в скат, но (о чем никто не знал, кроме управляющего) увлекалась скачками и нюхала кокаин. И когда ее очередной фаворит пришел вторым, она этого не снесла.
Ей шел всего девяносто восьмой год.
Она была последней, кто помнил Уинстона Черчилля еще худеньким. Тогда она была еще горничной.
Бибо очень ее зауважал за подлинность происхождения и совершил в ее честь первую и последнюю в своей жизни кражу: серебряной коробочки с серебряным порошком – на память о бабушке.
Она плохо разбиралась в бумагах, а управляющий хорошо, и дела замка расстроились настолько, что он пошел с молотка.
Мать переехала с сыном в Лондон, где сняла крошечную, но уютную квартиру в престижном, впрочем, районе. Освоиластенографию и устроилась машинисткой в Министерство иностранных дел (по протекции того же Черчилля, который тоже хорошо запомнил бабулю). Мать все еще была красавица.
И замок выветрился из головы сына как не бывало.
Только красную комнату помнил он.
Из которой исчез отец.
Странные вещи фотографировал его отец!
Еще более странные печатал…
Качественные негативы он браковал. С безнадежными возился так долго и терпеливо, что за одно это его можно было убить.
– Это что за следы?
– Ты бы видел ее щиколотку…
– Ой, Пизанская башня!
– Это неинтересно. Она все равно не упадет… А вот зато очень любопытная кофейная чашка…
И – ни чашки, ни кофе… Какие-то подтеки и разводы.
– Это очень трудно технически… – сетовал он. – Требуются обе ее стороны. Занятная была дама… у нее с одной стороны вышли заяц и луна, а с другой – что-то вроде дерева или оленя… Вот видишь, как рога хорошо получились?
– У чашки?
И отец смеялся взахлеб:
– У оленя!
Наконец он напечатал ему Пизанскую башню так, что она, единственная, стояла ровно, а всё вокруг валилось.
– Кстати, она потом все-таки вышла за него замуж…
– Кто за кого? – серчал сын.
– Ну, за этого… турка из чашки.
– А кто она?
– Вот это может оказаться любопытно… Это волос из бороды Магомета.
– Такой толстый?
– Я его сильно увеличил.
Сколько бы он ни увеличивал, сыну все равно казалось, что ничего у него не получается. Вся ванна была заполнена отмывающимися отпечатками, как только что их лодка рыбами… ни один снимок не вышел!
Каково же было его удивление, когда отец выключил красный и включил нормальный свет… Как живые, как рыбы, плавали изображения! И до того отчетливые! Но все будто бы одинаковые.
– Как же одинаковые! – возмущался отец. – Ты что, туг на глаз? Это Галилея, а это Умбрия – видишь разницу? А это вовсе Псковщина…
Сын видел одни и те же, бесконечно уходящие вдаль, как волна за волной, холмы.
– Красиво, – сказал он примирительно.
– Красиво!.. – передразнил отец. – Что ты понимаешь? Божественно! Да понимаешь ли ты, что холмы эти, находясь в столь противоположных местах и климатических зонах, – п о д о б н ы!
И все у отца было не просто так. Все, что ни делал бы отец, он делал специально, сознательно, нарочно, как и хотел, и именно такой получал результат, какого добивался. Он снимал различные вещи, чтобы они выглядели одинаково, а как раз от одинаковых добивался принципиального несходства.
– Взгляни! – восклицал он. – Как прекрасно! По-твоему, что это?
– Это еще одна кофейная чашка, – отвечал догадливый сын.
– Дурак! Это кора! Ствол дерева! Причем не просто дерева, а той самой оливы из Гефсиманского сада, под которой уснул Петр. Помнишь: «трижды не прокричит петел…»
– Помню… – неуверенно мямлил сын.
– Эх ты! – в сердцах всплескивал руками отец, причем так ловко, что не столько смахивал, сколько подхватывал бутылку виски. – Знать такие вещи надо! А это хоть что?
И если сын наконец догадывался, что это бабочка, то это оказывалась долина Евфрата. А если он полагал, что это русло реки, то это был скелет селедки…
Отец скромно имел в виду книгу всей жизни – «Сравнительную географию»! Как у Плутарха, но несколько шире… От описания параллельных стран он перейдет к параллелизму всех форм Творения!
– Ты даже не представляешь, как похожа Исландия на Монголию! И никто из них не подозревает об этом…
– Папа, а можно я сам?.. – робко попросил сын, и отец вдруг осекся, засмущался, засуетился, стушевался…
– Конечно, конечно, сынок…
И пока сын возился с увеличителем, пытаясь навести на резкость безнадежно расплывчатую фигуру на берегу, отец выключил свет, включил красный фонарь…
Сын разглядывал первый самостоятельно полученный отпечаток – это был не иначе как сам отец. Улыбающийся во всю ширь, вроде даже вытанцовывающий на берегу, босой, почему-то в женском платье…
– Папа! Смотри, это ты!..
Но когда он промыл снимок и включил свет, перед ним был лишь бледный засвеченный отпечаток, и будто отец растерянно моргал глазами, как на яркий свет, будто застигнутый врасплох, застенчиво и даже виновато улыбаясь, обратив на сына свое ослепленное лицо.
Самого его не было.
Его нигде больше не было.
Мать только всхлипывала, и саквояж его исчез.
«Я убью его! Убью, убью!» – сказал мальчик.
Потом он сделал вот что. Вернулся в ванную комнату и тщательно прибрался. В бутылке еще оставалось. Он примерился и изрядно отхлебнул. Первый в своей жизни глоток виски… А когда продышался, то плюнул в ванночку с жидкостью цвета виски, в которой только что проявился его отец, и слил в раковину.
«Вылитый отец…» – усмехнулся он.
Часть вторая. БРИТВА ОККАМА
2-000
– Ну вылитый отец!.. Куда ты без паспорта и без денег? Босой?.. Дождался бы Бьянки-Марии.
– А что она может, твоя Белая Мери?
– О, она многое может! Я-то ведь из дома не выхожу, всегда на одном месте. А она толковая девочка…
– Толковая… А я все-таки пошел!
– Ну что с тобой делать?.. Подожди! У меня остались кое-какие его вещи.
– Чьи?
– Твоего отца, чьи же еще.
Так, значит, именно здесь он жил…
Так вот что прятал полицейский под своей ухмылкой.
Он сразу обратил внимание на эту дверцу у Мадонны, рядом с туалетной комнатой… Подумал еще: встроенный платяной шкафчик. Куда, действительно, в такой тесной квартирке вещи девать?
Он так и подумал, когда, упомянув про вещи, Мадонна направилась к дверце… Но шкаф оказался совершенно пуст. Глубок, высок внутри, но – пуст.
Странность эта разрешалась просто, но тем более неожиданно: пол в шкафу был не пол, а люк.
У него уже бывал такой сон…
Будто он в своей квартире открывает еще комнату. Такую неожиданную, подлестничную, почти чуланчик, почти даже гробик. Такую одновременно желанную, уютную, свою. Удачу два на три. Чтобы влезли койка, столик и стул. И окошко вдруг есть, не успеешь подумать о нем… Виват, одиночная камера! Приват-камера… Серебряная коробочка с серебряным порошком. И так все просто: три ступеньки вверх или вниз, потом повернуть… а там дверца или даже так, без дверцы… Вдруг. Всегда там была, никто не знал, не замечал – как так получилось? А вот получилось, и все.
Тесновата была все-таки лондонская квартира после замка.
После.
2-001
Ступенек в шкафу было больше, чем три.
Их было семь.
Наверху зашумела вода: Мадонна наполняла ванну.
«Ей бы хватило и одного стакана…» – подумал Бибо.
Его очень рассмешило представление о том, сколько в ванну помещается воды, а сколько Мадонны.
Воспоминание о трубе А и о трубе Б, через которые наполняется и опорожняется некий бассейн, будто совпадало с причудливым устройством квартиры.
Школьные воспоминания Бибо, насколько мы помним, были печальны и тоже каким-то образом совпадали с тем делом, которым он теперь занимался.
Он разбирал сундук отца.
Сундук был настоящий сундук.
Школьные воспоминания – о юбке.
«Наверно, матери просто нравилось ревновать…» – подумал вдруг он.
Глупейшая была история!
Девочкам в Итоне было не положено. И в этом смысле закрытое было заведение. Поэтому была одна. Дочка смотрителя. В нее были влюблены все, а она, как оказалось, в одного лишь Бибо.
Он же ее не замечал.
А когда заметил, было уже поздно.
Такая уж она была рыжая. И звали ее некстати – Бруной.
Но любили они друг друга сильно. Только негде было.
И в погребе, и на сеновале, и в конюшне, и под лестницей, и в анатомическом классе – повсюду либо тренер, либо смотритель со своей колотушкой.
На Рождество их отпускали домой, а она отпросилась навестить тетушку.
Он был готов где угодно, хоть и у тетушки. Уже у дверей она передумала:
– Ты мог бы меня познакомить со своей мамой?
– Конечно. – Голос его прозвучал фальшиво.
Он не мог.
И потому что он НЕ мог, потому что она на него посмотрела так, что он понял, что она поняла, что он понял, что она понимала, он тут же повез ее в замок, несмотря на все ее сопротивление.
«Лишь бы успеть…» – думал он.
2-002
Вошел отец без стука, и запертая на все замки дверь была ему нипочем.
Промокший насквозь, весь в каплях дождя.
Сын даже выглянул за дверь: никакого такого ливня…
– Так, значит, мы сюда пришли? – сказал он без большого удивления. – Мать дома?
Сын удивился больше, обнаружив себя в лондонской квартире.
Мать была, по-видимому, в министерстве.
– Я голоден, – сказал отец.
Был он в одних подштанниках, но не это было удивительно.
Удивительно было, какое молодое, даже юное тело было у отца. Как капли по нему живо сбегали.
Они прошли на кухню – они и были на кухне.
Сын пытался разогреть макароны.
– Ничего, так пойдет.
Отец жадно поедал макароны, с ножа; они соскальзывали, сыпались обратно. Он успевал, однако, – все время жевал и говорил все время…
– Видел твою Бруну…
Сын уже ничему не удивлялся:
– Ну, и как она?
– Ничего. Запутанный случай… Ждет тебя.
– Простила?.. Несчастный случай или…
Отец лишь пожал плечами. Сын похолодел от предчувствия:
– И… скоро?..
– Что скоро?
– Будто не понимаешь. Скоро она… ждет?
– Не-а, – жуя, сказал отец. – Не так и скоро… по-вашему.
– Не понял…
– Ты знаешь, я тоже долго не все понимал, а теперь понял.
– Что ты понял, отец?
– Что все так, как есть.
– То есть как?
– Один к одному.
– То есть?
– Несправедливость происходящего совпадает со справедливостью мироустройства.
– И все?
– А что может быть еще?
– И впрямь… Ну, а как там?
– Да я там редко бываю. – Он произнес это с такою небрежностью!
– Куда ты делся? Тоже запутанный случай?..
– Долго объяснять. Потом. Мне пора.
– Куда тебе теперь-то спешить?
Отец рассмеялся:
– Через пять минут Израфель опять зарыдает. А я и так не просыхаю…
– Пап, ну скажи хоть, сколько…
Тень улыбки… и отец молча выбросил два пальца.
Как он проглотил последнюю макаронину, как исчез… одному – кому? – известно.
Одно точно: был отец свободен как никогда. А когда он был НЕ свободен?
И был он… счастлив, что ли?.. А когда он был НЕ счастлив?
2-003
Самой ценной вещью у отца в сундуке был сам сундук.
«Вот она, вещь в себе!» – улыбнулся сын.
Не лишена любопытства и сама попытка его описания…
Извольте. Отчего бы и не описать вещицу…
Он напоминал комнату, в которой стоял. Комната же напоминала квартиру, в которой находилась. Двойное дно в квартире объяснялось проще, чем казалось бы.
Чертеж словами, оказывается, труднее описать, чем картину.
Чтобы войти в описание, надо подняться два марша по лестнице на бельэтаж. Дверь окажется справа. За дверью будет маленькая прихожая, из которой налево будет дверь в небольшую кухню (она же столовая), а уже из кухни – дверь в большую комнату (гостиная, она же спальня). На кухне – плита и стол с лавкой, в гостиной – кровать и распятие.
Направо из прихожей будут две дверцы: одна в ванную комнату (ванная, душ, туалет), другая – в пресловутый шкаф (с секретной лестницей), и там, внизу (семь ступеней), еще комнатка, поменьше, третью часть которой (кроме топчана, столика и стула) и занимал наш сундук. В этой комнатке еще и окошко было!
Именно в этом окошке и увидел (вернее, НЕ увидел) он впервые Мадонну…
Теперь она наполняла наверху ванну.
Как ни напрягал Бибо свое пространственное воображение, ему не удавалось представить, где же эта нижняя комнатка (в которой он в данный момент находился): под ванной или под лестницей? – она исчезала из пространства.
Она исчезала, и он вместе с ней: сундук был тоже своего рода пространством.
Темно-коричневым. Весь кожаный, хотя и твердый. Внутри из дерева (если постучать). Стенки и крышка – красиво-рифленые, углы обиты особо прочной кожей. Огромный. Человек бы в него легко поместился (в утробной позе). Две кожаные ручки по бокам (чтобы нести вдвоем). Металлические язык и петля для замка.
Замок – был. Серьезный, кованый. Но без ключа.
«Париж» – было оттеснено на крышке. И еще: «Туристский».
Французского, значит, производства… Представив себе двух носильщиков, согбенных под его тяжестью, сын опять улыбнулся.
Повертев замок (ключ оказался не нужен: он не был закрыт), сын поднял крышку.
Наверху лежали длинная юбка (подрясник?) и сандалии…
Под ними – ничего, сразу дно с прихотливыми пустыми отделениями, как в шкатулке. И лишь в одном – мешочек ржавых использованных лезвий.
Внутренняя сторона крышки была вся оклеена.
Спаситель, Мадонна, святой Георгий.
Этикетки виски (шесть сортов).
Спаситель с Отцом (Мазаччо). Святая Троица (Рублев).
Фотографии младенцев (шесть разных одного возраста).
Фотографии шести красавиц (все разные!). Одна из них…
Три фотографии одного и того же мальчика (разного возраста)…
Бибо узнал себя и захлопнул крышку.
Так и застыл, с сандалиями в руке.
2-004
Все очень ловко у него получилось.
Пока она, раскрыв рот, бродила по замку, гипнотизируя фамильные портреты, лаская рыцарей и китайские вазы, он перебирал у бабушки в шкатулке, что бы ей подарить взамен.
Не это и не это… А это уж слишком…
Скоро они придут! Ее надо было увести до этого.
Замена, измена… Бабкины цацки перевешивали.
– Ты знал, что их нет дома? – Он не услышал, как она подкралась. – Какая прелесть!
– Хочешь, возьми… – сказал он ломающимся голосом.
– Это слишком. Это не твое.
Он попробовал повалить ее на бабкину кушетку – движение, как ему казалось, все оправдывающее, – так кушетка была искреннее: она сломалась.
– Пойдем, – сказала Бруна. – Твои скоро придут.
Она УЖЕ знала. Он не сопротивлялся.
– На улице дождь, – сказал он, – я сейчас.
О, эта спасительная мысль о плаще!
С отвращением отразившись в дверце зеркального шкафа, он выхватил плащ на ощупь, первый попавшийся.
Так и вернулся, как лакей, неся перед собой плащ на плечиках. Застал Бруну на том же месте – перед зеркалом.
То же выражение лица застыло в зеркале.
Он швырнул в сердцах плащ на сломанную кушетку.
Теперь они отражались в зеркале вдвоем.
Лицо ее переломилось улыбкой, будто зеркало треснуло.
– Пойдем, – ласково сказала она.
Он воровато прихватил проклятый плащ, и они поспешили прочь.
В воротах замка столкнулись с матерью и бабкой.
И они поздоровались как ни в чем небывало. Как призраки с призраками.
– Я вот что взяла на память, с камина…
И Бруна продемонстрировала никому не нужную треснутую друзу горного хрусталя. А он потрогал в кармане античную камею, но не показал.
Нет, она не потеряла туфельку на парадной лестнице…
Это юбка матери каким-то образом сначала прицепилась к плащу, а потом осталась лежать на сломанной кушетке.
Она потом служила главным вещественным доказательством на семейном трибунале: предаться разврату до такой степени! И где?! В фамильном замке, где каждый камень…
Не каждый… Никто не заметил пропажи ни друзы, ни камеи.
И матери было нипочем, что юбка-то была ее собственная.
Как ей не показался странным и тот факт, что после прецедента разврата можно забыть надеть юбку обратно…
Главное в вещественном доказательстве не столько его доказательность, сколько его вещественность…
Так думал молодой повеса, примеряя отцовские сандалии, в точь такие, какие утратил.
2-005
Но сундук был значительно глубже!
Обнаружив по сторонам две петли, сын потянул за них и с легкостью вытащил – это было всего лишь верхнее отделение!
Под ним было точно такое же, но и в нем ничего не оказалось. Кроме конверта.
«Завещание» – было написано на конверте.
«Для чего и требуются подобные сундуки!..» – усмехнулся было сын, вскрывая конверт.
Там был листок и еще один конверт.
«Сундук – Мадонне, содержимое – Бибо» – вот все, что было написано на листке.
«Завещание» – было написано на конверте втором.
«Бибо! Это тебе только показалось, что я расстался с тобой. Конечно, кто спорит, мне не удавалось уделить тебе достаточно времени. Теперь у меня будет его значительно больше.
Но кое-что, пользуясь торжественностью момента, хочется сообщить тебе сразу.
1. Не сотвори себе кумира (поверь мне, это труднее всего).
2. Помни, что любая жизнь (в том числе и твоя собственная) дороже любого транспортного средства.
3. Не возлюби жену ближнего, если не любишь ее.
4. Не пей пузырьковых (шампанское, пиво, зельтерская и т. п.). Лучше уж виски – много жидкости вредно, особенно в зрелом возрасте.
5. Не закусывай, когда пьешь. Чтобы сохранить зелень свежей, храни ее в воздухонепроницаемом пакете, надув его собственным выдохом (растения любят СО2).
6. Более двух пар штанов и четырех рубашек не требуется для мужчины (трусы и носки – по усмотрению).
7. Не бойся. Помни, если кто-то стал относиться к тебе хуже, значит, он сделал тебе какую-нибудь гадость. Забудь.
8. Не отыгрывайся.
9. С похмелья брейся и не опохмеляйся (один).
10. Следи за ногами. Болеет всегда то, о чем не думаешь (например, ноги).
Уже десять! А я так и не успел тебе ничего сказать.
Скоро, скоро мой последний виски!
Позор, как и душ, принимай.
Люби языки и животных.
Есть можно все, сырое и вареное, но только самое свежее.
Отправления (естественные) не совершай торопливо.
Лучше быть циником, чем хамом.
Работа не позор, но и не самоцель.
Гладь животных и детей, только когда им это приятно.
Не говори, не кури, не пей, не отвечай, не ешь, не пиши, не занимайся любовью, не следуй советам (в т. ч. моим), если сам того не хочешь.
Не ври с целью.
Не помножай количество сущностей.
Можно все, но не злоупотребляй ничем.
Будь! Присутствуй и молись…»
Дальше было не разобрать – такие каракули.
2-006
И дело было не в почерке…
«Мысль пришла и прошла. Была.
И опятъ: Израил или Израфель? Мункар или Накир?
Ничего нельзя восстановить, не создавая; т. е. впервые, т. е. единственный раз, т. е. заново.
Даже вот такую мысль.
И еще одну: должна же быть хоть одна достоверная история в Истории человечества? Чтобы уж не было сомнения, что была.
И вот есть одна такая… Единственная. Без тени.
История Иисуса.
И тогда все отсекается бритвой Оккама.
Но является ли мысль о множественности миров ересью?
Нет. Потому что Он был в этой множественности как единственно достоверный факт. Не Харут или Марут, а Он, единственный, выводит нас из этого дежа вю».
– Не понял, – криво усмехнулся Бибо.
2-007
Под сандалиями и плащом лежал этот дневник.
Был ли то дневник?..
У Бибо не было опыта не только в чтении дневников, но и в их писании.
Тем не менее дневник этот открывался его собственной страничкой.
«27 Ноября 1927 года, – было написано круглым доверчивым почерком. – Приезжает отец. Начинаю дневник…»
Больше, однако, на страничке ничего не было. Лишь по краям был прочерчен неровный пунктир с расставленными там и сям векторными стрелками…
«Сие есть путь Божией коровки», – было прокомментировано рукою отца вдоль линии.
В остальном… страничка была пуста.
Она была аккуратно вклеена первой в тетрадку.
«Сентиментальный дурак!» – выругался Бибо, будто расписался по диагонали.
«Попытка что-либо понять или вспомнить – вот доказательство предопределенности. Усилия тут бесполезны. Тошнота и обморок.
Поймешь и вспомнишь, только когда придет пора. Не раньше, но и не позже.
Так мысль, так любовь.
Как молитва.
Сегодня тебе исполнилось семь лет.
Надо же! Не забыл!..
Но и… не вспомнил.
Тельца нет.
Убийство – это попытка вспомнить тело.
Позднейшая запись: что я имел в виду?
Еще позднейшая приписка: то и имел.
Любовь – это необсуждаемость».
2-008
«О каком убийстве он плетет?!»
О, как она была весела!..
Он не знал, какой ей сделать подарок, и вспомнил про камею. Мысль о том, что когда-нибудь его родные увидят вдруг Бруну с камеей на груди, уже не беспокоила его. Ему казалось, он решился. В конце концов.
И собственная решительность польстила ему.
Они уедут. Куда-нибудь в Африку. Может быть, к отцу. Возвращение к блудному отцу – чем не поворот притчи? Им повезет: они разбогатеют на кофейных плантациях…
Буйство молодого лета утверждало его в этой мысли.
О, как они любили этот парк! Как они любили в этом парке…
И была она в белом платье, как невеста.
– Любовь – это так просто! – сказала она. – Это – необсуждаемость.
Ее поцелуи были так вкусны! Она была уже воодушевлена, хотя он еще не успел ей ничего сказать… Но ей не надо было и говорить.
– Ты видел когда-нибудь, как растет кофе? – спросила она. – Мне нравится, как ты рассказываешь про отца…
Зато она ничего не смыслила в камеях…
– Красивая… – сказала она. – Похожа на твою мать.
На камее между тем была Клеопатра со змеею на груди.
– Скорее уж на бабушку… – рассмеялся Бибо, прикалывая ей брошь, путаясь с булавкой и замком, пользуясь случаем порыться…
– Что ты… что ты…
– Мне нравится их у тебя воровать!
– Тебе нравятся?.. Они такие еще глупые!
– Которая глупее?
– Угадай!
– Эта? эта?.. Нет, вот эта! А эта что, прячется?..
– Дурачок! Их же у меня всего две…
2-009
– Что ты! Что ты… Не плачь!
И кто-то тянул его за руку. Рука была черная.
– Ты уже прилетела?
– Ты ее так любил?
– С чего ты взяла?..
– Она… умерла?
– Откуда ты знаешь?
– Сердце женщины… Отравилась?
– Глупости! Заражение крови. Укололась булавкой…
– Ты хотел на ней жениться?
– Ну хотел…
– Тогда ты не виноват. Это была судьба…
– Брошь – я подарил.
– Ну и что?
– Я же и уколол…
– Ну и что?
– Как что! Это я ее заразил трупным ядом.
– Бред! Как ты его достал?
– Это у нас фамильное…
– Ты ее укусил?
– Боишься?
– Нет. Хочу.
2-010
– Пойдем! – сказала Бьянка-Мария, вырываясь из объятий Бибо.
– Куда?
– Его надо найти, – сказала она решительно. – Возьми его!
Она указала на Коня.
– Зачем?
– Я его боюсь. Твой отец не тратил на себя ни цента. Экономил даже на бритвах и конвертах. Это была единственная вещь, которую он купил. За большие причем деньги…
– Зачем?
– Этого-то я и не знаю. Читай дальше… Читай тут!..
«12 СМЕРТЕЙ ЛАПУ-ЛАПУ
(Основание грамматики лапулапского языка)
Молод и силен был Лапу-Лапу, когда родился. Мать его настолько уменьшилась, родив его, что пришлось Лапу-Лапу с самого рождения носить ее на руках, как Большую Грудь. И истаяла мать на груди великана и высохла, как пушинка. И положил он ее на ладонь и дунул. И вознеслась Большая Грудь на небо.
И в последний раз пролилась она молочным дождем на осиротевшую землю. И там, куда упали капли ее молока, выросли кокосовые пальмы.
Так стал Лапу-Лапу богатым.
И богатство сделало его справедливым.
Люди рождали людей, и сделался народ, и власть Лапу-Лапу стала велика.
Оттого в лапулапском языке родину зовут не "Землей Сына Большой Груди"».
– Смешно, – прокомментировал Бибо. – Что это?
– Не смешно! – вспыхнула Бьянка-Мери. – Это наша история.
– Не сердись. – Бибо попробовал ее обнять.
– Ты очень ее любил?..
– Кого?
– Читай дальше, там должно быть и про него.
– Ничего не понимаю!
2-011
«Тридцать лет упражнялся Лапу-Лапу в боевом искусстве и уже одним ударом перерубал пальмовый ствол с той же легкостью, как мальчик рассекал тростник, играя со сверстниками в войну.
Погибли сверстники в мелких побоищах, до которых не снисходил великий воин. И весь западный берег очистился от леса, как жизнь от друзей детства. Отсюда и название Берег Лапу-Лапу.
На золотой песок выходил он с рассветом, с обнаженным мечом, в ожидании… Разрубить Железного Человека в Золотом Шлеме предначертано было ему.
Тридцать три года делал он так. И стар стал великий воин.
И даже двенадцать бутылей пальмового в день уже не поднимали его с циновки. И даже двенадцать девочек за ночь не разубеждали его в этом.
И даже двенадцать принципов мудрости, запечатленных в облике Вечного Всадника, не прибавляли ему духу.
Угасал Лапу-Лапу.
Печень его томила, и камень лежал на сердце.
Легкие мучил кашель, и даже от курения любимой травки ему было тошно.
Устал Лапу-Лапу ждать.
Устал от лежания на циновке, устал от вина, от девочек, от травки.
И особенно устал он от двенадцати мудрых мыслей.
Как не пьянило пальмовое, как не услащали девочки, как не утешала травка, так и мысли его были уже не мудры.
Стал он выходить к морю лишь к закату, путая его с рассветом».
– Очень-очень интересно… – сказал Бибо. – Извини меня еще раз… И что же ты хочешь обнаружить?..
– Тут уже про него было…
– Про кого, господи?!
– Про Вечного Всадника…
И с опаской Бьянка-Мария указала на скульптурку Коня.
2-012
– Кто он?
– Отец?
– Нет, Конь.
– Не знаю. Он звал его Израфель. Он его по-разному звал… Читай дальше.
«Горе врачу, пережившему своего пациента, горе учителю, пережившему своего ученика, проклятье отцу, пережившему сына!
Счастье тому, кто оставит за собою все, как было. Счастье оставившему после себя лишь горе по себе, а не свое горе.
Горе вождю, ведущему свой народ дальше цели. Слава вождю, павшему до победы.
Не это ли значит: «Врачу: исцелися сам»?
От старости и болезней умирал великий вождь Лапу-Лапу, ждал своей смерти и не дождался.
От потери крови скончался великий воин Лапу-Лапу, а не от двенадцати ран. От двенадцати ран умирал он, а умер одною смертью.
Печень его разорвалась раньше, чем пика пронзила ее.
Легкие его заполнились морской водою, и он захлебнулся раньше, чем задохнулся.
Кровь ударила ему в голову раньше, чем алебарда разрубила ее.
И сердце его разорвалось раньше, чем кинжал вошел в грудь, а пуля под лопатку.
И теперь:
печень – это существительное,
легкие – это наречие,
голова – это прилагательное,
и сердце – это глагол,
кровь – это язык,
и дух Лапу-Лапу – это его народ.
Такова грамматика языка Лапу-Лапу».
2-013
– Слушай! Кто он все-таки был?
– Конь?
– Нет, отец…
– Он был для нас всем.
– И Любовником тоже?
– Как ты смеешь!? Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нег! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Нет!..
– …Как ты похож на своего отца… Я тебя полюбила сразу, тогда, в самолете...(и то и другое говорит девушка)
Этого он не ожидал: она была девушкой.
2-014
Прохладная капля упала ему на щеку. Он проснулся на полу. На рясе отца. Кругом была ночь. И рядом Она дышала.
И кто-то ходил по комнате, неслышно их, его и Ночь, перешагивая.
Маленький оплывший огарок в руке. Капюшон, ряса из плащевой военной ткани, препоясанная вервием, босой, кривые огромные ногти… ищет сандалии!
Копыта старика. Оброс бородою, ищет ножницы… обстричь ногти!
Ослепительная догадка: его похоронили заживо.
Плащ обсыхает, и с него то и дело обсыпается тонкий песочек.
Роется в своем поганом сундуке, как в могиле. Раскручивает и закручивает бритву «Жиллетт», раскрывает и захлопывает дневник; после недолгих колебаний прихватывает моток бечевки и перочинный ножик, старую газету… ах, вот зачем!
Отец заворачивает Коня.
Бибо перестает прикидываться спящим, перелезает через Бьянку-Марию и отбирает пакет. Отец неохотно, но и без особого сопротивления уступает, зато не выпускает его руку, тянет за собой.
Лицо его молодо и приветливо: просто он знает дорогу. Бибо колеблется – отец тянет его настойчивей: знает, куда и зачем. Бибо не хочет…
Лицо отца суровеет и стареет. Он жестко вцепился в руку сына.
Отец тянет его под письменный стол: там, между тумбами, стена, зашитая серыми досками. Такие выцветшие на солнце и дожде досточки… вот никогда не предполагал, что там вроде дверца в чуланчик на чердаке… даже калитка… в щели небо видать… Нет, не страшно, но как-то еще не готов.
Грозное лицо отца. Бибо решительно не хочет следовать за ним.
И по мере того, как свирепеет отец, он начинает уменьшаться, скукоживаться, таять, а рука его растягиваться. И вот он уже весь под столом.
Бибо окончательно понимает, что это не его отец. Что это другая сила…
Он осеняет себя крестом, чуть ли не впервые в жизни. То есть не в церкви.
Отец превратился в крутящийся волчок под столом, не то в бомбу, не то в гранату, и, пошипев, но так и не взорвавшись, пропал.
2-015
Это смотря с какой стороны посмотреть… Ночь уступала Бьянке-Марии свою власть: по мере. По мере того, как рассвет протирал окошко, Бьянка-Мария оставалась в ночи, становилась ее сгустком. Она свернулась клубочком в утреннем свете, закутавшись в остатки ночи. Бибо с неприязнью рассматривал белизну собственных руки и ноги: будто они всплыли в ночи, будто труп.
«Наверно, первые люди… наверно, Адам и Ева… наверно, они были черными! Им не надо было одежды поэтому… потому что они были одеты! Одежда Творца – ночь, потому что Он – свет. Это потом, это потом Змей побелил их: “Смотрите, вы же внутри, под кожей, белые!”– раздел, и им стало стыдно. Про ребро… про ребро что-то наплел переплетчик… переводчик… переписчик… не так было дело! Конечно же, первой была Ева, и она была черной! Гладкой, как пупс. Ничего лишнего. Адам – потом. Это Еву вывернули наизнанку. Оставили кусок пуповины… привесок… и подвесили-то кое-как!..»
Бибо отшвырнул отцовский дневник, с неприязнью осматривая свой сжавшийся перетрудившийся отросток, переводил с нежностью взгляд на совершенный комочек тьмы, на остаток прекрасной ночи, которая уже была, одна, единственная, первая, которая больше никогда – никогда! –не повторится… Бьянка-Мария разгорячилась в сладком досыпании, заголилась: пятки, ладошки, подмышки, губы, те и эти, – все это белее розового, розовее белого – ничто в мире не могло быть настолько обнажено! настолько быть!.. Всплыла ослепительная полоска зубов – то ли смерть, то ли улыбка счастья: она вся еще была вчера!
Зря недооценивал себя Бибо… Ничтожество его превысило всякое воображение и чем-то напоминало негра. Оно вошло в рассветное утро родной ночи, погрузилось во вчера, потому что взамен первой и последней ночи послал нам Господь первое и неразменное утро.
Когда вбираешь голоса, И
птица трудится с рассветом, И проступает, как роса, Сквозь пот труда любовь
поэта, Ты не торопишься… и время, Как конь разнузданный ступает, Копыта
черные в траве, Бразды и стремя промокают В забытой на
ночь борозде. И птица трудится в гнезде…
2-016
– Ты прямо куэнтеро… – вздохнула Бьянка-Мария. Ей понравились его стихи.
– Что такое куэнтеро?
– Сказочник. Сказитель. Душа народа.
– Это в смысле Лапу-Лапу опять? Которого отец придумал?
– Лапу-Лапу был! – возмутилась Бьянка-Мария. – Был, был, был! Он первый вас побил! Он вашего первого убил!
– Ах вот оно что! – рассмеялся Бибо. – Порабощенные народы… А мы, значит, поработители?
На этот раз ему не удалось справиться с Бьянкой: телом своим она распоряжалась свободнее, чем духом.
– Ты что, обиделась?
– За что на тебя обижаться… – пренебрежительно сказала Бьянка. – Ты такой же, как они.
– Как кто?
– Колонизатор.
– А отец?
– Отец другой. Он – отец.
– Он что, и твой отец?
– Он наш отец.
– Как так?
– Он нас всему научил: языку, истории, Богу…
2-017
О человек!
Ужель не хочет человек
Понять, что он из капли создан,
С Творцом торгуясь весь свой век,
Забыв, чии вода и воздух?
Он предлагает притчи нам,
Как будто послан мимо цели, –
Кто может жизнь сухим костям
Вернуть, когда они истлели?
Создатель Неба! Ты один
Исполнен необъятным знаньем,
Ты – моей воле Господин,
И ты – мое живое знамя!
Иначе – только взблеск и вскрик,
И помыслы мои погасли…
Все это длилось сущий миг,
И бритва воплотилась в капле.
– Это и есть ваша вера? –
съехидничал Бибо.
– Почему же… Мы верим в Христа, – отвечала Бьянка, опять и опять одеваясь.
2-018
Бритва. Он помнил, что отец использовал «Жиллетт».
Он находит лезвие меж страницами дневника.
Он хочет взять ее, чтобы посмотреть в ее дырочки на свет – такое простое, можно сказать, естественное желание. Но она становится величиной во всю страницу. Он пытается ее вырвать из дневника – и она покрывает весь стол, как скатерть. Он пытается стянуть ее со стола – она прогибается, дневник соскальзывает и падает на пол; Бибо наклоняется за ним и обнаруживает, что стоит на бритве.
Он не сразу постигает это: пол, да, какой-то странный; он не знал, не обратил как-то внимания, что пол в нижней комнатке под ванной выложен как бы металлической плиткой, но еще больше поражают его собственные ноги, босые, стоптанные, как копыта… трещины, ссадины, короста… кора.
Да, больше всего они напоминают древесную кору.
Старое уже дерево, обломанный сук…
Посох.
Он опирается на кривой посох, кое-как обернут в плащ-палатку и вервием препоясан… Горят подошвы.
Хватит удивляться – надо дальше идти.
Он смотрит вдаль – глаза слепит уходящая в бесконечность сверкающая бритвенная поверхность. Жжение в подошвах нестерпимое – легче уж идти, чем так вот стоять.
Он идет.
2-019
Бритвенная пустыня простерлась без конца и без края. Жжет солнце. Страшно даже посмотреть в его сторону – он пробует сориентироваться по тени.
Тени – нет. Значит, солнце в зените, над самой его головой. Он осторожно задирает голову…
Но и Солнца – нет.
Один только Свет.
Он понимает, что свет этот начинается с большой буквы «С».
Она плавает у него перед слезящимися глазами, как мусульманский полумесяц.
Пахнет шашлыком, и сладко томится зурна… и там, на краю бритвы, на самом ее острие, дрожит что-то живое… наконец-то! Роща! Тень! Неужели здесь и под деревом не окажется тени?..
Не окажется. Это из-под подошв его вьется дымок, это раскаленный воздух звенит, как зурна.
Его поджаривают на сковороде.
Ну да, это ад.
Вся жизнь проходит у него перед глазами… Вот, значит, что это за выражение: за одну секунду! Какая там одна секунда! Хорошо бы, если секунда… то – вечность!
А тут: взмах, взвизг, блеск – серп ятагана. Сверкнуло, и – нет.
Бруна…
Вот и вся жизнь.
Как урок географии. Тема: пустыня и миражи. Урок окончен – звонок и перемена.
Ну да, миражи!.. Господи! Какое счастье! Как я сразу не догадался, что это мираж… Это же объясняет все! Благодарю Тебя, Господи!
Ведь если существует мираж…
ТО!!!
2-020
Он встал на колени и осторожно заглянул в колодец.
Оттуда дохнуло жаром. Глубоко на дне выжженного ущелья змеились язычки пламени. Пахло серой.
География продолжалась: то ли долина гейзеров, то ли мир в первый день творения…
Так вот что значит – конец света!
Время пойдет вспять: оледенение, мамонты… человек превращается в обезьяну… динозавры… рыбы выползают на берег… океан… суша… остывающая лава… огонь. Ад.
Но ведь если вспять, то еще раньше… до Изгнания из?..
Он пополз к соседнему колодцу, и когда заглянул в него с осторожностью, как средневековый монах за край Света… то – зеленая, сочная долина простиралась под ним, и по дну ее, ростом вровень с горами, приминая огромными копытами лес, как траву, шел единорог, шел и трубил, мощно и протяжно, как локомотив, и нежно и печально, как человек.
И никакого сомнения не оставалось, что это было Чистилище и в нем брела раскаявшаяся душа.
Лицо единорога показалось ему родным.
Бибо переполз к следующему колодцу, уже не сомневаясь, что там будет: недаром в бритвах всегда три дырки! – логика тут была железная, даже стальная.
И это оттуда лились волшебные звуки зурны!
Бибо подтянулся на руках к самому краю, но ничего толком не разглядел, только разнюхал: аромат, столь же тягучий и сладкий, манящий, как музыка, сплетающийся с ней. Несильно раздумывая, он лег на живот и свесил туда ноги – никакой лестницы не оказалось, ни единой зацепки. Поболтав ногами в пустоте, он повис на руках и так повисел, снова не находя опоры. Ладони вспотели, пальцы заскользили по полированному металлу, он сорвался, обломав ногти, и полетел вниз.
2-021
Он очнулся от птичьего щебета.
Казалось, и неба не было, одни фрукты: гранаты, персики, виноград – все это свисало ему прямо в рот.
И четыре девичьи грудки: две черненькие и две беленькие…
– Бьянка! Бруна?.. Вы как тут?
Серебристый их смех заглушил птичий щебет.
Объятия, поцелуи… Это было свыше его сил.
И обе оказались девушками.
– Эт-то еще что такое! – возмутился Бибо. – Так не бывает! Вы же уже не девицы!
– Здесь – вечная девственность, – смеялись они, играя его мужским достоинством, и вдруг испуганно смолкли.
– Кто ты? Ты как сюда попал?! – воскликнули они в священном ужасе.
– Неверный! Неверный! – заверещали они. – Как ты мог пройти Сират?!
Он посмотрел в направлении их в ужасе простертых рук…
Сверкающей, как бритва, стрельчатой аркой протянулся над безбрежным водоемом неописуемой красоты мост.
Часть третья. АШШАР
3-000
– Что у тебя с ногами?
– Мне приснилось…
– Это не сон. Смотри, какие волдыри!
– ………………………………….
– Успокойся, все страшное позади… Так не больно?
– Вот так хорошо…
Да, так уже хорошо… Когда твоя голова на коленях у реальной Бьянки, и тебе перебирают волосок за волоском, и прикрывают глаза прохладной узкой ладошкой. Когда мама Мадонна, колдуя из трех пузырьков, совершает твоим ногам волшебный компресс меж своих непомерных грудей. Так хорошо. Но это, наяву, еще менее представимо, чем то, откуда только что он…
3-001
– Вы сон или явь?
– Мы не сон. Мы – это мы. Это я, твоя Бьянка. А это моя мама. Мадонна.
– Что же это было?!
– Вот ты и расскажи. Полегчает.
– Когда ты познакомилась с Бруной?
– Твой отец рассказывал эту историю. И фотографию я у тебя видела.
– Как же вы оказались вместе?
– Это тонкое тело, – прокомментировала Мадонна. – Оно могло залететь и в будущее. Признаться, это меня настораживает. Как выглядел мост?
– В точности как опасная бритва.
Мадонна прошла к сундуку и умело в нем порылась:
– Эта?
– Да.
Такая потертая продолговатая коробочка-пенальчик. Стертое золото фирменного клейма на ней. Дорогая переплетческая работа, старинная. Донышко уже прохудилось, и бритву можно просто вытряхнуть, как из ножен, не разнимая пенальчика. Дамасское лезвие утопает в разделе ручки, отделанной не иначе как слоновой костью. Кость пожелтела.
3-002
– Отец очень дорожил этой бритвой,– комментировала Мадонна. – Она ему еще от его отца досталась…
Бибо не мог не нажать на прихотливую блестящую загогулину, и бритва высвободилась из рукоятки.
– Вот в точности такой мост! – воскликнул Бибо. – Идешь по этой узенькой полочке… – Он провел ногтем по узенькому желобку с тыльной части бритвы. – В полподошвы. С одной стороны пропасть, с другой – как бы высокие, на уровне шеи, перила. Но это лезвие бритвы. Вон, смотри! – На ладони был глубокий запекшийся порез. – Что ты! Это я даже не прикоснулся. Лезвие настолько остро, что прозрачно. Если бы я попытался ухватиться за видимый край, у меня бы уже руки не было! И вот ты теряешь равновесие, хватаешься за лезвие, как за перила, и, уже безрукий, летишь в пропасть. Там – ад. Подробностей не разглядел – тьма, бездонность, смрад. А со стороны лезвия – голубое безоблачное небо и холмы, восхитительные холмы, гряда за грядой, как волны, и что-то журчит, прохладно и звонко, как музыка, – тянет туда заглянуть, за край. Но тогда – потеряешь голову: невидимый край тебе ее сбреет. На моих глазах…
– Какие страсти!.. – по-деревенски всплеснула руками Мадонна, задев газовую занавеску.
– Да, вот так, и – руки как не бывало, – мрачно констатировал Бибо. Он чувствовал себя уже героем: приятно было попугать любящих женщин.
С тем же знанием дела Мадонна направилась к его саквояжику и запустила туда руку.
Табакерка была извлечена.
– Спрячь это, Мери! – строго сказала она. – Чтобы он никогда не нашел.
– Как вы смеете! Это память о моей бабушке!
– Чтобы ты голову не потерял вместе с памятью, – заключила Мадонна.
3-003
– Ну хватит. Сеанс окончен. – Мадонна решительно поднялась с колен. – Всю грудь мне истоптал.
Бибо встал столь же решительно и со стоном повалился навзничь. Бьянка-Мери подхватила его.
– На ноги ты еще не скоро встанешь,– сказала Мадонна.
– В буквальном смысле слова, – сквозь зубы процедил Бибо.
– Да, всего лишь в буквальном, – рассмеялась Мадонна, осветив зубами всю комнатку, любуясь Бьянкой-Марией. – Ну вылитая Пьета!
Бибо стыдливо прикрыл заголившийся срам.
– Однако! – восторженно сказала Мадонна. – Какое чудовище!
– Мама! – возмутилась Бьянка-Мери.
– Ухожу-ухожу. В будущем году рожать лучше летом, вам надо поторопиться…
– Мама!!!
– Ушла. Уже ушла. Только не отдавай ему табакерку. Тебе хоть бы что, а видишь, что с ним творится…
– Ой, мамочка!!! – заверещала Бьянка-Мария, как только за Мадонной захлопнулся люк. – Ой, умоляю… Ой, умираю…
Но Мадонна и не думала возвращаться.
Лязгнул засов.
3-004
– Однако ее такта ненадолго хватило,– пробурчал Бибо.
– Если с тобой быть тактичным, можно с голоду помереть, – удовлетворенно хихикала Бьянка-Мери.
По лесенке с миской в руках ловко спускалась Мадонна.
Это всякий раз поражало Бибо, как ловко! Казалось, лесенка должна была проломиться или, по крайней мере, застонать – ничего подобного: Мадонна спускалась по ней, как с облака. И миска была полна до краев.
Из рукава выскользнули две ложки.
– Похлебайте и в путь, – сказала она.
– У меня нет рейса, – удивилась Бьянка-Мери.
– Полиция приходила.
– Как они нашли?!
– Не за тобой. За Бьянкой.
– Она-то тут при чем!
– Живо. Пошевеливайтесь. Они вот-вот вернутся.
– Откуда ты знаешь?
– Они установили наружное наблюдение.
– Так они там?
– У них сиеста…
Наверху все было раскидано и переворочено.
– Что они искали?
– Не знаю. Во всяком случае, лучше забери свои вещи.
Собираясь, Бибо представлял себе явленную ему в ощущении двухэтажность жизни – с раем внизу и адом наверху.
«Странно, что они не слышали наших стонов!.. Но ведь и мы не слышали их топота…»
Ему было почему-то весело. Он вдруг понял, что давно уже хочет выйти на воздух.
Счастье утомительно. Вот почему оно не длится вечно.
В саквояжик улеглись: разобранный Конь, разломанное распятие, разрозненные дневники отца, те самые бритва и сандалии.
3-005
Их уже ждали.
Но нет, слава богу, не полиция. Другой экипаж.
Мадонна уже обо всем подумала и позаботилась…
Какое же это счастье – выйти на свет, на воздух! После счастья…
Каждый листик отдельно! Каждый щебет…
Пейзаж.
Хотя никакого пейзажа не было: дрянь дворика, курятники, белье.
Небо! Трехэтажность счастья.
С неба – на землю, с бельевым квадратиком посередине…
«Как она похожа на тюремщицу!» – подумал Бибо.
Но экипаж был сказочным – шатер на колесах. Он раздувался от ветра, как пустой матрас. Полосы на матрасной ткани были все разного цвета, на каждой трепещущей грани – надувная карамель. Флажки и вымпелы развевались – драконы и тигры.
Внутри шатра помещалась мотоциклетка с коляской и темнокожим голым сушеным водителем за рулем.
– Это Хулио, брат Пусио, – пояснила Мадонна. – Наш человек. Делайте, как он скажет.
Бибо взгромоздился позади водителя, Бьянка погрузилась в коляску. Мадонна любовалась ими.
– Ну прямо похищение невесты!
– Мама! – возмутилась Бьянка.
– Ну и что ж, что вы разменяли медовый месяц, – тут же нашлась Мадонна.
– Мама!!!
Была Бьянка в белом платьице.
«Свадебное путешествие, однако, – усмехнулся Бибо. – Похищение жениха. Своеобразный местный обычай».
3-006
Так они ехали, грохоча и клокоча, клубясь и развеваясь, оставляя черную завесу за собой, раздвигая джунгли.
Теперь Бибо рассматривал все как впервые. Ни на пути к мертвому отцу, ни когда его арестовали, он не заметил дороги.
Другой мир! По крайней мере, другое его полушарие. Представление о мире как о сложенном из двух половинок яблоке не казалось нелепым. Не видим же мы ту половину луны, как и ту половину яблока, пока не повернем его. Пока не облетим… Бибо задрал голову и ни луны, ни солнца не обнаружил: вершины деревьев почти смыкались над ним, оставляя лишь тлеющий белый отголосок неба.
Он был внутри.
Внутренним был и лес, и лист. Все здесь было внутри себя.
Как будто его, западный, мир был снаружи.
В какой-то мере это так и было: его Англия была для него нынче почти по ту сторону, и та сторона казалась ему освещенной: там рощи сквозили и листья глянцевели. Тут все было как бы с изнанки, с незримой теплой шершавостью, не предназначенное взгляду и им не обработанное. Не для глаз, не для человека.
Как бы ни нравилось ему здесь, цвет и тлен были равнопышны. Лианы, лишаи и листья пальм, как толстые зеленые высунутые языки, – природа задыхалась. На сук села большая, питающаяся падалью птица.
– А крокодилы здесь есть? – спросил Бибо.
– Нету крокодила, сеньор, – извинился Хулио. – Черепаха будет.
– Куда мы едем?
– Скоро будет.
И тут, как вздох, открылись прогалина, песочек, море, сосны. Как нетуда попал.
Но именно тут он уже бывал.
Он понял это по встречавшему их безрукому туземцу.
Он стоял у хижины своего отца.
3-007
Крыша хижины была уже починена – заштопана свежим листом. Как справился с этим безрукий, оставалось загадкой.
Он рыдал на груди Бибо, обнимая его культями. И это было непротивно.
Такой ровной, сильной любовью веяло от него. Смешанной с запахом пота и самогона.
Полную готовность перейти по наследству выразил он.
Слуга? раб? оруженосец? управляющий? лаборант? наперсник? брат?
Такую загадку разгадывал теперь Бибо с помощью переводчицы Бьянки и водителя Хулио.
Как ловок, как силен был Пусио! Все у него было руками: колени, подмышки, грудь и живот. Не говоря о пальцах ног.
Прижав обрубком кокос к животу, ухватив клешнею короткий меч, одним ударом срубал он верхушку ореха и тонким гибким ножом, одним круглым движением, добывал оттуда прохладный дрожащий белый мешочек, втыкал в него тростниковую трубочку и подавал гостю.
Бибо ласкал и мял в ладонях прохладный мешочек, как некое небесное вымя, посасывая из трубочки Богом охлажденное кокосовое молоко. И опять все было впервые, связанное с отцом! Очаровательное безвкусие свежести…
До того, как попасть к отцу, Пусио был профессиональным распинаемым. Раз в год, на Пасху, приколачивали его к кресту, и он повторял весь последний путь Учителя в праздничном шествии. Такой здесь был сильный католицизм… Нет, это не было так уж больно: привык. В кистях и стопах образовались незарастающие отверстые раны. Истинность веры и ром служили антисептиком. На тридцать третьем году жизни, когда он ходил на Голгофу как на работу, одного из двух не хватило.
И это отец его спас от гангрены и общего заражения крови. И Пусио более не покидал его, переняв от него многие рецепты врачевания.
И он занялся ожогами Бибо, а водитель Хулио покинул их.
«Бизнес», – сказал он, и экипаж исчез, развеваясь.
3-008
Бибо не узнавал жилище отца: так оно преобразилось.
– Я постарался, чтобы все было, как при нем, – пояснил Пусио.
Все дыры были залатаны, земляной пол устлан циновками. Очень чисто.
Посреди хижины был выложен из камней круглый очаг, над ним была установлена массивная кованая тренога с большим котлом странной формы. Медная эта реторта сияла, как солнце.
На стенке хижины опять висело распятие, копия прежнего, – темное мореное дерево было инкрустировано ракушками и кораллами. Над распятием портрет отца, выполненный в особой технике: позитив был отпечатан как негатив. Седой негр.
– Единственная фотография, какую я нашел, – извинился Пусио.
Мебели было лишь деревянный топчан и табурет. Стены увешаны пучками трав. Несколько больших темных бутылей на полу.
Пусио с гордостью демонстрировал этот мемориал, поясняя образ жизни его владельца.
В очаге отец изготовлял и древесный уголь, которым пользовал местное население от живота.
В одной из бутылей до сих пор растворялись в царской водке бритвенные лезвия. От радикулита, артрита и подагры.
В другой бутыли он копил вырванные им зубы.
А волшебный сосуд в центре был не что иное, как аппарат для изготовления огненной воды. От всех болезней.
В этой хижине отец спал, пил и молился.
Пусио был уверен, что хозяина забрали живым на небо.
Он как раз работал над скульптурой той штуки, что вознесла отца. Он ее еще не совсем кончил, но принес продемонстрировать. Три деревянных круга один над другим – большой внизу и поменьше наверху – крепились к наклонной ажурной мачте. Орнамент из кружочков вокруг кругов еще не был закончен. Конструкция в целом отдаленно напоминала некий гибрид того крылатого Коня и самогонного аппарата.
3-009
Вот эта хижина… Впервые у Бибо оказалось все свое. Под распятие он установил своего крылатого Полкана.
Он не спал.
Он вконец умучил Бьянку-Мери, и она посапывала у него под мышкой, горячая, как головешка.
В круглое окно на крыше заглянула полная луна.
«Он будет рад, что вы у него живете, – повторял он про себя слова Пусио. – Он вас больше всех детей любил. Он долго не верил, что вы его сын».
«Каков подлец!» – ласково думал сын.
Он посмотрел на Бьянку: освещенная луной, показалась она ему белой. Он входил в нее и плакал. Она не просыпалась и блаженно мычала. «У нее будет ее сын…» – в последний момент успел подумать Бибо.
И снова это была не Бруна, а Бьянка.
– Сама посуди, – все не мог успокоиться Бибо, – ну как такое может быть, чтобы блюдо на четырех огненных ногах!.. чтобы величиною с дом… чтобы прилетело и улетело… Скорее уж, правда, что у него взорвался самогонный аппарат… но что же он в нем такое варил, чтобы так рвануло?! Эти две вмятины – не иначе как от треноги…
Бьянка прижималась к нему не иначе как в знак согласия с его доводами.
– Но, с другой стороны… надо же быть такими злыми идиотами: меня в убийстве обвинить! Я же позже прилетел – ты свидетель. Теперь ты не вправе будешь и свидетелем выступить!.. – сообразил он, и это его опять умилило. – Теперь ты…
И она снова отвечала ему во сне, не просыпаясь.
– Что с них взять! – смело, как настоящий мужчина, выступал Бибо. – Менты и есть менты… Они даже Пусио пытались обвинить в том, что он отца удушил. Лишь после заметили, что ему душить нечем. Может, и прав Пусио, что скорее это они сами его и пришили?.. Но старик-то мой каков! Дать пощечину начальнику полиции!..
3-010
«По крайней мере еще три новые неотработанные версии… Прав отец: не доказательность, а вещественность. Сандалии…» – думал Бибо, засыпая.
Проснулся он, по-видимому, вскоре – была еще ночь. Совсем ночь – луна скрылась. Но хижина зато была та же самая, и кто-то теплый и гладкий перелезал через него – ребенок с торчащей лысой пипиской. Сынок… Братишка!
Вся хижина была полна людей: юноша, которого он никогда в жизни… однако лицо его было необычайно знакомо… взглянул на него быстровато и пристально, вскользь; также девушка, как сестра на того похожая, подружка, как оказалось, Бруны; Бруна его, однако, не заметила или сделала вид; подружка же, сестренка, взглянула с откровенным родственным любопытством; бабушка, пэрша и сэрша, тут как тут.
Все они, братишки и сестренки, ползали по полу, шарили под циновками, что-то ища, старательно огибая и избегая прикоснуться к Полкану, неведомо как оказавшемуся посреди комнаты.
– Вещдок! Вещдок! – радостно вскричала бабушка, тут же оказавшаяся мамой. – Вот она!
Она потрясала над головой, что-то было зажато в ее кулаке.
Отец поймал ее за руку, она сопротивлялась. Бибо вспомнил, каким сильным был отец тогда, когда пытался утянуть его под стол…
– Отпусти! – решительно встал он на защиту матери.
– Это не твоя вещь, – сухо сказал отец, палец за пальцем разгибая зажатую кисть.
На ладони лежала камея с Клеопатрой.
– Возьми. – Отец протянул камею Бруне, не отпуская материнской руки. Как на блюдечке.
Бибо не выдержал такого насилия и ухватил мать за другую…
Так они разрывали мать, но отец оказался сильнее.
Так втроем, цепочкой, вышли они из хижины.
Отец все время впереди.
3-011
«Что-то случилось с мамой…» – испугался Бибо. «Мама! Куда же ты?» – хотел крикнуть он и проснулся от собственного крика.
На берегу моря. Голова раскалывалась от пальмового крепкого, которым они наугощались с Пусио за разговором об отце. Помнится, Пусио несколько раз бегал за угол, пополнял кувшинчик.
Все еще была ночь, но звезды исчезли, уступая наступавшему за горизонтом утру. Лениво шлепало затихшее море.
Две тени, почему-то более светлые, чем ночь, стояли у кромки воды, держась за руки, и говорили, говорили, не отрывая взгляда друг от друга. Паром с крылатыми палубами приближался к берегу.
– Мама! – окликнул Бибо, все еще не уверенный.
Это была она, и она взглянула на него в ответ неузнающими глазами. В них все еще оставался взгляд, которым она смотрела на отца.
– Отец, не смей! Не уводи мать!
Бибо ухватил мать за руку и потянул в свою сторону.
– Да я и сам туда не вернусь, – сказал отец, легко отпуская мать.
– Мама! Пойдем…
– Никуда я с тобой не пойду! – вдруг решительно, почти холодно сказала мать.
– Мама!
– Оставь меня! Я так устала…
Опешив, Бибо отпустил ее руку, и она так готовно, так охотно бросилась на грудь к отцу… так помолодев… что сын понял…
– Знаешь, – сказал он Бьянке наутро, страстно сжимая и боясь отпустить этот последний горячий комочек ночи. – Любовь – это что-то.
3-012
Целыми днями они теперь валялись на пляже, который Пусио называл Капитанским, или плавали, качаясь на плавной, сытой волне, или любили друг друга прямо на песке, таком тонком и нежном, почти как кожа Бьянки, или гуляли по кромке воды и песка нагие, как Адам и Ева, собирая наиболее причудливые ракушки и кораллы, и Бибо набрал такое количество перламутровых ангельских крылышек, что ему казалось, что именно в это место на Земле слетаются ангелы, чтобы умирать, устав от небесной битвы, слетаются, как мотыльки, чтобы упокоиться в ласке прибоя. Бьянка жалела ангелов и отвергала гипотезу.
В обед наведывался Пусио с кокосами, рыбой и лепешками; они запекали восхитительную рыбу лапу-лапу на костерке и поглощали ее с пальмовых листьев, запивая кокосовым молоком…
И Бибо располагался в теньке с дневником отца. Дневник представлял собою ежедневную смесь снов, выписок из Библии и Корана, прерывался размышлениями на внезапную тему, дополнениями к истории Лапу-Лапу и постепенным грамматическим комментарием.
Странную, однако, религию исповедовал отец!
В буддизме его все устраивало, кроме избытка Будд.
В иудаизме его вполне устраивало единобожие, но не удовлетворял тезис богоизбранничества одного народа и обряд обрезания.
В мусульманстве его смущал сухой закон и нетерпимость к иноверцам, зато в христианстве его не устраивала моногамия.
«Если Бог один и един, – рассуждал он, – то и любить его надо один на один, в одиночку».
Решительно объединив для себя все конфессии в одну, он прозревал в этом золотой век человечества, одновременно устрашаясь того побоища, которое будет предшествовать его установлению. И тогда:
«Вера в существование Бога еще не есть Вера», – вдруг заключал он.
И для подлинной Веры оставлял себе одного лишь Христа.
«Надо же хоть во что-то верить!» – таков был конечный его довод.
3-013
Но стоило ему так решительно перейти в христианство, как тут же следовала выхваченная наугад какая-нибудь сура в его собственном, более чем приблизительном переводе…
Сура Девяносто девять
Когда в конвульсиях Земля
Извергнет бремя
И будет запустить нельзя
В ход Время, –
То будет явленная речь
Земли и Неба,
И в ней дано будет испечь
Подобье хлеба…
Разделится толпа с толпой,
Людская лава,
Как разлучает нас с тобой
Здесь – слава.
Добра горчичное зерно
И зла пылинку
В одном глазу и заодно
Узришь в обнимку.
С терновым лавровый венец
В одной посуде…
И сварят из тебя супец,
А не рассудят.
В тот день, когда вскипит
Земля…
Аззальзаля!
3-014
Поклонник уже Элиота и Джойса, Бибо не мог быть в восторге от таких стишков, но Бьянке нравился его голос, и он читал ей вслух, иногда подмешивая свои собственные. Он, не сообщая себе об этом внятно, все-таки ждал, что она отделит и оценит именно его стихи…
Ты стала такою послушною, Что я получаюсь лишний – Лежу себе пьяною тушкою с твоим рядом детским мишкой. И ты ни секунды не мешкаешь, Да и я тебе не мешаю – Хожу уже съеденной пешкою, А ты укрываешься шалью. И шепоты, шелесты, шорохи… Ночная рубашка иль утречко? – Я вывернул все свои потрохи с Кораном и Камасутрою…
И т.д. И она их по-своему отделяла:
– Это про Бруну?
– При чем тут Бруна!
– Здесь лишняя шаль. И у меня нет мишки…
И она их по-своему оценивала:
– Иди ко мне…
Пусио же на стихи только крестился культею, как чур меня, чур. И требовал вновь читать ему про Лапу-Лапу.
Лапу-Лапу было все: и творец, и учитель, и вождь, и воин, и герой, и отец сына, и отец народа, и просто хороший человек.
– Твой отец был настоящий Лапу-Лапу!
И Лапу-Лапу становилось все: и рыба, и вино, и небо, и песок.
3-015
«Отрубили ему руку,
и он переложил меч в другую.
Отрубили ему ногу,
и он оперся обрубком о скалу
и больше не сходил с места.
Но прежде…
На мгновение прежде…
Или в то же мгновение…
Но не позже, чем
в горло вошла ему алебарда,
а в висок пришелся ее удар,
легкие разорвались от морской воды,
а сердце было поражено с трех сторон…
Нет! Не позже…
обломанный его меч скользнул по стали
Железного Человека в Золотом Шлеме,
приподнял пластину его панциря
и вошел в его мягкое, белое тело
по самую рукоять.
Вода с кровью
хлынула водопадом
из Железного Человека,
И – вместе пали они,
Великий Лапу-Лапу и Железный Магальяйнш.
Только Магальяйнш пал на мгновение раньше
или в то же мгновение,
Но – ни мгновением позже!»
Вот что больше всего любил Пусио и заставлял читать Бибо по десять рад подряд.
И плакал с каждым разом все сильнее.
– Пойдемте. Я покажу вам это место, – сказал однажды Пусио.
3-016
Вышли они с рассветом и пошли на юг по кромке прибоя.
Впереди бодро вышагивал Пусио в качестве проводника. И это он нес за плечами отцовский рюкзак со всем необходимым, а именно с большим числом бутылок огненной воды. Он не стал брать ни кокосы, ни рыбу.
– Вот наши кокосы, вот наша рыба! – пояснил он, укладывая бутылки. – Там поблизости есть деревня.
Имелся в виду натуральный обмен.
Приятно было идти налегке по плотной и мокрой, прохладной и узкой песчаной полоске, как по досточке, совершенно доверясь проводнику.
Но потом стало долго, потом стало жарко.
Когда стало слишком жарко, они пришли.
Такой же песок, такое же море, такой же лес… но они пришли.
– Здесь! – торжественно объявил Пусио. – Здесь наш великий Лапу-Лапу смертельным ударом своего непобедимого меча сразил вашего жалкого Магальяйнша.
– Откуда ты знаешь, что именно здесь?
– Твой отец определил это место и указал нам.
– Как же ты его находишь? Здесь все то же.
– Две приметы имею. Видишь камень? Так вот, он ровно в тыще шагов от третьей усталости.
– Ты хорошо считаешь, – похвалил Бибо.
– Твой отец научил.
3-017
Из рюкзака Пусио извлек одеяла, и они расположились в теньке.
Здесь они оттянулись.
Культями и пальцами ног Пусио со знанием дела набил три косяка.
И вот какую информацию почерпнул из его болтовни Дж. К. Дж…
Как писал великий русский писатель, накурившись, между попутчиками завязался разговор.
Нет, ни Лапу-Лапу, ни Магальяйнш никогда здесь не были захоронены. Тело Магальяйнша отвезли в Цебу и там похоронили. А тело Лапу-Лапу предали погребению по местному обряду. Отец решительно отвергал некую научную версию, что это были даже не их тела. По его версии тела-то были их и лишь могилы были не их. Впрочем, могила самого Лапу-Лапу, возможно, никак не была отмечена с самого начала. И вообще, возможно, его съели рыбы.
Бибо катался по песку от смеха:
– Значит, вот почему рыбу зовут лапу-лапу! Значит, вот почему она такая вкусная!
К нему, взвизгивая от смеха, присоединилась Бьянка.
Долго крепился Пусио. Но и он не выдержал.
Отсмеявшись, путешественники неудержимо захотели есть.
Пусио отправили в деревню менять самогон на продукты. А Бибо и Бьянка…
– Время собирать камни, – объявил Бибо.
И они собирали камни и обкладывали ими большой камень.
– В Монголии это называется «ово»!
– Ты был в Монголии?
– Я не был. Отец рассказывал. Когда мы с ним фотографии печатали. Он очень любил эту страну.
– Как можно любить Монголию? – удивлялась Бьянка. – Любить можно тебя или меня.
– Если сложить ово, то можно загадать желание.
– И оно исполнится?
3-018
Пусио принес полный рюкзак кокосов, лепешек и рыб, когда Бибо сБьянкой сложили гору камней в человеческий рост.
Пусио очень понравилась идея.
Бибо нашел подходящую доску, и Пусио как умелец на все отсутствующие руки гладко ее обтесал.
И вот что под диктовку Бибо своим красивым почерком, слюнявя огрызок чернильного карандаша, найденного в одном из кармашков отцовского рюкзака, начертала на доске Бьянка:
ЗДЕСЬ
РОВНО 415 ЛЕТ НАЗАД
ВЕЛИКИЙ ВОИН ЛАПУ-ЛАПУ СРАЖАЛСЯ И ПАЛ ПОБЕДИВ
ТУТ
БЕССЛАВНО ПОГИБ ПЕРВЫЙ ИСПАНСКИЙ
ЗАХВАТЧИК МАГАЛЬЯЙНШ
ТАК
НАЧАЛАСЬ ВЕЛИКАЯ БОРЬБА ЗА СВОБОДУ
НАРОДА
За время начертания Пусио уже изготовил жердь, нашел и распрямил гвоздь. Доску приколотили к жерди, а жердь воткнули в каменную кучу.
Так был воздвигнут первый памятник Лапу-Лапу.
Так, хорошо потрудившись, назначив на завтра торжественное открытие, они по праву хорошо выпили и закусили. И повалились.
И только Пусио все еще таскал камни в гору, внося свою лепту.
3-019
Бьянка проснулась первой и растолкала Бибо.
– Тс-с-с! – поднесла она палец к губам.
Грубые гортанные команды и грохот камней раздавались со стороны памятника Лапу-Лапу.
Прячась за стволом, подкрался Бибо, чтобы отметить следующую безрадостную картину…
Целый отряд полиции.
Сержант все читал и читал оторванную доску, старательно шевеля губами. Двое полицейских с трудом удерживали рвущегося Пусио, а третий безуспешно пытался застегнуть на нем наручники.
Остальные, числом то пять, то семь, растаскивали и раскатывали каменную гору.
«Время раскидывать камни…» – скорбно усмехнулся Бибо.
– Время уносить ноги, – сказал он Бьянке.
– Как они нас нашли?!
– Не иначе как по тупости! – Бибо был очень раздражен.
– По камням? – догадалась Бьянка.
– Тупость бывает взаимной. В природе это явление называется резонансом.
Когда они достигли отцовской хижины, их уже поджидал Хулио на своей нетерпеливой мотоциклетке.
– Как ты узнал? – удивился Бибо.
– Мадонна сказала.
– Как же она узнала?
– Ее арестовали.
– И ее???
– Только ее. А где Пусио?
3-020
На подъезде к Цебу они нагнали уже знакомый Бибо полицейский экипаж. По-видимому, «оно» мчалось, потому что издавало еще больше грохота и дыма, чем в первый раз.
На палубе гордо восседал Пусио, прикованный наручниками за ногу.
Он подал Хулио знак, и они не стали обгонять, а проводили родного арестанта до участка.
И около дома их уже караулили.
Деться было некуда.
Пока полицейские выясняли отношения с Хулио, пытаясь выбрать, за какое соучастие его арестовать, Бибо и Бьянка выскользнули из-под покрова матрасного тента под покров ночи.
Деться теперь совсем было некуда.
Но Бог покровительствует пьяным и влюбленным: не то удовлетворившись поимкой соучастника, не то желая воспользоваться попутным транспортом, полицейские уселись в мотоциклетку Хулио, то есть сняли наружное наблюдение.
И Бибо с Бьянкой беспрепятственно проникли в дом.
Далее они, еще более беспрепятственно, проникли в отцовский бункер.
И далее они, опять же беспрепятственно, несмотря на усталость и шок…
3-021
– Что же теперь делать?
Малейшая пауза повергала Бибо в отчаяние.
– Давай погадаем на дневнике…
Сура Девяносто четыре. АШШАР
Не Мы ль раскрыли грудь тебе?
Утишили души пожар?
Что ж тлеешь ты в немой борьбе?..
Аллаху Слава! И – ашшар!
Не Мы ль возвысили ту честь,
К которой частью ты приставлен?
Сумей же про себя прочесть,
Листая впрок страницы Славы…
Как вдох и выдох, мир живет:
Наступит время сбросить ношу,
И облегчение придет,
И тяготы твои раскрошит.
Да, облегчение придет!
Тащи же ту же тяжесть в гору.
За высью – высь, за годом – год:
Ни связи нет меж них, ни спора.
Трудись!.. пока спекутся жилы
В броню от неустанных битв.
Верни Ему свое бессилье:
Труд – продолжение молитв.
– Что же это?.. – бормотал Бибо, опять приникая к Бьянке. – Что же это! Что! Что! Что!
– Любовь… – ответила Бьянка притихшему Бибо.
– Что же это… труд или молитва? – прошептал он.
Часть четвертая. ПОБЕГ ИЗ РАЯ
4-000
– Дьявол! – выругался Бибо. – Последняя сигарета!
– Знаешь, – сказала Бьянка, прижимаясь к Бибо, – что мне всего больше нравится в тебе?
– Кажется, знаю, – отвечал он, независимо лежа на спине, бездумно уставившись в низкий дощатый потолок, походивший на сгнившее днище, попыхивая последней сигаретой.
– Дурак, – констатировала Бьянка, холодно отстраняясь.
– Ну уж и дурак… – самодовольно усмехнулся Бибо, силой ее к себе привлекая.
– Козел! Всем вам только одного и надо!
– Вот как? Откуда ты знаешь? Ты же девица!
– Девицы лучше женщин в этом разбираются.
– Интересная мысль. Как так?
– Они много об этом думают.
4-001
– Ну не плачь! Бьяночка, не плачь…
– Затрахал ты меня.
– Интересно… – обиделся Бибо. – А я-то думал, что тебе нравится.
– Нравится… Кому это может нравиться?!
– Некоторым нравится.
– Много ты понимаешь! Испортил двух девиц и доволен. Да это самая легкая и грязная работа! Ну и катись к тем, кто лучше в этом разбирается! Катись к своим шлюхам! Вот они-то все и прикидываются!
– Что-то не замечал…
– Как же… заметишь ты… у тебя одно на уме. Циклоп!
– Циклоп! – хохотал Бибо. – Значит, у меня во лбу ствол, как у танка?
– Только не смеши меня, умоляю! Я сержусь. – И Бьянка залилась серебряным колокольчиковым своим смехом. – Во лбу… Я не могу тебя больше видеть без этой штуки во лбу… Ой, не могу! Не могу… отстань!
4-002
– Ну и что же тебе больше всего нравится во мне?
– Отец.
– Старый козел! Так у тебя все-таки что-то с ним было?
– Что у меня могло с ним быть?
– Ну… то, в чем так хорошо разбираются девицы.
– Надо было мне больше подумать: генетика – странная вещь…
– Вот как! Ты и про генетику слыхала?
– Я темная только снаружи.
– А я изнутри? Ты это хочешь сказать?
– Ну да. Странная наследственность: отец – святой, а сын у него – козел.
– Святой?! Как же не козел!.. Распылил детей по всему свету, а сам смылся в неизвестном направлении.
– Милый! Ты тоже не веришь, что он погиб?
– Какая мне разница…
– Дурачок… Мне нравишься ты как отец.
– Слушай, отстань от меня с этим старым козлом. Что вы все в нем нашли? Сладкий, что ли? Чем он был таким намазан?
– Не намазан, а помазан. Дурак! Ты мне нравился как отец… моего ребенка.
– Вот как? В прошедшем времени? А козленочка не хочешь?
– Свойства иногда как раз через поколение передаются.
– Мне тоже твоя мама больше нравится.
– И тут я с тобой согласна. Если будет девочка, то в маму.
– Такая же толстая?
– Такая же добрая.
– Слушай, что же тебе, в конце концов, во мне понравилось?
– То, как ты бегаешь. Смываешься ты хорошо.
– Это у меня как раз в отца. Значит, что-то все-таки передается напрямую. Так что, есть уже козленочек?
– Завтра-послезавтра будет ясно.
4-003
– Надеюсь, теперь будет еще более ясно, – сказал Бибо, снова лежа на спине. – Дьявол! – сказал он снова, ничего не находя в пачке.
– Может, ты еще и голоден?
– Что толку козлу на пляже? Только зелени никакой.
– У меня есть заначка. Не смотри!
Не успел он подсмотреть, как в руках у нее оказалась купюра.
– Знаешь, что мне в тебе больше всего нравится? – сказал Бибо.
– А вот это действительно интересно!
– То, как ты умеешь прятаться.
– А это у меня в маму. Тс-с! Сюда идут.
Птичий щебет перерастал в гвалт. Они приникли к удобной для того щели в борту баркаса. (Сгнившая на берегу лодка – единственный и последний безопасный приют, который они обрели.)
– Как в танке, – отметил Бибо.
– Ты что, воевал?
– В кино видел.
– Ты кино видел?! – восхитилась Бьянка.
– Да, у нас на Пикадилли… – небрежно и снисходительно сказал он.
– Ты бы не прижимался слишком лбом…
– Тс-с!
Так они боролись за смотровую щель.
Это была семейка. Папа и мама прошли вперед со своими цветными зонтиками, папа приобнимал маму за талию, что-то нашептывая. За ними следовали детки, мальчик и девочка, выпасаемые нянькой-филиппинкой.
Мальчик первым увидел баркас и с индейским криком ринулся на него. Он, по-видимому, брал его на абордаж, колотя по нему картонным мечом. На вспотевших от страха беглецов посыпалась труха.
К счастью, подбежала и девочка и присела тут же пописать. Это отвлекло мальчика от боевых действий.
– Не смей смотреть!
– А я уже видел!
4-004
– Ну что, по-прежнему жаждешь козленочка? – ехидствовал Бибо, когда филиппинка наконец прогнала детей. – Не кажется ли тебе, что наше убежище становится небезопасным?
Они воровато выбрались, воровато искупались, смыв с себя наконец пот, песок и древесную пыль, и огляделись. Пространство показалось им слишком хорошо просматриваемым.
И кроме гнилого баркаса, укрытия нигде не было.
– Это было последнее в мире применение Ноева ковчега, – ворчал Бибо. – Ну, умница, что ты на этот раз придумаешь? Ты же такая мастерица пряток…
– Уже придумала!
– Где же?
– Очень просто. На базаре.
4-005
– Твой отец тоже обожал базар…
Действительно, Бибо увлекся.
Заначка Бьянки оказалась огромными деньгами. «Чем глубже нищета, тем выше дешевизна», – формулировал он, и чем ниже была цена, тем охотнее он торговался, радуясь отыгранному грошу. Бьянке нравилась эта игра: он разыгрывал жадного кавалера, а она как местная, как переводчица как бы его раскалывала, вступая в патриотический союз с торговцем.
С жаровен поедали они, обжигаясь, свежую рыбку, с тележек получали молочные прохладные мешочки с кокосовым молоком из при них разделываемых орехов.
Только преступник способен испытать, сколь сладостна безопасность толпы!
Но он и выглядел как преступник: обросший, оборванный, дочерна загоревший. И Бьянка решила переодеть его. Ей нравилось быть богатой.
В результате он оказался одетым в невиданный бурнус, каких здесь, впрочем, никто местный не носил, и голова его была теперь повязана зеленым цветастым пиратским платком.
– Как тебе идет! – восхищалась Бьянка. – Ну вылитый отец!
– Опять! – вспылил Бибо. – Отдай деньги! Теперь моя очередь тратить.
Потому что они как раз попали в ряды браслетов и бус.
И это была совершенная сказка! С такой красотой, с такой простотой Бибо никогда не сталкивался. Материалом для ювелирного вдохновения здесь служило все: все скорлупки, все шкурки и косточки, все щепки и зернышки.
Он нарядил Бьянку, как рождественскую елку. Как же она была хороша!
Дюжина ожерелий гирляндами покрывала ее грудь, браслеты семейками бренчали на руках и ногах.
– Кажется, мне жарко, – кокетливо заявила Бьянка, расстегивая рубашку, ее грудки слились с украшениями.
– Ты ведешь себя как в раю, – ревниво ворчал Бибо, на самом деле очень польщенный взглядами прогуливавшихся американских солдат.
И они сыграли вот в какую игру…
4-006
И с ними сыграли вот в какую игру:
Уж больно всем бусы и браслеты на Бьянке понравились.
Как раз Бибо приняли за туземца.
Теперь он стал хозяин и мастер, а Бьянка торговка и переводчица.
Бибо сурово супил брови и отрицательно мотал головой.
Цены росли. Самозародился аукцион.
Последнее ожерелье было продано по цене, раз в десять превышавшей все, что они потратили.
Дорого же они все заплатили, чтобы до конца рассмотреть Бьянкины грудки!
И цену эту дал уже не солдат, а местный, весьма причудливо одетый, полуголый господин: во фраке, босой и с зонтиком. Бьянка застегнула кофточку на все пуговички, и все разошлись.
– У меня к вам деловое предложение, – сказал он. Его английский был не менее причудлив, чем наряд. – Я предложил бы вам быть рукой в моей перчатке. – Видя их некоторое замешательство, он пояснил: – Я здесь сюртук и латунь.
Разглядев у него на груди массивную бронзовую цепь, Бибо прыснул.
– О, я сразу понял, что вы сапог с другой ноги! – воскликнул новый знакомец. – Вы тоже американец? Нет? Меня не обманешь: я сразу понял, что вы любите носить разные шляпы.
– Сам ты старая шляпа! Перестаньте болтать со мной, как голландский дядюшка! – Бибо рассердился. – Что вам, в конце концов, нужно от нас?
– Не сердитесь, я не думаю, что у вас плохая шляпа. У меня к вам было хотеть лучшее предложение. Пройдемте в мой салон. Это в двух шагах. Чай? кофе? сигара? коньяк? виски?
– Все это, но с двойником, – согласился Бибо.
4-007
Полугосподин оказался полуантикваром-полубутлегером.
– Здесь плохой бизнес, – жаловался он. – Здесь ни на что нет цены.
Основным товаром у него шел речной жемчуг.
– Дешевле грязи, – жаловался он. – Но его охотно берут. Там он раз в двадцать дороже. Так что это их, а не мой бизнес. Зачем я содержу их бизнес?
Бизнес он содержал следующим образом: входил солдат, невнимательно оглядывал витрины и ждал, пока слугавынесет ему пакет, содержавший в себе нечто продолговатое, возможно, цилиндрическое, иногда даже чуть булькающее.
– Вот она, цена искусства! – сетовал антиквар.
– Может, это его душа? – соглашался Бибо, прихлебывая и похваливая коньячок.
Искусства здесь было немного, но оно было. Глаз не мог оторвать Бибо от одной вещицы.
Это была птица. Резьба по дереву. Инкрустированная костью. С рыбиной в клюве. Длинные ноги, длинный клюв, длинная шея. Что-то очень знакомое, даже родное…
– И вот у меня предложение. – Он приглашал их в сотрудники, даже в компаньоны.
Они выбирают и закупают товар (комплименты их вкусу), Бьянка демонстрирует (комплименты ее красоте), он назначает цену и продает (не хвастаясь, он знает в этом толк).
– Да, это шляпный трюк, – согласился Бибо. – Что это за птица?
– О, это вещь! Вот видите, вы сразу отметили самое подлинное. Такой птицы больше нигде в мире нет.
– А что вы скажете вот об этом? – И Бибо, раскрыв свой саквояж, достал детали и собрал Коня.
– Откуда это у вас? – Изумление антиквара было неподдельным, почти мистическим. Он крутил и вертел Коня, царапал коготком. – Нет сомнения. Это тот самый экземпляр. Это моя вещь. Откуда она у вас?
– Да так. Сейчас на базаре купили, – нашлась Бьянка.
– Этого не может быть! За всю мою практику эта была единственная, и ее у меня купил единственный человек.
4-008
– Один у него был недостаток, – сказал антиквар с обидой. – Местную интеллигенцию недооценивал. А нас и так мало: я да начальник полиции. Раз, два и обчелся…
– В «обчелся» он входит… – задумчиво подтвердил Бибо.
– Мы так обрадовались поначалу! Мечтали вовлечь его в свой круг. А он предпочитал возиться со своей чернью… Ой, извините, я не вас имею в виду.
– Вы мне лучше вот что скажите, – перебил Бибо. – Кто это?
– Он никому не рассказывал, откуда он… Появился, как и пропал, неведомо откуда.
– И неведомо куда…
– Вот именно! Говорят, его сын приехал. Весь в отца! Чего только не отчебучил… из тюрьмы сбежал! Вы не слыхали? – И антиквар посмотрел пристально.
– Да я не про него, я про этого спрашиваю. – Бибо ткнул пальцем в Коня.
– С этим тоже не все ясно. Я привез его с Минданао. Это аутентичная копия. Это, скорее всего, какое-то мусульманское божество.
– Откуда мусульманское-то? Это же католическая страна.
– Здесь все было. Испанцы, американцы… Но и мусульманское влияние имело место. Как раз там, на юге архипелага.
– Так кто же он?
– Мне сказали: Ангел Смерти.
– Ах вот оно что! – Бибо был потрясен.
Антиквар понял это по-своему:
– Нехорошая вещь. Продайте его мне. Я вам хорошо заплачу.
– А сколько он заплатил?
– Кто?
– Ну, тот… о котором вы только что говорили.
– Это дорогая вещь, одно могу сказать. Я дам вам пятьдесят долларов.
– И за сто не отдам!
– Хорошо, сто. И эту птицу, которая вам так понравилась, подарю.
– Все-таки нет.
– Так значит, вы ничего не хотите?
4-009
– Хорошо, что мы ушли, – сказала Бьянка.
– Тебе не понравился кофе?
– Он нехороший человек.
– Ты его знаешь?
– Нет. У него дурной глаз.
– Что ж ты сразу не сказала?
– Я тебе всю ногу отдавила, а ты хоть бы что…
– Я думал, ты со мной заигрываешь.
– Одноклеточный! Пошли снимем сглаз.
– Интересно…
– Пойдем! Это тут рядом.
И они тут же оказались подле часовенки.
Она стояла посреди бульвара – четыре колонны с навершием. Сквозь решетки был виден высокий крест посреди. У входа расположилось что-то вроде засохшей клумбы или фонтана, окруженного грубо кованной решеткой, на пиках которой горели свечи и были повязаны ленточки.
Тут же торговали свечами и ладанками.
Бьянка была деловита, укрепляя зажженную свечку и крестясь.
– Это тебе, – сказала она. – Святой Нинья.
То был наивный образок, сшитый как треугольная подушечка красными грубыми стежками. На нем был ребенок в нимбе.
– Кто это?
– Это Иисус до крещения. Это наш святой. Он же был мальчиком до того, как стал Христом. Вот мы мальчика и канонизировали.
– Как хорошо! – Бибо был тронут.
4-010
Нищий взял с них плату за вход, и они проникли в часовню.
Странная – не светлая и не темная – сила вдруг пронизала Бибо, будто он попал в некий ствол или столб: мощь, энергия била отсюда фонтаном. И будто это было шахтой или лифтом – то ли рушилось вниз, то ли взлетало вверх. Но и то и это как бы одновременно.
«Что это?» – хотел он спросить Бьянку и не спросил. Будто слов во рту не было.
Он сглотнул и прочитал на кресте…
Теперь можно было и не спрашивать.
Это была могила Магеллана.
Не без робости протянул он руку, чтобы коснуться плиты…
И тут на его запястье клацнули наручники.
4-011
Удар – и все погрузилось во тьму.
4-012
И когда он очнулся на дне ямы, то ему продолжало казаться, что под ним разверзлось и что он провалился прямо в могилу великого путешественника.
Голова раскалывалась. Он ощупал ее и застонал от боли.
Пошарил рукой – никакого такого скелета рядом.
Тем не менее никакого сомнения, что он умер, у него не возникло.
Странно только было, что его никто не встретил.
Прежде всего, конечно, отец…
И никакого такого туннеля, никакого света в конце.
Он понял теперь, зачем отец являлся за каким-то огарком, ножичком, бечевкой: здесь ничего не было. С нищеты начинаются потребности.
Но если так, если он умер, то почему он не зарыт, почему он ощущает боль, почему ему хочется пить, почему, наконец, над ним видна звезда?
Тогда, значит, он НЕ умер.
И то, что он плохо учил в школе астрономию, было первым, о чем пожалел живой Бибо.
4-013
В раздумье о том, жив он или умер, Бибо предпочел смерть малую, то есть уснул.
На этот раз все несколько более соответствовало его представлениям…
Во-первых, отец. Он чувствовал себя здесь как рыба в воде. По-видимому, ему доставляло особое удовольствиебыть старшим, быть опытным, руководить: быть наконец-то о т ц о м.
Он знал толк в том, что он умер.
Была это некая зона. Или проход в зоне.
Шириной с дорогу. По обочинам она была обнесена высоким трехметровым забором, оградой. Ограда была сетчатой, прозрачной, словно там, за ней, был корт или футбольное поле. Но ни того, ни другого там не было: некое пустое, плоское, белое пространство вроде тумана. Мостки в облаках?
Навстречу шли ровные, мерные, спокойные, каким-то образом одинаковые люди, и будто одни мужчины. По двое, по трое. О чем-то переговариваясь. Как со смены.
Одни они с отцом шли им навстречу. Никого не толкая.
Бибо начинал понимать, что он бесплотен.
Хотя и отца, и себя, свою руку или ногу, например, он видел столь же отчетливо, как и встречных людей.
Все было серое и белесое, как на старой черно-белой кинопленке.
Он понял, что встречные люди в упор их с отцом НЕ видят. Но в то же время как бы обходят, как невидимые препятствия.
Это его возбудило и даже развеселило – стать невидимкой.
Он попробовал помахать руками у кого-то перед носом. Тот что-то почуял, только не понял, что. Лицо его приобрело недоуменное выражение.
Отец снисходительно усмехался, позволяя ему экспериментировать.
Бибо попробовал зарычать на встречного, скроив свирепое лицо… Ничего, кроме странного шипа вроде кошачьего, он от себя не услышал, а встречный, похоже, и шипа не услышал. Однако шарахнулся.
Сходство с кошкой понравилось Бибо, и он попытался вспрыгнуть на ограду.
И проделал это с легкостью и ловкостью той же кошки.
Он напрыгивал на сетку, вскарабкивался до верха, но потом как-то сползал назад. Была ли там, наверху, тоже сетка? Был ли там, поверху, пропущен некий невидимый и неощутимый энергетический ток?
– Сразу не объяснишь, – сказал отец. – Присматривайся, привыкай.
И вот еще: как же они разговаривали, если встречные их не слышали?
4-014
На некоторые вопросы отец отвечал со всею определенностью. На некоторые отмалчивался: мол, потом.
– Кое-что ты уже видел и испытал сам. Ты же прошел над Джаханнамомпо Сирату.
– Что это?
– Ну как же. Помнишь бритву? Это и был Сират. А помнишь пропасть внизу? Это и был Джаханнам. И в саду Пророка ты побывал. Помнишь дерево, под которым ты очнулся? Это и было дерево счастья Туба. Помнишь Бруну и Бьянку?
– Ну помню.
– Это были гурии. Они могут обретать облик тех, кого ты любил. И они вечно девственны.
– Как страшно! Как же я спасся?!
– Так я же был рядом! Я же тебя сопровождаю еще с самолета… Помнишь, как Бьянка пролила кофе? Это я ее подтолкнул. А как бы ты из тюрьмы вышел? Мадонну нашел?
– Это тоже ты?
– Ну да. Я бы, конечно, не мог всего этого, если бы не моя дружба с херувимами.
– С этими младенцами?
– Нет, мои друзья древнейшего, еще ассирийского образца. Да ты же его видел!
– Так это твой крылатый Конь? Как я не догадался! Но он же Ангел Смерти!..
– Ты бы меньше слушал этого невежу и подлеца.
– Так это антиквар меня заложил?
4-015
Растаяли встречные, растаял забор, растаял отец… Хотелось писать, пить и есть. Светало.
Бибо не хотел просыпаться, хотел догнать сон. Оказался под деревом, с которого свисали финики, виноград,бананы… как оно называлось? Сейчас появятся Бьянка с Бруной…
Что-то стукнуло его по лбу.
Банан.
Он лежал на дне трехметровой ямы, свернувшись калачиком на клочке соломы, над ним было белое зарешеченное небо с осклабившимся лицом туземца с краю. Прицелившись, он ронял на Бибо перезрелые бананы.
– Па-адъем!
4-016
В первом приближении жизнь делалась понятной.
Там, наверху, в решетке был лючок со специальным блоком.
На бечевке спустился мятый армейский котелок с водой. Дали попить.
Так же спустили мрачное ведро для оправки.
И все. Бананы, стало быть, были уже сброшены…
В яме. На бананах и воде. Так.
Машинально почесал голову и застонал: на затылке запеклась внушительная ссадина.
И – странное, непривычное чувство. Взамен отчаяния…
Глубже ямы, острее боли и унижения – отвращение к себе!
«Да что он такого сделал!» – с пафосом оправдывал Бибо себя перед собой.
Как вспышка молнии, как удар по голове – мысль не о себе.
«ЧТО С БЬЯНКОЙ?!»
4-017
Сдвинули решетку, спустили лестницу.
Скомандовали:
– Прихватить парашу!
По шаткой стремянке с плещущим ведром в руке… Зубами, что ли, перехватываться? Бибо ухмылялся, припоминая ночные небесные похождения.
Эта лестница вела уж точно в небо.
И здесь, посреди пути, в раздумье, за что сначала ухватиться зубами: за перекладину или за дужку ведра?.. – испытал Бибо неожиданный, ни с чем по остроте не сравнимый укол с ч а с т ь я.
4-018
Петрос Порфириди, следователь по особо тяжким, как вы сами понимаете, был по происхождению грек.
Необычайная обходительность была его стиль. Необычайнейшая!
Наряд полицейских, из которых один держал таз, другой – кувшин, а третий – полотенце (накрахмаленное!), помог Бибо окончить утренний туалет.
Кофе был подан по-гречески – в турецкой посуде.
Сигарета.
Его английский этому соответствовал.
– Я не буду шарить вас в кустах, – сказал он, гордясь своим произношением. – Никакого плаща и кинжала!
– А, так значит, это именно вы ближайший друг господина антиквара?
– Откуда вы знаете? – как бы насторожился следователь.
– У вас такой же прекрасный английский.
– Да, знаете, в этой ужасной дыре совершенно не с кем поговорить по-человечески.
– Вы давно из Греции?
– Как вы это определили?
– Так, дикая догадка. По носу.
Следователь насупился в раздумье: обидно это или не обидно?
– Так. Перейдем к делу. Как я понял, вас не вполне устраивает отведенная вам камера? Я вас сегодня же переведу в более благоустроенную. Но вы должны нам помочь. Сами понимаете, вы беглый по обвинению в убийстве, которое с вас до сих пор не снято. Так что вам определена камера смертников.
– К-к-как сме-е-ртников? – проблеял Бибо.
4-019
– Вообще-то для этого достаточно и одного побега. Но учитывая, что вы европеец… Короче, даже если обвинение в убийстве отца окажется окончательно снятым… Учтите, все ваши подельники задержаны и уже дали исчерпывающие показания. Революционная пропаганда у нас приравнивается к террористическому акту, что так же карается сме-ее… – заблеял следователь.
– К-какая еще пропаганда?!
– Призыв к свержению законных властей путем установки незаконного памятника разбойнику Лапу-Лапу!
– Знаете что, – вскипел Бибо, – слезайте с вашей ночной кобылы! Этот шляпный трюк вам не пройдет. У меня не три головы, чтобы пройти по трем смертным приговорам!
– Хорошо. За памятник мы отрубим голову Пусио. Поверьте мне, вам все равно хватит.
– Слушайте, я не буду давать вам никаких показаний! Я требую консула и адвоката!
– Будет, будет вам консул, не беспокойтесь. В конце концов, без него мы не можем привести приговор в исполнение в отношении иностранца. А адвоката я бы вам не советовал. Здесь он один, и вам не хватит денег на взятки.
– Взятка адвокату?!
– Зачем адвокату? Адвокат так и так получит свой гонорар. Судье, прокурору, мне…
– Вы с ума сошли!
– Видите ли, любезный мистер, какое дело… Допустим, мне удастся отбить все три приговора… Но что прикажете делать вот с этим? – Он выдвинул ящик стола и покопался в нем, выдерживая паузу.
Это была бабушкина коробочка с кокаином.
4-020
И не страх, а настигшее его с утра неожиданное отвращение к себе все росло.
«Господи! Господи! – взмолился он, сидя напротив параши, в окружении гнилых бананов. – Как же это я ничего, настолько ничего не понимал! Понял ли я, что у меня отец – УМЕР?! Нет. Понимал ли я, когда сидел за решеткой, чем это мне грозило? Опять нет. Понял ли я, какая удача вывела меня из тюрьмы? привела к Мадонне? столкнула с Бьянкой? Нет, нет и нет! Всё – как само собой разумеющееся. Понял ли я, что люблю ее?.. Господи! Пощади хоть ее! Как же я тебя люблю… что с тобой, Бьяночка?.. Козленочек!!! О Боже…»
И он что-то быстро строчил уже в полной тьме на бумаге, данной ему для дачи показаний.
«Чистосердечное признание смягчит вашу участь».
4-021
ВТОРОЕ ПОСЛАНИЕ ИОВУ
Врожденный идеал был крепок:
Плоть нанизалась, как шашлык.
Перерождение всех клеток:
Всё было в строку этих лык…
И получился
ты не нужен.
Никчемен. КТО тебя создал,
В Творенье оказался сужен,
Поставил точку и сказал:
– Прости! Увлёкся бегемотом:
Он мне казался так красив!
Ты был последним в ту Субботу:
Я слабо глину замесил…
Ты у Меня не получился,
Я пред тобой должник навек.
Но, чтобы ты не устыдился
Происхожденья, Человек,
Я поручу тебе работу:
Стань сам таким, как Я хотел.
Сам выбирай себе охоту
И попотей, как Я потел.
Прошу тебя, будь человеком,
Как можешь. Богу помоги.
На Слово послужи Ответом,
Во Благо потреби мозги.
Не сотвори себе кумира,
Но лишь люби, как Я люблю –
В твоем подобье – Образ Мира,
И не скорби, как Я скорблю.
За безответственность всех
тварей
Ответить суждено тебе…
Я – поручил. Не будь коварен
И следуй избранной Судьбе.
Не сетуй. Чувствуй Назначенье
Под грузом участи своей.
Молись – и будет облегченье
Тебе отдельно от людей.
Терпи, трудись. А Я – в ответе.
Тебе усердье – по плечу.
Что ты оплачешь в этом свете,
Я в Своем Свете оплачу.
Итак, до встречи. Я хотел бы,
Чтоб ты Мой Облик отыскал…
Я одинок. Здесь нет предела.
И нет зеркал.
Часть пятая. ДЕРВИШ
5-000
– Это все пропаганда, – сказал отец. – Наши знания о смерти, вечности, загробной жизни гораздо обширней наших представлений о них.
– Как такое может быть! Чтобы представления были меньше знаний?..
– Естественно. Представления и есть основная преграда им.
– Ты так уверен?
– Именно, у-верен.
– Разве уверенность не то же представление?
– Не то же. Она – от знанья.
– А знанье-то откуда?
– Знанье нам дано.
– Чего ж мы такие тупые?
– Слабо веруем. Знание – это вера.
– Вера в смерть?
– Ну ты темен, как сибирский валенок! – рассердился отец.
– Кес ке сё сибирский валенок?
5-001
– Па-адъем!
И бананом в лоб.
И с парашей в зубах.
И Петр Порфириди с кофе и полотенцем.
– Как, вас еще не перевели в новую камеру? Это что у вас, признание? Интересно, интересно… Вам не кажется, что ваши стихи несколько богохульственны? Не кажется. А зря. Вы забываете, в какой вы стране… Вспомните хоть руки Пусио, вашего слуги. Кстати, вину по сооружению памятника он полностью взял на себя. Но вот пресловутой табакерочки в глаза не видел. И я ему пока верю. Верю пока. Пока вы не дадите чистосердечных показаний…
– Но он ее действительно не мог видеть!
– Ну вот и хорошо, вот и славно. Вот вы и признались.
– В чем?!
– Откуда вы так уверены, что он не мог ее видеть?
5-002
Ночью его навещал отец.
Он навещал его из специальной дощатой дверцы в стене ямы-одиночки. Что-то эта дверца уже Бибо напоминала… ту дверцу под столом!
Но на этой был засов с кованым ржавым замком, будто она никогда не отпиралась.
Бибо и не пробовал ломиться в эту дверцу, так надежно она выглядела.
Отец же легко ее распахивал вместе с замком и засовом.
– Ты что, не знал? Странная молодежь… Ты что, даже не подергал? Ты что, не знал, что здесь точно такая же яма? Только получше.
И отец выводил его в соседнюю, почище, с топчаном и столиком и открытым небом.
– Мне отсюда приятнее входить, не через решетку. Думаю, это та камера и есть, в которую тебя обещал перевести твой грек. За чистосердечные признания…
И отец доставал из рубища фляжку. И брал сына за пульс.
– Ты выпей, а я от тебя кайф словлю. Сам-то я уже не могу. У меня ведь не бьется…
5-003
Бибо прихлебывал виски, а отец воодушевлялся:
– Знаешь, за что меня из Германии выслали? За такую же вот сдвоенную яму. Я тогда социальной психологией увлекся. Можно сказать, даже основоположил ее на экспериментальном уровне… Построил крысиный город. Там у них все было, что нужно: жратва, питье, материал для гнезд, даже бар. Они тоже поддавать любят. В тонкости вдаваться не буду – заселил туда, скажем, сто особей, чтобы удобнее проценты считать. Они сразу распределились по иерархии: кто вождь, кто приближенный, кто обыватель, кто пьяница, а кто… И это самое интересное – один оказался испытатель. Из города выхода не было, только одна черная дыра. Все ее боялись, и только один не ел, не пил, не спал, не размножался, а только сидел около дыры и трусил. Страх тоже легко учитывается по числу мочеиспусканий.
Наконец решался – и тут же возвращался. Но с каждой попыткой продвигался чуть дальше. Весь туннель был один метр. Наконец крыс-испытатель преодолел его и открыл точно такой же город, но несколько получше: жратва там, питье… – все получше. Ринулся с восторгом оповещать собратьев о своем открытии. Сначала ему никто не поверил, все боялись дыры. Потом рискнул вождь. Так же трусил, но рискнул. Вернулся героем: мол, айда! – и пошел первым. За ним его камарилья. За ними все остальные ринулись, распихивая друг друга. Прежний город опустел – остался лишь затоптанный толпой испытатель.
– Занятно. И за это тебя изгнали?
– И правильно сделали! Не надо было так жаждать лавров… Это я к тому, сынок, чтобы ты никогда не оглядывался и никого не звал за собой. Хороший путешественник – тот, кто не знает, куда он идет, но великий путешественник – тот, кто не знает, откуда вышел.
5-004
– Я мог бы уже и снять с вас обвинение. Ваш Пусио легко согласился с тем, что кокаин принадлежит ему. Ему нечего терять: его так и так повесят. Нам известно, что он подкуривал и угощал других. Этого еще раз достаточно. К тому же, гнал самогон…
– За это тоже смертная казнь?
– А как же! Власть-то американская, а там сухой закон.
– Но тогда казните каждого второго, и дело с концом!
– Как вы быстро все схватываете! Прямо на лету. Сразу видать европейское образование. Все пьют и все курят… но казнить, однако, можно. Когда нужно. Знаете, сколько у меня детей и какая зарплата? Кстати, табакерочку пришлось уступить мистеру Энзу, антиквару. Вы бы видели, как он загорелся! Нет, порошок мы сохраняем как вещественное доказательство.
– Да как вы смели! Это фамильная вещь! Это память о моей бабушке!
– Господи, какой вы непонятливый… Зачем же вы опять в петлю лезете… Какой еще бабушки? Она у нас никак не проходит. Табакерка принадлежит Пусио. Никогда бы не поверил, что в Великобритании бабушки преподносят внукам кокаин в подарок…
И Бибо покраснел.
5-005
Так и не понял Бибо, за что в конечном счете перевели его таки в соседнюю камеру «повышенных условий содержания»: за то, что с него сняли два обвинения или за табакерку? или за то, что он так и так научился туда проникать? – или за что Порфириди вернул ему дневник отца как не содержащий в себе дополнительных улик…
Предательства он за собой не признавал.
– В любом случае, – заключил Порфириди, – статья за побег с вас еще не снята.
И погрузил в освободившуюся яму смертников Пусио.
Неужели для того, чтобы они могли согласовать показания?
5-006
«Не исключено, – читал он в дневнике, – что зеркало было изобретено позже алфавита. Иначе почему бы такое неожиданное совпадение числа букв с количеством зубов? Такое могло возникнуть на ощупь: при пересчитывании пальцем на подушечке ощущается буква. В таком случае и азбука слепых как принцип может оказаться изначальней графики. Характерно, что наиболее атавистические, восьмые (так называемые зубы мудрости), создают то же самое колебание численности (от двадцати восьми до тридцати двух) зубов, как и между наиболее развитыми и более архаическими алфавитами. Настоящую лемму я не берусь доказать, но завещаю потомству.
Из прочих математических законов, открытых мною, наипервейшим является следующий: “Деление на единицу есть реальность”.
Понимание этой безупречной формулы есть своего рода тест. Когда я сообщил ее своему соученику по Итону, ставшему за прошедший срок профессором высшей математики в Оксфорде, он ответил: “Я давно не занимаюсь арифметикой”. Каков болван!
Второй мой великий закон являет собой апокалиптическую формулу: “Конец света наступит тогда, когда количество всех живших сравняется с количеством всех живущих”. Здесь у меня были предшественники еще в Античности (например, Анахарсис-скиф, VI в. до н.э.), и один, более смышленый, математик из Чикагского университета заинтересовался и обещал мне просчитать число всех живших. Это не так уж сложно.
И наконец, мой третий закон: “Каждое следующее поколение (двадцать пять лет) мир меняется настолько же, насколько он изменился за всю предшествующую историю человечества (по крайней мере в нашем, двадцатом, веке это так)”.
Этот закон доказать математически наиболее сложно, потому что затруднительно обосновать критерии и параметры того, что я называю “изменением”. Трудно исчислить эквиваленты. Мальтус с его прогрессиями и Мендель с его горохом – вот кто всю жизнь не давали мне покою! Не знаю даже, подтверждают ли мои законы их или опровергают. Посвящаю закон моему сыну».
И Бибо не знал, смеяться ему или плакать.
Он любил отца.
5-007
Бибо распахнул дверцу в соседнюю яму, и они обнялись.
Со вчерашнего дня у него оставалось, и у Пусио с собой было. Выпив, они обсудили, чья вина.
– Ты зачем же, старый дурак, табакерку себе присвоил?
– Так ее же нашли в вещах Бьянки!
– Ну и что? Она же моя!
– Так Бьянка сказала, что это ее.
– Зачем?
– Чтобы отвести обвинение от тебя.
– Вот дура!
– А Мадонна сказала, что дочь на себя наговаривает, чтобы выгородить ее, свою мать, старую наркоманку… Вот я и решил, что лучше – меня одного. Мне оно как-то и привычней.
– То есть?
– Я как-никак профессионал, – рассмеялся Пусио.
5-008
Впервые Бибо отцу не поверил: это был не отец, и не призрак, и не бес в его обличье – просто невнятный сон.
Он появился в их фамильном замке, чтобы переодеться. И было понятно, что умер он давно, лет десять назад. Выглядел молодо и бодро – на тот возраст. Щеголял перед сыном голый, поигрывал потяжелевшим торсом: «Как, сохранил еще гибкость?» Два малыша, тоже голеньких, крутились у него под ногами. Одного он как-то небрежно оттащил за ножку, так что тот даже стукнулся головкой о паркет. Бибо сделал замечание, что нельзя так: «Это же твои дети!»
– Нет, это твои дети, – отвечал отец. – От Бруны и от Бьянки.
Бибо тискал своих голеньких деток – один был на редкость смышленый. Не понять было их возраста: какие-то взрослые младенцы… «У нас в роду, – сказал смышленый, – был один писатель, он замечательные стихи писал: “Да-да-да, мой сынок – нет-нет-нет, моя мать…”» – «А дальше?» – «Дальше – всё».
О господи! Значит, нас всех казнят!
– Так значит, это ты бабкину табакерку слямзил? – спросил отец.
И был он уже нормально одет, в свое рубище. Нормально присел на краешек топчана с фляжкою в руке.
– Как ты узнал?
– Она мне тоже очень нравилась. Я ее и сам хотел украсть. У тебя мой вкус.
– Теперь за нее нас всех казнят!
– Ну, не всех, – сказал отец. – Кого-нибудь одного. Ты уже знаешь, что Бьянка беременна?
– Господи! – взмолился Бибо. – Что же я, опять убийца?!
– Почему уж и убийца…
– Я же не только табакерку – я и камею украл!
– Бруна не от нее умерла. Ее сепсис произошел от криминального аборта.
5-009
И уже ни кофе, ни полотенца, ни даже традиционной следовательской сигареты…
– Так на чем же будем ставить точку, обвиняемый?
– Ставьте, где хотите. Мне все равно.
– Вы все запутались. Судя по тому, как слаженно вы покрываете друг друга, назрело еще обвинение в организованной преступности. Не говоря о сокрытии улик и даче ложных показаний… Вы – банда.
– В этом смысле любая семья – банда.
– Семья – это ячейка общества, но если она встала на преступный путь – она же ячейка мафии.
– Если не наоборот.
– Что вы имеете в виду?
– Если общество преступно…
– Обвиняемый, не усугубляйте своего и без того безнадежного положения. Вам грозит приговор минимум по десяти обвинениям, из которых семь караются смертной казнью. Единственное, что в моих силах, – это распределить вину более равномерно между сообщниками…
– Воистину греческий дар.
– Прошу вас не оскорблять!
– С вашим знанием английского… Хватит мыть свинью.
– Молчать! Это вам не красная селедка!
– Вы хотите сказать, красная тесемка?
– Хорошо. Хватит. Кому из вас принадлежит табакерка?
– Никому. Вы сами прекрасно знаете, что она принадлежит мистеру Энзу.
– Кончайте вашу лошадиную пьесу! Я имею в виду кокаин.
– Мне.
– Ну, я понимаю, когда вы покрываете вашу барышню… но зачем вам брать на себя самое страшное обвинение за эту черномазую толстуху! Мистер Ваноски-юниор! При определенном старании с вас могут быть сняты все обвинения, кроме побега, к которому в силу вашей невиновности в гибели отца можно отнестись максимально снисходительно… Так кому же на самом деле принадлежит кокаин?
– Тем более мне, – заявил Бибо, вспомнив о крысах.
5-010
– Так в чем же смертный грех – в грехе или в смерти?
– Правильно мыслишь, сынок. Я вот тоже долго думал, в чем мой главный грех. Измышлял, зачем последовательность заповедей и смертных грехов и каково их между собой соответствие…
– Вот-вот! Ведь если какого вообще нет, то другой, может, и не считается? У меня, например, гордыни вовсе нет!
– Ты так думаешь или так считаешь? Я тоже меньше всего думал про «сотвори себе кумира»… И вот – на тебе! Куда занесло…
– Ты про Коня?
– Понял! Понял, сынок… Он все учудил. В бегах уже второй месяц.
– Я тоже думал, что «не убий» мне не грозит. В жизни разве комара убил – а одни смерти кругом. Все со мной рядом приговорены…
– Все дело в том, что одним можно набрать на все семь! Что отсутствие не уравновешивает, а наоборот, перекачивает. Считать ли пьянство чревоугодием, когда я не закусываю вообще? Оказывается, считать. И еще как считать! От него прелюбодеяние. От прелюбодеяния… вообще никуда не деться. А там и «не убий» в сумме набежит.
– Вон что у меня из двух цацок наросло. И двух девиц…
– А с этим херувимом! Ведь я уже почти святым был! От одного моего прикосновения больные излечивались. Уже «встань и иди!» готов был сделать… – и заболел какой-то деревяшкой! Не ел, не спал, все боялся, что ее кто-нибудь купит. Я же себе пуговицы не купил, а тут такие деньги отвалил – за год жизни! И что же? Только купил и успокоился, в своем шалаше под распятие поставил – гром, молнии! И прямо в мою хибару… Он-то меня и спас! Или погубил…
– Конь?.. Так те две лунки в полу – от него?
– Именно! От его задних копытищ. Он меня, бездыханного, на круп забросил – и прямо в рай.
– Так хорошо же!
– Хорошо-то хорошо. Только в рай свой, басурманский…
5-011
– Вы будто сговорились, – сказал Петр Порфириди. – Ни один из вас не меняет показаний.
– Они все выгораживают меня, – твердо сказал Бибо.
– Они же утверждают обратное: что это вы выгораживаете их.
– Ну, они простодушны и благородны, вот и все.
– Слушайте, мистер Ваноски-юниор, – сказал Порфириди, протягивая сигареты, – мы же с вами белые люди…
– Разве что снаружи… – язвил Бибо.
– Вы меня больше не выведете из себя. В конце концов, я знал вашего отца и понимаю, откуда в вас это.
– Хм! Вы даже не представляете, насколько вы проницательны!
– Я уже сказал вам, что иронией вы меня не проймете. У меня уже был подобный случай в практике. Камнем убили американского солдата. Так вождь надоумил все селение, чтобы каждый бросил в него по камню. И все сознались в преступлении, включая стариков и детей.
– Ну и как же вы нашли убийцу?
– Сами понимаете, это было невозможно. Я просто казнил вождя. Хотя он-то как раз был парализован и камень бросить не мог.
– Мудро.
– Странно, вы еще не виделись с адвокатом. Хотя что с него проку… У меня все время такое впечатление, что кто-то вас всех очень толково инструктирует…
– Может быть, вы и правы… – загадочно сказал Бибо.
– Но это же невозможно! Кто может вам давать советы?
– А вдруг у нас всех просто чистая совесть?
– Только не приплетайте, пожалуйста, высшие силы к вашему довольно-таки банальному юридическому случаю.
– А что… почему нет? – сказал Бибо. – Любовь – это Бог.
– Уведите заключенного! – устало скомандовал Порфириди.
5-012
– Он хотел, как лучше. Он ничего дурного не имел в виду. В конце концов, он профессиональный херувим и ему ничего не стоило выполнить подобную работу. Я даже этой бритвы не разглядел…
Теперь отец являлся к нему каждый день, приносил заветную фляжку, брал сына за руку, отыскивал пульс…
– Кайф… – блаженно бормотал он, как только сын снова прихлебывал.
– Почему бы нам не позвать и Пусио? – удивлялся Дж.К. Дж.
– Я могу вас навещать лишь по отдельности. Его один Лапу-Лапу интересует.
– Ты и его видел?
– Как тебя. Он меня встретил и помог мне бежать.
– Ты бежал из рая?
– Ну а что мне там делать? Я очнулся от хохота гурий: они первыми обнаружили, что я неверный. Необрезанный. Ну меня сразу в ад. А Лапу-Лапу за пятьсот лет отсидки уже там приспособился к кочегарке. Услуга за услугу: я как-никак его первый историк. Сначала геенну огненную подобрал похолоднее, а потом и свалить помог. Все же я заслужил более христианскую участь… К своим захотелось. А Лапу-Лапу один черт – что мусульманин, что христианин, был бы человек хороший. Он меня с коксом перемешал и в отвал сбросил. Труднее было обратно этот чертов мост миновать. Ну да ты сам имеешь об этом представление… Хлебни скорей – жарко от одного воспоминания! Вот так, хорошо… Долго ли, коротко ли, достиг я родимых врат. Очередь. Не пускают. Мне же там насильственное обрезание сделали! Там был неверный и тут стал неверный! Грехи мне все припомнили, стали добрые дела пересчитывать… и все им мало! Как грех – так несомненный, как добро – так под подозрением. Разозлился я: для того от басурман бегал, их угли христианским потом поливал! Смекнул тут один, что случай особый и полезный: скостили мне грехи за побег из вражьего плена… Поместили меня в самом конце чистилища, прямо у райских врат. Подождите, говорят, мы скоро…
5-013
– Все хорошо, только скука: птицы, кущи… И перед грешниками стыдно. Подлинных злодеев едва ли не меньше, чем праведников. Чистилище переполнено. Ангелов не хватает. Стражи захватили власть. Все вершат привратники. Бежал я и оттуда… В мусульманском раю хоть за многоженство не судят. А тут сидит такой органист и знай все твои грехи наигрывает…
– Сказки, отец.
– Своими глазами видел! Это такой орган: девять клавиатур – семь для грехов, одна для добрых дел и одна все обобщающая. Над ними экран мерцает. Сидит архангел, перебирает клавиши, а на экране, как в кино, вся твоя жизнь проходит: позор за позором! Вокруг другие архангелы, как жюри, твою музыку рассуждают. И правду сказать, музычка, как правило, выходит неважнецкая. Конкурс жесточайший! Разозлился я. Сами, говорю, человека недоделали, а судите! А архангел-лабух, знай бацает! Некрасивую твою музыку. Э, говорит, знал бы ты, какой на самом деле суд бывает! Слушай, вот неплохое у тебя место… Помнишь, как у нас лодка затонула и улов уплыл?..
– Как не помнить. Только почему-то я тебе не верю.
– А зря. Рай, Чистилище, Ад… Неужели ты никогда не задумывался над тем, что же такое Прошлое, Настоящее, Будущее?
– Господи, как просто!
– Просто-то просто. Да только там все в обратном порядке. Там время в обратную сторону течет: Будущее, Настоящее, Прошлое. А так все так же. Только Настоящее там условное, как у нас – будущее. Все настоящее – на Земле, сынок. А там каждый попадает в свои представления о загробном мире и находится в них, пока не изживет: то ли кормит червей, то ли терпит адские муки… Пока их не останется. Память – вот ад! Пока все это забудешь… тогда только начинается как бы и восхождение. С нуля, пока не обретешь свою точку. Спасибо тебе, сынок! Это ты меня усыновил… Знаешь, где мой рай? Это то, что ты вспомнил: лодка, велосипед, недопроявленная фотография…
5-014
«Все настоящее – на Земле, – читал Бибо. – Иначе бы сюда так не стремились ангелы. Они гибнут, как мотыльки. Семенем просыпаются на землю, как дождь, и прорастают деревьями. И мы – дышим. Чтобы верить в Бога, надо быть именно материалистом.
За каждого спасенного гибнет ангел, это деревья.
Ангелы греются в идее Земли и сгорают. И Бог – ждет. Землю не под силу создать и Богу. Но вот же она – есть! Невозможно! А еще ропщут! Мол, жизнь плоха. Мол, Бога поэтому нет. Самая рабская, самая подлая мысль из всех. Зачем же вам голова?
Я именно спрашиваю: ЗАЧЕМ? Зачем она такая большая? Зачем в ней мыслей едва ли на ее десятую – остальное-то зачем? Что там, в остальной нашей голове, которой мы не думаем?
Я вспоминаю, я воображаю, я мыслю…
Легко сказать.
Попробуйте вспомнить память, вообразить воображение, подумать мыслью саму мысль…
Ничего не получится.
Ничего, кроме гулкого свода…
Я хотел аукнуться – рот мой раскрылся и не издал ни звука.
Здесь не было звуковой волны.
То есть не было воздуха.
В испуге я осознал, что грудь моя не вздымается.
То есть я не дышу.
Я прижал руку к груди.
Оно не билось.
Я умер?
Жизнь – это дыхание. Ангелы погибают – и мы дышим».
– Все-то ты врешь, отец!
– Он просто перестарался. Меня только оглушило, а он меня сразу в рай… Нехристь!
– Так ты – живой?..
5-015
– Просто я приобрел этот опыт и научился.
– Чему?
– Передвигаться вслед за мыслью.
– Как это?
– Я был и остался бродягой.
– Мне кажется, ты так заврался, что я уже не в силах тебе не верить.
– Браво! Это уже похоже на саму мысль, сынок. Читай дальше.
«Превращение жизни в текст (воображение) подобно возвращению текста в жизнь (память). Память и воображение, таким образом, могут оказаться в той же нерасторжимой, взаимоисключающей связи, как жизнь и смерть. Опыт воображения, то есть представление жизни без себя, без нас, может оказаться опытом послесмертия, который каждому дано познать лишь в одиночку. Только в одиночестве встретишь Бога. Воображение – столь же бессмертная часть нашего существования, как сама смерть. Каждый из нас познает, приобретает опыт послесмертия внутри жизни точно так, как получает с рождением бессловесную память предшествования – самой жизни и человечества. И если мы – люди, то не нарезаны на слепые отрезки жизни и смерти, как сардельки, а содержим в себе всю череду смертей до своего рождения, как и всю череду последующих рождений в послесмертии. И если это не дурная бесконечность (в случае самоубийства), то единственно осмысляемый нами отрезок есть только ВЕСЬ: от акта Творения до Страшного Суда, который не так уж страшен, потому что вполне заслужен. То есть – до Воскресения.
Между кладбищем памяти и воображением как смертью наша душа отрывается от тела ежемгновенно: мы – живем.
Тайна, запирающая для нас вход и выход, рождение и смерть, и есть тот дар, та энергия заблуждения (по определению одного русского графа), с которою мы преодолеваем Жизнь, чтобы выполнить Назначение.
И в этом смысле бессмертие нам – назначено.
Там мы обретаем своих».
– Спасибо, что приехал, сынок… Знаешь, что я хотел бы? Я хотел бы снова жениться на твоей матери.
5-016
– Что же вы к нам сразу не обратились, – с укоризной сказал консул. – Все могло быть значительно проще. И обошлось бы дешевле.
Консул был такой человек-пробор. Пробор был основной чертой его лица, оттого обращен он был к собеседнику всегда одной стороной, будто существовал в отдельном, своем, двухмерном пространстве.
– Хорошо еще, что вы появились в одиннадцатом часу, – угодливо повернувшись тоже боком, сказал Порфириди, – а то бы его не спасли даже цюрихские гномы…
– У вас отличный английский, – сказал человек-пробор.
– С этого чепца трудно согнать пчелу, – ядовито отметил Бибо, и Порфириди несколько испуганно махнул рукой, а консул в ответ дипломатично коснулся своего пробора.
– Слава богу, госпожа Мадонна дала наконец более точные показания, – сказал Порфириди. – Будто ее кто-то надоумил… Дело в том, что пресловутая табакерка принадлежала на самом деле преподобному отцу Урбино Ваноски, а о содержимом ее никто не догадывался.
– Мы внесем залог, – заверил консул. – Перед тем как исчезнуть, ваш отец оставил на ваше имя довольно изрядную сумму…
– На хрена мне его деньги! – вспылил Бибо. – Мне он нужен живой! Куда они его дели?!
– Я бы не советовал вам здесь никого обвинять. Господин Порфириди сделал все возможное, чтобы вас сейчас же освободили из-под стражи.
– Один я не выйду!
– У нас здесь принят голландский расчет…
– Хватит ли у иголки с ниткой денег, чтобы внести залог за всех? – спросил Бибо.
– Да, старая леди нас может выручить, – согласился консул, повернулся и тут же исчез, став тоньше волоса.
И Бибо услышал явственное потрескивание.
5-017
Сохранивши голову, все оплакивали замечательные косички Бьянки. После камеры предварительного заключения ее пришлось обстричь под ноль. И Бьянка была безутешна.
Бибо особенно понравилось целовать ее в голову. Череп ее был совершенен.
– Как можно было бы отрубить такое! – умилялся он.
Пусио извлек нереквизированную заначку, Мадонна испекла свой фирменный бананово-лимонный бисквит, и они пировали победу.
– Отца видели в Сингапуре, – сообщила Мадонна на ухо Бибо.
Все было бы ничего, если бы Бибо не настораживал фанерный треск, все постоянней стоявший в его ушах…
Он решил лететь с Бьянкой в Сингапур.
5-018
Наследство…
Оно все уместилось в одном саквояжике. И херувим, и распятие, и бритва, и дневник…
И бритоголовая Бьянка сновала от пилота к Бибо.
Уже на пути в аэропорт Бибо стал приглядываться к бродягам, пытаясь в каждом угадать папины черты.
И ему казалось, что все бродяги ему подмигивают.
«Мой небесный бомж…» – умильно припоминал он.
Фанерная этажерка весело потрескивала, перелетая Филиппинскую впадину. Бибо припоминал школьную географию.
«Интересно, – подумал Бибо. – Куда все-таки лучше падать: на землю или в океан?..»
В океан казалось как-то помягче.
«Зато и поглубже», – усмехался он.
Семь миль… это сколько же тонуть?..
И чем глубже представлялась вода, тем суше трещал аэроплан.
5-019
И Бибо вдруг подумал, что ничего, ничего-ничего еще не случилось. Что он вовсе не оттуда, а все еще туда летит.
Что у него все еще умер отец.
«Она очаровательна…» – подумал он про стюардессу и улыбнулся ей, получив в ответ такую улыбку, что у него закружилась голова.
Сидевший у другого борта кюре настойчиво перебирал четки.
Непомерных размеров черная, сидевшая впереди, вдруг тонко и остро взвизгнула.
Мотор со стороны Бибо оглушительно чихнул, винт еще раз-другой крутанулся будто в обратную сторону и замер поперек, как восклицательный знак!
Бибо посмотрел в сторону священника, в побелевших руках которого все быстрее чернели четки, и увидел,как другой винт замер вдоль, как тире.
«Как просто… » – подумал Бибо.
Далековатое понятие стремительно приближалось.
«Вот и все», – поторопился подумать Бибо.
5-020
И вдруг именно последнее мгновение необыкновенно вытянулось.
Стюардесса бросилась ему на грудь, осыпая его поцелуями.
Он поцеловал ее в ответ и заплакал от счастья.
– Любимый, как тебя зовут? – спросила она.
5-021
Стало так тихо, что больше ничего нельзя было услышать.
Даже свист прекратился в растрепанных снастях.
Даже всплеска не было, будто упала не машина, а листик с дерева.
Листик и всплыл.
На штилевой зеркальной бескрайней глади намокал листок из дневника отца…
«Учениями различными и чуждыми не увлекайтесь; ибо хорошо благодатью укреплять сердца, а не яствами, от которых не получили пользы занимающиеся ими…
Итак, выйдем к Нему за стан, нося Его поругание.
Апостол Павел…
Жизнь есть текст. И те три, девять, сорок дней, год, в течение которых (кажется, во всех конфессиях) мы перечитываем жизнь ушедшего от нас, переплетенную в его даты, и есть изначальный жанр любого повествования: рассказа, повести, романа, эпопеи, где именно замысел есть вершина, а исполнение – подножие, где нам все ясно в отношении конца героя, но не все еще домыслено относительно его рождения, и мы пишем вспять, возрождая его от смерти к жизни, в подсознательной надежде, что когда-нибудь и с нами так же поступят…»
Листок намокал, уголком погружаясь в воду, косо нырнул и начал спадать еще медленнее, чем в океане воздушном, на дно Филиппинской впадины.
Эпилог. АНГЕЛ
Далековатое приближалось, сквозь толщу бутылочного зеленоватого обретая очертания:
океана, отца, облака…
Коня, крыла и паруса на горизонте…
Гладь. Обломок крыла. Бибо вынырнул и тут же признал эту идеально круглую головку.
– Ты?
– Я.
Парус рос, и на его месте на горизонте проявлялся, как фотография, необитаемый остров с кокосовыми пальмами и ключевой водою…
15
мая 1937, Редпул
Послесловие автора
О
сколько мертвых тел
Я отделил от собственного тела!
Николай Заболоцкий
Мозг постоянно думает о мозге.
Белла Ахмадулина
Всю жизнь я писал рывками на вдохе, выдыхая только на финише. Как спринтер.
Я убегал от первого слова текста, как заяц, будто за мной гнались. Рекорд составлял два печатных листа за ночь (около пятидесяти страниц). Требовалась и влюбленность не только в текст, но и в место написания, и в женщину (таких в моей жизни было приблизительно шесть).
Если можно пробежать среднюю дистанцию на стайерском дыхании (повесть, путешествие), то невозможно пробежать марафон (роман) спринтерскими рывками.
Все мои непричесанные псевдороманы (антироманы): роман-пунктир, роман-музей, роман-странствие – складывались десятилетиями. «Преподаватель симметрии» (роман-эхо) дольше всех.
Объемное сюжетное повествование ведется, как правило, вспять: сначала в мареве замысла автору ясен финал, потом, поскольку непонятно, что ведет к нему, пишется предисловие как наиболее ленивая глава – для разгона интонации. Потом, уже пойманное в начало и конец, сочиняется само тело.
Так было и с «Преподавателем симметрии»: все его сюжеты вышли на берег Куршской косы, как тридцать три богатыря, еще летом 1971 года, но написать тогда удалось лишь предисловие.
Так что ничего необычного в том, что эпилог иной раз пишется раньше, чем само произведение, я не вижу. «Что-то с любовью» как продолжение романа было напечатано в первых номерах отечественного «Плейбоя» в 1996 году – на десять лет раньше, чем весь роман «Преподаватель симметрии» был закончен и издан, куда я это продолжение по каким-то своим причинам не включил. В этой каше уже и мне трудно разобраться. Роман слишком растянулся во времени написания: первая новелла (не скажу какая) написана в одну ночь в 1977-м, вторая, третья и четвертая – в 1985–1986-м (эти четыре главы и были опубликованы в 1987-м как цикл в журнале «Юность»).
Уже задыхаясь от «гласности», я все еще не бросал намерения закончить роман, приостановив все возможные переиздания и переводы. И я продолжал неписать его. Я уже не один роман не дописал, и это меня не смущало. Мне надоели отмирающие сюжеты.
В 1988 году я увлекся сюжетом совсем нового романа «Мой отец в раю». Это произошло в самом экзотическом для меня путешествии, на Филиппинах. Я впервые пересек тропик Рака, хотя и не достиг экватора (теперь уже ясно, что и никогда не достигну и не встречусь с антиподами, что отпущен мне ломоть от северного полярного круга до тропика Рака, может, потому что я петербуржец, а Петербург как-никак Скандинавия). Тут-то (в Маниле) в сувенирной лавочке отеля я и встретил Коня и тут же влюбился в него. Не могло столь совершенное творение стоять среди столь бездарного хлама! Однако и стоило оно для меня – по тем временам – непомерно дорого: более сотни долларов. «Да на всех Филиппинах не найдется вещи, – возмущенно прокомментировал мои переживания сотрудник нашего посольства, – которая бы стоила сто долларов!» Но, пожадничав, я уже ничего не видел вокруг, никаких достопримечательностей, и все время путешествия думал только о Коне, опасаясь, что любой турист купит его не раздумывая. С нетерпением ждал я возвращения в отель и тут же метнулся к Коню. Он меня ждал, он дождался, и я с радостью потратил деньги на подарки близким на подарок самому себе. О, я еще не знал, что Конь закабалит меня на несколько лет, подарив мне замысел! Из сертификата я вычитал, что Конь есть аутентичная копия древнего идола, а именно мусульманского ангела смерти. Копия была моего возраста, у Коня было христианское лицо, что и породило сюжет о безгрешном христианском миссионере, влюбившемся в идола как в произведение и не ведавшем о его назначении, однако нарушившем заповедь «не сотвори себе кумира», за что и пострадал…
Конь отблагодарил хозяина по своим представлениям: занес его в мусульманский рай.
Побег из рая в рай, из чужого в свой, как из лагеря в лагерь, из зоны в зону – вот сюжет!
Я мечтал об этом романе, но вынуждал себя закончить свою «Империю». И когда ее осилил, то обнаружил себя уже на хирургическом столе с диагнозом рак мозга. Операция была утешительная: подтвердить злокачественность опухоли. Жить мне оставалось неделю. Перед операцией меня навестил психиатр, как священник: осознаю ли я, что мне уготован мир иной? Я ответил, что, пока жив, обязан испробовать все возможности спасения. Но сознаю ли я, что благоприятный исход еще хуже: как овощ я уже ничего не напишу. Я его послал по матери. Жена подсмотрела его запись в истории болезни: «Известный писатель, высокомерен с психиатрами». Мы посмеялись.
Один лишь великий Коновалов усомнился в диагнозе. И оказался прав. Мне лишь проделали дырку в черепе, как от пули, и промыли мозги. При операциях на мозге не употребляется общий наркоз, я был в сознании. Мне было весело, я даже как старый водитель потребовал себе зеркало заднего вида, «чтобы видеть честные глаза хирурга». Мне было любопытно проверить сведение, что мозг не испытывает боли. И правда, только омерзительное чувство отвращения: это целомудренное место, туда не положено проникать никому.
Итак, Коновалов вынес меня из смерти, как Конь моего героя. Теперь оставалось проверить прогнозы психиатра. Начал я с переводов из Корана, пытаясь обрести какие-нибудь детали о мусульманских ангелах и рае. Тут ко мне обратились из «Плейбоя». После смерти я чувствовал себя нагло и решил поставить себя в невыносимые, «достоевские» условия, потребовав по тысяче долларов за главу ненаписанного романа ежемесячно, из номера в номер. Так был создан эпилог «Преподавателя симметрии» раньше, чем я очнулся для самого романа. «Плейбоя» никто не прочитал, журнал был дорогой, и кто-то зачитал авторские экземпляры, да и рукопись в единственном экземпляре исчезла в недрах редакции. Проблема найти свой собственный текст оказалась намного трудней, чем переводить утраченную книгу Э.Тайрд-Боффина, которую я все-таки умудрился «доперевести» лишь еще через десять лет после «Плейбоя», к своему семидесятилетию.
Итак, конец или начало, послесловие или предисловие – не вижу уже последовательности.
«Наша публика так еще молода и простодушна…» – сетовал в предисловии автор «Героя нашего времени» в том смысле, что ей сначала приходится объяснять, что она читает.
Ведь именно для этого, кроме названия и имени автора, существуют и подзаголовок, обозначающий жанр, и эпиграф, и предисловие. Обложка – дверь книги, к ней прилагаются ключи, чтобы открыть сам текст.
Еще чего! По-видимому, с тех пор «публика» стала еще моложе (хотя и не простодушней), если неспособна прочесть не только книгу, но и обложку.
Даже мой сокровенный читатель, повертев книгу в руках как мою, клал ее обратно на прилавок как чужую с заведомым разочарованием: это Битов не сам написал, а что-то там перевел. «Перевод с иностранного» было обозначено на обложке – почти никто не принял или не понял условий игры: «перевода с иностранного» не бывает.
Андрей Битов
август 2013, СПб
______________
* From the Teacher of Symmetry by A.Tired-Boffin. (Урбино Ваноски)