Вступление Евгения Попова
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2012
Катастрофически
неконфликтный
Русаков
Писательская судьба Эдуарда Русакова, родившегося 31 октября 1942 года и всю свою бессознательную и сознательную жизнь прожившего в Красноярске, требует, на мой взгляд, культурологического осмысления и посильного ответа на общественно-политический вопрос “доколе?”.
Доколе у нас на Руси писатели мирового уровня, скромно живущие и вершащие свое посильное дело в так называемой провинции и далекие от разномастных тусовок, будут всего лишь “широко известны в узких кругах” столицы и филологического зарубежья, тогда как имена литераторов, прямо скажем, говенных весьма часто скрипят на зубах литературной общественности, как песок, подсыпанный кулаками в колхозный хлеб.
И неужели у нас никогда не будет “как у Фолкнера”, когда тот мог создавать свои шедевры, которые мгновенно становились известными всему миру, работая с полной отдачей в самой что ни на есть американской глубинке, где он в отличие от корректного и выдержанного Эдуарда Русакова изрядно попивал и даже фотографировался спьяну для глянцевых журналов с расстегнутыми штанами. Единственный прецедент у нас – Виктор Петрович Астафьев, который никогда не жил на два дома в отличие от других классиков – воспевающих Духовность родной сторонушки, но одновременно имевших недурную жилплощадь в Москве. Имена называть не будем, нужно жить мирно, количество микробов злобы и нетерпимости в нашей атмосфере и так зашкаливает.
Сибирь, глядящая на читателей со страниц рассказов, повестей и романов Эдуарда Русакова, столь же экзотична, как и его зарубежное имя, данное ему русско-советскими родителями, коренными сибиряками. Уроки Достоевского, Чехова, Кафки и – одновременно – Вячеслава Шишкова с его “Угрюм-рекой”, а то и омского эксцентрика Антона Сорокина, автора книги “33 скандала Колчаку”, именовавшего себя “гением Сибири – новой Америки” – вот школа творчества Русакова, смею утверждать я, что бы по этому поводу ни думал этот мой старинный товарищ, земляк, коллега и друг, с которым мы пишем, а иной раз и смотрим на мир совершенно по-разному, однако до сих пор за пятьдесят лет нашего знакомства ухитрились не поссориться.
И это неудивительно для тех, кто знает Русакова, которого один острый на язык и склонный к эпатажу сибирский литератор как-то назвал “катастрофически неконфликтным”. Русаков умеет ладить с людьми. Ведь даже Астафьев, до конца дней своих остававшийся “почвенником”, как это ни странно, уважал сугубо городского космополита Русакова, со всеми его “выкрутасами”, условностями и преувеличениями, уважал, пожалуй что, поболе многих ребят из своего окружения, а те, к слову сказать, его же потом и сдали во время перестройки, обвинив фронтовика в антипатриотизме, зоологическом антикоммунизме, других смертных грехах и попытавшись даже лишить старика столь необходимой ему прибавки к пенсии. Спасибо, что добрые люди не дали эту мелкую подлянку совершить. В мире хоть и в небольших количествах, но существует все же справедливость, и предательство наказуемо всегда…
Однако я пишу эти строки вовсе не для того, чтобы разжалобить читателей, особенно живущих в просвещенном городе Москве, которую бесконфликтный Русаков в одном из своих “Рассказов о будущем” хладнокровно назвал “сукой”. Москва слезам не верит, и я вовсе не собираюсь грустить об очередном загубленном таланте, которого схавала, как чушка, Россия. Ибо Русаков самодостаточен, на судьбу не ропщет никогда, ухитряется в наше время и в своем возрасте кормить себя журналистской работой, и я уверяю вас, что его статьи в самой лучшей сибирской газете “Красноярский рабочий”, издающейся без перерывов с 1905 года, сделали бы честь многим московским периодическим изданиям, равно как и сама газета.
Я просто о том, что мне обидно: ведь многие российские читатели, ждущие от современной литературы не новорусских глупостей попсовых или заумного высоколобого слова, от которого жить становится еще тошнее, не знают Русакова, который мог бы стать одним из любимых ими писателей, потеснив в их сознании многие звучные раскрученные имена.
Ведь то, что делает он, – это столь редкая на сегодняшний день высококачественная беллетристика, то есть литература фабульная, сюжетная, увлекательная, сострадательная, суть которой составляют фантасмагорические описания нынешней жизни во всем ее пестром мельтешении, которое весьма часто не зависит даже от того, кто правит в данный момент Россией – царь, Ленин, Сталин, Хрущев, Брежнев или Путин с Медведевым.
Читатели лишены своего писателя.
А между тем объем сочиненного Эдуардом Русаковым за всю его писательскую жизнь огромен, ибо работает он как заведенный каждый день, как и полагается всякому порядочному беллетристу, начиная от Александра Дюма-старшего и заканчивая Б. Акуниным. Русаков явно исповедует классический писательский постулат “ни дня без строчки”, который многие нынешние литераторы отчего-то считают устаревшим, не желая сознавать того непреложного факта, что регулярные упражнения нужны не только в спорте или сексе, но и в художественном творчестве.
Им написано какое-то невероятное для современного литератора количество текстов, из которых полноценно опубликована лишь часть той огромной фрески из жизни обывателей дивного сибирского города Кырска, за которым, естественно, угадывается огромный, прокопченный заводами и обезображенный знаменитой ГЭС Красноярск, который он покинул лишь раз в своей жизни, отработав положенные молодому специалисту, врачу-психиатру, два года в знаменитой на всю Сибирь огромной психушке под названием Тинская, соседствующей с бесчисленными исправительно-трудовыми лагерями в семи часах пути из Красноярска дальше на Восток, в сторону еще более экзотического Приморья, плавно переходящего в Китай, который многие сибиряки недолюбливают почти так же, как московских неоколониалистов, уже обосравших Енисей, Ангару, Байкал и собирающихся затопить в чаянии собственной наживы половину Эвенкии.
Однако я уже не первый раз расхваливаю Русакова, и эрудированные читатели могут подумать, что делаю я это по блату или по старой дружбе. Поэтому я ниже привожу мнение о нем других литераторов, имеющих титул не самых последних в своей стране.
АЛЕКСЕЙ ВАРЛАМОВ, который никогда не видел Русакова, а знает лишь его тексты:
Последние годы мне приходится читать много современной прозы, в том числе и той, что получает важные литературные премии или попадает в короткие списки, хорошо продается в магазинах, обсуждается критикой, но бόльшая часть этих книг очень скоро вымывается из памяти. А вот Русаков не просто запомнился и поразил, а как-то въелся в мою кожу, и я его ношу с собой. Я ему верю. Верю в его героев, в те ситуации, в которые эти люди попадают, ибо здесь большее, чем тексты, здесь жизнь, которая о себе свидетельствует. Поразительная смесь горечи, нежности, беспощадности и любви. Очень богатая смыслами, насыщенная проза, которой давно настал свой черед.
АЛЕКСАНДР КАБАКОВ, чье личное знакомство с писателем заключалось в распивании виски с баранками на кухне зимней дачи два года назад и общей беседе на тему войны, мира, упадка нравов:
Все вышенаписанное Евгением Поповым и касающееся Эдуарда Русакова мне представляется одновременно и справедливым, и каким-то слишком лихим.
Что касается литературного качества сочинений Русакова, то я вполне согласен – писатель он перворазрядный. А что касается горькой судьбы “неузнанного” и “недооцененного” – не согласен категорически.
Все хорошие писатели не узнаны и недооценены.
Узнан ли и “дооценен” ли Пушкин? Народная его известность исчерпывается анекдотом “”Му-му”Тургенев написал, а почему памятник Пушкину?”, причем и эта известность неуклонно снижается до нуля.
“Дооценен” ли Чехов? Кто быстро вспомнит содержание его повести “Три года”? И, заметьте, мы находимся среди культурных людей.
Что вспомнит остановленный вами на улице человек из Достоевского, кроме “Красота спасет мир”, что неточно и вне контекста глупо?
И упомянутый Фолкнер, конечно, жил в глуши, а Нобелевскую получил, но жил так, что подрабатывал – то на местной почте, то в Голливуде, обезображивая классику до уровня сценариев. А что пил, так никакая безвестность этому не помешает…
Я вот считал себя почти известным, а тут литературная девушка подошла: “Простите… Никак фамилию вашу не вспомню. Вы так похожи на Пьера Ришара!” Это я не брился давно, и волосы в стороны торчат.
А Эдуард Русаков, повторюсь, писатель первоклассный, а на “дооцененность” или недо- – тьфу. Его проза живая, там живут рожденные им люди, хотя есть соблазн считать их выкраденными из реальной жизни – психиатру легко искать персонажей. Но герои Русакова именно рождены им, жизненные впечатления – не более чем зачатие, а рожал сам.
Бог в помощь, Эдик. Жалко, что мало знакомы.
Ну и наконец АНАТОЛИЙ ГАВРИЛОВ, однокашник Русакова по Литинституту, мастер гиперкороткого рассказа, пишет ему совершенно в духе своих сочинений:
ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО
Дорогой Эдик! Живу я там же, занимаюсь тем же. Уже весна. Недавно вышел из больницы. Май, мир, труд. Спасибо за книгу. Лежал в больнице, читал твою книгу, и это скрашивало серые больничные будни, а ночью герои твоих рассказов окружали меня и допрашивали, я старался не врать, пока не понял, что они тоже врут, и мне стало легче.
И здесь мы вплотную подходим к важнейшим вопросам, а именно: роль исторической обстановки, мировоззрение автора, метод и стиль, верность обобщения, жизненность изображения, народность, единство содержания и формы, характеры, композиция, сюжет и все то, что мы по стройной и непререкаемой программе проходили в течение шести лет заочного обучения, Тверская, 25, Литературный институт им. А.М. Горького, семинар Н.Б. Томашевского, слава богу, Николай Борисович не загружал нас тяжелыми глыбами квазилитературоведения, наши семинары протекали весьма скоротечно, а твои рукописные рассказы уже тогда выглядели достойно, не все из семинаристов были в состоянии правильно оценить их, некоторые находили их слишком уж жесткими и даже циничными, но бог им судья.
Ты приезжал ко мне и в Мариуполь, и во Владимир, а мне в твоем Красноярске-Кырске так и не довелось побывать, я был только проездом в Якутию, туда и обратно.
Ехал за золотом, а получил нож.
Зашел в развлекательный центр “Золотое кольцо” сыграть в бильярд, а получил кием по голове, а она у меня и так слабая, так что я просто не в состоянии достойно проанализировать твое творчество, могу лишь сказать, что твой стиль с годами не потерял свежести и упругости, более того, стал еще более жестким.
И горьким.
Обнимаю.
Ну, если и это вас не убедит, то читайте тексты Эдуарда Русакова в Интернете, в Журнальном зале “Русского Журнала” и на сайте газеты “Красноярский рабочий”, благо, что Интернет пока что в полном своем объеме существует в нашей России, а не ограничен, как в других, более строгих странах.
Читайте также весомую его публикацию в майском номере возродившегося журнала “Литературная учеба”.
И, конечно же, обратите, пожалуйста, внимание на эту подборку новых странных рассказов писателя, которые я от души рекомендую читателям “Октября”. Ведь свежей, объемной книги его когда еще дождешься от наших издателей. Книг у Эдуарда Русакова в Москве вообще было всего три. Одну напечатали еще при советской власти, обезобразив и отцензурировав его тексты для торжества “социалистического реализма”, другая прошла незамеченной, не вписавшись в креатив “перестройки”, третья пользовалась большим успехом, но боюсь, что лишь среди душевнобольных, ибо издатели дали ей для завлекательности название “Записки психиатра”, а в нашей стране сумасшедших немереное количество, и почти все они до сих пор читают книги гораздо чаще, чем их пишут.
“Боже, как грустна наша Россия”, – сказал как-то Пушкин Гоголю. С тех пор прошло более ста восьмидесяти лет, и жизнь в нашей стране становится с каждым днем все лучше и веселее.
Что, собственно, и констатирует Эдуард Русаков.
Евгений ПОПОВ
Эдуард РУСАКОВ
Рассказы завтрашнего дня
СЛУГА НАРОДА
Депутат областного законодательного собрания Василий Иванович Грибнов лет пять уже не был в родном селе, а тут – официальное приглашение. Как не поехать? Добро пожаловать третьего октября в село Грибное на двухсотлетний юбилей! Ух ты…
– Меня-то с собой возьмешь? – надув губки, спросила молодая жена Марина. – Или опять – один?
Она была моложе его лет на двадцать, но ревновала. И правильно делала. Хоть Грибнову уже и под пятьдесят, но выглядел он бодро: крепкий, стройный, карие глаза горят. Таких бабы любят, таким все всегда удается, любая работа у таких сама собой делается.
– Куда я без тебя, кисуля? – И Грибнов приобнял супругу. – Должна же ты увидеть мою малую родину… Мою милую родину, я бы сказал!
Он заранее предвкушал, как жене будет приятно убедиться в том, что земляки уважают его и ценят. А как же иначе! Он мечтательно прикрыл глаза и словно на широком экране увидел село Грибное, родной дом, огород, матушку и сеструху Верку, корову Дашку, поросенка Борьку… А вон и дружок его Гоша, тоже Грибнов, нет, не родственник, хотя кто его знает… там у каждого второго жителя фамилия Грибнов, так уж исторически сложилось… А вон и озеро Грибное, где любил он купаться и рыбачить, и лес, куда они в детстве с сеструхой и Гошкой ходили за грибами да ягодами. Темные сосны, пожелтевшие березки… падает золотая листва… И такое все, блин, родное, такое знакомое, такое красивое… Аж глаза от слез вспотели!
В натуре родное село оказалось похуже, чем в мечтах и воспоминаниях. Избы покосившиеся, улицы грязные, молодых не видно, одни старики да старухи сидят на завалинках.
– А где молодежь? – спросил Грибнов у сопровождавшего их директора совхоза. – Ведь сегодня выходной, праздник, а чего-то никто не гуляет…
– С молодежью у нас проблема, – насупился директор. – Во-первых, город рядом, вот и бегут на евоный соблазн, а во-вторых…
– Ладно, потом порешаем, – перебил его Грибнов. – Тормозните-ка вон у тех ворот… Это ж мой дом!
Дом был полон гостей, но из близких – только сеструха Верка с малолетним приблудным сынком да еще пара-тройка каких-то родственников, имен которых Грибнов и не помнил. Матушка его померла давно, отец еще раньше, все дружки поразъехались кто куда. Так что во время застолья Грибнов разговаривал в основном с сестрой, а с прочими лишь перебрасывался общими фразами. Мол, потом еще, земляки, потолкуем, после, вечером, в Доме культуры.
– А твоя новая – ничего, – шепнула Грибнову сестра и показала большой палец. – Прямо кинозвезда! Где отхватил такую?
– По спецзаказу, – пошутил он. – Есть специальная фирма, депутатам невест поставляет…
– Врешь!
– Конечно, вру. – И он крепко обнял сидевшую рядом жену Марину. – Ты, кисуля, не напрягайся. Будь проще с народом, и народ к тебе потянется.
– А я не хочу, чтоб народ ко мне тянулся, – буркнула жена.
– Ну, тогда извини. – И он повернулся к сестре. – А как поживает моя Ленка?
– Эк, хватился, – усмехнулась Вера. – Не прошло и ста лет, как ты вдруг поинтересовался…
– Ну и?..
– Ленка твоя с катушек съехала. Сразу после твоего отъезда…
– В смысле?
– В смысле – с ума сошла. Заговариваться стала, с куколками играть, как маленькая… Ходит по деревне, песенки поет…
– Пела она хорошо… душевно пела… – вздохнул Грибнов. – Как затянет песню, так сердце вытягивает!.. Голос у нее был замечательный…
– “Голос замечательный”… – повторила сестра и глянула на него изумленно. – Ты хоть понял, что я тебе сказала? Она с ума сошла! Ты понял?
– Как не понять… А что врачи?
– Врачи – лечили. И в городской психушке, и амбулаторно. Да все без толку. Вообще-то она не буйная, на людей не кидается. То дома сидит, а то выйдет и бродит по селу, своих кукол баюкает, песенки им поет… Видать, сильно хотела ребеночка.
– И ты – тоже хотела? – Грибнов кивнул на ее сынка, который сидел молча, с застывшей улыбкой.
– А кто не хочет? Все хотят, и я хочу.
– Чего ж замуж не вышла?
– А за кого? Такие мужья даже ребенка нормального сделать не умеют… Ты глянь на моего-то сыночка – губа заячья, двух слов связать не может… Э-эх! Ладно, Вася, давай лучше выпьем за встречу!
– Я больше не буду, – отказался Грибнов. – Мне еще в Доме культуры выступать, на юбилейном вечере.
– Ну, тогда я одна. – И Вера залпом выпила полстакана водки.
Зал сельского Дома культуры был переполнен. Вдоль сцены стояли горшки с цветами, а стены зала были украшены еловыми ветками и государственными трехцветными флажками. Над сценой висел большой транспарант с надписью: “Грибному – 200!” Пока народ рассаживался, из акустических колонок, расставленных по всем углам, гремела бодрая музыка, а потом на сцену вышел сборный хор местных старушек, которые грянули песню в честь родного села:
Эх, славься,
Навек родное
И дорогое
Село Грибное!..
Ну и так далее. Замечательная, блин, песня. Душераздирающая. Аж глаза у многих вспотели от слез.
А потом вышел принаряженный, в галстуке, директор совхоза и рассказал красиво и кратко о славной истории села, о его сегодняшних проблемах и грядущих перспективах. После него на сцене появился “почетный гость – депутат областного парламента, наш славный земляк” (так пышно объявил выход Грибнова сам директор). И Грибнов произнес очень трогательную речь о том, как он рад, что после долгой разлуки вновь приехал на малую милую родину, где он провел свое босоногое детство, где ему до боли знакомо каждое лицо, каждая тропинка, каждая березка за околицей. Не забыл рассказать он и о своей депутатской работе, о том, что не забывает о нуждах родного села и при каждом удобном случае лоббирует (уж извините за выражение) интересы своих земляков.
– Помню, помню ваши наказы! – звонким голосом произнес Грибнов. – И стараюсь их исполнять. Школу в прошлом году отремонтировали, теперь возьмемся за дорогу от села до тракта, а то к вам на тракторе не проедешь… Ха-ха. И больничку наладим. А то, говорят, молодые врачи к вам не едут… Если жильем обеспечим – поедут! Завтра же порешаем с вашим директором. Надо крепче укреплять вертикаль власти и ложить все силы на модернизацию и повсеместное внедрение нанотехнологий. Так что, если еще есть какие наказы, не стесняйтесь, земляки!
– Музыкальные инструменты нужны для клуба! – выкрикнул рыжий паренек.
– Порешаем! – рубанул ладонью Грибнов.
– Хорошо бы компьютер для школы, хотя бы один, – робко пискнула худенькая учительница.
– И это тоже реально! Ну, кто еще? Смелее, земляки, ведь я – депутат, слуга народа! А значит – ваш слуга!
И тут вдруг откуда-то из дальнего угла, от двери, послышался женский пронзительный голос:
– А меня обманул! Ага! Обманул! Обещал жениться – и сбежал!..
В зале – смятение, шум, нервный смех, чьи-то реплики: “Вот дура…”, “Рано ее выписали…”, “Психованная, что с нее возьмешь…”
Сразу несколько человек подскочили к этой женщине, пытались вытолкать ее из зала, но она упиралась, кричала:
– Обманул! Обманул! Обещал – и бросил!
Грибнов, бледный, с приоткрытым ртом, стоял безмолвно на сцене и смотрел, не мигая, на эту женщину. С ним вдруг что-то случилось, словно внутри него сломался какой-то моторчик, и он не знал, что дальше делать. Как бывает в кошмарном сне, когда вдруг оказываешься совершенно голым – на сцене, перед чужими людьми… Все на тебя смотрят, а ты голый! Конечно же, он ее узнал, эту женщину, хотя она была совсем непохожа на ту хрупкую стройную Лену… Эта рыхлая тетка в грязной телогрейке и красном платке, похожем на пионерский галстук, с опухшим лицом и безумными глазами – это была она, она, его Ленка…
– Обманул! – продолжала она кричать. – Обманул!
– Да выкиньте же ее из зала! – воскликнул побагровевший директор. – Пусть не портит нам праздник!
– Нет, не надо, не трогайте ее, – мертвым голосом вдруг произнес Грибнов. – Она… права. – И после долгой паузы (весь зал затих!) добавил: – Прости меня, Лена…
И сошел со сцены, и сел рядом с женой Мариной.
– Ты с ума сошел? – прошипела жена. – “Она права!” Совсем охренел, что ли?
– Заткнись, – сказал Грибнов.
И жена заткнулась. Хотя они оба знали, что она права.
ЧАЙКИ НАД КЛАДБИЩЕМ
Это была дружная семья. Дружно жили, дружно спивались. Отец трудился на заводе слесарем, потом простудился по пьянке, и после долгих мучений (пневмония, абсцесс) ему удалили левое легкое, он стал инвалидом, а пенсия маленькая, не прожить. Подрабатывал сторожем. Его дочь Надя, которой уже за тридцать, тоже нигде постоянно не работала, хотя когда-то на одни четверки закончила школу, а потом училась на курсах секретарей-машинисток, знала неплохо английский, разбиралась в компьютере, но по специальности так и не смогла устроиться (скромница-тихоня), вот и сидела дома, вела хозяйство. Ее мама, его жена, много лет проработала в издательстве корректором, но потом ее сократили (кому нужны в наше время корректоры? – все книги выходят “в авторской редакции”), и от обиды она стала еще больше выпивать, отчего и “посадила сердце” (так объяснял ее муж).
Больше года, как мамочка умерла, и теперь каждую субботу отец с дочерью приезжают на кладбище, навещают ее могилу. Сегодня им повезло с погодой. Небо ясное, голубое, над кладбищем с рыдающими криками носятся белые птицы… да это же чайки!
– Ты смотри – чайки! – воскликнул изумленный отец. – Откуда они тут взялись? Ведь ни моря рядом, ни озера… и Енисей далеко… Что за чудо природы?
– А может, детка, это вовсе не чайки? – нежно усомнилась Надя. Она почему-то в последнее время стала звать отца “деткой”.
– Да что я, слепой? Чайки, говорю тебе! – Он даже разволновался.
– Ну хорошо, пусть чайки, разве я спорю?
– Да что ты со мной как с больным? – возмутился отец. – Будто я чаек не видел…
– А я вот не видела, и мне не стыдно. – И Надя рассмеялась тихим русалочьим смехом. Это ей так казалось, что у нее русалочий смех.
Она была совсем молодая на вид, эта Надя, не дашь тридцати – “на спирту сохранилась”, шутил отец, – и выглядела как двадцатилетняя: худенькая, с чуть раскосыми глазками, с вечно шаловливой улыбочкой. Только речь выдавала ее – сбивчивая, ускользающая, не всегда внятная, с нелепыми хохотками и вздохами… Речь пьющей женщины, которая почти не бывает трезвой.
– Смотри, какой большой кролик! – восторженно крикнула Надя.
– Где? Да это же заяц… Заяц! Русак! И откуда он тут взялся? – опять удивился отец. – Ну, заяц, погоди!
Но косой уже ускакал прочь, перепрыгивая через могилы.
– Чудеса, – не мог успокоиться отец. – Чайки, зайцы… не удивлюсь, если тут, на городском кладбище, волк объявится…
– Ой, не надо, детка! – притворно всплеснула ладошками Надя. – Волков я боюсь…
– Со мной никого не бойся… А вот и наша мамочка, – сказал отец, подходя к могиле жены. – Сейчас мы тебе цветочки свежие поставим, могилку почистим… Соскучилась без нас?
– Ой, соскучилась, – вздохнула Надя, присаживаясь на скамейку возле могилы. – Сейчас, мамочка, мы тебя помянем…
Надя разложила на столике вареные яйца, помидоры, свежеиспеченные блины, банку с киселем. Поставила и бутылку водки, и два стограммовых граненых стаканчика.
– Детка, ты сильно не утомляйся, у тебя же одышка, – заботливо сказала она отцу. – Сядь, отдохни, я сама приберу могилку. Тут вообще-то чисто, мы ж недавно с тобой прибирали… Сядь, кому говорю! Вот так. Ну, давай выпьем за мамочку – пусть ей земля будет пухом.
Выпили. Закусили.
– Мамочка слышит нас, – строго сказал отец, – гадом буду, она нас слышит! – И он всхлипнул.
– Ну-у, детка, не плачь. – Надя вытерла слезы с его морщинистого лица. – Не надо плакать. Ты же бывший солдат. А солдаты не плачут…
– Как сейчас помню, – сказал отец, наливая по второй, – шестьдесят седьмой, китайская граница… остров Даманский… ежедневные провокации!
– Ну, детка, ну перестань…
– Я был ранен! И дважды контужен! – надрывно вскричал отец. Залпом выпил водку и выдохнул: – Ух! Как мы им всыпали, этим китаезам… как мы им вломили!
– Ну, детка… Ты лучше выпей еще… Вот так, умница! А теперь – спой свою любимую… про комбата… Спой, детка!
И скособоченный худой старик с редкой седой щетиной на голове запел про батяню-комбата, но на первом же куплете сорвался в плач – и затрясся, завыл, зарыдал.
– Сука-жизнь… – хрипел он, мотая головой и разрывая на груди рубаху. – Эта сука-жизнь… скорее бы сдохнуть!
– Что ты, детка! – обняла его разрумянившаяся Надя, прижалась к нему, поцеловала его в седую стриженую макушку. – Зачем же тебе умирать? Не расстраивай мамочку, ведь она нас слышит… И меня не пугай, ведь я же тебя люблю… У меня ведь нет никого на свете, кроме тебя! – Она гладила его по худому плечу, гладила и бормотала: – Разве плохо нам с тобой живется? Ну, денег мало, но это же пустяки! У меня пособие, у тебя пенсия – не пропадем!
– А я сторожем опять устроился, – прерывисто вздохнув, тихо, но гордо сказал отец.
– Ну, вот видишь… Мы с тобой, моя детка, будем жить долго-долго, мы будем помогать друг другу, поддерживать друг друга… Мы никогда не расстанемся, а значит – никогда не умрем!
Он что-то хрипел невнятно, она бормотала свои ласковые бессмысленные слова, а над ними зигзагами носились белые чайки, а из-за дальнего куста косил глазом серый заяц, а из-за соседней могилы выглядывал серый волк, а с голубых небес на них нежно смотрела мамочка и роняла прозрачные алмазные слезы.
ПИРОГ СЧАСТЬЯ
записки стукача
14 января
Вчера жена опять вернулась под утро, пьяная, в синяках – явно не от побоев.
– Если ты еще хоть раз придешь домой так поздно, я тебя убью, – сказал я ей. – Мое слово твердо.
– Не тверже твоего члена, – сказала жена.
Я надолго задумался.
Кому пожаловаться? Некому. Разврат поощряется официально. Осуждается целомудрие и супружеская верность. А публичное, тем более печатное прославление этих некогда славных качеств даже и наказуемо. Вон недавно уволили директора фирмы “Яхонт” за то, что он на официальном банкете спьяну предложил тост за свою любимую жену. Если бы за любовницу, никто бы не возразил.
До чего я дожил? И ведь не старик, еще шестидесяти нет… Помню, в блаженные семидесятые годы – как хорошо мне жилось, как тихо, спокойно. И как светло было на душе, как все тогда было ясно и просто. Цели ясны, задачи определены. Днем работал учителем истории, по вечерам ходил в кино и театры, раз в неделю – визит в “контору” с отчетом. И платили-то ведь гроши (и в школе, и в “конторе”), но при чем тут деньги! Не в деньгах счастье, а в душевном покое.
Впрочем, стоп. Слово “счастье” – запретное, табу. Все те слова и понятия, что еще недавно так грели душу: счастье, добро, любовь, истина, справедливость, – все они с недавних пор под строжайшим запретом. Так что в данном конкретном случае я должен бы донести на самого себя… Ха-ха. Шутка. А впрочем, не такая уж и шутка. В годы так называемой демократии мы все слишком много шутили – и дошутились до того, что к власти были вынуждены прийти совсем другие люди. Хладнокровные прагматики, лишенные прекраснодушных иллюзий.
16 января
Жена не просыхает.
Чтобы утешиться, навестил Анну Кузьминичну. Она тоже учительница, только литературы и русского. Бывшая. Недавно ушла на пенсию. Одинокая вдова. Увлеклась на закате жизни кулинарией.
– Раз уж все прекрасное и возвышенное, чему я служила, сейчас в загоне и под запретом, – объясняет она свое увлечение, – то мне остаются лишь гастрономические мои причуды…
– Но почему бы вам, Аннушка, не почитать на досуге книжку? – говорю ей, поглаживая распаренное ее плечо. – Вон сколько книг в магазинах!..
– Дерьмо, – отвечает она. – Нет уж, лучше я вообще ничего читать не буду… А вот попробуйте-ка, голубчик, мою стряпню!
– Что это? – спрашиваю.
– Кулебяка слоеная с вязигой и осетриной, – говорит, а глаза так и светятся, словно она не пирог испекла, а поэму сочинила. – Да вы попробуйте, голубчик, попробуйте. Уверяю вас, язык проглотите!
Что ж, попробовал я кулебяку, и впрямь объедение!
– Как же вы такое чудо смогли сотворить? – изумляюсь ее кулинарному искусству.
– Очень просто, – смущенно розовеет она, – по бабушкиным рецептам. Из слоеного теста раскатала две полоски, на узкую полоску положила тонкие блинчики, а уж на них – слой фарша из вязиги, на него – ломтики вареной осетрины и малосольной лососины, потом еще слой вязиги. Сверху фарш накрыла блинчиками, смазала с боков яйцом, а потом… Впрочем, что это я! – вдруг спохватывается Аннушка. – Вам же ведь это неинтересно…
– Что вы! Что вы! – возражаю я совершенно искренне, прижимая к груди ее руки, испачканные в муке и масле. – Я готов вас слушать бесконечно. Все, что вы говорите, драгоценная Аннушка, для меня слаще музыки… клянусь!
Она тут совсем зарделась, глазки потупила – ну как девушка, честное слово. Вот тебе и пенсионерка. Бабенка в соку! Заключил я ее в свои объятия, и о дальнейшем предпочитаю умалчивать.
– Ты знаешь, голубчик, – шептала она мне уже в пуховой постели, отдышавшись после недолгой, но бурной моей атаки, – я мечтаю создать такое кушанье… такой рецепт… пусть это будет пирог, или салат, или горячее блюдо… неважно!.. нет, все-таки лучше пирог… главное, чтобы человек, отведавший это кушанье, смог почувствовать себя счастливым… такой, что ли, пирог счастья, если так можно выразиться…
– Тс-с-с, – зажал я ей рот поцелуем, – ни слова о счастье, ведь это – табу!.. Никому никогда больше не говори об этой своей мечте… никому! Ты же знаешь, что каждый, кто мечтает о счастье, – изгой, отщепенец… а уж тот, кто замыслил дать счастье другим людям – тот враг народа! И соответствующие органы могут сурово тебя покарать…
– Но ведь ты же, голубчик, меня не выдашь? – жарким шепотом смутила она меня.
– Разумеется, – солгал я, зарываясь лицом в ее пряно благоухающую подмышку.
18 января
Вчера в нашу школу нагрянули люди в масках и в камуфляже – и арестовали учителя рисования. Все удивлялись – за что. Лишь я один не удивлялся. Я-то знал, за что взяли учителя рисования. За то, что он накануне притащил в класс толстенный альбом с репродукциями Рафаэля и целый час разглагольствовал о красоте, о святой материнской любви и прочих зловредных глупостях, отравляя девственное сознание наивных учеников. Даже я, человек с закаленной психикой, заслушался, словно завороженный, стоя под дверью, и долго еще потом ходил с затуманенной головой.
Нет-нет-нет, мы живем на вулкане собственных страстей!
Как смогло бы существовать государство без таких бдительных патриотов, как я?..
22 января
Моему долготерпению пришел конец.
Сегодня жена опять не ночевала дома. Притащилась под утро, еле живая, когда я уже собирался идти на работу. Молча ввалилась в спальню и рухнула на кровать.
Я отправился в школу, но долго работать не смог, отменил урок, распустил ребят и вернулся домой. Жена все так же валялась на кровати. Увидев меня, промычала что-то невразумительное. Я достал из холодильника бутылку “Балтики”. Крикнул жене:
– Хочешь пивка?
– Угу…
Я налил ей в большой стакан, плеснул туда цианистого калия из давно приготовленной ампулы, долил сверху пива и поднес жене.
Жадно выпила. Блаженно сказала: “Уф-ф”, но тут же схватилась рукой за горло, вытаращила глаза.
– А ведь я тебя предупреждал, что убью, – сказал я, глядя в ее угасающие зрачки. – Ты сама виновата. Прощай.
Мне не хотелось сидеть рядом с трупом, и я отправился к Аннушке, к Анне Кузьминичне, моей возлюбленной кулинарше, моей ненаглядной стряпухе.
Двери ее квартиры были опечатаны. Значит, арестовали. По моему доносу. Ишь как быстро. Чего они так спешат? Я сорвал сургучную печать, отпер замок своим ключом, прошел в квартиру, где еще хранился запах хозяйки, а еще там пахло корицей, апельсиновой кожурой и еще чем-то очень вкусным, дразнящим.
В комнате были разбросаны вещи, детали одежды. Видать, спешили.
Лишь на кухне царили порядок и чистота. Гармония.
Я присел возле кухонного стола, достал из принесенного портфеля бутылку молдавского коньяка, налил полный стакан. Выпил. Легче не стало.
– Вот видишь, Аннушка, – сказал я, – к чему привело твое легкомыслие… Сама, сама виновата. Как человек законопослушный, разве мог я не сообщить кому следует о твоих преступных фантазиях?.. Ишь чего надумала! Пирог счастья решила состряпать!
Я налил еще стакан, выпил так же, залпом. Отдышался, занюхал апельсиновой корочкой.
– Оно бы, конечно, неплохо – отведать такого пирога… – И я хохотнул, хотя мне было совсем невесело. – Ну хоть кусочек бы… я бы и сам не отказался… Но зачем же вслух говорить об этом?! На ушко бы мне – одному мне! – нашептала бы, глупая, свой рецепт – и я бы понял, запомнил, усвоил…
Я допил остатки коньяка прямо из горлышка.
– Впрочем, мы и сами с усами, – сказал я вдруг, неведомо к кому обращаясь, – мы и сами знаем рецепт такого пирога… Вот, пожалуйста. Взять хорошей, высокосортной пшеничной муки, побольше масла, яиц, в меру сахара… а потом – по вкусу – фруктов и ягод, лучше яблок, груш, крученой черной смородины… а сверху полить нежной музыкой Моцарта, а с краев слегка подгорчить Бетховеном и Шостаковичем… и обязательно добавить стихов Есенина, Лермонтова и Мандельштама… но только не Бродского, нет, ни в коем случае не Бродского… а потом можно все это украсить багровым закатом над тихим лесным озером или восходом солнца над Восточным Саяном… но в меру, в меру, главное – не переборщить… ну и совсем уж чуть-чуть цианистого калия, совсем чуть-чуть, чтобы вкус не испортить…
ЭКСПЕДИЦИЯ
Вообще-то я после этой сессии мечтал слетать в Москву, порыться в так называемой библиотеке – единственном на всю Россию хранилище так называемых книг. В Красноярске, как известно, ни одной книги не сохранилось, а мне скоро дипломную работу писать – о русской поэзии ХIХ–ХХ веков. Как же ее писать без книг-то? И так ведь об этом давно прошедшем времени сохранились более чем скудные, отрывочные сведения. В основном отдельные имена, фрагменты текстов, цитаты. Вот и хотел я в Москву слетать, хоть раз в жизни настоящие книги в руках подержать, подышать их тленным драгоценным запахом.
Но шеф сказал: в Москву еще успеешь, до защиты год впереди, а сейчас надо в экспедицию лететь, на юг края, фольклор собирать. Какой, говорю, фольклор? Откуда? Люди про книги давно забыли, а вы – фольклор. Ты поменьше рассуждай, сказал шеф, а лучше собирайся в дорогу. Завтра вертушка туда полетит, тебя прихватят.
У нас в универе несколько своих вертушек, прямо с крыши взлетают. Что ж, мое дело маленькое, студент должен шефа слушаться. Собрался, подпоясался, прихватил магнитофон, видеокамеру – и айда за фольклором.
Мотались дней десять по хуторам да фермам – и все, разумеется, зря. Ничего, кроме похабных частушек, не удалось записать. Даже самые дряхлые старики и старухи не помнят ни сказок, ни свадебных песен, ни колыбельных. Вот тебе и фольклор. Пустая трата времени и горючего.
Что ж, полетели обратно. И вот, когда пролетали над тайгой, вдруг я заметил: внизу, на берегу реки, еле видный дымок курится. Что такое? Попросил летчика опуститься пониже. Опустились, сделали круг – и увидели на поляне, среди тайги, усадьбу: две избушки, сарайчик, банька, сад-огород, лохматый пес, корова и мужик бородатый с рогатиной – голову кверху задрал, на нашу вертушку смотрит.
– Давай вниз! – кричу летчику.
Сели рядом с избушкой. Вышли, огляделись, стали народ созывать. А весь народ – этот самый мужик с рогатиной, его баба с детенышем на руках, да в избе на печи старуха, такая дряхлая, что даже с печки слезть не могла, когда я ее начал пытать-расспрашивать. Самое замечательное, что эта семейка давным-давно живет здесь, на отшибе, в отрыве от всей мировой цивилизации. На охоту ходят с рогатиной и ножом, землю пашут плугом, обходятся без Интернета и даже без радио. Дикари, короче. Туземцы.
Хотя, с другой стороны, в избе у них я обнаружил несколько так называемых книг. Вот это находка! Правда, книги какие-то странные – “Учебник тригонометрии”, “Словарь иностранных слов” и совсем уж загадочный “Краткий курс истории ВКП(б)”… Надо будет потом поподробнее шефа расспросить, он человек ученый, пусть растолкует, о чем эти книжки.
А пока, чтобы время зря не терять, я стал пытать старуху, помнит ли она какие древние песни, сказки, легенды. Фольклор, короче.
Старуха оказалась хоть и дряхлая, но весьма бойкая и голосистая. Долго уговаривать ее не пришлось – согласилась сразу.
– Отчего не спеть? Сейчас спою. – И старуха откашлялась. – А что это у тебя за штуковина?
– Видеокамера, – говорю. – Да вы не обращайте внимания. Только спойте, пожалуйста, что-нибудь народное, старинное…
– У народа песен много, – важно сказала старуха. – Вот, например, еще моя бабка пела… – И затянула дрожащим жалостным голоском:
– Сижу за решеткой в темнице сырой… Ох!
Вскормленный в неволе орел молодой… Ох!
– Извините, бабушка, а что такое “темница”?
– Ты слушай, не перебивай. Потом объясню. – И запела дальше:
– Мой грустный товарищ, махая крылом… Ох!
Кровавую пищу клюет под окном…
– Старуха вдруг всхлипнула.
– Классная песня, – говорю, – вы пойте, бабуся, пойте. Вот это фольклор так фольклор!
Потом она спела еще одну, тоже жалостную, про нелегкую женскую долю:
– Вянет, пропадает красота моя!
От лихого мужа нет в дому житья…
А потом еще и еще. И что ни песня, то перл, жемчужина!
Но особенно меня поразила песня неизвестного автора, посвященная философским, экзистенциальным проблемам:
– Выхожу один я на дорогу,
Сквозь туман кремнистый путь блестит.
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу… Ох!
И звезда с звездою говорит…
Ну и так далее. У меня от этой песни аж мороз по коже пошел. Хотя тоже слова незнакомые есть… Например, что такое Бог?
– Бабушка, что такое Бог? – спрашиваю.
А она вместо ответа пальцем в угол тычет. Смотрю: в том углу чей-то портрет висит – молодой такой человек, с усиками, темноглазый. Подхожу ближе, приглядываюсь. Под портретом подпись: “М.Ю. Лермонтов”.
– Это кто? – спрашиваю.
– Бог и есть, – отвечает старуха и зачем-то вдруг тремя пальцами правой руки прикасается ко лбу, потом к животу, потом к правому плечу, потом к левому.
НАМ ТУТ НИЩИЕ МУЖЧИНЫ НЕ НУЖНЫ!
Кто он такой, как его зовут? Паспорт вроде имеется, и даже с московской пропиской, но может, он его украл, этот паспорт…
Пытается выглядеть прилично, но за версту видно, что бомж. На нем явно чужие обноски – серый ветхий плащишко, обтерханные вельветовые брючата, драные башмаки, на голове – изъеденный молью рыжий берет. Ему кажется, что он похож на художника-романтика, но он заблуждается. Он похож на старого бездомного бродягу. А уж как приблизится, как глянет мутными серыми слезящимися глазами, как приоткроет беззубый, дурно пахнущий рот… Да что говорить, и так все ясно. Хотя на самом-то деле ничего не ясно. Но так всегда говорят, когда не хочется о чем-то говорить. Вот и не будем говорить. Не будем, не будем, не будем.
Нет, будем.
Денек выдался славный – сентябрьский, свежий, золотой денек. Наш герой (надо же как-то его называть) с наслаждением прогуливался по Москве, усыпанной палой листвой. Ходил по дворам, собирал пустые бутылки, копался в мусорных контейнерах, брал только чистое. К вечеру притомился. Надо было подумать и о ночлеге. Обычно он предпочитал ночевать в литературно-исторических местах и в этот раз отправился в одно из таких излюбленных мест – в музей-усадьбу Льва Толстого, что в бывших Хамовниках.
Ворота, конечно же, были заперты, но наш герой перебрался через забор со стороны сада. Ночи были уже холодные, и ему пришлось проникнуть в само здание, предварительно перерезав провода сигнализации. Ох, рисковал. Но без риска нет радости в жизни. Ведь правда же, правда?
Веранда, спальня, две кровати. Наш герой решил выспаться на кровати Льва Николаевича, и это ему удалось. Он и раньше бывал в этом доме, но лишь нынче, засыпая на ложе классика, вдруг сообразил, что Толстой-то, оказывается, был левша (Лев-левша!) – потому что его кровать стояла слева от кровати Софьи Андреевны… А если ты не левша, то весьма неудобно обрушиваться коршуном (львом!) на супругу слева направо. То ли дело – справа налево! Так, похохатывая и покряхтывая, засыпал наш герой в толстовской кровати.
Рано утром сбежал, почти не оставив следов.
Погода продолжала радовать, и весь следующий день наш герой провел в свободных блужданиях по Москве и в размышлениях о бренности бытия. В одном из дворов ему повезло: кто-то выбросил на помойку целую домашнюю библиотеку, и наш герой не спеша, со вкусом отобрал пяток книг и засунул их в свою просторную сумку. Он не стал брать полное собрание сочинений Максима Горького, разрозненные тома Гоголя и Лескова, а вот книжки Альбера Камю и Владимира Соловьева взял. Потому что брал он обычно лишь то, что собирался тут же читать или перечитывать.
В этот день он решил посетить двор литературного музея, что в Трубниковском переулке. Сам музей его не интересовал, а вот дворик там был уютный, с укромным заветным одним уголком, где наш герой и присел, удобно устроившись на разложенных на траве газетах и прижавшись спиной к теплой стене музея. Сквозь кружевную желтую листву ласково светило нежаркое солнце, нежно поддувал легкий ветерок, изредка подбегали добродушные собаки-дворняжки, позволяли себя погладить, потрепать и убегали прочь. Так бы сидел и сидел до скончания века, думал он расслабленно и умиротворенно. Так и читал бы запоем, не отрываясь, в этом райском заповедном уголке.
И сидел, и читал, и читал, и читал, шевеля губами:
– “Я продолжаю думать, что высшего смысла в этом мире нет. Но есть в нем нечто – я это знаю, – что все-таки имеет смысл, и это человек, потому что он – единственное существо, которое его взыскует. Вы усмехнетесь пренебрежительно… – и тут наш герой усмехнулся, – …а что это значит – спасти человека? И я крикну вам всем моим существом: не уродовать его, позволить ему идти к правде, которую он один способен узнать…”
Он вздохнул, радостно улыбнулся, опустил книгу и посмотрел вперед, туда, где не было никого. Потом снова взял книгу и продолжил чтение хрипловатым шепотом:
– “Революционный дух полностью заключен в протесте человека против своего удела. Принимающая разные формы, это единственно вечная тема в искусстве и религии. Любая революция совершается всегда против богов – начиная с революции Прометея. Это протест человека против своей судьбы…”
Он снова вздохнул, опустил книгу и посмотрел вдаль, но уже без улыбки. И снова продолжил чтение:
– “Интеллигент – это тот, кто раздваивается. Мне это нравится. Меня устраивает быть вдвоем. Возможно ли единение?.. А я предпочитаю жить с открытыми глазами…”
– Ба! Кого я вижу?! – услышал он вдруг обращенный к нему голос. – Неужто Смоленцев? Степан Романыч? Чего ты тут расселся? Пьян, что ли?
– Отдыхаю, – невозмутимо сказал наш герой, у которого, наконец, появилось ФИО. – Читаю книгу. Никому не мешаю. А ты что тут ищешь?
– Я на свой творческий вечер пришел, в литературный музей. Вышел вот покурить, пока все не собрались… А тут – ты! Слушай, куда ты вообще пропал?
– Я никуда не пропал.
– Ну как же… Как жену схоронил, так сразу исчез…Квартиру, говорят, продал, ничего не пишешь, ни с кем не встречаешься… Может, ты заболел?
– Я здоров.
– Чудеса, да и только! А я тебя, между прочим, искал, искал…
– Зачем?
– Ну… мы же все-таки как-никак друзья… разве нет?
– Может быть. Извини.
– И потом – я хотел тебе вернуть долг! Я же должен тебе!
– Сколько?
– Ну… тысяч пять, по-моему. Да, пять тысяч. Прямо сейчас и отдам!
– Ты что, носишь с собой такие деньги?
– Да разве это много – пять тысяч? Ну, Степа, ты будто с Луны свалился! Пять тысяч – это ж такая мелочь… Но честь дороже! Я привык долги возвращать. Держи!
– Ты серьезно? И это теперь – мои деньги?
– Твои, твои! Да что с тобой, Степушка? Ты меня пугаешь, честное слово… что с тобой приключилось-то? И выглядишь как-то странно… Может, я могу чем помочь? Зачем ты тут расселся… прямо на земле, на газетах… зачем?
– Я же сказал – отдыхаю. А ты иди. Опоздаешь на свой творческий вечер.
– Да, мне пора… Слушай, дай мне номер своего сотового! Я тебе позвоню! Обязательно позвоню!
– Восемь, тысяча девятьсот сорок два, тридцать один, десять, – продиктовал Смоленцев дату своего рождения.
– Странный какой-то номер… Ну, я побежал!
Разбогатевший Смоленцев отправился на Киевский вокзал, поел там в кафе, даже выпил немного водки, взял с собой четвертинку, купил билет на электричку до Переделкино. В дороге опустошил четвертинку. От вокзала до Дома творчества писателей шагал легко, уверенно, бодро. Вот и Дом творчества. Вот и знакомый старый корпус с колоннами. Зашел, поздоровался, попросился переночевать.
– Как это – переночевать? – удивилась дежурная, молодая еще, но уже переутомленная жизнью полноватая женщина. – У нас тут не ночлежка, а Дом творчества. За ночлег платить надо.
– А я заплачу, – сказал он гордо. – Сколько надо за одну ночь?
– Пять тысяч.
– Пя-ать?.. А чего так много? Между прочим, я член Союза писателей!
– Покажите удостоверение.
– У меня с собой только паспорт…
– Платите пять тысяч!
– Что же делать? У меня всего две тыщи осталось… Ну пожалуйста, я очень вас прошу… Я могу прилечь даже вон там, на диванчике!
– Ладно, шут с тобой, – махнула рукой дежурная. – Давай свои две тыщи и ложись на диванчик.
– А почему вы ко мне стали сразу на “ты” обращаться?
– Может, прикажешь еще обращаться к тебе по имени-отчеству?
Смоленцев вздохнул и пошел устраиваться на диванчике.
Рано утром его разбудили женские голоса. Это пришла вторая дежурная, сменять первую. Раздраженная худая тетка, злая на весь мир. А как не злиться? Муж – алкаш, дети – придурки, зарплату задерживают, писателей в Доме творчества мало, здоровья нет, денег нет, счастья нет… А тут еще какой-то бродяга развалился на диване!
– Ты бы его еще в номер-люкс поместила!
– Да что тебе, жалко? Проспится, уйдет.
– Пусть прямо сейчас отваливает! Или пусть платит!
– У него денег мало…
– А нам тут нищие мужчины не нужны! Эй, ты! Подымайся, тебе говорят!
Смоленцев встал с дивана. Хмуро посмотрел на злую дежурную.
– Ну, чего уставился?
– Ничего… Лет пятнадцать назад вы бы передо мной расстилались…
– Да кто ты такой?
– В этом Доме творчества я не раз отдыхал и работал, – сказал Смоленцев. – Не веришь? Зуб даю! Зуб мудрости – хочешь?
– Да пошел ты, трепло!
– Хорошо, я уйду. Только вы мне верните мое фото…
– Какое еще фото?
– А вон там, в коридоре, на первом этаже… у вас там, я знаю, галерея фотографий самых известных писателей, проживавших в этом Доме творчества в разные годы… Там на стенке, седьмое слева – мое фото висит… Уж лет тридцать висит, наверное! Сходите, проверьте. Можете с паспортом сверить – вот он, мой паспорт. Проверьте, проверьте!
– Врешь ты все, – неуверенно и чуть смущенно пробормотала худая дежурная, но все же посмотрела на его паспорт – и отправилась проверять.
Через минуту вернулась. Растерянная, недоумевающая, с красными пятнами на бледном худом лице.
– Ну, чего там? – спросила ее подруга.
– Да вроде, прав он… Тот самый… Знаменитый писатель, кавалер орденов, автор трилогии “На переломе”, лауреат Государственной премии… Как же так?! – Она повернулась к Смоленцеву. – Точно, ты… то есть вы… вы уж извините… Но… Как же вы так?
– А как же ВЫ – так?
– Что – я? Чего – так? Вы о чем?
– Ладно, хватит. Тащите сюда мое фото, и мне пора уже, – устало сказал Смоленцев.
УРОДЫ МОЕЙ ЖИЗНИ
новогодний рассказ
– Ты куда меня привез, козел? – прохрипела пьяная пожилая женщина, когда молоденький сержант вытолкал ее из милицейской машины и загнал в вытрезвитель.
– Куда надо, туда и привез, – сказал сержант. – Не возникай, а то наручники надену.
– На хера ты ее притащил, Чирков? – выразил недовольство дежурный капитан Малютин, который сидел за своим столом и мирно пил водочку с доктором Рыбкиным. – Так хорошо сидели… Новый год на носу, а тут ты с этой… весь кайф сломал! С нее и взять-то нечего – одна вонь…
– Так она нарушала, товарищ капитан!
– Не ври, козел! Ничего я не нарушала!
– На скамейке спала бухая… с бутылкой… Могла бы замерзнуть.
– Ну и хер бы с ней, – раздраженно сказал капитан. – Ты что, Дед Мороз? Мы живем в свободной стране, каждый спит где хочет. Теперь она будет у нас спать… а нам это нужно? Снегурочка, мать ее…
– Да, я Снегурочка, – кокетливо прохрипела женщина, сняла старую беличью шапку и тряхнула грязными кудрями. – Когда-то я была актрисой, пела в оперетте… “Красотки, красотки, красотки кабаре!..” А в Новый год, на елке – тридцать лет подряд! – Снегурочку играла… Чего смеешься, гад? Не веришь? Да что с вами говорить. Вы, мусора, в театр не ходите…
– У нас тут свой театр, – улыбаясь, подал голос лысый доктор, который только что выпил рюмку и аккуратно закусил холодцом из банки. – Так что сегодня, Снегурочка, ваш бенефис!
– Издеваешься, гад? У-у, врач-преступник… А ну, отпустите меня! Не имеете права лишать свободы в новогоднюю ночь!
– Совершенно с вами согласен, – сказал врач, подходя к деревянной решетке, за которой металась бывшая актриса. – А попробуйте-ка, мадам, кончиком пальца попасть в кончик носа… Если вам это удастся, мы вас отпустим.
– Чего? Да ты сам попробуй, лысый черт! Сам попробуй попасть кончиком пальца в свой кончик! Он у тебя такой ма-а-ленький, что обязательно промахнешься! – И она хрипло захохотала, потом закашлялась.
– Да что вы, доктор, с ней разговариваете, – поморщился капитан. – Пусть сидит в обезьяннике, к утру очухается… А я пока протокольчик составлю. Ваше имя, фамилия, отчество?
– Отвали ты, оборотень в погонах! Отказываюсь отвечать! Требую отпустить меня на свободу!
– Звук убавь, сука, – еле сдерживаясь, сказал капитан. – Не в театре, поняла? Щас огрею дубинкой по почкам – будешь кровью ссать… Поняла или нет? Говори – поняла?
– Поняла, козел.
– Вот и славно. А теперь назови свой домашний телефон, я позвоню, и, если за тобой приедут, мы тебя, вонючку, тут же отпустим.
– Это будет справедливо, – кивнул доктор. – Проявим гуманизм и толерантность… в честь Нового года.
– Я одна живу, – сказала тетка. – Все мои уроды меня бросили.
– Какие уроды? – поинтересовался капитан.
– Да все! Уроды моей жизни! И матушка моя, божий одуванчик, и муж-писака, который от меня ушел, и сыновья, которые мне не помогают… Уроды!
– Постой, постой, – нахмурился капитан. – Давай по очереди. У матушки твоей телефон есть?
– Ну есть, и что из того? Она ж не потащится сюда ночью… Она сама еле дышит, старуха уже кромешная. И не нужна я ей! Никогда была не нужна! Помню, в детстве сдала меня в интернат, помчалась за мужиком каким-то… В интернат – при живой-то мамке! А там, в интернате, на Новый год, знаешь, чем нас угощали? На кусочек хлеба постного масла намажут, а сверху сахарком – и жри пирожное! Не-ет, моя мамочка никогда меня не жалела… и не любила! Я всегда для нее обузой была!
– Ну, ладно, – сказал капитан. – Шут с ней, со старухой. Бог ей, как говорится, судья. А сыновья? Давай их телефоны, и, если приедут за тобой, я тебя отпущу. Слово офицера.
– Ой, не могу. “Слово офицера…” Такой же алкаш, как и я, грешная.
– Телефоны давай, тетка! – крикнул капитан, теряя терпение.
– Да их дома нету, моих сыновей. По друзьям, по гостям разошлись, я же знаю… А туда, к чужим людям, звонить – позориться, да их тоже позорить – зачем? Ни хера себе новогодний подарочек – мамочка в вытрезвитель попала! – И она хрипло захохотала, закашлялась, задохнулась в одышке… и тихо заплакала. Мутные слезы текли по опухшему одутловатому лицу.
– Ну… это… А телефон мужа? – спросил доктор.
– А он сюда не поедет… Он бросил меня десять лет назад. Наслаждается одиночеством, пишет свои рассказы…
– Он что, писатель?
– Да вроде. Несколько книжек издал, в журналах печатается… Ур-род!
– А чем он-то вам не угодил?
– Да он главный урод моей жизни! Он только придумывать может, сочинять, а жить как нормальные люди – не может! Он ничего не может! Слабак! Неумеха! Меня сделать счастливой не смог, от него никакого проку – ни денег, ни бабьей радости… одно раздражение! Только и может – рассказы свои дурацкие сочинять! И сейчас, наверное, тоже – дома сидит, сочиняет…
– Про тебя, небось, как ты в вытрезвитель попала, – ехидно сказал капитан.
– Про это он уже давно написал… – И пьяница горько вздохнула. – Я в ту пору еще и не пила почти, а он взял да и сочинил рассказ про жену-алкоголичку, которая попала в вытрезвитель… а муж ее из-за этого жутко страдает… всё ведь придумал, ур-род!
– Вы серьезно? – заинтересовался доктор. – Он, выходит, провидец, ваш муж…
– Урод он, а не провидец! Разве можно такое сочинять про родную жену?
– Интересно, – сказал доктор. – Очень интересно…
– Да он все заранее в своих книжках поганых расписал! – с надрывом выкрикнула она. – И про мое будущее пьянство, и про наш развод… и про вытрезвитель даже…
– А еще – про что? – вкрадчиво спросил доктор. – В более дальнюю перспективу он не заглядывал?
– А чего тут заглядывать? И так все ясно… Пипец нечаянно нагрянет, когда его совсем не ждешь… все как в песне поется…
– Ты это… не выражайся тут! – прикрикнул капитан. – А то срок схлопочешь за хулиганство!
– Да брось ты, оборотень, – отмахнулась она. – Не пугай. Мне уже бояться нечего.
– Может, все-таки позвонить вашему мужу? – осторожно спросил доктор. – Неужто он откажется приехать за вами? Ведь он писатель… а настоящий писатель должен быть гуманистом…
– Много вы понимаете! – злобно сказала бывшая артистка. – Настоящий писатель – садист! Вот он сейчас, в эту самую минуту, сидит у себя там дома под елочкой – и пишет про меня очередной гнусный рассказ… Я же чувствую! Я его, урода, на расстоянии чую!
– Ладно, ладно, уймись, – сказал капитан. – Не хочешь звонить, не надо. Будешь сидеть тут у нас до утра, в клетке…
– А утром?
– А утром – нах наус, опохмеляться. – И капитан вдруг посмотрел на часы. – Ё-моё! Ни фига себе! Уже без пяти двенадцать! Из-за этой алкашки чуть Новый год не пропустили! Чирков, включи телек погромче!
Сержант прибавил звук, и стали слышны последние приветственные слова президента, обращенные к народу:
– …и пусть все ваши желания сбудутся! – Ну и так далее, вплоть до боя курантов на Спасской башне.
– Доктор, наливай! – отчаянно крикнул капитан Малютин, подставляя стакан. – А то не успеем.
– Мне немного, я за рулем, – сказал сержант Чирков.
– А мне? – обиженно прохрипела Снегурочка, простирая дрожащие руки между деревянными прутьями “обезьянника”. – Ну хоть глоточек, а?.. Ну, капитан… ну пожалуйста!..
– Ладно, доктор, плесните и ей, – раздобрился капитан и подмигнул пьянчуге. – И за что же ты будешь пить, гражданка?
– Как “за что”? – Она жадно схватила протянутый ей стакан. – За моих любимых уродов! – И даже всхлипнула от умиления.
Доктор с капитаном изумленно переглянулись, а у сержанта подозрительно заблестели глаза, и он радостно произнес:
– Ай да тетка! Умница, хоть и пьянь! Будь по-твоему, Снегурочка! Пьем за наших любимых уродов! До дна!
И все дружно выпили.
БЕЛЯЕВ И ЧЕРНЯЕВ
сказка перед сном
Два писателя оказались на необитаемом острове. Писатель Беляев и писатель Черняев. А как они там оказались? А вот как. Закрой глазки и внимательно слушай.
Они оба летели на “боинге” через океан в чужеземную страну на международную конференцию, посвященную роли писателя в современном обществе. Жизнерадостный писатель Беляев сочинял остросюжетные романы на актуальные темы, выходившие огромными тиражами по всему миру, а мрачный писатель Черняев сочинял беспросветные психологические рассказы, которые почти никто не хотел печатать, но которые тем не менее пользовались необъяснимым успехом в узком кругу таких же, как он, пессимистов и мизантропов.
Оптимист Беляев сладко спал в своем кресле, а пессимист Черняев мрачно смотрел в иллюминатор, предчувствуя, как всегда, беду, и первым увидел, как вспыхнул один из двигателей самолета. Черняев разбудил Беляева, и они успели надеть спасательные жилеты. Когда пылающий лайнер рухнул в океанскую пучину, все пассажиры и экипаж погибли, лишь два писателя спаслись. Вот они-то и выплыли на берег необитаемого острова, которого до сих пор не было на карте.
То, что остров совсем небольшой и необитаем, писатели поняли в первый же день, когда поднялись на высокую прибрежную скалу. Весь остров был перед ними как на ладони: песчаные пляжи, холмы, заросшие пальмами, обезьяны, птицы… И ни одной хижины, ни одного следа человека.
Пессимист Черняев помрачнел и затосковал. А жизнерадостный оптимист Беляев ободряюще хлопнул его по плечу:
– Не паникуй, старик! Нас обязательно спасут, вот увидишь.
– Пока нас спасут, мы умрем от голода, – заныл Черняев.
– Да ты что, старина? Тут же вокруг полно жратвы! Бананы, кокосы, финики – выбирай на вкус!
– Предпочитаю бананы, – вяло улыбнулся Черняев.
– Все будет тип-топ, – заверил его Беляев. – Со мной не пропадешь! Вон под тем обрывом, на берегу, соорудим жилье, потом разведем костер, наловим рыбы, а завтра пойдем на птичек охотиться. Хищных зверей тут, похоже, нету…
– А вдруг? – напрягся трус Черняев.
– Держись за меня! – подмигнул бесстрашный и находчивый Беляев. – Главное – развести костер и не гасить его, чтобы дым был виден издалека. Тогда наш сигнал непременно заметят!
– Дай-то бог, – вздохнул неверующий Черняев. – А у вас есть спички?
– Хороший бойскаут добывает огонь без спичек! – горделиво сказал Беляев и тут же подтвердил на деле свое умение.
А Черняев подумал, что ему сказочно повезло, что судьба послала ему такого предприимчивого товарища. Сам Черняев ничего не умел делать, кроме сочинения никому не нужных рассказов, и он ни во что не верил. От жизни он ждал только бед и несчастий, и неудивительно, что все его рассказы были пронизаны беспросветной экзистенциальной тоской. “Если бы не Беляев, я пропал бы”, – думал Черняев, и он был прав.
Но прошло дней десять, за ними никто не прилетал, и никаких кораблей не было видно на горизонте. Сообщить о себе писатели не могли: их сотовые телефоны покоились на дне океана. Оптимист Беляев слегка загрустил, но продолжал охотиться на птиц и ловить рыбу.
– Ничего, ничего, – приговаривал он, утешая скорее себя, чем Черняева, – еще два-три дня – и нас обязательно найдут! Вот увидишь, старик!
Но Черняев ему уже не верил. Дни шли за днями, а никто не спешил их спасать. Вероятно, скорбящее человечество решило, что все пассажиры погибли, не спасся никто, к тому же этого острова не было на карте и находился он в стороне от обычных авиарейсов и корабельных маршрутов.
И Черняев, окончательно отчаявшись (а отчаяние было его обычным состоянием), решил заняться привычным делом, единственным делом, которое он умел и любил делать всегда и везде – сочинять рассказы. Ни компьютера, ни машинки под рукой не было, не имелось даже ручки или карандаша. Но Черняев быстро наловчился писать острой рыбьей костью на пальмовых листьях. И каждое утро, по несколько часов подряд, он занимался любимым своим сочинительством.
– Чего ты там корябаешь? – удивлялся Беляев. – Дневник, что ли, пишешь?
– Зачем дневник? Рассказы! – смущенно кривясь в улыбке, отвечал пессимист Черняев. – Сегодня такой славный сюжет пришел в голову… Хочешь, расскажу?
– Да ну тебя! – отмахнулся Беляев. – Для кого стараешься? Тут, брат, ни читателей, ни издателей…
– А мне в кайф! – хохотнул Черняев. – Я привык для себя… ни для кого… Я так привык, понимаешь? Мне без разницы, что дома в стол писать, что тут… Понимаешь?
– Не понимаю, – нахмурился Беляев. – Абсурд какой-то. Даже представить не могу, чтобы я здесь, на этом острове, стал вдруг сочинять роман… Для кого?! Я привык писать только для читателей… Иначе – зачем?!
– А для кайфа! – И Черняев ему подмигнул. – Для собственного удовольствия!
Беляев же лишь сочувственно покачал головой – мол, совсем ты, старик, рехнулся. Спятил, бедный, от одиночества…
Но это ему, Беляеву, одиночество было в новинку и в тягость. И это он, Беляев, не мог писать “просто так”, не для читателей, не за гонорар, не для славы, а ради чистой бескорыстной радости. И поэтому спятил (то есть лишился рассудка) в конечном итоге не пессимист Черняев, а он, оптимист Беляев. Его жизнерадостная душа оказалась незакаленной и абсолютно неготовой к таким испытаниям, и он вскоре сошел с ума, впал в глубокую депрессию, и в одно прекрасное утро Черняев нашел своего друга повесившимся на пальме.
Погрустив и оплакав товарища, Черняев похоронил его под этой же пальмой. И продолжал жить на необитаемом острове, и продолжал сочинять свои рассказы, читая их по вечерам столпившимся вокруг него мартышкам и макакам. И даже разноцветные крикливые птицы ненадолго прекращали свой гвалт и тоже внимательно слушали рассказчика. И совсем неважно, понимали они его или нет: настоящему писателю это абсолютно все равно.
А когда однажды утром над островом пролетел непонятно откуда взявшийся вертолет, Черняев уже не спал – он сидел на прибрежном песке и царапал рыбьей костью на пальмовом листе очередное свое произведение. Вертолет развернулся и завис над Черняевым, а потом сверху свесилась веревочная лестница и послышался призывный крик пилота:
– Хай! Кам он!
– Да погоди ты, – отмахнулся Черняев. – Дай дописать сказку…
И ведь дописал! И был спасен!
А необитаемый остров вскоре был нанесен на карту, и называется он теперь – остров писателя Черняева. А про Беляева все забыли…
…Ну а теперь, дружок, повернись на правый бочок и постарайся заснуть крепко-крепко.
СУКА-МОСКВА
В офис Наталья пришла, как обычно, к восьми утра – за час до начала рабочего дня. Заскочила в подсобку, переоделась в фирменный комбинезон, взяла швабру, тряпку, пластмассовое ведро с теплой водой, в которой была растворена порция шампуня. За пять минут навела порядок в вестибюле, потом занялась комнатами первого этажа. Фирма занимала всего два нижних этажа двадцатиэтажной высотки, так что Наталья обычно успевала за сорок минут до прихода клерков.
Но в это утро Потапыч (так в фирме шутливо звали босса) явился намного раньше, в начале девятого, когда Наталья еще не управилась с первым этажом. Как всегда подтянутый, энергичный, бодрый, загорелый, босс выглядел куда моложе своих пятидесяти. Что ж вы хотите – хорошее питание, пробежки по утрам.
– Привет, Наташа, – окликнул он ее (а тут все обращались к ней просто по имени, хотя было Наталье уже сорок пять и в прошлой жизни она была доцентом педуниверситета, но об этом молчок). – Я ведь из-за тебя так рано пришел, чтоб нам никто не мог помешать…
– Вы о чем, Николай Потапыч?
– Был сигнал насчет твоего сына…
– У меня нет сына, – почти сразу и почти спокойно ответила побледневшая Наталья (хотя был у нее не только сын, но и дочь была, и муж – там, за границей, в нищем Владимире, но об этом молчок, молчок). – И вы это прекрасно знаете, Николай Потапыч. У вас же мое досье имеется.
– Ну, значит, вышла ошибка. – И босс опустил глаза, вздохнул как бы сочувственно, как бы чего-то недоговаривая. – Звонили вчера из органов, просили тебе передать, чтобы зашла…
– Да нет же, нет у меня никакого сына! – воскликнула она чуть не плача (“Что случилось, господи, что с ним случилось?!”).
– Мое дело – сказать. – И Потапыч снова вздохнул. – На, возьми, – протянул ей листок бумаги с адресом и номером телефона. – Прямо сейчас и ступай.
– Вы же меня знаете, Николай Потапыч… Я совсем одинокая, нет у меня никого…
– Знаю, знаю, Наташа. – И босс поморщился. – Иначе б не взял тебя на работу, и с пропиской бы не помог, и с оформлением московского гражданства… И надеюсь, что ты меня тоже не подведешь.
– Да что вы! Да я!.. Да я вам так благодарна!
– Ну, ну, ну. – Он отвел свою чистую руку от ее протянувшейся к нему мокрой руки. – Успокойся. Надеюсь, что все это недоразумение. Разберутся и отстанут. Они ж даже повестки не стали присылать, так просто пригласили, по телефону. Значит, доверяют. Там ведь тоже сидят не звери, а люди…
– Конечно! Сейчас же туда пойду и все выясню! – с лихорадочной готовностью выкрикнула Наталья.
– Уборку закончишь и тогда пойдешь, – поправил ее Потапыч и подмигнул: – Потом расскажешь, о’кей?
– Ну конечно! Конечно же!
Босс лениво махнул ей рукой и скрылся в своем кабинете.
Наталья стояла, худая, бледная, с опущенными красными руками, посиневшие губы шевелились, но даже она сама не слышала своих мыслей.
Ах ты, сука… Сука-Москва! Насосалась, как клоп, российской кровушки – и жируешь теперь… А ведь вроде совсем недавно была всеми любимой столицей великой Родины… а теперь… а теперь… Нет, не город и даже не мегаполис – отдельное богатое государство размером с бывшую Московскую область, окруженное враждебной и нищей Россией, корчащейся в судорогах зависти и бессильной злобы… Страну Москву все ненавидят, и все мечтают в нее попасть. Жить в стране Москве – великое, мало кому доступное счастье. Несколько лет назад посчастливилось и Наталье сюда попасть. Вот уж подфартило, так подфартило! Достала фальшивые документы (настоящие – дома, во Владимире, в комоде лежат), из которых следовало, что она одинока и не может притащить за собой в московский рай бедных родственников. Иначе б ей никогда, никогда, никогда не добиться московского гражданства, и добрый Потапыч бы не помог… А теперь она – полноправная гражданка страны Москвы, и зарплаты уборщицы ей хватает и на себя, и на всю семью. Ежемесячно она посылает (каждый раз – из разных почтовых отделений) во Владимир денежные переводы, и на эти деньги живут ее муж, дочь и сын. Двадцатидвухлетний Вадим второй год мается без работы (это с красным-то дипломом), дочь Алёна учится на третьем курсе, а муж-профессор подрабатывает на почте разносчиком телеграмм… Его зарплаты не хватает даже на то, чтобы уплатить за квартиру и электричество – вот и спасаются ее переводами. Бедные мои, бедные. Дорогие мои, дорогие. Муж мой, профессор мой бестолковый. Доченька моя, девочка, цветочек мой ненаглядный, аленький. Сыночка мой драгоценный, гордый мой, жалкий мой… Что же с тобой приключилось, сынуля?!
– Очень странно, – сказал человек в штатском, но с военной выправкой. – Значит, нет у вас сына? Зачем же он нас обманул?
– Кто?
– Ну, тот человек, что назвался вашим сыном… Что с вами?
– Ничего… А что?
– Да вы так побледнели… Не хотите воды?
– Нет, спасибо.
– Что ж, тем проще. Чужой, так чужой. Тем не менее хочу попросить вас пройти со мной в соседнюю комнату…
Она послушно последовала за ним. В соседней комнате стоял большой прозекторский стол, на котором лежало чье-то тело, прикрытое простыней.
– Кто это? – спросила она.
– А вы взгляните, взгляните. На всякий случай. Вдруг опознаете? Может, ваш знакомый… Почему-то же он назвал вас своей матерью перед смертью…
– Перед… Что?!
– Ну да. Разве я вам не сказал, что этот несчастный подорвался на мине при попытке перейти границу?..
– Значит, он…
– Да, погиб. Полчаса протянул – и всё. Только и успел сказать: “Передайте маме…” – и назвал вас по имени и фамилии. А что передать, не сказал. Жаль. Совсем молодой. Ему бы жить да жить. А ведь мы не скрываем, что наши границы заминированы. Зачем нарываться-то? Правда же?
Наталья молчала.
Она знала, что там, под простыней, ее сын, ее Вадик. То, что от него осталось. Человек в штатском откинул край простыни с лица покойного. Лицо почти не пострадало – бледное, с русой бородкой, губы искажены страдальческой гримасой.
– То, что ниже, вам лучше не видеть, – посоветовал человек в штатском.
Она молча кивнула.
Да, это ее сын. Ее любимый, гордый, строптивый, неудачливый, измученный унизительной бедностью и зависимостью от маминых переводов. Куда ж ты полез, Вадя? На мины полез, на верную смерть… И как мне теперь жить? Что мне делать теперь, скажи? Как мне жить теперь в этой суке-Москве? Нет, уйду, убегу, уеду. И никто ведь не станет препятствовать! Это въехать сюда невозможно, а выехать – ради бога, всегда пожалуйста…
Но она тут же одумалась и прогнала прочь эти мысли. Ведь она не одна, на ней семья держится. Муж-то ладно бы, шут с ним. Но ведь надо дочку еще кормить, да и доучить, а потом и замуж выдать… Без меня она пропадет в этом вшивом Владимире!
– Нет, я впервые вижу этого человека, – повторила Наталья, отводя сухие глаза от мертвого сына.
∙