Вступление, подготовка текстов и примечания Виктора Есипова
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2012
Воспоминания о писателе
Марк РОЗОВСКИЙ
ДУХ ЮНОСТИ И ТАЙНА ГВИНЕЙСКОГО ПОПУГАЯ
Память придуривается – пытается сохранить образ Васи в каких-то благоглупостях, деталях и кадрах быстротекущей жизни.
Вот мы играем в пинг-понг в подвальном помещении Центрального дома литераторов, и Вася злится: не любит проигрывать. Я ему: “Пинг-понг – спорт смелых!” А он мне: “Вот потому ты и тыркаешь! Научись бить!” Это после восьмой проигранной им подряд партии!
Вот на семинаре творческой молодежи в пионерском лагере в Пахре мы сражаемся в футбол и баскетбол с комсомольскими работниками (капитан Камшалов, секретарь ЦК ВЛКСМ), теперь уже злятся они: тоже проигрывать не любят. Но, представьте, проигрывают.
Вот уже играем мы меж собой (слезли с теплохода, где “Юность” отмечала свой очередной юбилей на какой-то лесной поляне) в тот же доморощенный дворовый футбол – Фазиль Искандер в воротах; Вася, Стасик Красаускас, Женя Сидоров и я бегаем, как сумасшедшие, кирные, в трусах и плавках…
Вот те же и другие юбилеи “Юности”, где блещут капустными пародиями на Евтушенко и “Звездный билет” Гриша Горин и Аркаша Арканов. Вася выпивает (он тогда еще хорошо выпивал).
А вот я пишу пародию на письмо ялтинских шоферов, опубликованное в “Известях” с целью оклеветать Василия Павловича, – это наш ответ, “Юности” на официозные нападки. За это получаю разнос в “Комсомольской правде” и донос в докладе первого секретаря Павлова на Пленуме ЦК ВЛКСМ.
А вот мой рассказ “Вася, живи”, посвященный Аксенову в 80-м году – в момент “Метрополя” – и опубликованный в “Антологии сатиры и юмора” совсем недавно, но Вася успел его прочесть до проклятого инсульта, прямо на своем вечере-презентации романа “Редкие земли” на Винзаводе. И благодарно пожал мне руку, сказав:
– Жить постараюсь, но не обещаю.
Как в воду глядел. Вероятно, он хотел сказать “долго не обещаю”, но слово “долго” пропустил, и получилось по-аксеновски и горько, и весело.
А вот самое стародавнее воспоминание: мы встретились в Болгарии, на Золотых Песках, и был чудный вечер вдвоем, на берегу Черного моря, ели какую-то на наших глазах зажаренную рыбку, и Вася был невероятно красив – я впервые видел на нем шорты, большая новость в те времена, сам приехал на курорт в каких-то допотопных шароварах, и Вася, глядя на меня, смеялся:
– Каждый Рабинович хочет выглядеть Тарасом Бульбой!
И, наконец, отъезд в США. Финал истории “Метрополя”. Всем грустно, многие бабоньки плачут, а Вася ходит меж именитых гостей и друзей и угощает всех нескончаемым шампанским. На дворе – год 1980-й. Эпоха Брежнева, диалектично переходящая в эпоху Андропова. Или наоборот.
Вот незадолго до трагедии в автомобиле Вася пришел в театр “У Никитских Ворот” на премьеру “Крокодильни” по Ф.М. Достоевскому, и тут случился казус: после интерактивного обращения лично к нему одного из персонажей Аксенов-зритель вместо того, чтобы прочесть вслух по бумажке фразу “Снести Казанский собор”, прочел “Спасти Казанский собор”. Оговорка, как говорится, по Фрейду! Многозначащая и заставляющая сделать вывод о том, что настоящего русского писателя-гуманиста голыми руками не возьмешь.
А вот еще одна наша встреча, не однажды упомянутая в переписке Аксенова с Бродским. Она состоялась в родном их городе Ленинграде скоро после возвращения Иосифа из пресловутой ссылки. Я тогда работал в БДТ над “Историей лошади” и ко мне в гости приехала из Москвы на пару дней прекрасная девушка по имени Юля Варшавская, и приехала не одна, а… с гвинейским попугаем на плече. Я встретил ее на Московском вокзале, и не было человека, который бы не оборачивался на нас. И тут же, в гостинице, мы нос к носу столкнулись с Васей Аксеновым.
Он сказал:
– Шикарно! Вечером давайте отужинаем вместе!
Сказано – сделано. Договорились встретиться в “Европейской”, там был наверху ресторан под названием “Крыша”, где хорошо кормили и классно играл какой-то клевый джазик.
– С нами Рыжий посидит, не возражаешь? – спросил Вася еще на входе.
– Какой Рыжий?
– Бродский Ося.
Ого! Я не был знаком с известным опальным поэтом, а тут такой представился случай!
И вот мы сидим за столом втроем – действительно рыжий Бродский, Аксенов, я, и с нами моя прекрасная девушка Юля с попугаем на плече. Конечно, этот попугай был главным действующим лицом в тот вечер!
Шутили, скабрезничали:
– У вас что, любовь втроем?
– Нет, – отвечал я. – Он не мужик. Он импотент.
Юля краснела. Объясняла:
– Я не могла его в Москве одного оставить.
Сейчас эту ситуацию назвали бы приколом.
– А вы не боитесь, что он улетит? – спросил Бродский.
– Боюсь. Он форточку клювом все время открывает.
– А почему бы его не посадить в клетку?
Вопрос из уст Бродского, недавнего зэка, показался мне смешным.
– Что вы, он совершенно ручной и послушный… В клетке он только спит, а по квартире гуляет и летает как хочет. Свободная птица.
– Дайте поносить! – улыбнулся Бродский.
И попугай тотчас перекочевал с плеча Юли на плечо Иосифа, будущего лауреата Нобелевской премии. Однако в тот момент он был для нас просто Рыжий.
Вася посмеивался:
– Смотри, как бы он тебя не обделал! А впрочем… это будет хорошая реклама Бродскому в Ленинграде!
– Мне реклама не нужна! – заявил Иосиф совершенно серьезно, и мы с Василием переглянулись.
Вот так трепались о чем угодно, только не о литературе, жрали шашлыки и слушали ресторанных лабухов. На великих людей здесь никто не смотрел, и даже гвинейский попугай не обращал на себя внимания.
А потом была волшебная белая ночь на теплоходике, прокатившем нас по Неве. Бродский оказался открытым, общительным парнем, говорившим без умолку, захлебами, подробно – о каждом доме на набережной, меня поразили эти его знания.
– Город-музей, – сказал Вася. – Здесь каждый поэт может работать экскурсоводом.
Интересно, что дружбаны-шестидесятники, на интерес и нежность которых в тот момент было любо-дорого смотреть, впоследствии, в обстоятельствах эмиграции, вдрызг рассорились, сделались литературными врагами, злыми и нетерпимыми. Их велеречивая, с подтекстами и взаимной пикировкой мериканская переписка[1]– тому грустное свидетельство. Разрушение произошло, и это факт нашей общей и довольно-таки глупой истории.
В неразберихе словесных эскапад, в нюансах изящных уколов сегодня нам видятся и слышатся два гениальных языкотворца, чье служение Литературе оказалось под влиянием всяких окололитературных интриг и слухов.
Жаль, конечно. Но тут уж ничего не поделаешь. И “милый Василий” с “любезнейшим Иосифом” разошлись как в море корабли. И тут не помог им даже гвинейский попугай.
По смерти Василия, как известно, вышел в свет последний его роман “Таинственная страсть”, посвященный шестидесятничеству и шестидесятникам. В аннотации было объяснено издателями, что “таинственная страсть” есть нечто зовущее к творчеству, этакое вдохновение, делающее человека свободным. Между тем в стихе Беллы Ахмадулиной, четверостишие которого приводится в романе, строка звучит иначе: “Предательства таинственная страсть…” Совсем другой смысл! Василий Аксенов в своем последнем романе вовсе не сводит счеты с друзьями (в чем нас хотели убедить некоторые!), а с присущими ему юмором и образной символикой припечатывает “предательство” и “предателей” эпохи шестидесятничества, видя в этом глубинные причины распада дружества, крушения исторического духовного конгломерата. Вот о чем этот роман! Вот что волновало писателя!
Метафоры Аксенова еще предстоит раскрыть. И сверить их поэтические круги с документалистикой времени. Вот только кто этим займется? Кому это будет интересно сейчас?
…Нет ничего горше, чем говорить о Василии Павловиче Аксенове в прошедшем времени, нет ничего печальнее, чем, узнав о его кончине, со вздохом говорить: “Отмучился”. Аксенов – был? Нет, он был и остается с нами. Мы – “Коллеги”, по его раннему определению. Но он выше нас. Он “стальная птица” нашей юности – культуры шестидесятничества.
Может быть, у нас не было подобной потери с момента ухода Володи Высоцкого и Булата, с которыми Вася был одной животворящей плоти. Он сделал не меньше для рассвобождения общественного сознания нашей страны, чем Солженицын и Сахаров. Он был властитель дум. Не властитель каких-то позднее надуманных псевдятин, а властитель именно дум поколения реальных, конкретных людей, которым суждено было готовить и поддержать грядущую перестройку, снабдив новую эпоху Горбачева своим чистым и светлым, я бы сказал, внематериальным, то есть романтичным и одновременно ироничным отношением.
Вася, следует помнить, великий сын своей великой мамы, Евгении Гинзбург – этот женский ряд от Анны Андреевны и Надежды Яковлевны тянется к Ларисе Богораз и Наталье Горбаневской, имеет продолжение и сегодня, и никакие НКВД и КГБ их, этих великих женщин, не в силах победить.
Когда нас, “метропольцев”, в самую тяжкую минуту поддержал Андрей Дмитриевич Сахаров, рядом с которым, помнится, стоял, прислонившись к дверному косяку, еще один святой диссидент – из рабочих – Анатолий Марченко, Василий Аксенов сказал на этой встрече:
– Чем больше они боятся нас, тем больше они сажают вас!
На что Андрей Дмитриевич мрачно пошутил:
– Ничего. Скоро вы нас догоните.
Это я к тому, что Аксенов не занимался политикой. Он занимался литературой. Но в какой-то момент честная литература становится наичистейшей и наичестнейшей политикой. Почитайте тексты его выступлений у микрофона радио “Свобода” в самый разгар нашего застоя, и вы убедитесь, что эти эссе, эта публицистика – высший класс писательства, эти блестящие оценки происходящего на родине посылались нам из эмигрантского далека не зря и делали свое дело.
Автор целой серии романов, которые сложите в ряд – и будет эпос быстротекущей нашей жизни, ввергнутой в совок и из него вынырнувшей. Для меня Вася – гений прозы. Хотя при этом он, когда надо, становился и поэтом, и драматургом. Жаль, что в театре после фантастического успеха “Всегда в продаже” в ефремовском “Современнике” у него не сложилась судьба по большому счету.
Но театр он любил и постоянно писал для театра в надежде, что его там поймут и воспроизведут по-аксеновски мудро и озорно. Перед отъездом в Америку он вручил мне самиздатовски переплетенный огромный том под названием “Пьесы” с такой надписью: “Дорогому Марку Розовскому для разыгрывания в уме и в сердце. 19.VII.80. В. Аксенов”. Я храню этот авторский экземпляр – свидетельство обреченности сей драматургии на жизнь вне сцены. Но к театру Аксенова тянуло, и я в долгу перед ним.
Помнится, он пришел на гастрольную премьеру “Истории лошади” и привел с собой в Театр им. Моссовета самого Олби, твердившего после спектакля:
– Конгратюлейшнс! Конгратюлейшнс!
А Вася с ухмылкой добавлял:
– Конгратюлейшнс-то конгратюлейшнс, а у вас такого на Бродвее нет!
А когда “История лошади” в виде “Страйдера” все же появилась на Бродвее – это уже было, когда Вася жил там, –- он мне прислал в Москву открытку с оповещением об этой американской постановке. Она кончалась многозначительно: “Конгратюлейшнс и “Как жаль, что вас не было с нами!””
И вдруг через несколько лет, когда меня наконец выпустили из Союза и я перестал носить тайную кличку “Невыездной”, мы встретились в Монтеррее – Вася специально приехал туда на наш концерт, – и это незабываемо: город американской разведки, эпицентр, можно сказать, шпионского обучения – и мы, “метропольцы”, не имеющие с ними ничего общего и тем не менее с еще не снятым клеймом “антисоветчиков”, “пособников американского империализма”.
Много смеялись по этому поводу в тот вечер. Было ясно, что большевистская система дребезжит не без наших усилий.
“Двадцать лет им понадобилось на то, чтобы понять, что кока-кола – это обыкновенный лимонад!” – эта аксеновская фраза, подаренная им Вите Славкину в пьесу “Взрослая дочь молодого человека” (кстати, как и само название, ибо первоначальное название “Дочь стиляги” было “не прохонже” через тогдашнюю цензуру), сделалась крылатой.
Тут надо сказать, что Вася – весь – из джаза. Да и все его творчество – “Весь этот джаз”. Все его романы, повести, рассказы – это своеобразный литературный джаз, где тема и импровизации на тему – основа аксеновской звукоречи. Писателя Аксенова, как милого по походке, мы узнаем по языку, где сленг и фэнтези реальной жизни сливаются в картину ритмизованной полуабсурдистской натуральности, чья поэтика какофонична и абсолютно свободна и притом выплывает к гармонии, к неслыханной простоте правды характеров и сюжетов. Аксеновские герои – знаки пережитых нами исторических фантасмагорий, каждый вырос из подробностей узнаваемого быта и сделался фантомом эпохи.
Давайте вспомним хотя бы “Остров Крым” и “Москва-ква-ква” – как все-таки по-снайперски точно Аксенов и мыслит, и живописует Время, прекрасно разбираясь и в его прошлом, и в настоящем, и будущем. Аксенов – это школа.
Без Аксенова у нас не было бы ни Сорокина, ни Ерофеева, ни Пелевина, ни Акунина, ни Кабакова, ни Прилепина… Может, кто-то из них будет это отрицать, что ж, бог с ними, но я убежден, что расчистил для них площадку и дал идти своими дорогами именно Василий Павлович. Сначала он был свободен, они -– после него.
Конечно, сам Аксенов, будучи мэтром, никому не лез в учителя и менторы. В последнее время, когда он обрушил на всех нас цикл новых романов, эта бальзаковская плодотворность стала кое-кого раздражать. Его пытались принизить, не замечая ни его активности, ни класса последних работ. Но читатель разобрался что к чему быстро и чутко: Аксенов и сегодня среди лидеров у читающей публики. При имени “Аксенов” мы улыбаемся и ждем непредсказуемой речи и игры фантазии. С ним никогда не скучно. Он из тех титанов, которые умеют шкодничать и куролесить и притом быть серьезными и глубокими.
Техника его письма удивительно легка и по-моцартовски вся в игре, в словесном многоцветье ярчайших, неожиданно выплеснутых сочетаний лексики, которую автор подчиняет своим целям весело и философично.
Чтение Аксенова приносит удовольствие, ибо озарено одновременно и вкусом, и хулиганством.
Откупори шампанского бутылку
Иль перечти “Женитьбу Фигаро”, –
советовал, как мы знаем, Пушкин. В наше время можно было бы сказать:
Иль перечти хотя бы “Затоваренную бочкотару”!
Да и “Апельсины из Марокко” тоже, я думаю, доставят высшее наслаждение ценителям.
Тут что еще интересно?
Аксенов – прекрасный стилизатор. И вот он, на дух не переносивший “почвенников” (по справедливости, и они платили ему тем же!), помнится, пишет, публикуя в “Новом мире”, серию отменных рассказов из жизни “работяг”, да так, что и тезка Макарыч позавидовал бы.
Захочет Аксенов посоревноваться с самим Набоковым – и выйдет все в лучшем виде, неподражаемо, по-аксеновски. Да и с Кафкой может иной раз перемигнуться, и с Булгаковым… А вот этот пассаж – ни дать ни взять Хемингуэй… А вот этот период своей музыкой восходит к Андрею Платоновичу Платонову, а здесь происходит перекличка с Хармсом, с Хлебниковым, с Андреем Белым…
Я что хочу сказать?
Аксенов, не будучи ни в коем разе подражателем, оставаясь всегда самим собой, а именно – Василием Павловичем Аксеновым, своими языковыми связями генерирует общекультурный пласт новой российской прозы и поэтики, живущей и плодоносящей на фундаменте нашей классики, в пространстве взаимоперетекающих и взаимопреображающих ценностей.
Только так и становятся классиками – как в баскетболе, которым Вася баловался всерьез, где партнеры перебрасывают мячик друг другу, прежде чем забросить его в корзину; как в джазе, которым Вася увлекался так же серьезно, где инструменты переговариваются меж собой, иногда нарочно вступая в перепалку, чтобы затем излиться в мелодии коды в оркестровом “тутти”; как в литературе, где парит высоко-высоко дух незабвенной юности – журнала и лучшего времени в жизни, вопреки всему, несмотря ни на что.
Джек МЭТЛОК
РУССКИЙ ПИСАТЕЛЬ В АМЕРИКЕ
Впервые я получил назначение в американское посольство в Москве в 1961 году. В то время начинало формироваться поколение шестидесятников. Это необычайно воодушевило тех из нас, кто восхищался русской литературой и трагически переживал крушение творческого потенциала во времена сталинского “социалистического реализма”. Я прочитал Васин “Звездный билет” с большим интересом, особенно потому, что он, как мне показалось, затрагивал ту же самую тему, которую поднял американский писатель Дж. Д. Сэлинджер в своей книге “Над пропастью во ржи”, – недовольный подросток бежит от однообразной действительности к чарующей его воображение иной жизни.
Затем я начал читать Васины повести и рассказы, опубликованные в “Юности”. Мне особенно понравились “Апельсины из Марокко”. Позже он сказал мне, что повесть написана по впечатлениям того времени, когда Вася учился в магаданской школе. Поначалу повесть называлась “Апельсины из Израиля”. Ему пришлось поменять Израиль на Марокко после того, как Советский Союз в 1967 году разорвал отношения с Израилем.
Я был ненамного старше Васи и только начинал дипломатическую карьеру. Моей академической специализацией была русская литература, и я стремился встретиться с как можно большим количеством советских писателей. Я и в Институт зарубежной службы[2] пошел, в частности, потому, что понимал: пока жив Сталин, служба в посольстве – это единственная для американца возможность жить в Советском Союзе и иметь прямой контакт с русской культурой. Советское руководство, однако, сделало все, чтобы предотвратить даже самые невинные, неполитические встречи между советскими гражданами и сотрудниками американского посольства.
Тем не менее многие шестидесятники с удовольствием шли на контакт с нами и отвечали на приглашения, если им разрешалось так поступить. Официальные встречи с советскими писателями мы обычно устраивали в тех случаях, когда американские писатели или другие деятели культуры посещали посольство в соответствии с соглашением о культурном обмене Америки и СССР. На одном из таких вечеров я впервые встретил Васю. В 70-х[3] мы виделись гораздо чаще, так что к тому времени, когда Центр Вудро Вильсона пригласил его приехать на год в Вашингтон, мы уже были близко знакомы.
Мне особенно запомнились две наши вашингтонские встречи. В самом начале 1981 года я был временным поверенным в делах нашего посольства, но вскоре вернулся в Вашингтон для консультаций. По приезде я получил от Васи и Майи приглашение на вечеринку в их вашингтонской квартире. Не помню, по какому поводу созвали гостей, возможно, отмечали чей-то день рождения, однако вечеринка в результате вылилась в довольно странную комбинацию праздника и траура. Центр Вудро Вильсона предложил Васе стипендию на год, и тот покинул Москву без всякого намерения эмигрировать. А незадолго до той самой вечеринки узнал, что лишен советского гражданства.
Для Васи это был настоящий удар. Россия – неуютная, суровая, полная совковых запретов и ограничений – была его домом. Горькое сознание, что его отвергла собственная страна, что теперь он не может вернуться на родину, когда ему этого захочется, трагически оттенялось к тому же ощущением присущей Америке безграничной творческой свободы.
Майя приготовила роскошное угощение с морепродуктами – я помню груды омаров. Собравшиеся с энтузиазмом приветствовали Аксеновых в Америке, все, казалось, были оживлены и веселы, однако чувствовалась в этом веселье затаенная грусть – настроение, созвучное джазовым мелодиям, которые Вася очень любил.
Следующий кадр воспоминания: мы с моей женой Ребеккой пригласили на обед Аксеновых и Любимовых, когда Юрий Петрович приехал в Вашингтон, чтобы поставить спектакль по роману “Преступление и наказание” в театре “Арена”. За нашим столом сошлись два истинных титана русской культуры, обреченных на изгнание, к счастью оказавшееся временным, хотя тогда никто не мог быть в том уверен. Л.И. Брежнев достиг к тому времени вершин своей власти, но уже начал заметно стареть. Во время обеда Вася и Юрий потчевали нас импровизированными пародиями. Любимов изображал Брежнева, а Вася – угодливого советского журналиста, берущего у генсека интервью. Наши гости, затаив дыхание, смотрели феерическое представление. Многим из них не довелось ни прежде, ни потом пережить такой яркий памятный вечер.
Лишь во время горбачевской перестройки Васе разрешили вернуться на родину. Я был тогда американским послом в России, и мы с Ребеккой пригласили Васю и Майю остановиться у нас во время их пребывания в Москве. Вместе с Аксеновыми мы посетили спектакль, поставленный Олегом Табаковым в “Современнике” по автобиографической книге Евгении Гинзбург “Крутой маршрут”, а также спектакль по Васиной повести “Затоваренная бочкотара” – оба они были поставлены великолепно. Вася был искренне растроган глубиной режиссерского и актерского проникновения в переживания своей матери и хвалил Табакова и труппу за то, что они сумели уловить дух и юмор написанной им “повести с преувеличениями”.
Во время своей первой поездки назад, в Россию, – тогда она все еще была частью Советского Союза – Вася согласился прочитать лекцию в “Спасо-Хаусе”, московской резиденции американского посла, о годах своей жизни в США. Он назвал ее “Русский писатель в Америке”. Насколько я помню, суть его выступления сводилась к следующему: “Я – русский писатель, живущий в Америке. Когда моя страна отвернулась от меня, Америка меня приняла. Но я все еще русский писатель. Русский писатель в Америке”. В следующем году Вася был восстановлен в статусе советского гражданина.
Как американца, чья жизнь была связана с русской культурой, меня успокаивала мысль, что в сложные, неспокойные времена моя страна служила убежищем для творческих людей, столкнувшихся на родине с политическими преследованиями. Василий Аксенов и Юрий Любимов, наряду со многими другими, включая Владимира Набокова, Александра Солженицына, Мстислава Ростроповича, Эрнста Неизвестного и Иосифа Бродского, обогатили и американскую, и русскую культуру своим присутствием на нашей земле. Любому, кто утверждает, будто коренные интересы России и Америки противоречат друг другу, следует хорошенько обдумать тот факт, что наши культуры не только совместимы, но и обладают общими ценностями. Никакая культура не может существовать в вакууме, без взаимодействия с иными культурами, и лучшее тому доказательство – творчество Василия Павловича Аксенова.
Перевод с английского А. Воздвиженской
Владимир ВОЙНОВИЧ
НАС ОБЪЕДИНЯЛИ ВОЗРАСТ И ОБЩНОСТЬ СУДЬБЫ
Поздний возраст – это сомнительный подарок судьбы, когда все чаще приходится писать некрологи и воспоминания об ушедших. А тех, с кем жил рядом, работал, встречался, выпивал, вел разговоры “за жизнь”, дружил и враждовал, ушло уже в иное измерение столько, что, если даже вскользь упомянуть, сложится не одна страница. И все меньше остается тех, кому будет что вспомнить о задержавшемся дольше других.
С Васей Аксеновым меня объединяли возраст и общность судьбы. У него были репрессированы оба родителя, у меня только отец, но и этого было достаточно, чтобы осмысление действительности началось рано и развивалось в определенную сторону. Мы оба с детства стали постигать истину, что советская власть – не лучший из всех возможных способов управления государством и организации жизни народа.
В 1960 году я был начинающим писателем, еще практически не печатавшимся, и, естественно, следил не только за современной литературой вообще, но и главным образом за достижениями опередивших меня сверстников. К тому времени Анатолий Кузнецов слыл уже маститым писателем, Толя Гладилин, будучи на три года младше меня (а тогда три года разницы в возрасте казались вполне ощутимыми), напечатал две нашумевшие повести и со своими “Коллегами” выступил Василий Аксенов. А я еще был никем и неравнодушно следил за карьерами своих удачливых сверстников, вчитывался в их тексты, пытаясь понять, есть ли у меня шанс дотянуться до их уровня. Но вот, наконец, в “Новом мире” вышла моя повесть “Мы здесь живем”, публика меня заметила, критики тоже не обошли вниманием: ругали, хвалили, вставили в “обойму” имен, перечисляемых в статьях о современной литературе. Мне захотелось поближе познакомиться с состоявшимися до меня, и, увидев однажды в ресторане Дома литераторов Аксенова и Гладилина, я присел к ним за столик, представился и сказал: “Ребята, хочу с вами дружить”. На что Гладилин отреагировал недоуменным взглядом, а Аксенов великодушно-иронической фразой: “Ну что ж, похвальное намерение”. После чего дружба осуществилась, но нельзя сказать, чтобы очень уж тесная. Тесно продолжали дружить Аксенов с Гладилиным и та группа, которую Василий описал в романе “Таинственная страсть”. Но все-таки мы жили рядом, по соседству забегали друг к другу, собутыльничали в ресторане ЦДЛ и помимо. Я в те годы выпивал крепко, но не когда работал. Однажды писал рассказ, который мне трудно давался. Писал, не пил, злился, предвкушал, что, когда закончу, тогда уж ни в чем себе не откажу. Закончил рассказ, понесся в ЦДЛ, а там ресторан полупуст, ни одного знакомого лица, а я пить в одиночку совсем не умел. Вдруг навстречу Аксенов с каким-то незнакомцем. Я обрадовался:
– Вася, почему бы нам не выпить?
А он:
– Извини, старик, завязал.
Кажется, это был исторический момент, когда он “завязал” практически навсегда. Последние годы позволял себе сухое вино в очень умеренном количестве.
А тогда очень меня огорчил. Он отказался, а незнакомец сказал:
– Давайте я с вами выпью. – И мое возражение, что я не привык пить с незнакомыми, легко парировал: – Выпьем – познакомимся.
Так я познакомился с бывшим сотрудником уголовного розыска и тогда только начинавшим писателем детективов Николаем Леоновым. Милицейскую зарплату он уже потерял, а гонорары были еще впереди, поэтому пока рассчитывал на халяву. Впрочем, знакомство наше одной выпивкой и закончилось, потому дальше и рассказывать нечего.
Хотя судьбы наши поначалу были похожи, потом мы жили очень по-разному. Васю с юности манили Америка, джинсы, джаз, вообще Запад, доступной разновидностью которого были во времена нашей молодости прибалтийские столицы, в первую очередь Таллин. Делая в литературе первые шаги, Аксенов, Гладилин и другие авторы “Юности” равнялись на какие-то западные образцы и, когда возникла возможность бывать на Западе, охотно ею пользовались, а “новомирцы” – Владимов, я и, само собой, “деревенщики” – учились у русских классиков, Платонова ценили выше Хемингуэя, джинсами и джазом не увлекались. Когда многие уже побывали на Западе, я туда никак не стремился, что могу объяснить не посконным патриотизмом, а общей недоразвитостью.
В конце шестидесятых годов с ареста Синявского и Даниэля начались события, неизбежно приведшие нас в диссидентство. Васиным Рубиконом оказался альманах “Метрополь”, затеянный им совместно с Виктором Ерофеевым и Евгением Поповым. Тут между нами пробежала жирная кошка. Мне в альманахе места не нашлось, поскольку его создатели, надеясь обмануть советскую власть своей мнимой лояльностью, никого из литераторов, исключенных из Союза писателей и числившихся в диссидентах, в свою компанию не пригласили. А диссидентами были Лидия Чуковская, Лев Копелев, Владимир Корнилов, Георгий Владимов и я. Они, включив в число авторов альманаха тогда практически не печатавшихся Высоцкого, Сапгира, Горенштейна и прочих, считали свою затею смелой, а я ее счел конформистской, что и высказал одному из метропольцев. Сейчас те наши разногласия, может быть, выглядят несерьезно, но тогда многое воспринималось болезненно. Тем не менее, когда Аксенов улетал в Америку, я был среди провожавших его в Шереметьево, а потом уже, когда и сам оказался за границей, мы наши дружеские отношения восстановили. Из времени, проведенного в эмиграции, один год я прожил в Вашингтоне, или, как Васины друзья шутили, в Васингтоне, там мы часто общались вдвоем и в составе тамошней эмигрантско-литературной компании. Потом я несколько раз приезжал в Вашингтон и, бывало, останавливался у Аксеновых, а они, когда первый раз приехали в Москву и еще не имели собственной крыши, жили у меня в Астраханском переулке, где я получил квартиру взамен той, что оставил, отправляясь в эмиграцию.
Надо сказать, что дружба наша, продолжаясь много лет, не была слишком тесной, потому что наши литературные вкусы и пристрастия не совсем совпадали. Собственно о литературе мы с ним никогда не говорили, не обменивались текстами, не выясняли мнения друг друга о том, что писали. Поэтому, вернувшись из эмиграции, мы, продолжая относиться друг к другу вполне дружелюбно, встречались и общались крайне редко.
То, что мы с Аксеновым представляли в литературе разные направления, было очень заметно и наводило некоторых критиков на ложные выводы.
В 2004 году я был председателем жюри Букеровской премии, а Аксенов с его романом “Вольтерьянцы и вольтерьянки” – одним из номинантов на премию. Какой-то критик, оценивая шансы шести претендентов, попавших в шорт-лист, написал в своем прогнозе, что при данном председателе жюри у Аксенова нет никаких шансов. Теперь я могу признаться, что при первом чтении у меня к роману Аксенова было много претензий и я сомневался даже, стоит ли его включать в короткий список. Но на первом же заседании другие члены жюри дружно выступили за Аксенова, и я понял, что у меня нет достаточных аргументов против. К следующему заседанию я перечитал роман. Нашел в нем больше достоинств, но все еще сомневался. Но и на этот раз все члены жюри высказались за роман, и было бы глупо мне, единственному, выступить против. Потом председатель Букеровского комитета Игорь Шайтанов, принимавший участие в нашем заседании, но не голосовавший, заметил: вот как Войнович ловко настроил членов жюри на полное единодушие по кандидатуре Аксенова, хотя на самом деле все было наоборот.
Букеровская церемония, как всегда, сочеталась с торжественным ужином, на котором главными гостями были номинанты, вошедшие в шорт-лист. Лауреат должен был быть назван председателем жюри в конце ужина. Аксенов за столом оказался рядом со мной и иногда бросал на меня пытливые взгляды. Но я себя не выдал до тех пор, пока мне не дали слово.
Честно говоря, я даже не ожидал, каким подарком станет премия для лауреата. Оказалось, что он, один из самых знаменитых русских писателей, не имел до того ни одной литературной премии и теперь был счастлив, что наконец-то отмечен. И я был рад, что жюри выбрало именно его.
Повторюсь. Мы с Аксеновым, несмотря на схожесть судеб и многолетнее товарищество, не были литературными единомышленниками. Мне в свое время нравились его рассказы “На полпути к луне”, “Дикой”, “Завтраки сорок третьего года”, “Товарищ Красивый Фуражкин”, некоторые главы “Ожога”, “Остров Крым”, но были и тексты, которые оставляли равнодушным. И “Вольтерьянцев” я не отношу к аксеновским вершинам, но все-таки по совокупности он заслужил право на национальное признание, подтверждением чего и стала для него Букеровская премия. Хотя совокупность при ее присуждении обычно не учитывается.
Один из рассказов Аксенова назывался “Жаль, что вас не было с нами”. Перефразирую: как жаль, что его уже нет с нами. Он любил повторять переведенное с английского выражение: умереть – значит присоединиться к большинству. Он уже присоединился, а нам еще предстоит присоединиться к нему. Или, как писал Окуджава: “Ненадолго разлука, всего лишь на миг, а потом отправляться и нам по следам по его по горячим”.
Людмила ОБОЛЕНСКАЯ-ФЛАМ
НЕ БОЯТЬСЯ И НЕ ГНУТЬ ШЕИ
Сегодня трудно даже представить себе, какой была Москва 1976 года в застойное брежневское время – столица полицейского государства с его нищим населением и помпезно-патриотическими лозунгами, украшавшими фасады домов. На фоне этой безрадостной действительности встреча с Василием Аксеновым осталась в памяти светлым пятном.
Был декабрь. Я прилетела из Вашингтона в связи с открытием официальной американской выставки, посвященной двухсотлетию США. Это была командировка от радиостанции “Голос Америки”, где я в то время заведовала отделом культуры и часто сама выступала в эфире. Для меня лично поездка была исполнением заветного желания побывать на земле моих прародителей. Дитя эмиграции, я много лет мечтала когда-нибудь увидеть Россию своими глазами, прикоснуться к жизни ее людей. Но прикоснуться было нелегко. Несмотря на некоторое ослабление напряженности в отношениях между СССР и США, наши радиопередачи яростно глушились, и, как представитель “вражеских голосов”, я оказалась объектом пристальной слежки. Для советских граждан соприкосновение со мной могло быть чревато неприятными последствиями вроде обыска, “предупреждения”, а то и похуже. Я понимала: навязывать кому-то знакомство было бы безрассудно. Исключением оказалась группа диссидентов-правозащитников, которые сами устроили со мной встречу. Из этой группы двоих – Юрия Орлова и Александра Гинзбурга – вскоре арестовали.
Другим исключением был Василий Павлович Аксенов.
Я знала, конечно, о нем как о выдающемся молодом писателе, чья проза так отличалась от казенных произведений в духе соцреализма. “Апельсины из Марокко”, “Затоваренная бочкотара” – они дохнули чем-то новым и свежим… Аксенов и другие писатели-шестидесятники показали нам на Западе, что литература в России жива.
На Запад проникали и сведения о том, что Аксенов не боится ставить свою подпись под обращениями в защиту преследуемых диссидентов. А когда он приезжал по приглашению Калифорнийского университета в США, то, говорят, держал себя весьма независимо, в отличие от других советских визитеров. И все же, хотя мне очень интересно было с ним познакомиться, я не решалась добиваться встречи, дабы не накликать на его голову беду. Узнав стороной, что я в Москве, Аксенов сам позвонил мне в гостиницу “Украина”, где я остановилась. Мы условились встретиться на следующий день. Но план усложнялся тем, что на следующий день было Рождество по новому стилю и я была приглашена на утреннюю елку к моим американским знакомым из посольства. Не зная в точности, в котором часу смогу от них уйти, я дала Аксенову номер их телефона. Чтобы окончательно договориться о встрече, он должен был позвонить туда. Но органы не дремали: покуда я была в гостях, телефон моих знакомых не принимал звонков, о чем мы и не догадывались. Решив, что встреча по каким-то причинам не состоится, я вернулась в гостиницу.
Часа через полтора, к моему изумлению, Аксенов заявился в “Украину” собственной персоной. Помимо того что он не мог со мной связаться по телефону, было и другое препятствие: в его машине (случайно?) сел аккумулятор. По счастью, Аксенову удалось раздобыть новую батарею (“прямо как на Западе!”) и в конце концов за мной заехать. Зная, что в “Украине” у стен имеются уши, он пригласил меня в Дом литераторов.
По сравнению с убожеством столовых для простых смертных, писательский ресторан поражал вполне западным обслуживанием и ассортиментом блюд – одна из привилегий членов Союза писателей, которые с удовольствием ею пользовались. Аксенов указал на некоторых завсегдатаев, назвав их по именам. Запомнился Солоухин, степенно закусывавший за соседним столиком.
Аксенов оказался занятным и остроумным собеседником. Какой разительный контраст с официальными лицами, которые не могли высказать ни одной самостоятельной мысли! О чем мы говорили? Вернее, о чем говорил Аксенов? О том, что его не печатают, о других опальных писателях, о том, что в этом самом доме исключали из Союза писателей Пастернака и Солженицына, о трусости тех, кто голосовал “за”. Было ясно: Аксенову все это осточертело и – будь что будет – он решил не бояться и не гнуть шеи. По тогдашним понятиям его поведение было даже вызывающим. Например, выходя из ресторана, он остановил кого-то из собратьев по перу и представил меня. Тот ошалел. Потом предложил отвезти меня в Переделкино, то самое Переделкино, где жили Пастернак и с детства любимый мной Чуковский… Прямо-таки подарок судьбы, еще бы не поехать!
К тому времени уже стемнело, шел снег, и всю дорогу за нами из Москвы следовала какая-то машина. Когда мы подъезжали к Переделкино, Аксенов решил показать мне старинную церковь. Она была заперта, хотелось хоть снаружи полюбоваться древним зодчеством, но, очевидно, это угрожало государственной безопасности: сопровождавшая машина остановилась и в упор направила на нас слепящие огни фар.
– Может, лучше я вернусь в “Украину”?
– Ну что вы, – ответил Василий Павлович,– поедем в Дом творчества. Пускай себе едут за нами.
Выйдя из машины, прошли к дому. Стряхнули с себя снег в вестибюле, сняли дубленки и прошли в гостиную, где покойно расположились маститые писатели: кто читал газету, кто в шахматы играл, кто дремал…
– Вот, друзья, – провозгласил Аксенов, – Людмила Оболенская из “Голоса Америки”.
Писателей взяла оторопь. Думаю, если б я свалилась с Марса, они бы были не более ошеломлены. Мы медленно прошествовали в комнату Аксенова. А они, остолбенев, не проронив ни слова, проводили этакую опасную невидаль испуганным взглядом.
Комнату, причитавшуюся Аксенову, скорее можно было назвать кельей. Кровать, стол, пишущая машинка… Не помню ее убранства, но помню толстенную рукопись, которую дал мне подержать ее автор. Это был “Ожог”, роман, который – Аксенов знал наперед – в СССР к печати не допустят. Ставка делалась на “тамиздат” в Америке. В связи с этим Василий Павлович попросил меня позвонить из Вашингтона человеку, представлявшему его литературные интересы в США, и что-то ему передать. Я с удовольствием согласилась выполнить его просьбу, а здесь, у него, мне казалось, что держу на руках еще не родившегося ребенка. Уходя, мы вновь прошли мимо ошарашенных писателей, окаменевших в своих позах. Ни один из них не решился хотя бы на молчаливый жест приветствия. Аксенов остался весьма доволен произведенным эффектом.
Года три спустя, в гостях у общей знакомой в Вашингтоне, мы очень смеялись, вспоминая эту историю. Но в промежутке я могла только издалека следить за тем, что происходило с Аксеновым и его творчеством. “Ожог” довольно скоро вышел в Америке и сразу обратил на себя внимание. Талантливо и ярко написанный роман был вызовом всей советской системе. Опубликован роман был издательством “Ардис” (штат Мичиган). Его основал замечательный, к сожалению, рано умерший знаток и любитель русской литературы профессор Карл Проффер. Ему с не меньшим энтузиазмом помогала его молодая жена Эллендея. Их стараниями в Америке вышло много книг, находившихся в СССР под запретом. Скажу попутно, что для исследователей “тамиздата” как явления архив, который Мичиганский университет получил от Эллендеи, – настоящий клад. По нему можно восстановить, какими кружными путями из Советского Союза попадали сюда запретные рукописи лучших писателей того времени, чем они готовы были рисковать и какую замечательную роль сыграли Профферы, знакомя с ними читателей на Западе.
Как-то мы узнали от Карла Проффера, что в Москве готовится выпуск первого миновавшего цензуру альманаха “Метрополь” и что один из инициаторов этого дерзкого мероприятия – не кто иной, как Василий Аксенов.
Хорошо помню тот день, когда Карл Проффер прямо с самолета пришел к нам в “Голос Америки” с экземпляром этого самиздатского альманаха, на который мы все жадно набросились. Отдельные произведения из “Метрополя” мы стали передавать в эфир. В альманахе участвовали, помимо Аксенова, Битов, Ахмадулина, Искандер, Попов и Ерофеев. Последние двое за это были исключены из Союза писателей. В декабре 1979 года Аксенов в знак протеста и солидарности с ними сам вышел из Союза писателей. Теперь стало ясно: писателю Василию Аксенову в СССР места нет. В наступившем 1980 году он с женой Майей выезжает в США. В следующем году его лишают советского гражданства, акт, который Аксенов счел для себя за честь.
Поначалу Аксеновы поселились в Вашингтоне, в многоэтажном доме через улицу от нас и недалеко от Института им. Джорджа Кеннана, где Аксенову предоставили стипендию. В это время мы встречались с ним и Майей довольно часто и вместе с ними радовались выходу его новых книг: “Остров Крым” и “Скажи “изюм””. В последней в иносказательной форме описывалась история создания “Метрополя”.
Для Василия Павловича наступила пора большого творческого подъема. Теперь у него были развязаны руки, хотя занят он был выше головы: когда кончилась стажировка в Институте Кеннана, его пригласили преподавать в университете им. Джорджа Вашингтона, а позже в университете им. Джеймса Медисона в штате Виргиния. За это время Аксеновы сменили несколько адресов: из скромной квартиры переехали в собственный кондоминиум, потом поменяли его на другой, а затем перебрались в пригород Вашингтона Ферфакс. Из-за дальности расстояний встречи сделались более редкими, чаще всего я видела Василия Павловича в стенах радиостанции “Голос Америки”. Могу поставить себе в заслугу его регулярное участие в русских передачах, после того как я заручилась на это согласием директора по программной части. Его успешное сотрудничество с “Голосом Америки” продолжалось до тех пор, покуда существовал Советский Союз. Одновременно он выступал и на радиостанции “Свобода””. Этой своей деятельности Василий Аксенов со свойственной ему иронией посвятил книгу “Десятилетие клеветы. Радио-дневник писателя”.
Бенедикт САРНОВ
И ТУТ ВАСЯ СКАЗАЛ…
7 ноября 1961 года мы с женой, вопреки установившейся традиции, оказались в несколько необычной, не совсем своей компании.
“Своей” для нас в то время была прочно сбившаяся компания друзей по “Литгазете”, в которой мы – кто штатно, а кто внештатно – тогда работали. И так уж повелось, что на праздники все мы неизменно собирались у кого-нибудь из тех из нас, чьи квартирные условия это позволяли.
Сборища эти были шумными, многолюдными. Звенели бокалы. Произносились длинные витиеватые тосты. Пел Булат первые, самые ранние свои, только что родившиеся песни. И там же появились и первые их магнитофонные записи. (Один из “литгазетцев”, Юра Ханютин, тогда уже обзавелся собственным – тяжеловесным, неуклюжим – магнитофоном “Днепр”. Вот на нем эти Булатовские песни и были впервые записаны.)
Неизменными участниками этих сборищ были ближайшие мои друзья – Эмка Мандель, Володя Корнилов, Боря Балтер, Лазарь Лазарев, Стасик Рассадин, Инна Борисова…
А в тот праздничный вечер 1961-го, о котором я сейчас вспомнил, компания, в которой мы с женой оказались, была другая. И не такая многолюдная, и не такая “своя”: Толя Гладилин с женой (именно у него на квартире мы и собрались), Вася Аксенов с Кирой, Стасик Рассадин с Алей и Юра Овсянников (с ним мы и вовсе были тогда едва знакомы).
Затащил нас в эту компанию Стасик, который как раз в это время ушел из “Литгазеты” в “Юность” и сразу сдружился с любимыми авторами этого журнала. А что касается Васи Аксенова, то в него он просто влюбился.
В том, что “литгазетские” наши сборища запомнились мне гораздо лучше, чем это, нет ничего удивительного. И вышло так не только потому, что они были постоянной краской тогдашней моей жизни, а это – коротким и, по правде сказать, довольно-таки случайным эпизодом.
Тут дело было еще в том, что в тех, “литгазетских”, наших сборищах было гораздо больше острого, яркого, выразительного, а потому и прочно врезавшегося в память.
Взять, например, хоть такой эпизод.
Оказавшийся в нашей компании Михаил Матвеевич Кузнецов (Михмат, как все его звали) вспомнил свою ифлийскую юность и разговор, который зашел однажды меж сокурсниками в их студенческом общежитии. Речь шла о том, как каждый из них представляет свое будущее, кем хотел бы стать, чего достичь в жизни. Кто-то сказал, что хотел бы стать поэтом. Кто-то – что мечтает о научной карьере и в будущем видит себя профессором. А один из однокурсников Михмата – Шурик Шелепин – твердо и уверенно объявил:
– А я буду секретарем ЦК.
В то время, когда Михмат рассказывал нам об этом их давнишнем разговоре, Шурик Шелепин (Железный Шурик, как все его тогда называли) был уже членом Политбюро и поговаривали, что вот-вот станет первым (и даже не первым, а генеральным) секретарем ЦК. Что дало мне повод тут же выскочить с тостом:
– Так выпьем же за нашу прекрасную страну, в которой все мечты сбываются!
Не могу забыть еще и такой эпизод из тогдашних наших праздничных посиделок.
В неожиданно вспыхнувшем политическом споре кто-то из нас позволил себе непочтительно выразиться о руководителях Французской компартии – Жаке Дюкло и Марселе Кашене. Услышав это, жена моего друга Лазаря, Ная, заплакала. Ее отец был старым коминтерновским работником, и в их семье сохранялся не то чтобы культ, но, скажем так, пиетет по отношению к этим старым вождям мирового коммунистического движения, и стерпеть оскорбительного, глумливого тона по отношению к своим кумирам Ная не смогла. И тут к ней подсел слегка, конечно, уже поддавший Дезик Самойлов и, погладив по голове, сказал:
– Плачь, девочка, плачь! Кто еще поплачет об этих мерзавцах!
Ничего похожего о том, что происходило на “гладилинском” нашем застолье, я вспомнить не могу. Собственно, я вообще ничего не могу о нем вспомнить.
Кроме одной реплики Васи Аксенова.
В какой-то момент, встав из-за стола и подойдя к окну, за которым сеялся с самого утра зарядивший и ни на минуту не прекращавшийся унылый осенний дождь, он с нескрываемым удовольствием и даже не без некоторого злорадства произнес:
– А праздничная демонстрация у большевиков сегодня, надо полагать, провалилась.
Высказать ту же мысль и даже с тем же эмоциональным настроем мог тогда, наверно, каждый из нас. Но придать ей такое стилистическое, словесное оформление (“у большевиков”) мог только он, Вася.
На одной из знаменитых хрущевских погромных “встреч руководителей партии и правительства с представителями творческой интеллигенции” особенно круто досталось Аксенову и Вознесенскому. О том, как всё это было, я во всех подробностях узнал от них самих.
“Поэт, – как сказала Марина Цветаева, – издалека заводит речь”. В точном соответствии с этой формулой Андрюша Вознесенский, когда его позвали на трибуну, начал свое выступление так:
– Я, как и мой великий учитель Владимир Маяковский, не член партии…
Дальше он, естественно, собирался сказать, что, как и его великий учитель, он всей душой, всем сердцем… Ну и так далее.
Замысел был хорош. Одна только была у него ахиллесова пята: он не учитывал бешеного, взрывного темперамента Никиты Сергеевича Хрущева. Не дав Андрею развернуть замысленный им элегантный ораторский прием, Никита прервал его:
– Ах, не член? Не член партии? Да?.. И ты этим гордишься, да?.. Ну так вот, на тебе паспорт – и езжай к своим заокеанским хозяевам!
С Васей Аксеновым вышло примерно так же. Оказавшись на трибуне, он начал с того, что его отец, старый коммунист, был несправедливо репрессирован, отсидел семнадцать лет в сталинских лагерях… И, естественно, собирался выразить свою благодарность партии и лично Никите Сергеевичу за то, что они разоблачили культ личности Сталина, восстановили ленинские нормы партийной и государственной жизни и вернули ему отца. Но Никита Сергеевич и тут не стал дожидаться окончания этой сложной риторической фигуры. Прервав бедного Васю на полуфразе, он заорал:
– А-а! Так ты, значит, мстишь нам? Да? Мстишь за отца?!
Вася так ошалел от этого неожиданного обвинения, что, стоя перед микрофоном, только и мог тупо повторять:
– Кто мстит-то?.. Кто мстит-то?..
Это мне рассказал Андрей, который во время Васиного выступления еще сохранял чувство юмора. Что касается самого Васи, то он, рассказывая мне об этом, только закрывал в ужасе глаза, вспоминая, каково ему было стоять на трибуне, когда весь президиум в полном составе, главные люди государства, налившись багровым румянцем, стали улюлюкать и материть его, продолжая травлю, начатую паханом.
Зимой 1965 года мы со Стасиком Рассадиным вдвоем поехали в Дубулты, чтобы всласть поработать. Месяц спустя там собралась уже целая наша колония: к нам присоединились Аксенов, Войнович, Фазиль Искандер, Боря Балтер…
Именно там Войнович прочел нам первые главы своего “Чонкина”, от которых мы со Стасиком пришли в восторг и довольно шумно этот свой восторг выражали, чем, как вскоре выяснилось, вызвали у Васи некоторую ревность.
– Вот присяду как-нибудь к подоконнику, – хмуро сказал он нам однажды, – и тоже напишу что-нибудь замечательное.
А на другой день, заглянув в комнату Стасика, где мы работали, снял с книжной полки привезенный Стасиком из Москвы томик В.В. Розанова, повертел его в руках, поставил на место и задумчиво сказал:
– Бл…и! Какую страну загубили!
Не выходя из состояния этой задумчивости, вернулся к себе и, “присев к подоконнику”, быстро, без помарок, написал – и в тот же вечер прочел нам – один из лучших своих рассказов – “Победа”.
Весной 1990 года мы с женой оказались в Америке, в городе Вашингтоне. И радостно встретились там с друзьями, с которыми уже и не чаяли увидеться на этом свете. С Войновичами, которые, собственно, и устроили нам эту поездку, мы уже пообщались раньше, дважды побывав у них в Мюнхене. А с Аксеновыми за минувшие десять лет их эмиграции встретились впервые.
Были и другие, не такие бурные, но тоже радостные встречи с бывшими москвичами, волею обстоятельств ставшими “американцами”.
Встретились мы и быстро сблизились и с некоторыми из “американских русских”, с которыми в прежней, доамериканской, их жизни нам встречаться не приходилось, хотя имена их были знакомы. Самым впечатляющим из этих новых знакомств было знакомство с хорошо нам известным по “вражеским” радиоголосам югославским философом русского происхождения Михайло Михайловым, который сразу, с первой же нашей встречи, стал для нас Мишей.
Встречались мы тогда – и со старыми друзьями, и с новыми знакомцами – практически ежедневно, и немудрено, что все эти встречи вспоминаются мне как некий единый поток непрерывно длящегося праздника.
Все – кроме одной.
Эта единственная из тогдашних наших встреч, стоящая в моей памяти отдельно от всех прочих, случилась на Пасху.
Обстоятельство для меня не больно существенное. Но в этом случае оно важно для моего рассказа.
Собраться мы должны были – и собрались – у Аксеновых. Мы – это Войнович и я с женами, Миша Михайлов с женой и только что приехавшей к нему из Москвы тещей, Илья Левин (тоже из новых наших знакомых, “американских русских”), Эллендея Проффер.
В аксеновский таунхаус все мы явились вовремя, без опозданий. Опоздали только хозяева. Это, впрочем, было оговорено: Вася и Майя заранее предупредили, что могут задержаться, поскольку сперва поедут в церковь и не знают, когда закончится пасхальная служба.
Ждать их нам особенно долго не пришлось, явились они вскорости, но в каком-то странном, совсем непраздничном настроении. Особенно мрачен был Вася.
Причина этой его мрачности, как тут же выяснилось, была такая.
Обратившись в православие, Вася сблизился и даже подружился с местным священником. (Мне помнится, что фамилия его была Потапов.) А сегодня он узнал, что этот его друг и духовный наставник принял и даже обласкал только что прибывших в Вашингтон наших фашиствующих “неославянофилов”, “руситов”, как они себя называли: Куняева, Олега Михайлова, Бородина, еще кого-то – сейчас уже не помню, кто еще был в этой их зондеркоманде.
Вася был по этому поводу в растрепанных чувствах и твердо сказал, что на своей дружбе с Потаповым ставит крест.
Мы его, как могли, успокаивали, утешали, говорили, что американский священник вовсе не обязан знать, что представляют собой эти явившиеся к нему с визитом наши черносотенцы. Но Вася был неумолим. Нет, дружбу его с Потаповым после того, что случилось, уже не восстановить.
И мрачно заключил:
– Перейду на х… в католичество.
В Васином романе “Остров Крым” есть одна замечательная, на первый взгляд, не слишком существенная, даже совсем несущественная, а на самом деле очень многозначительная подробность. Отец главного героя романа Арсений Лучников-старший, “один из немногих оставшихся участников Ледяного Похода”, а ныне – один из самых влиятельных людей на “острове”, миллионер-коннозаводчик, которому сулят даже должность Председателя Временной Думы, то есть практически крымского президента, “лет десять назад, когда бурно разрослись в Восточном Крыму его конные заводы”, выстроил себе прямо под скальными стенами Пилы-Горы роскошную виллу. Не виллу даже, а гигантскую резиденцию. И назвал ее – “Каховка”. Эту странную причуду старика автор объясняет так:
“Резиденция Лучникова-старшего называлась “Каховкой” неспроста. Как раз десять лет назад Андрей привез из очередной поездки в Москву несколько грампластинок. Отец снисходительно слушал советские песни, как вдруг вскочил, пораженный одной из них.
Каховка, Каховка – родная винтовка –
Горячая пуля, лети!
…………………………….
Гремела атака, и пули звенели,
И ровно строчил пулемет…
И девушка наша в походной шинели
Горящей Каховкой идет…
………………………………….
Ты помнишь, товарищ, как вместе сражались,
Как нас обнимала гроза?
Тогда нам обоим сквозь дым улыбались
Ее голубые глаза…
Отец прослушал песню несколько раз, потом некоторое время сидел молча и только тогда уже высказался:
– Стихи, сказать по чести, не вполне грамотные, но, как ни странно, эта комсомольская романтика напоминает мне собственную юность и наш юнкерский батальон. Ведь я дрался в этой самой Каховке… И девушка наша Верочка, княжна Волконская, шла в шинели… по горящей Каховке…
Прелюбопытным образом советская “Каховка” стала любимой песней старого врэвакуанта. Лучников-младший, конечно же, с удовольствием подарил отцу пластинку… Арсений Николаевич сделал магнитную запись и послал в Париж, тамошним батальонцам: “Ты помнишь, товарищ, как вместе сражались…” Из Парижа тоже пришли восторженные отзывы. Тогда и назвал старый Лучников свой новый дом на Сюрю-Кая “Каховкой”…”
Таким вот чудесным образом светловские комсомольцы стали юнкерами, их девушка “в походной шинели” обрела черты княжны Верочки Волконской, а сама знаменитая советская песня предстала перед нами неким подобием шлягера, обретшего популярность как раз вот в эти самые времена аксеновского “Острова Крыма”: “Раздайте патроны, поручик Голицын! Корнет Оболенский, налейте вина!”
Аксенов был едва ли не первым, кто стал оттуда, из новой, эмигрантской своей жизни – по “Голосу Америки” или по “Свободе”, – приучать нас к давно забытому, отчасти даже комическому в тех наших жизненных обстоятельствах обращению – “господа”. По всем тогдашним его высказываниям, да и по тому же “Острову Крыму”, яснее ясного было видно, что он полностью расплевался со всем своим советским прошлым. Без тени сожаления он перечеркнул, напрочь вычеркнул из своей жизни все, что связывало его с прежним, советским его бытием.
Всё – кроме “Каховки”.
С “Каховкой” он расстаться не пожелал.
Или – не смог.
В 95-м мы с ним вместе были в Самаре. Там проходила какая-то научная конференция по проблемам эмигрантской литературы. Мы приехали туда вчетвером: Аксенов, Войнович, известный немецкий славист Вольфганг Казак и я. Для местных властей конференция эта, как видно, была весьма важным событием, и принимали нас по высшему разряду. Организовали даже прогулку по Волге на маленьком теплоходике, щедро нагруженном яствами и напитками, – традиция, сохранившаяся, видать, еще со старых обкомовских времен. Впрочем, целью этой поездки был не только пикник. Профессор Казак где-то тут неподалеку, под Самарой, в 1945 году провел несколько месяцев в лагере для военнопленных. Ему хотелось полвека спустя вновь посетить эти места.
И вот плывем мы на этом теплоходике, наслаждаемся прекрасной речной прогулкой, и вдруг – уж не помню, как это началось, – кто-то из нас (не могу поручиться, что Вася, но скорее всего именно он) затянул:
По военной дороге,
Шел в борьбе и тревоге
Боевой восемнадцатый год…
Все дружно подхватили:
Среди зноя и пыли
Мы с Буденным ходили
На рысях на большие дела.
По курганам горбатым,
По речным перекатам
Наша громкая слава прошла.
Сперва пели вроде как не всерьез. Даже как бы с некоторой насмешечкой. Но постепенно вошли во вкус, об иронии забыли и закончили весело, браво, я бы даже сказал, с полной душевной отдачей:
На Дону и в Замостье
Тлеют белые кости,
Над костями шумят ветерки.
Помнят псы-атаманы,
Помнят польские паны
Конармейские наши клинки.
Потом спели “По долинам и по взгорьям”:
По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед,
Чтобы с боем взять Приморье –
Белой армии оплот…
Потом – “Каховку”. Потом – “Орленка”. Потом – совсем грустную, но тоже любимую:
Он упал возле ног вороного коня,
И закрыл свои карие очи.
“Ты, конек вороной,
Передай, дорогой,
Что я честно погиб за рабочих!”
И надо было видеть, какой кайф (невольно перешел на аксеновскую лексику) получал от всего этого Вася. Он просто млел от наслаждения.
Это так меня удивило, что я, помнится, даже не удержался и, воспользовавшись короткой паузой, спросил: неужели он и в самом деле сохранил в душе любовь к этим старым песням?
Закрыв глаза и покачивая головой (“нет-нет”, как Ван Клиберн за роялем), он ответил одним словом:
– Обожаю!
На другой день после этой нашей речной прогулки мы втроем (Аксенов, Войнович и я) выступали перед большой аудиторией жителей города Самары. Зал был полон. И градус интереса к двум звездам, вернувшимся из изгнания на родину, был высок. Их не только слушали, затаив дыхание, но и засыпали вопросами, записками.
В одной из записок у Войновича спросили, где ему было жить комфортнее: в Германии или в Америке.
Он ответил, что Германия для него была хороша тем, что от нее ближе к дому, к России. А Америка уж больно далека. Но у нее другое преимущество. Это – страна эмигрантов.
– В Германии я постоянно чувствовал и чувствую себя чужаком, иностранцем, – сказал он. – А в Америку только приехал и уже через три месяца почувствовал себя без пяти минут американцем.
И тут Вася усмехнулся и сказал:
– Вот так ты проживешь там год, два, десять, двадцать лет – и всё будешь чувствовать себя без пяти минут американцем.
∙