Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 2012
Дмитрий ФАЛЕЕВ
Два рассказа
ПЛЮШЕВЫЙ БОЕЦ
В разжиженном снегу… Март не может наступить. Март всегда уходящий, никогда не с тобой, всегда за окошком – таков его образ; даже пальцы дождя на козырьке балкона – желанные гости в другое время года, а в марте – угрюмые, пустые звуки, от которых в сердце возникает усталость и совсем не хочется выходить из дома, не потому что там плохая погода (против плохой погоды я ничего не имею), а потому что там ничто, место, которое остается на перроне сразу после отхода поезда. Галдеж ворон. Ветер – мокрый и грязный. Если выйдет солнце, то оно не из марта, нет мартовского солнца, и не существует истории, которая окончилась бы лучше, чем март.
Направляясь к плотине, я шел по улице, застроенной облезлыми советскими двухэтажками. С их шиферных крыш, как будто из ножен, выдвигались кинжальные лезвия льда длиною в метр. Они так нависали, что ходить под ними было опасно. Съезжая, лед обрушивался (я видел, как он падает) целой конструкцией, напоминающей макет готического храма; под местом обрушения возникали внушительные разбитые груды. Тротуар был огорожен, но веревочки оборваны, потому что больше ходить было негде, если только по шоссе, вдоль узкой обочины, но в этом случае каждая машина норовила по плечи забросать вас грязью.
Сразу за плотиной начинался парк. Не зная, чем заняться, я слонялся по нему без особой горечи или удовольствия, просто наблюдая и тем самым рассеиваясь от мрачных настроений, которые дома неизбежно принесли бы мне головную боль. Мой опыт – не знаю, положительный он или отрицательный, трудно сказать, – но зато я понял: в тех ситуациях, где легко стать говном, я не говно, не злопамятный, не мелочный – можно жить.
Эту историю я выиграл в карты. Крэл, который был очевидцем, сначала ее вовсю разрекламировал («достойная блудня»), а дошло до конкретики – полез в кусты, откровенно закапризничал, мол, зачем тебе знать? ну влетел пацанчик, чего шевелить-то? вылетел уже!
– «Влетел», «вылетел» – как про пулю рассказываешь! – усмехнулся я.
– А был такой – Пуля, – оживился Крэл. – С Земелей работал.
Пиво было вкусное, никуда не торопимся. Я понял, что Крэла надо только подтолкнуть, и, зная его слабость к азартным играм, предложил ему покер, а он согласился. Повезло не ему. Какая была ставка – вы уже догадались.
Тут надо заметить, что Крэл, вообще-то человек ненадежный, к карточным долгам относился аккуратно, до щепетильности, словно эта аккуратность была ему дороже десяти библейских заповедей.
Итак, о Плюшевом.
В определенных кругах его историю знали все, в других – никто. А я стоял между. Крэл – в определенных. Если быть справедливым, они там почти никого не убивали, но молодость не зря называлась молодость.
«Я уже не помню, кто его привел, вроде Сашка Возврат. Или Шагинян. Тема у нас основная была бокс, все тренировались, а понятия там, деньги – это как бы следующей было ступенькой. Положенцы все – боксеры. Ну а мы к ним подтягивались. Иваново – город черный, не красный»[1].
В Крэле меня со знакомства раздражала эта его вера во всемогущество бандитов – как будто мир принадлежит преступникам, они все решают, однако, когда непосредственно у Крэла начались проблемы, ни один из его влиятельных друзей ни на что не повлиял, ни о чем не позаботился и Крэла закрыли на четыре года, хотя при поддержке и грамотной стратегии он мог бы вполне отделаться условкой.
Плюшевый боец был метр девяносто, здоровый лоб и не трус к тому же. За это Дед его к себе и приблизил. А бокс там, не бокс, упражнения, система – это все в принципе было не для Плюша (город сократил его кличку до «Плюш»), махался-то он все равно по-русски, как какой-нибудь бурлак из девятнадцатого века: махнет правой – улица, левой – переулочек. Дубасил что есть мочи, мог насмерть зашибить. Резервы крепости в нем были фантастические: если брался за водку, то не меньше ведра, аппетит – динозаврский, и разжирдел он быстро – из любой рубахи, сколь угодно просторной, выпирал воздушный шар братьев Монгольфье, но и поначалу, когда Плюш жил бездомный, в собачьих условиях, на рабочем месте (сарайка лодочника), даже с похмелья вид имел гладкий, домашний, пухлый, чуть не с детским румянцем. Отчасти за это и прозвали Плюшевым. Для авторитета он повесил на шею серебряную цепь, которую снимал разве только в бане. И с Дедом он ездил, и с Земелей, и с Рыжим. За десять лет карьеры никому не удавалось сбить Плюшевого с ног. Но однажды он рухнул. Об этом и история – кому посчастливилось завалить Илью Муромца? Нащупать в нем брешь, ахиллесову пяту? Ведь титан, а свалился!
Диспозиция такая: жил на свете Плюшевый боец. Сначала он сам об этом не знал, кто он такой есть, но люди объяснили.
У него была хохма. Спросишь: «Как дела?» «По старому, – говорит, – погони, перестрелки». Вряд ли он сам до этого додумался, но услышал и понравилось, присвоил себе.
Была у него машина, которую Плюшевый называл «шайтанмобиль». Семерка жигули. Как она ездила – ума не приложу. Он ее, похоже, заправлял заклинаниями. Крылья и двери были разных цветов.
Также имелась трудовая биография: сначала сторож на лодочной станции, потом спасатель, а потом уже нигде, важнее было – с кем и какую статью за это цепляют, но на мирную коммерцию они не покушались (почти не покушались), предпочитая наводить порядок в криминальной среде, между такими же, охранять иерархию.
Еще была тетка, напрочь помешанная на всяких гороскопах, раскладывала пасьянсы и, торгуя обувью на Центральном рынке (хозяин был афганец), мечтала о собственном гадальном салоне. Племянник подшучивал над ее увлеченностью, но не отрицал.
У него был характер: жизненные драмы Плюш переваривал, как желудок крокодила жестяные банки; они переставали в нем существовать, организм их рассасывал.
Была у Плюша девушка – полукровка, узбечка. Швея с третьей фабрики. Красивое лицо, проколотая бровь с блестящею капелькой. Сама миниатюрная, с фигурой мальчика, зато ножки – оближешься, и подвижная, как мальчик. Фигурка – юркая, без торопливости, скорее тут резвость хорошо натянутой гитарной струны – звук стройный и точный.
Они познакомились на остановке. Катя отдалась ему быстро и легко, Плюш не ожидал и не удивился. Когда остались вдвоем, полураздетые, она ему сказала про серебряную цепь: «Оградку-то сними» и Плюш рассмеялся, и всегда смеялся, когда припоминалось. «Оградка… Нерусь», – такими словами он ее любил. Он любил ее оступающийся русский так же, как восточный, с изгибом, разрез глаз, устремленность движений, по-обезьяньи цепкую. Катя не могла просто так лежать: или спать, или трахаться – или не лежать. Ее тонкая спина всегда была выпрямлена, словно сутулиться ей было тяжело. И характер у Кати был твердый, как кулак, хотя сразу так не скажешь. «Выходи за русского, – учила ее мать. – Они бить не будут»; ее-то муж бил, Усман Алишерович. Тетка про Катю говорила племяннику: «Держись за нее. Золотая девка! Ты ее в лотерею выиграл! – и как бонус сообщала: – Она же Близнецы!»
Род своих занятий Плюшевый от Кати держал в секрете: «Меньше знает – крепче спит». Он ей заливал, что работает шофером на одного бизнесмена, и мы понимали: не надо Катю пачкать, она Шахерезада, принцесса Жасмин. Бывают, конечно, разбойные девчонки, которые в курсе, их ставят сутенершами, вообще вовлекают без боязни засыпаться из-за них перед мусорней, даже женятся на них, но Плюшевый Катьку соблюдал в чистоте, не смешивал с нами, отодвигал; мы и дома-то бывать у него перестали, а Плюш обустраивался: купил новый диван, стиральную машину.
Деньги Катюха тянула пылесосом – изо всего! Вообще было видно, что она их любит и Плюшевый у нее не то что под каблуком, но точно не хозяин. Про свою независимость Катька помнила ревниво, а деньги – независимость, а она же хочет стоять во главе своей жизни, как Чингисхан! – азиатская упертость: «Если я не права, все равно не признаю, никогда не соглашусь!»
Остается добавить, что у Плюша был товарищ – тот самый Крэл – и над ними босс, известный как Дед, теневая фигура (по его же словам: «Кому – дед, кому – прадед, а кому – в хлебе дырочки»; последнее пожелание ничего хорошего никому не предвещало) – невысокий, плотный живодер средней комплекции.
Деду веско за сорок, но выглядит он старше, гораздо старше. С короткой шеей. Обритый череп, круглый, как мяч, и такое впечатление, что на этом лице – ни ресниц, ни бровей, хотя они есть, но их не замечаешь: настолько бесцветные. Большие глаза, широкий рот, черепаший нос, вообще черты – мясные, народные, выпуклые, но не читаются (стерты, выкипели), из другого регистра – там, где безликость получает право на существование как самая активная действующая сила. Передние зубы – белизны фарфоровой, ни один не родной. Но Дед не уродлив, не безобразен, он реально жуток – как смертельная болезнь. Голос как бы обмелевший, Дед больше привык изъясняться знаками, привык, что его понимают с полуслова (в замкнутом пространстве это несложно). Не дай вам бог понять его неправильно. Ничто его не трогает, кожа – носорожья, непрошибаемая, все сидит и молчит, молчит и слушает; ему нравится слушать как будто безразлично, но вдруг выражая свое недовольство какими-то нелепыми, куцыми жестами, словно барахтаясь (пальцы у Деда короткие, толстые), ему очень сложно унять себя, но паук в нем ученый, ядовитый, мстительный и сейчас же не ужалит, ужалит тогда, когда ничего ему не будет грозить; себя он не жалеет, но волей дорожит, угрюмым покоем. С ним часто мотается подозрительный субъект, скользкий, болтливый, предупредительный. С испанской бородкой. По кличке Фора. Слащавый, каверзный. Что их объединяет, мне не сообщили для моего же блага: «Он в твою жизнь пальцы не сует, и ты к нему не суй».
Еще в жизни Плюшевого была философия – вы только не смейтесь: «Дао дэ цзин». Он эту книгу цитировал, как песню! И не надо думать, что писатель пустился сейчас выдумывать ради колорита. Плюш такой и был – громила и философ. Все крепко поражались, когда этот рот извергал изречения китайской мудрости. И ведь Плюш был вдумчивый, негромко рассудительный, он не фразами бросался, он интерпретировал, полагая, что дао (как источник Знания) – орудие массового уничтожения, «оно оправдывает Третью мировую войну!» И себя Плюш оправдывал – по роду своей деятельности. Крэл, тот не юлил: «Преступник и преступник», никаких смыслов сверху, а Плюшевый под это подводил целый базис в том роде, что он, имея дело с бандитами (махня, разборки), давит новых гитлеров, ставит их на место, не дает воцариться окончательным ублюдкам, санитар то есть леса – приносит пользу.
Но ближе к теме – как все же он не сдюжил и пропустил роковой удар, опрокинувший легенду о непобедимости Плюшевого бойца.
Однажды мы встретились – я, Крэл и Плюш; давно их не видел. Плюш раздался еще больше: живот далеко забегал вперед ремня, ряха была конская, на руках вокруг костей пухло белое мясо.
– Как дела? – говорю.
– Дела у прокурора.
А «погони, перестрелки»? Обновил репертуар? Надо чаще встречаться.
Крэл рядом с Плюшевым вполне мог сойти за попа-расстригу рядом с патриархом – такой был контраст: долговязый, худой, серый цвет лица, глаза серые, холодные, как инструменты, срисует одним взглядом; неброская одежда, в которой он ходит и зимой и летом, она хоть и изношенная, но чистая, опрятная – следит за собой, и на черных ботинках нет ни капли грязи, хотя бы погода оставляла желать лучшего. Он резиново, по-зоновски вытягивает слова, вращающихся четок не хватает на пальцах.
– В железный век – железная логика, – уже и не помню, к чему это было сказано, но Плюшевый в ответ хорошо сформулировал:
– Логика – это вроде заплаты: чтобы казалось, что все понятно.
Начитался, собака! «Знающий молчит, говорящий не знает» – все уже выучили его китайские штучки, но как он поставил про «логику – заплату» (как бутылку на стол!), захотелось обсудить, но тут звонит Немец – и насел, и насел, мол, контора встряла, а люди в отлучке, надо съездить, помочь, он в долгу не останется. И Крэл подумал: «Надо съездить, помочь»; мысль – словно эхо за словами Немца, потому что Немец – полезный человек. Они договорились, тот сказал, что заедет через десять минут, и все это время (десять минут) невидимый противник, по типу эсэмэс переданный нам с легкой руки Немца (сообщение принято), его абстрактный образ, дожидался в коридоре так же ненавязчиво, как непреодолимо, чтобы вместе с людьми бежать на голос События – через лестницы, подъезды, разбитной автомобиль, катящийся в стае других автомобилей, – пока наконец он не сможет воплотиться, слиться с тем, кем он был, и что-то учинить.
Немец сделал дозвон.
– На хода. – Крэл поднялся.
Плюшевый вольготно, расслабленно, сладко, словно он так почесывался, двумя движениями раскачал себе плечи. Неторопливо, без лени или важности, а с некоторой вескостью надевая обувь, он сомневался не в сути предприятия, а в той скоропалительности, которой Крэл заразился от Немца. Призрак, похоже, был с ним согласен, оба были фаталисты.
Я тоже хотел ехать, но они меня не взяли: ты божий одуванчик, а закусь там немелкая – шесть человек.
И они поскакали!
В коридоре осталась разбитая пустота – все равно что ваза, покрытая трещинами, но все еще прочная, прочнее трещин.
А карты легли так: у Немца были девочки, три, что ли, штуки, мы их не знали и не интересовались, стандартные шлюхи. Он их сегодня привез на вызов, а там типа двое, но балкон занавешен непрозрачной шторой – это в белый-то день! – и мамка заподозрила: «Кого вы там прячете?», но смотрит: и дверь уже за ними захлопнули. Она тогда девушек втолкнула в ванную, шпингалетом чиркнула, звонит сразу Немцу, который дожидается внизу в машине, но Немец – один, а этих – шестеро, все буйные с похмелья, шпингалет уже сорван – не поспоришь с ними.
Короче, мамку отпустили с деньгами, а девчонок оставили, хотя те подвывали, а у Немца как назло все блатное окружение оказалось во Владимире, на свадьбе друга, и он тогда вспомнил о Крэле с Плюшевым.
Домчались быстро в район Суховки, там девятиэтажки молодой Перестройки – вдоль дороги на Шую и шикарного леса.
На домофоне они набрали номер случайной квартиры и голосу студента нахраписто представились «аттестационной комиссией по соцблагоустройству» – он их впустил.
На четвертый этаж (при работающем лифте) поднимались пешком.
Дальше собственно история, рассказанная Крэлом:
«Не открывают. Позвонили снова. Открывает махина – второй Карелин, человек и Эверест. “Отпустите девушек”. Его не колышет: “Плачено за них”. – “Мы деньги вернем”. – “А я не возьму” – понимаешь меня? – Он не хочет разговаривать. А за ним – массовка, четыре головы, урчат чего-то, я и слушать не стал, потому что – пора, и полез на него, а туша эта – бравая, он кулаками надо мной провез – вжжих, вжжих, воздух аж гремит, но я поднырнул, и он мне открылся, я левша, мне проще – заехал ему в ухо и дальше побежал, пусть Плюш с ним разбирается, у них одинаковая весовая категория. А эти – все птенчики, ну борзые, но птенчики – понимаешь меня, да? Драться не умеют. Мы и взяться не успели – два разбитых носа, а они уже пыхнули, больше им не надо, хвосты поджали. Я только контролировал, чтоб они не лезли на помощь своему – который против Плюша. Вот жару-то задали! Поединок века! Здоровые оба, ни один не сдается. Я аж вспотел, как они друг друга били! Но Плюш – красавчик, разнес того вдребезги. Девчонки визжат, а первая – Катька! Я ее не узнаю, в упор не узнаю – понимаешь меня? – и Плюш не узнает, но – его узбечка в конторе Немца! Полторы штуки в час. Он, как только допер, ну махнул так щекой, как слепня отгоняя, и в кресло поехал: уронил себя плавно – и все, без сознания. Единственный раз, когда Плюш сломался. Любимая девушка его ухайдакала. Дао дэ цзин!» – последнюю фразу Крэл произнес самым емким образом – все равно что выругался, подводя итог семи дням творения.
Катька – ошарашенная, молчит, перетрухнула. Она ж тоже не знала, что Плюш – бандюга.
– Ты чего тут делаешь? – спрашивает Крэл. – Работа?
Молчание.
– А честно, по-твоему?
– Он бы зуб мне вышиб, если б узнал.
– А зачем полезла?
Все равно не скажет, пока не прищемишь.
– Ну иди, иди, – говорит Крэл тихо.
Отпустил, а Катька – не бегом, но реактивно – за дверь и с лестницы. «Нерусь поганая!» Видно, что взвинчена до последней крайности, а все же не сорвется, будет гнуть свое и до белого каления кого хочешь доведет – тут и зуб не поможет, хоть челюсть сломай – ничего ей не сделаешь. «Я о нем заботилась. Меньше знает – крепче спит». Другая нация. Полукровка тем более – но дьявола в ней больше: и русский, и узбекский, – вот и врет беззаветно. А копила, скрывала: по ночам не работала, исключительно днем, до шести (как на фабрике) – и к любимому Плюшеньке, «кисяндра мой миленький», целовала его, и за три с лишним месяца ничего в ней не дрогнуло, не сопротивлялось, что так не годится поступать с человеком, что это предательство.
– Можно я уйду? – попросился один, почти невредимый, протягивая Крэлу тысячерублевую купюру.
– Стриги отсюда ножками!
Немец в это время обстоятельно рассматривал распростертую тушу побежденного громилы.
– Не знаешь этого? – спросил он печально. И еще печальней: – А я знаю. Это Деда знакомый, партнер из Ярика. Проект у них общий, в «Арагви» обмывали, и Дед наш стакан поднимал – с почином, за него, вчера.
Ничего себе почин! Плюшевый партнера под орех разделал! Деду не понравится. А что это значит? Так и представилось, как он взбарахтается из-за стола своими короткими толстыми пальцами, на обрубки похожими, вспылит безголосо, как будто говорить не умеет, как немой, а Фора стоит и не то что науськивает (Деда не науськаешь), а – докладывает.
Плюш отдыхает – в удобном кресле, еще не в курсе, что придется отдуваться. Катька – неизвестно. Сбежала, спряталась. Немец подзуживал: «В Ташкент сиганула». Так или иначе, никто ее не видел, а Плюш после этого заперся в квартире, вероятно, листая свое «Дао дэ цзин» и ни за что не ручаясь. Неделю так сидел – с отключенным мобильным. Многие решили, что он Деда боится, потому и не выходит, а на самом деле он Катьку потерял, но только не тогда он ее потерял, а когда ей доверился – красивая была. И зачем ей было нужно все это безобразие, никто не понимал, отговариваясь: «женщина», – и сразу понимали.
Когда дошло до Деда, он не поперхнулся – отправил к Плюшу Фору, и тот по дороге купил ему в подарок бутылку водки, а еще была записка: «Не горюй. Проехали» – коряво-неуклюжими печатными буквами: Дед был полуграмотный, мог и «праехали», мог и «не гарюй», пропись тем более не успел освоить. Спустя три года на мраморном памятнике я прочел его имя – Григорий Николаевич. Крэл сейчас сидит. У Плюшевого – личный небольшой автосервис, бригада шаромыжников, доверчивый человек к ним не попадайся, но плутуй не плутуй – а бизнес убыточный. Несмотря на это, Плюш каждый месяц исправно отстегивает кровных десять тысяч в бандитский общак. А так – все легально. Люди даже подзабыли, что он Илья Муромец. Про Катю – не знаю, в ивановских конторах ее не значилось – Немец эту тему пробивал вплотную. Может, он и прав был насчет Ташкента.
Парк весь промозглил. Пока я гулял, то есть за два часа, погода менялась в разные стороны: то ветер, то штиль, то снег, то солнце (как будто природа не знала, что ей делать), то тусклая серость, в которой все предметы становились рельефней, обнаженными для зрения – просто рай для художника: очень четкая цветность, хотя каждый цвет, даже красный – каруселей, был болен этой серостью и в любую минуту готов был замкнуться.
Я прошел по аллее до железной дороги, за которой начинался длинный ряд гаражей, и направился обратно, отметив по пути лишь картонную коробку с надписью «Ряженка» на кусте боярышника – кормушку для птиц,
Неплохо было б выпить, но я не пил – уже почти месяц.
Река до плотины была скована льдом (лыжники докатывали, вероятно, свой последний за сезон километраж), дальше льда не терпела – ее черная лента загибала берега между белыми краями. Однотонный шум воды, катящейся вниз по бетонному настилу, уводил в отрешенность. Может, это мне и надо?
Та самая тетка, которой Плюшевый приходился племянником, обещала Козерогам – а я Козерог – год трудный, неласковый: «Сатурн в паре с Марсом» – как будто планеты вырыли мне яму! Но ее слова ничего мне не открыли.
Домой я намерился возвращаться пешком: времени навалом, ничего не упускаю. Честно говоря, я целыми днями слоняюсь по городу, как бездомная собака, хотя дом у меня есть. Любая ворона относится ко мне лучше, чем большинство из моих приятелей. Это преувеличение, но мне все труднее заставлять себя видеть что-то настоящее.
От всех историй остается март, галдеж ворон.
Весна уходит с нами.
ЗОЛОТЫЕ ДНИ
Как у Эржи появилась горбинка на носу
1
Дик отправился в путешествие с единственной целью – чтобы не знать, чем все это закончится. Его уверяли, что и оставшись дома, он точно так же не будет знать, чем все закончится, и Дик соглашался, не желая спорить, а сам тем временем собирался в дорогу.
От дома, где жили отец и мать, можно было ехать на все четыре стороны.
Отец нарочно не вышел попрощаться – он колол дрова на заднем дворе.
Дик направил лошадь вдоль забора и, объехав амбар, а затем поленницу, которая была высотой с человека, натянул поводья.
– Счастливо, – сказал Дик.
Как будто с неохотой отрываясь от дела, старый крестьянин воткнул топор в колоду и посмотрел на сына из-под выцветших бровей.
– Хотел бы я знать, – произнес он медленно, – кто наколет матери дров, когда я умру?
– Он. – И Дик показал на топор.
– Интересно, как бы ты разговаривал, если бы барон не подарил тебе лошадь.
– Ушел бы пешком.
– Не благословляю. – Отец отвернулся и, взявшись за топор, с обычной размеренностью рассадил полено.
Дик стронул лошадь. Фигура всадника быстро исчезла за бревенчатым домом, но стук копыт был отчетливо слышен, и топор остановился. Седовласый хозяин – его плечи раскатились – стоял во весь рост, замерев как статуя, прислушиваясь к топоту удаляющейся лошади так сосредоточенно, как будто хотел вобрать все без остатка, ничего из момента не оставить неуслышанным, неоцененным, и, когда звуки смолкли, он остался доволен не меньше, чем рассержен: сын пошел в отца, унаследовав не только широкую кость, но и дерзкий дух, даже более дерзкий, и поэтому, возможно, у него все получится. «Он еще многим перейдет дорогу и правильно сделает», – молился отец, отлично понимая, что от виселицы парня молитвой не отманишь.
2
Лесник жил в лесу. Очаг его горел, но ужин был закончен – вертела пустовали. Забравшись под лавку, собака грызла кость.
Дик поздоровался.
Дочь лесника с появлением в доме постороннего мужчины, забрав шитье, немедленно вышла, а собака осталась – будучи сукой, она все же являла часть мужского мира, как ягдташ или порох. Ведь ружье не ложится спать рядом с женщиной.
– Принеси нам брусничины, – распорядился лесник, и было слышно, как в соседнем закуте жена (или дочь) молчаливо откинула крышку погреба и спускается вниз.
– Ну что же, выкладывай, зачем приехал? – Лесник, полулежа, выковыривал ножиком на чурке глаза. Уже был готов рот и подобие носа, отчего все полено напоминало маленького идола.
Дик пожал плечами.
– Я тебе не верю, – произнес лесник, не глядя в его сторону, так занятый делом.
– Со змеями напасть. – Дик сел на лежанку возле очага. – Мать сено в дом внесла, а из сена сбоку змея вывивается.
– Не укусила?
– Только напугала.
– Кругом эти змеи. Лето такое. Давно столько не было.
– Я лодку беру, а там под лавкой тоже – кольцом свернулась.
– Ну ладно тебе петь. Говори, зачем приехал?
– Я уезжаю.
Лесник выдержал паузу, приглашая тем самым гостя к объяснению, но тот не пожелал, очевидно рассчитывая, что лесник сам начнет выпытывать у него подробности, а тот вместо этого повернул к нему чурку, которую резал, и спросил у Дика:
– На кого похоже?
Дик взял ее в руки, повертел перед собой всеми сторонами и бросил в топку.
Лесник не возмутился. Он сам был богат опасным волчьим умом, который из зубов ничего не выпускает, но весьма изобретательно умел это прятать в задушевной беседе, на которую был мастер.
Зубы свои он показывал открыто лишь с другими волками.
Дик же повернулся к нему спиной – это было не по-волчьи и вдвойне подозрительно. Про себя лесник отметил, что хоть Дик и безоружный, однако он держится вблизи вертелов, на которых жарят дичь.
В этот момент из-за стенки послышались глухие удары – кто-то толкался кулаками об доски, звук шел от пола.
Вертел вырвался как ястреб, но лесник оказался совсем уже не там, где был за секунду до этого, готовый к подвоху, и поэтому нож лихо шаркнул по горлу, а вертел промазал.
Дик рухнул на колени. Хозяин попятился, при этом впился глазами в Дика, ловя последний вздох, точно добирал со стола остатки вчерашней снеди, уже полусъедобные, и совершенно напрасно, потому что из двери выпрыгнул второй, вооруженный дубинкой, окованной шипованным железным обручем. Он хватил им по виску, и лесник завалился – голова набок, а кровь высвистывала из дырки в черепе.
Жена лесника, запертая в погребе, продолжала колотиться и кричать по-куриному, не зная того, что происходит наверху, но, наверное, недоброе, раз ее тут закрыли! И бессильно кудахтала.
Дочь выводила из конюшни лошадей.
– Третий конь не понадобится, – сказал ей Роберт. В седло он взлетел, не коснувшись стремени.
Они уехали вместе.
– Почему нельзя было просто сбежать? – спросил Роберт вечером, когда сели у костра.
– Чтобы я не боялась, – ответила девушка. – А то бы я вернулась. Теперь не вернусь.
– Как тебя зовут?
3
Эржи закружилась. Как это вышло? Не все же так кружатся! Два года назад – зараза, пигалица – собирала клюкву, а мох был с изменой, и он под ней порвался. Эржи ухнула в трясину, моментально завязнув практически по пояс. Ни ветки, чтоб схватиться. Подружки отстали. Она стала звать на помощь. Добегут, не добегут… А болото тащило.
От страха Эржи ничего не видела, но глаза ее были широко раскрыты, а страх – животный, выбегающий из тела. Пальцы рвали мох и разбрасывали в стороны, как сумасшедший разбрасывает мысли.
По грудь, по плечи…
Эржи бессознательно распластала руки по вязкой поверхности, и тут ее ноги сами собою нащупали твердое – бревно или камень. Она на нем стояла не в состоянии выбраться, но и вниз не проваливалась.
Господи боже!
Какое небо она увидела! Какие краски – листвы, деревьев! Какие линии! Всю живопись цвета, не замечаемую прежде зрением, хотя оно было молодое и зоркое. Глубину. Породу. Настоящую дичь.
Обдало как сиренью. Вот оно какое – наполненное плотью существование. Черная трясина открыла ей глаза.
Прибежали подружки и, сами не рискуя подходить к Эржи близко, протянули ей палки, уцепившись за которые, она вылезла из топи.
Солнце заливало. В пышной зелени мха зияло черное отверстие с рваными краями и серебряными блестками, зажженными солнцем в кишках трясины.
4
Направляясь к цели, Роберт и Эржи пересекали пойменный луг, ограниченный справа сосновым косогором, а слева – длинным выгибом реки с быстрым течением. Противоположный берег задирался над водой песчаными отвесами, в которых ласточки проделали норы.
Они заехали в сосны. Стволы у деревьев были тонкие и длинные, как будто кто-то из забавы вытянул их за макушки вверх – чтобы дознаться, до какой такой степени их можно растянуть, не оборвав посередке. Тут же – патлы крапивы, лесной малинник, а на чистых местах – шляпки грибов, которые потрескались от жары и сухости.
Белка зацокала. Взлетела по стволу и опять зацокала – хвост чутко мотается, шерстка темно-рыжая.
Живи да радуйся.
– Зачем ты это делаешь? – У Роберта в голосе звучал беззаботный, самый солнечный скептицизм. – Чтобы сделать мир лучше? Или для себя?
– Чтобы это сделать.
Разве тут угадаешь, чем обернется встреча с умной девчонкой, но есть такое правило: полезешь за сыроежкой, а найдешь белый – это справедливо.
Он еще хотел спросить: «А усы кошачьи нравятся?», однако рано было спрашивать.
На следующий вечер они были у озера, а дальше озера люди не ходят.
Эржи легла спать, но костер еще горел, и, спустившись в воду, просторную, теплую, под домашними звездами, мужчина поплыл. Ему было наплевать, какая красота его окружает, ему надо – брать в руки, любоваться он не может, а темные губы ночной воды, гарцующие блики – разве это поймаешь?
Роберт плыл на ту сторону, и кустик огня у него за спиной постепенно превращался в оранжевую пуговку.
Когда Роберт вернулся – в долбленой лодке и к тому же не один, – эта пуговка лежала на земле горизонтально, багряной россыпью.
А Эржи исчезла.
Низколобый плешивец, сидящий на веслах, по кадык заросший шерстью, так что гладкая морда выступала из плеч, как будто из шубы с густым воротником, озирал берег с лодки. В первое мгновение ему показалось, человек его обманывает, но нюх подтвердил сказанное Робертом: девушка была здесь совсем недавно. Они ее найдут. Треугольные уши ловили каждый звук: не хрустнет ли ветка у нее под ногами, но Эржи, как и он, тоже выросла в лесу и знала, как уйти.
Обернувшись к человеку, гурун показал ему на ладони два выставленных пальца, придержав третий согнутым, очевидно рассчитывая сторговать его за эту непредвиденную заминку, но Роберт в ответ показал ему три, как и было условлено. Она дорого стоит.
Сумасшедшая Эржи. Пока она свободна. Мужская помощь была необходима для защиты от гурунов, ольхового племени, но выбранный ею спутник оказался предателем – она не ожидала, Дик бы так не поступил, но Дик был мертв и, значит, больше ей не нужен.
Приходится одной.
5
Полоз – крупная змея, неядовитая, черная с желтым, с другой не перепутаешь. И все-таки Эржи на первой их встрече умудрилась перепутать ее с миражом, обманом, призраком – до того она хотела его увидеть, что, увидев, растерялась: не может быть! – а полоз тем временем втянулся под колючий цветной кустарник и след его канул.
Вторая встреча состоялась на тропе, ведущей от озера в редколесье, к старой гари.
Под ногами было сухо, но влажность ощущалась (на жаре – как духота), даже как бы парилось. Лес был светлый и открытый. При должном обращении хорошая стрела могла вполне успешно пролететь его насквозь. Но трава была высокой.
Змея переползала тропинку поперек. Ее голова уже скрылась в зарослях, и Эржи зацепила лишь скользившее тело, непуганое, длинное. Намеченный ею способ она позаимствовала у деревенских мальчишек, ловивших так ужей: наступить ужу на хвост, а когда тот станет извиваться и биться, схватить его за голову – тогда он беспомощен и делай с ним что хочешь.
Нога опускается.
Придавленный полоз рванулся так сильно, что чуть ее не сбросил. Замотался, занервничал, наливая все мускулы, но голову он прятал, и Эржи с любопытством, за которое на исповеди по головке не погладят, увеличила нажим. Тут ей пришлось несладко. Полоз прыгнул стремительно, развивая в воздухе едва ли не две трети собственной длины. Его челюсти сомкнулись вокруг ее запястья. Боль проколола, а кровь так и брызнула, побежала к кисти. Эржи показалось, что она закричала, хотя этого не было.
Схватив полоза за шею, чуть ниже головы, девушка пыталась разжать ему пасть. Поскольку Эржи приходилось действовать лишь одной рукой, задача была сложная, но куда сложнее было этого не делать, потому что полоз не на шутку разъярился – сапог давно отпустил животное, а полоз Эржи отпускать не собирался! Пришлось изломать ему несколько зубов – так глубоко они вонзились в руку.
Ей это удалось! Она была готова убить гада на месте, истоптать ногами, поджарить живьем – так все в ней клокотало, но он слишком был ей нужен. Окровавленные пальцы достали предусмотренное заранее кольцо, тускло-свинцовое, и, сама не замечая, как правильно и быстро она все делает, Эржи направила змеиную голову в отверстие кольца. Оказавшись на полозе, оно эластично сжалось точь-в-точь по размеру тела.
– Передай, что я здесь. – Наконец-то Эржи могла избавиться от ужасной змеи! Швырнула ее прочь. Тут же стали возвращаться – пейзаж, деревья, еще в красках ее злости, такой блистательной, что все к ней так и прянуло, как будто она запах, источник мира, а Эржи, разумеется, встречала все враждебно (глаза ее сузились): ничего не оставлю, все будет по-моему.
Есть страшные вещи – то, что, конечно, не принадлежит человеку, но, однако, это в нем. И другие отворачиваются, ведомые тем же спасительным инстинктом, который заставляет, проходя по площади, не смотреть на виселицу с очередным повешенным – чтобы не набраться, но дорога у всех разная, и в начале, вероятно, особенно страшно, когда это в тебе лезет, как мертвец из могилы, а поскольку ты хороший, ты будешь упираться руками и ногами, не пуская мертвеца, бороться с ним и думать, что он некрасивый и неблагородный, но что-нибудь случится, и однажды ты взглянешь на себя без жалости, как никто тебе не брат, но есть честь и достоинство. Это первый шаг в петлю. Жизнь заземляет только слабаков.
Очень скоро Эржи ощутила на себе давящую усталость. Не поддаваясь, а точнее положившись на второе дыхание, она использовала минуты затишья с максимальной пользой. Ее левая рука была обезображена. При помощи иглы и нелегкого терпения Эржи сумела извлечь из-под кожи застрявшие обломки змеиных зубов.
Но кольцо отправлено. Вот главное дело!
Она мысленно рассказывает об этом Дику.
6
Гуруны. Ольховые. Такого достаточно один раз увидеть, чтоб запомнить на всю жизнь. Почему-то особенно бросаются в глаза его жесткие усы, по-кошачьи торчащие от морды в стороны, как будто в усах, а не в жутких лапах, не в широкой пасти, не в странной плешивости бугристого черепа, не в буйном нраве, свойственном ему, сконцентрировано самое в гуруне кошмарное.
Вечером он снова зарядил свое упрямство: девчонку не нашли, он теряет время, и поэтому – два! Он показывает пальцы, а Роберт смеется и качает головой. Четыре! – подтрунивает он над гуруном, а тот, сбитый с толку, недовольно фыркает. Три! – Человек, вероятно, ошибается, ведь вчера было три! Но Роберт однозначно показывает пять – полную ладонь!
Да он издевается! – до гуруна доходит, и если бы не палица, окованная обручем с железными шипами…
Все тот же берег озера, небольшая заводь, она вся в зеленой ряске, из воды ближе к центру высоко поднимается сухой корявый сук. С появлением месяца тень от него прорезана на плотной, ковровой зелени не хуже, чем днем, как часовая стрелка.
И вдруг она движется – пошла по кругу, как если бы месяц в небе начал вращение, но тот стоит твердо, генеральской статуей.
– Три. – У гуруна на душе непорядок, он шалеет в этой путанице.
– Ладно. Не дергайся. Три. – Человеку нисколько не нравятся ни гурун, ни обстоятельства, но они его не трогают, не прошибают: он все уладит. Роберт думает о будущем, воображая самые фантастические утешения жизни, при мысли о которых у нормальных людей дыбом встанут волосы, но с нормальными людьми Роберту скучно – он отчаянно зевает в их нахваленном обществе и топчется на месте, когда пытается поступать как они. А пьяный – рассуждает (он любитель рассуждать не в меньшей степени, что любитель действовать): «Знаешь, сколько стоит нормальный человек? Как стершийся пятак: ни герба, ни вензелей, уже блин, а не монета, он не в ходу».
Удивительное дело! Только сейчас Роберт замечает вращение «стрелки». Его взгляд тревожно обшаривает стороны, тишину лесной ночи: ничего подозрительного, только эта «стрелка». У Эржи получилось? Неужели это так? Тогда он дурачок, что связался с гуруном.
Роберт долго ворочается – земля стала твердой, неудобной для сна, и воздух не дышится, колка иголка.
Гурун реагирует на это проще: он влезает в воду, надевая на плечи покрывало из тины, и обламывает ветку, дающую тень, ниже уровня воды с удовольствием расправы. Недалекий, вспыльчивый.
7
На краю старой гари, обнаружив кровь, оба следопыта – каждый по-своему – оценили ситуацию, и Роберт проиграл: змея не оставила ему пищи для зрения, а гурун со своим обонянием животного увидел ее, но рассказывать не стал – человек ему тоже ничего не рассказывает!
Эржи не пряталась. Она оседлала размашистый выворотень, сидела к ним спиной.
– Не меня ждешь, красавица? – окликнул Роберт с едким интересом.
Голова – не сразу – повернулась на голос, совершенно равнодушно – как «меня не касается».
– А усы кошачьи любишь?
Она не ответила. Черты лица замерли. Не пригорюнилась, а что-то происходит. Глаза – стальные; у той – Роберт помнил – они яркие, быстрые… Не похоже на нее!
У него неприятно засосало под ложечкой.
У гуруна все покрывает шерсть.
– Тебя зовут… Эржи?
Она не понимала, и ей было наплевать на утраченное понимание. Эржи спрыгнула с ума с ловкостью гимнастки! Ничего от потерянности и беззащитности, которая бывает у настоящих сумасшедших. Образ необозримого черного пространства с дрейфующими глыбами железного льда. Даль с холодными змеями, лежащими на дне, зазубренном, каменном, и белое платье, летящее над ними.
Кольцо опасности – Эржи его стягивала, как узел на удавке.
Вступая в этот радиус, Роберт испытывал такое же естественное желание повернуться, как если бы он двигался против течения, – среда сопротивлялась, выжимала обратно. Тогда он перерезал свою естественность, чтоб она не мешала, и стал как крепость.
Гурун, не церемонясь, потащил Эржи с дерева, сволакивая так, что чуть не вывернул ей шею. Роберт не вмешивался – их уговор, три золотых слитка, никто не отменял.
Гурун убрал лапы. Девушка тотчас же упруго выпрямилась, махнув волосами, совершенно непонятно, что она сейчас выкинет, но насмешка в ней была – через все, невидимая, как радиация, но такая же явная; готовность видеть смерть, постигать ее дальше – неуемная, пристальная.
Ее нужно убить – любой христианин почувствует это, – съездить по рылу, все, что угодно, но не давать ей воли, иначе она заберет всю волю; отец бы так и сделал – Роберт встретил его на пути своей памяти и не слишком обрадовался: отец был жестокий и умный священник, его уважали, как собака палку, о его молчание можно было обрезаться; сын назло отцу выдумывал истории – как Иисус Христос на лягушке поскользнулся и многие другие, а сейчас вот он сам готов поскользнуться на подобной лягушке. «Ее нужно убить». Прямоносый, лобастый, с серыми глазами, которые были такими же цепкими, как его руки, вообще он был ухватистый – исподтишка, а сына прозевал, не успел надеть намордник – волчонок ушел.
Гурун тихо свистнул.
Шагах в двадцати, рядом с рослой березой, появилась фигура, отделившись бесшумно, не из-за дерева, потому что (Роберт понимал это верой) за стволом ее не было – другой источник.
Остальные фигуры раздавались по принципу из следующей следующая – крайняя удваивалась, и так – пока не обложили по кругу.
На всех на них были одинаковые рясы (или балахоны), вполне обыкновенные, но никто бы не подумал, что они пошиты обычным портным. Рукава опущены, кистей из них не видно, в глубоких капюшонах не видно лиц.
Тем же легким движением, как на спину лошади, Роберт, рукою подтянувшись за корень, взглянул через выворотень – круг замкнулся. Голова той фигуры, с которой начиналось, повернулась в профиль (треугольник капюшона) ко второй фигуре, вторая – к третьей, и движение покатилось, обежав всю цепочку, – они толкнулись, смолисто, густо. Ах так? – пожалуйста! Хотите заварухи? Роберт не увиливает, ощущение знакомое, как перед серьезным, непредвиденным соперничеством, где могут понадобиться любые приемы.
Гурун заревел и бросился на Эржи: она их хозяйка! Роберт еле успел вмешаться между ними. Ударившись в него, гурун ажно вырос, все кости в нем раздались – долой человека, он схватится и с ним, раз пошла такая пьянка, но секундной задержки оказалось достаточно. Все-таки и в нем, шерстяном отморозке, жила наблюдательность и меткость выживания. Он понял, почему человек заступился.
Эржи грызла собственную руку – только бы избавиться, ночерь, ночерь! сила наважденья, ей нужна была боль, иначе не прогонит – и закусывала кожу, ведь она была не с ними, против капюшонов – ночерь, ночерь! а белое платье неслось так низко, что камни ворочались и шире себя разевали рты.
«Выручай, родная», – что-то вроде этого значил жест, которым Роберт поднес палицу к губам. Гурун ему сурово и коротко кивнул, вот на кого он может положиться! Не братья навек, но на эту драку больше, чем братья; лучше всякой клятвы – мужской обмен взглядами: играем, успокоились.
Он ринулся на них, но удар – и как будто оступился в яму: фигура в балахоне под ударом исчезла, все равно что лопнула, но что-то осталось, и это он не раз намотал на палицу, швыряя ее в стороны – направо, налево. Его сила росла из черных рычагов, которые в нем обнаруживались в подобных ситуациях, звериной обдуманности каждого броска, поворота тела. Но тут он промахнулся. Его обхитрили. Ни одна фигура с ним даже не боролась – на месте ее возникала пустота. И новые, новые – до мельтешения! Он их лузгал как семечки, но палица при этом становилась все тяжелее, и вот уже Роберт не мог ее поднять, своим наконечником она упала в землю и точно приросла ко всему земному весу, неподъемной тяге, невозможно оторвать ни на миллиметр – если только всю планету из-под ног с нею выдернуть! – а фигуры в балахонах монотонно множились, выходя из-за деревьев все новыми рядами.
Эржи сделалось дурно, показалось ей, что потеряет сознание, но скрутил спазм – посередке, нагнул, оглушил ее, как рыбу. Обильная масса полила изо рта, как рвота, – круги перед глазами, но такую же массу начинали извергать друг за другом капюшоны! Хлестало цветом йода. В этой смрадной блевотине метался гурун, награждаемый фонтанами и спереди, и сзади.
Роберт в три прыжка оказался у Эржи. Приступ рвоты прошел, но она, не продышавшись, оставалась все в том же разбитом положении – на полусогнутых. Он сшиб ее с ног и – вперед лицом – так хлопнул об землю, что сломал ей нос, можно было и поласковей, но беречь будут позже. Она под ним дернулась, пытаясь выгрести, как из-под завала, но тяжелой рукоятью (охотничий нож) он стукнул ей по темени, Эржи затихла, а фигуры – неизвестно, все равно что расстегнулись на все сразу пуговицы, и ничего не стало. Трясина захлопнулась, оставив на стыках остывающую массу, похожую на ту, которая вспухает гладкими шариками на жвалах кузнечика, когда его поймаешь и надавишь на тельце.
Духота старой гари, всю траву истоптали, с того края площадки приближается гурун.
Рокотнув – а бархатный, удалой был рокот, – гурун похлопал человека по плечу: есть, за что одобрить, чихурнулись по полной, а вышли сухими! – и Роберт откликнулся: три? – показал он гуруну на пальцах, прекрасно понимая, что тот не потребует, а он и не отдаст, девчонка – катастрофа, беспредел – первый сорт, не расстанешься с такой.
Гурун отмахнулся и побрел, косолапя, обратно к озеру, ничего не обещая на завтрашний день, но сегодня у них мир.
Когда Эржи очнулась, ее пальцы неуверенно что-то искали на одежде, не находили. Она привстала. С ней рядом был мужчина – молодой, сероглазый. Она не забыла, что у всех, кто ей нравился, были серые глаза.
– Как тебя зовут?
8
Спустя трое суток на крыльцо вышла женщина. Она была крестьянка и привыкла работать, потому что больше ничего не умела. Крынка молока у нее в руках предназначалась для мужа, однако старуха, вынося ее из дома, едва не расплескала все молоко, потому что чудо застало врасплох ее аллилуйную, беспомощную веру.
Муж, видимо уставший, дремал у амбара в вечерней прохладе, а топор в это время носился в воздухе и колол дрова – без постороннего участия!
Старуха ахнула. Она перекрестилась, точно захлебывалась и пускала пузыри, а закат был такой… в общем, так же, как озеро мягко мерцает за ночными деревьями, так и тут сквозь обычные закатные краски сквозила запретная, гремучая зелень, которая манит и не отдает никого и никому.
Топор уже трижды упрямо врезался в одну и ту же широкую колодину, отпиленную с комля. Лишь с четвертого раза она поддалась и щелкнула надвое с сухой легкостью.
∙