Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2012
Нина Литвинец родилась и живет в Москве. Кандидат филологических наук. В течение многих лет возглавляла издательство “Радуга”. С 1999-го по 2008 год – на государственной службе. Заслуженный работник культуры РФ. Вице-президент Российского книжного союза.
Нина ЛИТВИНЕЦ
Диптих
Африка
Сколько себя помню, я мечтал о путешествиях. Дальние страны манили меня, как и многих мальчишек. Я воображал себя первопроходцем, открывателем новых земель, отважным капитаном, устремляющимся в неведомые моря. Но у моей мечты был еще тайный смысл. Даже не один. Первый из них – мама. Она была очень красивая. Как девушка на сыре “Виола”, только живая и веселая. Она была финка. И комсомолка. В начале тридцатых она и несколько ее друзей тайком перешли границу, навсегда простившись с буржуазной Финляндией. Они хотели строить новый, прекрасный мир в Советской России, великой стране будущего. В Финляндии им грозил арест. В Ленинграде мама познакомилась с отцом, бывшим латышским стрелком, в то время работником райкома. Они поженились, и через год родился я. Когда мне было три года, маму арестовали. Приближалась война с белофиннами. Каждый вечер я просил доброго Боженьку, чтобы он вернул мою маму. Я боготворил ее. Иногда она мне снилась, это было лучшим подарком. Отец был старше мамы лет на десять, сухой, замкнутый, неразговорчивый человек. Наверное, он по-своему любил меня, но мне с ним было скучно. Он никогда не играл со мной в догонялки и жмурки и никогда не смеялся. Через год он снова женился, и моим воспитанием занялась мачеха. Это была простая русская женщина, добрая и заботливая. Но маму она заменить не смогла. Отец к тому времени уже не работал в райкоме, его убрали как мужа финской шпионки. От мамы он отрекся. С учетом былых заслуг ему подыскали место на какой-то торговой базе. Это спасло его от последующих репрессий. Когда началась война, отца тут же призвали. Он попал на Волховский фронт, гнил в Синявинских болотах, потом участвовал в прорыве блокады Ленинграда. Нас к тому времени в городе уже не было. Отец устроил так, что нас вывезли по льду Ладожского озера в конце первой, самой голодной зимы. Мы остались в какой-то деревне. Мачеха тут же пошла работать в колхоз, это дало нам возможность выжить. Отец вернулся в Ленинград в конце сорок четвертого, его демобилизовали в связи с открывшейся язвой желудка. Он вызвал нас к себе, и мы вернулись в старую квартиру. Помню, что мебели там почти не было. Часть сожгли мы с мачехой в холодную блокадную зиму, остальным в наше отсутствие воспользовались соседи. Мы с мачехой спали на полу, укрываясь отцовым военным тулупом. Отцу мы предоставили уцелевшую никелированную кровать, на ней он поправлялся после операции. Тогда он и начал со мной разговаривать.
Я устраивался у него в ногах, и он рассказывал про войну, про солдат, про новое оружие, которое привезли перед самым наступлением. Он считал, именно “Катюши” решили исход войны. Отец прошел всю войну капитаном, командовал ротой. Почти перед самой демобилизацией ему присвоили майора. Но “капитан” нравилось мне больше, я иногда так и обращался к нему, “товарищ капитан”. Отец не возражал.
Однажды, набравшись смелости, я попросил его рассказать про маму. К моему удивлению, он не отказался. Когда он говорил о ней, голос его дрожал. Из тайника под половицей отец извлек две фотографии. Они свидетельствовали, что мама была красавицей не только в моих детских снах. Я спросил, как он мог отказаться от нее. Отец долго молчал. Потом сказал, что я еще слишком мал, чтобы все понять правильно. Незадолго до ареста мать, словно предчувствуя, попросила его любой ценой сохранить сына. Любой ценой. И он это сделал. Если б сейчас она была жива, она бы его одобрила. В тот момент мы оба не знали, что она жива.
В тайнике лежали еще две тоненькие книжки. Я попросил разрешения их посмотреть. Это оказались стихи. Никогда бы не подумал, что отец увлекается поэзией. С его суровым обликом это не вязалось. Я уже ходил в школу и много стихов знал наизусть. Но такого поэта мы не проходили. Какой-то Николай Гумилев. Отец прочел два стихотворения вслух. Мне понравилось. Про Африку, далекую и такую осязаемую, вещественную. Даже незнакомые слова становились вдруг понятными. Стихи звучали как музыка, необычная, сильная музыка с особым, неповторимым ритмом. Я решил, что, когда вырасту, обязательно отправлюсь в Африку. Представлял, как поднимусь на борт корабля и скомандую поднять паруса. Подальше от страны, так несправедливо поступившей с мамой.
На следующий день, осмелев, я попросил отца рассказать про поэта. Похоже, он ждал этого вопроса. Но сначала заставил меня поклясться, что я никогда никому ничего не скажу. Я поклялся. Мне льстило иметь с отцом общую тайну.
Я уже говорил, что отец в молодости был латышским стрелком. Не по убеждениям, а просто из солидарности с товарищами. Он был уверен, что в смутное время латышам надо держаться вместе. А вообще отец мечтал стать моряком, как его дед. И тоже мечтал о дальних странах. В юности он выходил в море с рыбаками. Но рыбацкой лодки ему было мало. Он хотел служить на большом корабле. Его определили в пехоту. Через несколько лет после революции части латышских стрелков расформировали. Они сделали свое дело. В ожидании нового назначения отец посещал разные мероприятия. Чтобы хоть чем-то заняться. На родину, в Латвию, возвращаться было не к кому. Да и небезопасно.
Однажды он забрел на поэтический вечер балтфлотцев. Высокий, некрасивый человек читал стихи про Африку. Отец заслушался. Это были смелые, мужественные стихи. Полные ярких красок и звуков. Стихи настоящего путешественника. Даже чересчур смелые. В одном стихотворении были строчки:
Я бельгийский ему подарил пистолет
И портрет моего государя.
Поэт произнес их особенно отчетливо. Зал загудел. Несколько человек вскочили с мест. Один потянулся к кобуре. Отец испугался, что автора стихов убьют. С революционными матросами шутить не стоило. Они всегда готовы были шлепнуть контру. В порыве, так сказать, революционного энтузиазма. Но Гумилев, словно ничего не замечая, продолжал читать. Позже отец узнал, что за войну у него был Георгиевский крест. Такого человека испугать нелегко.
Закончив чтение, он скрестил руки на груди и спокойно обвел взглядом зал. Оба глаза у него слегка косили. Несколько минут стояла тишина. Отец хлопнул в ладоши одним из первых. И зал взорвался аплодисментами. Они гремели несколько минут. Матросы оценили смелость. Да и стихи были хороши.
На отца это произвело сильное впечатление. Революционных моряков он терпеть не мог. Много крика и мало мозгов, так он сказал. Большевиков он вообще не жаловал и по своей воле никогда бы с ними не связался. Но это я услышал от него много позже. Тогда же он сказал только, что революция вынесла на поверхность много отребья. В устах отца это было резкое слово. Читавший поэт к отребью явно не принадлежал. Чем сразу и расположил к себе отца. Сразу видно, достойный человек. И благородный. Так он сказал.
Позже я узнал, что у отца были серьезные основания это говорить. В восемнадцатом году группа латышских стрелков была брошена на борьбу с Колчаком. Так отец оказался в Екатеринбурге. Однажды к ним заглянул комиссар и выбрал восемь человек для выполнения ответственного задания. В райкоме им разъяснили, что за задание. Расстрел низвергнутого царя. Согласно революционному приговору. Трое сразу отказались. Отец отказаться поостерегся. В конце концов, на русского царя ему было наплевать. Да и промахнуться всегда можно. Но когда в подвал, где их построили для свершения пролетарского правосудия, привели всю царскую семью, отец похолодел. Стрелять в женщин и детей он не мог.
Дальнейшее он помнил смутно. Крики, кровь, беспорядочные выстрелы. Не он один стрелял поверх голов. Поэтому, когда раздалась команда “Прекратить огонь!”, в живых оставались многие. Царь, правда, был убит с первого выстрела. Комиссары хладнокровно добивали уцелевших. Отец не мог на это смотреть и тайком выбрался наружу. Его била дрожь. Грех на нем был великий, он это сразу понял. Пусть даже он не целился в людей. Но в его характеристике навсегда поселилась жуткая фраза: “Принимал участие в приведении в исполнение приговора над царской семьей”. И значит, он был виновен. А поскольку партия позже отблагодарила его за вклад в революцию квартирой в Питере и теплым местечком в райкоме, вина эта лишь усугубилась. Искупить ее он не мог. И понятно было его преклонение перед человеком, сохранившим верность “своему государю”. И не побоявшимся это сказать. И вообще ничего не боявшимся.
Через неделю после того случая отец получил назначение. Какую-то должность в Петросовете. Не очень большую, но дававшую спецпаек. Незадолго до расформирования отец был ранен. Рана еще не совсем зажила, и воевать он не мог. Пришлось осваивать бумажную работу. К тому времени он уже прилично говорил по-русски. С акцентом, правда, который так и остался до конца его дней. Писал с грамматическими ошибками, но тогда это никого не удивляло.
В конце августа двадцать первого года отец отправился в Таврический дворец на очередное заседание Петросовета. Председатель городской ЧК делал доклад о раскрытии контрреволюционного заговора. После кронштадтского мятежа это было в порядке вещей. Список расстрелянных был длинный, больше полусотни. Отец задремывал, для отвода глаз рисуя в блокноте кружочки и звездочки. В середине списка он вздрогнул, сразу проснувшись. Под номером тридцать докладчик, слегка запинаясь, прочитал: “Гумилев, Николай Степанович, тридцати трех лет, бывший дворянин, филолог, поэт, член коллегии издательства “Всемирная литература”, беспартийный, бывший офицер”. Сомнений быть не могло. Поэт все-таки поплатился за смелость и верность.
В тот же день отец забрел в книжную лавку на Невском и купил два сборника стихов расстрелянного поэта. Они еще продавались. Для благонадежности взял также сборник статей товарища Троцкого и справочник русского правописания. Вечером, запершись в своей комнате, он налил полстакана водки, полагавшейся к пайку, и залпом выпил. Потом сел читать. Насколько я помню, отец вообще-то пил мало и водке предпочитал сладкую наливку. В ту ночь он читал не только стихи, но и статьи Троцкого. И кое-что понял. Во всяком случае, книжку Троцкого изорвал под утро на мелкие кусочки и выбросил в Невку. А стихи сберег.
Все это я узнал от него много лет спустя. А тогда, в освобожденном от блокады холодном городе я просто читал стихи, заучивая наизусть, и мечтал о путешествии в Африку. В школе меня так и прозвали – “Африка”. Кличка пристала после одного урока географии. Учительница дала мне в руки указку и велела показать на карте место, куда бы я хотел отправиться в путешествие. На доске висела большая карта Советского Союза. Я стоял перед ней и молчал. Учительница, полагая, что я растерялся, начала мне подсказывать. Но что бы она ни называла: Урал, Крым, Днепр, Дальний Восток, я только мотал головой. Наконец она не выдержала: “Ну, если не можешь найти это место на карте, просто назови его. А мы с ребятами тебе поможем”. И тут я громко сказал: “Африка!” Класс взорвался смехом. С тех пор иначе меня никто не называл.
В конце пятидесятых, я тогда уже учился в мореходном училище, в дверь ночью позвонили. Отец с мачехой спали, я на кухне готовился к зачету по электродинамике. Поэтому именно я открыл дверь. Я узнал ее сразу. Роскошные белые волосы стали седыми, но она по-прежнему была красива. Так мне показалось. Я обнял ее и заплакал. Громко, как мальчишка. Она не плакала. Потом, уже за столом, сказала, что разучилась плакать в первый лагерный год, и с тех пор у нее не получалось. Она слегка отстранила меня и стала пристально разглядывать. Потом я часто ловил на себе внимательный взгляд. Она словно хотела наглядеться за все ушедшие годы.
Проснулись отец с мачехой. Анна Ивановна тут же кинулась собирать на стол. Отец сказал только: “Ты жива! А я ведь не верил!” Мама скупо рассказывала о своей жизни там. Ей, что называется, повезло. Благодаря заметной внешности, начальник лагеря сразу стал ее выделять. Давал работу полегче, звал вечерами как бы на допрос и поил чаем с баранками. Он весь был жирный и потный, прикосновения противны, но соседки по бараку убедили маму, что это серьезный шанс выжить. Хотя бы ради того, чтоб увидеть когда-нибудь сына. Так мама стала наложницей особиста. Отец слушал молча. Анна Ивановна всхлипывала. Когда начальник лагеря пошел на повышение, он завещал маму преемнику. Но тому она не глянулась. Он предпочитал темноволосых евреек. Для мамы это было счастье. Новый начальник оказался садистом, и участь выбранных им женщин была горька. Одна из них, бывшая актриса, не выдержав, бросилась в прорубь, другие через какое-то время оказывались в лазарете и там умирали якобы от воспаления легких. А мама работала на лесопилке. К тому времени на нее уже не заглядывались, грубый платок скрывал волосы, на лице залегли морщины. После смерти Сталина маму перевели на поселение. Там было полегче. Отец спросил, почему она не написала, когда это стало возможно. Мама ответила, что не хотела создавать нам трудности. Да и не знала, живем ли мы по старому адресу.
Анна Ивановна притащила раскладушку и приготовила маме постель. Во время маминого рассказа она почти все время плакала, глаза у нее опухли. Не помню, как сдавал на следующее утро зачет. Когда вернулся домой, отец с мамой сидели на кухне вдвоем и тихо разговаривали. Судя по спокойному тону, они уже все решили. Жить в Ленинграде маме было нельзя, она хотела поселиться где-нибудь вблизи Петрозаводска, природа там похожа на финскую. Специальности у нее не было, она знала лишь, как валить лес и распиливать бревна. Но в Петрозаводске это могло пригодиться. Отец дал маме деньги, отложенные на новый шкаф, Анна Ивановна поделилась одеждой. На следующее утро мама ушла.
Через две недели от нее пришло первое письмо. Она писала, что устроилась вполне прилично, сняла комнату у ингерманландцев в деревне под Петрозаводском, ей обещают место на складе. Раз в месяц я к ней ездил. Привозил продукты, пирожки от Анны Ивановны, книги. Мама много читала, словно наверстывая что-то. На поселении она жила рядом с образованным человеком, бывшим университетским преподавателем, ухаживала за ним, а он в благодарность много рассказывал о книгах. Теперь ей хотелось прочитать все, о чем он тогда говорил. Позже этот человек разыскал маму, и они стали жить вместе.
Я окончил училище и ходил механиком на теплоходе по Ладоге. О дальних странствиях мечтать не приходилось. Анкета для этого была у меня неподходящей. В свое время отец предлагал оформить усыновление Анной Ивановной, что сняло бы нехорошую графу, но я расценил это как предательство и отказался. Пришлось вступить в партию. В райкоме отнеслись ко мне доброжелательно. Сын латышского стрелка, человек рабочей профессии, скромный и непьющий. Мать, правда, из репрессированных, но сталинские репрессии тогда осуждались. О своих поэтических пристрастиях в райкоме я, понятно, умолчал. Однажды меня даже выбрали секретарем ячейки на теплоходе.
Накопив партийный стаж, я подал заявление в Балтийское морское пароходство. Со мной побеседовали, спросили, почему так рвусь в загранку. Я ответил, хочу посмотреть мир. Да и материально это намного выгоднее. Второй аргумент, похоже, был им понятнее. Анкету я оставил, сказали, если будет нужно, со мной свяжутся. Но не связались.
Как-то в очередной раз я поехал к маме. Рассказал о своих злоключениях. Мамин друг – они тогда уже жили вместе, он преподавал в петрозаводском пединституте – задал мне тот же вопрос, что и в пароходстве. Здесь можно было не кривить душой. Вместо ответа, я прочитал стихотворение Гумилева “Сомалийский полуостров”.
В целой Африке нету грозней сомали,
Безотраднее нет их земли,
Сколько белых пронзило во мраке копье
У песчаных колодцев ее…
Реакция была бурной. Афанасий Игнатьевич, так звали маминого нового мужа, буквально бросился мне на шею. “Боже мой, боже мой! – повторял он. – Нет поэта, убили, истребили, книжки изъяли, а стихи живут! И молодые люди их читают! Какое счастье, что довелось дожить до этого!”
Оказалось, это был его любимый поэт. В тот вечер мы долго говорили о Гумилеве. Я рассказал историю отца, поведал про две тоненькие книжки, до сих пор лежащие в тайнике. К тому времени отец от меня уже ничего не скрывал. Афанасий Игнатьевич особенно посмеялся над разорванным Троцким: “Опередил, опередил твой отец время! В анкете может писать, что борьбу с троцкизмом начал десятью годами раньше!”
Я спросил, кто же все-таки виновен в смерти Гумилева. Он ответил, что много думал об этом, тайно собирал материалы. “Знаешь, лет двадцать назад я сказал бы, Зиновьев, который задержал телеграмму Ленина, отправленную по настоянию Горького. А теперь скажу по-другому. Все. Он был на голову выше тех, кого вынесла на поверхность революция. Благородный, честный, бесстрашный, человек ушедшего навсегда времени. По косоглазию не подлежал призыву на фронт, но заставил исправить документы и отправился в окопы добровольцем. Георгиевский кавалер. Кто еще был способен на такое? Да они все только кричать могли! Брики ставили на Маяковского. Соперник главному революционному трибуну был не нужен. Ося тогда как раз работал в Петроградской ЧК. Мог бы, мог бы что-то сделать, но пальцем не пошевелил. Зачем, когда есть Маяковский? Ахматова и Цветаева были всего лишь пишущие дамочки, их не слушали. Это потом они выросли. Ахматова вон сейчас настоящий большой поэт. А представляешь, каким поэтом мог бы стать Гумилев? С его опытом войны и революции, с его фантастическим даром и работоспособностью? С его душевной цельностью? Да никто не мог бы стать вровень с ним! И никому не хотелось таких сравнений. Опасны они для всякого отребья. Вот и ликвидировали поэта с молчаливого согласия интеллигенции. Только Горький вступился, да и то опоздал”.
Я не очень понял этот взволнованный монолог. Слово “отребье” напомнило мне отцовское выражение, тоже произнесенное в рассказе о Гумилеве. С тех пор мы с Афанасием стали друзьями. Я больше не ревновал его к маме.
Спустя пять лет неожиданно пришло приглашение в морское пароходство. Железный занавес давал трещины, торговля с заграницей росла, культурный обмен тоже. Людей не хватало. А я за это время еще и английский подучил, курсы повышения квалификации прошел. Знал современную технику. И давно уже был членом партии. И победителем соцсоревнования. Меня приняли на четырехпалубный пассажирский теплоход “Михаил Лермонтов”. Он ходил по Балтийскому морю. Со стоянками в Хельсинки, Стокгольме, Таллине, Копенгагене. О таком я не мог и мечтать.
Из первого плавания я привез отцу протестантскую Библию, в последнее время он все чаще поминал Бога в разговорах. Видно, грех расстрела царской семьи саднил в его сердце. А может, и другие какие грехи. Рисковал здорово, но Библия была на папиросной бумаге, небольшая по размеру и легко умещалась в кармане бушлата. Анне Ивановне я подарил туфли из очень мягкой кожи, она все чаще жаловалась на ноги. Следствие работы в колхозе по колено в воде. Афанасию привез большую лупу для чтения, самых сильных очков ему уже не хватало. А маме, маме я купил свитер с национальной финской вышивкой и надписью “Суоми”, синий, под цвет глаз. Жизнь, казалось, налаживалась, и все были счастливы.
Все, только не я. Вернувшись из плавания, я сразу угодил на большое партийное собрание пароходства. Речь шла об усилении идеологической и воспитательной работы. Двое матросов с большого торгового судна остались в Лондоне, попросив там политического убежища. Их сурово заклеймили как предателей; секретарей партийных и комсомольских ячеек обязали наладить работу с молодежью. Я под определение “молодежь” уже не подходил.
С тех пор мысль об этих двоих не давала мне покоя. Вот так, легко и просто сделать шаг и оказаться в другом мире. В мире, где не бросают в лагеря женщин только за то, что они подозрительной национальности. Где не расстреливают поэтов. И где можно, наконец, осуществить давнюю мечту, устроившись на корабль, который направится в Африку. Этот мир манил меня с каждым рейсом все больше. Блеск витрин и обилие товаров оставляли меня равнодушным. Хорошо, конечно, когда без проблем можно купить любую вещь. Но вещи меня не волновали. Мне хотелось свободы. Иной жизни. Хотелось показать этой власти, как я к ней отношусь. Если бы не отец, если бы не мама и ни в чем не повинная Анна Ивановна, я бы, не колеблясь, стал перебежчиком. Я знал, как это сделать, все было продумано до мелочей. Даже пять золотых царских монет куплены были по случаю у подпольного спекулянта. Несколько ребят из команды уверенно промышляли подобной контрабандой, чтобы получить за границей вожделенную валюту. Но что будет с родными? Отец получал персональную пенсию, это давало возможность прилично жить и еще помогать маме. Зарплата у нее была крошечная. Афанасий, правда, зарабатывал преподаванием и получал небольшую пенсию. Ему восстановили ученую степень, и даже при почасовой оплате выходило неплохо. Я не мог поставить их всех под удар. Да и навсегда расстаться с ними не мог. Тоже по сути без права переписки.
Проницательнее всех оказался Афанасий. Однажды он напрямую спросил, чем все время занята моя голова. Он подозревал несчастную любовь. С этим, однако, у меня все было в порядке. Симпатичная сестричка Зоя из медсанчасти корабля скрашивала мое одиночество на суше и на море. Скромная и застенчивая, она ни разу даже не заикнулась о свадьбе. Знала, что я живу не один. Сама же существовала в огромной питерской коммуналке, где в комнатушке ютились еще родители и старший брат. Только в плавании она могла нормально выспаться. Иногда я даже подумывал, не посвятить ли ее в мои планы. Вместе легче пробиваться.
Афанасию я все рассказал честно. Он меня не одобрил, но и отговаривать не стал. Для него существование вне России было невозможно. Для меня наоборот. Да и русским я не был. В паспорте стояло “латыш”, но я считал себя финном. Как мама. Это твое решение, сказал Афанасий, и, если ты его принял, действуй, с возрастом будет только сложнее. Это я и сам понимал. Но решиться не мог.
Смерть отца я воспринял как знак. Он ушел из жизни добровольно. Выстрелил в себя из именного наградного револьвера, который получил когда-то за революционные свершения. В оставленной записке просил прощения у мамы и Анны Ивановны, жаловался, что не может каждую ночь во сне видеть это, и выражал надежду на скорый и справедливый Божий суд. Его похоронили тихо, без подобающих почестей. После похорон я сообщил маме о своем решении. Это был трудный разговор. Не знаю, поняла ли она меня. Ведь именно из-за нее, и еще из-за поэта Гумилева, я готов был навсегда проститься с советской властью. В душе, уверен, она знала, я прав. Но ей предстояло потерять меня во второй раз, с этим трудно было смириться. Я пообещал при первой же возможности взять ее к себе. Мы оба знали, что такой возможности не будет.
Ушел я в Стокгольме. В Хельсинки было б логичнее, но уж больно хорошие отношения были у Финляндии с Советским Союзом. Мамины фотографии и книжки Гумилева я оставил Афанасию. Все равно я знал их наизусть. Зое я ничего не сказал.
На Западе мне поначалу пришлось несладко. Долго не мог устроиться по специальности. Работал на стройке, прокладывал линию электропередачи на севере, даже мыл посуду в ресторане. Если б не социальная помощь, у шведов в этом смысле социализма больше, было б совсем худо. Но, в конце концов, меня взяли на корабль. Я тогда уже прилично говорил по-шведски. В море я ходил еще лет двадцать. В один из отпусков женился. Жена знала русский язык и даже преподавала на курсах. Дед ее эмигрировал из России в восемнадцатом году. Именно она подсказала мне, как доставать книги на русском языке. Я собрал небольшую библиотечку изданий “ИМКА-ПРЕСС”. Том Гумилева занял там почетное место. Жена, правда, предпочитала Ахматову и Цветаеву. Книг на шведском мы не покупали.
Под старость мы построили летний домик на скалах, с видом на море. Библиотечку я перевез туда. Когда появлялась надежная оказия, отправлял маме письмо и что-нибудь из вещей. Она похоронила Афанасия и жила вдвоем с Анной Ивановной в нашей ленинградской квартире. Анна Ивановна почти уже не могла ходить. После ее смерти я не оставлял надежды взять маму к себе. Организовал ей приглашение. Бумага долго лежала в шведском консульстве, но мама туда так и не пошла.
В Африке я все-таки побывал. На финском судне, плававшем под нигерийским флагом, мы прошли по Суэцкому каналу и долго разгружались в Могадишо. Удалось даже вырваться на пару дней вглубь страны. Но это оказалась совсем другая Африка.
Отголоски
Здесь испустила последний свой вздох
Бессмертная Анна.
По-нездешнему воздух в то утро был свеж.
Пытаюсь понять вас, Галина Илларионовна, и не могу. В голове не укладывается. Как вы, опытный врач, могли принять эту больную? Меня в известность не поставили, ни с кем не проконсультировались. По таким показаниям место ей в стационаре, а не в лечебно-профилактическом учреждении. Вы же это видели! Так в чем дело? Не могли отправить назад двух пожилых женщин, уставших с дороги? Прописали постельный режим? Какой постельный режим в санатории?! У нас не больница. Здесь отдыхают, восстанавливаются, поправляют здоровье. Все сплошная профилактика. Смерть пациента у нас невозможна в принципе, ну разве что кирпич кому на голову упадет. И то за кирпич я как главврач отвечу. А теперь представьте, какое смятение ее смерть вызвала среди нашего контингента! Согласен, во всей нашей культуре тоже. Но культура далеко, а за контингент мы с вами несем ответственность. У Светланы Вячеславовны вон истерика. Да знаю я, что истерики у нее через день! И что она абсолютно здорова, тоже знаю, вес только лишний надо сбросить. Успела уже пожаловаться, что пришла на прием строго в назначенное время, а вас не было. Да, вы были у постели умирающей. Но она-то этого не знала и разнервничалась. А тут еще и смерть. Управление я в известность поставил. Сразу же. Но она все равно мужа накрутит, он тут же бросится по верхним телефонам звонить. Было уже, и не по такому даже поводу. Ну да все равно, объяснения так или иначе писать. Да понимаю я, вы делали все возможное, чтобы спасти. Не корите себя. Здесь медицина бессильна. Даже если б камфару десятью минутами раньше ввели, ничего бы не изменилось. Какая жизнь, такое и сердце, мы, врачи, знаем. Инфаркты бесконечные, а в Боткинской вообще чудом выкарабкалась, я историю смотрел. Помню тот доклад Жданова, я как раз в Ленинграде в Военно-медицинской академии стажировался. Хорошее было время, первый год без войны. Стихов я тогда не читал, не до того было. Но выступление прочел, задело оно меня. Сплошная брань, нельзя так о поэте, да и вообще о человеке нельзя. Согласен, про Жданова давно забыли, а ее читали и будут читать. Зато зарубка на сердце осталась, сколько их еще потом было, вот вам результат.
Но почему, почему все-таки у нас? Смерть пациента в одном из лучших санаториев! Хорошо еще, в Склифе поняли нашу проблему. По старой дружбе помогли. Машина уже вышла, через какой-нибудь час тело к ним в морг заберут. Как раз после обеда, все спать будут. Почему так быстро? Да вы представляете, какое здесь иначе паломничество начнется?! Одного с цветочками я уже отпаивал. Навестить приехал. А вышло – к смертному одру. Как раз пациентка из двенадцатой на него в коридоре налетела, пришлось и ей сказать. В лице прямо изменилась. Нет, толпа нам здесь не нужна. Да не ревите вы как девчонка! Все вы делали правильно. И я бы ничего другого не смог. Если врач над каждым пациентом рыдать будет, он лечить вообще не сможет. На сегодня вас от приема освобождаю. Если что-то срочное, Татьяна Семеновна подстрахует. Идите успокойтесь, погуляйте, погода вон какая замечательная. Стихи ее почитайте, у нас в библиотеке наверняка есть, дефицит прямо из экспедиции получаем.
Алло? Ну, какие еще проблемы в клубе? Отменить вечером концерт? А кто приедет? Артист драматический? Пусть выступает, но что-нибудь подходящее к случаю. Без анекдотов. Чтоб никого не задеть ненароком. Нет, я не только об усопшей. Забыли, какой сегодня день? Да, пятое марта. Я вот хорошо помню. Сколько тогда в Склифосовского насмотрелся! Так что объявление повесьте! Кто хочет, пусть на концерт приходит. Что, после еще и танцы? А вот танцы отменить к чертовой матери!
Не могу остановиться, Костя, не могу! Как подумаю, что она была здесь, рядом и мы ничего не знали! А теперь она умерла! Да знаю я, что ей лет было много! Но мне кажется, успей я сказать ей, как стихи ее люблю, как книжку в больницу брала и перед операцией читала, как много наизусть помню и как перед ней преклоняюсь, она бы не умерла. Ну, хотя бы не так сразу! Пожила бы еще хоть немножечко, написала бы еще что-нибудь. А теперь ее нет. И уже никогда не будет. Тело простыней накрыли. Знаю, что не выходила из комнаты. Но я бы под дверью сидела и дождалась все равно. Ты не представляешь, что ее книжка для меня значила! Помню, конечно, что ты подарил. Я и замуж за тебя потому вышла. За мной еще Миша Содельский ухаживал, аспирант, помнишь? Он на день рождения духи мне подарил польские. Резкий такой запах. Их Нинка у меня выпросила. А ты – Ахматову! Это было такое счастье! Дело не в подарке. Просто вдруг открылось, как ты меня понимаешь. Это ведь самое главное. А теперь, после операции, все время думаю, что бы я вообще без тебя делала? Ты уж не бросай меня, Костя, ладно? Я возьму себя в руки и поправлюсь, обязательно поправлюсь.
Представляешь, у Галины-то беда какая! Пациентка сегодня утром умерла. Остановка сердца. Позавчера только поступила, а сегодня умерла. Известная какая-то была, то ли писательница, то ли артистка. Я не видела, Галина ей сразу постельный режим прописала. Она до этого в Боткинской долго лежала. Конечно, не надо было принимать! Понятно, что не санаторная. Да видела Галя ее состояние! И кардиограмму сразу сделала, все как положено. И лечение назначила. Но не смогла в стационар отправить, просто не смогла. Сама подумай, человек в санаторий приехал, а ему говорят, вы при смерти, нам такие не нужны, отправляйтесь-ка немедленно в больницу, там помирайте. Думала, выходить сумеет. А оно вон как обернулось. Да все уж знают. Мегера эта из девятого полулюкса тут же истерику закатила. Дарья ей магнит ставила, еще и до рубильника не дотронулась, а та орет, что слишком сильно, что здесь ее угробить хотят, как ту пациентку. И послал же Бог сокровище! Каждый год одно и то же. Молоко за вредность должны выдавать, когда она приезжает. Я прибежала, сосчитала пульс, послушала сердце, ничего особенного, конечно. Посоветовала ей сегодня на процедуры не приходить, просто погулять. Солнышко-то вон какое весеннее. Еще та молодая женщина после операции очень расстроилась, ну здесь-то понятно, такую операцию перенесла, считай, на том свете побывала. Она, конечно, без истерик, но Дарья сказала, лежит на магните, а слезы катятся, катятся, тихо так. После подушку поменять пришлось. А час назад Борис Семенович приходил, просил особенно внимательно сегодня ко всем относиться, о любых происшествиях сразу ему сообщать. Лица на нем не было. Еще бы! Сколько ему теперь бумаг всяких написать, в кабинетах разных отчитаться! Несколько месяцев, поди, проверками будут дергать. Дай ему, Господи, терпения!
Леня, ты должен срочно меня отсюда забрать! Здесь пациенты мрут как мухи. Сегодня утром вон бабка одна померла. Что, уже слышал? Поэтесса, говоришь? А что она в санатории нашем делала, поэтесса? Путевки дают, кому попало, а потом переживают! Так им и надо. Не могу я здесь больше оставаться! Персонал такой невнимательный, врача не дождешься, хотя сама же назначила мне время. Завтра приезжай и забирай меня отсюда! Ну и что, что ремонт не закончили? Ты ведь живешь как-то! Какая срочная работа, завтра воскресенье! Хорошо, попробуй в другой санаторий! Но здесь оставаться я не могу, вся на нервах, в голове постоянно шум. Аппетит пропал совершенно. Да и готовят отвратительно. Представляешь, мне прописали пятый стол, а там все такое пресное, безвкусное. Что с собой взяла: шейку, карбонад, колбаску копченую, это я уже съела, здесь купить ничего нельзя, магазин на территории ужасный. Ты что, издеваешься? Какие йодобромные ванны? Мне не помогают, у меня от них сердце колотится. В общем, я собираю вещи. Домой, в другой санаторий, куда угодно, только подальше отсюда. Последнее здоровье здесь потеряла. Вечером позвоню, чтоб сказал, во сколько машина и куда. Все!
Волшебница вы, Елизавета Петровна, просто волшебница! Под вашими ручками все косточки распрямляются! Всяк раз помолодевши на двадцать лет после вашего массажа. А что сегодня такое случилось? Носятся все как угорелые, не в своей тарелке словно. Только у вас покойно, как всегда. Что, пациентка умерла? От сердца? Да, беда. Затаскают теперь вашего главного. Всего три дня пробыла? Ну, тогда еще ничего. Выходит, такая и приехала. Известная, говорите? А фамилия как? Ахматова? Это которая поэтесса? Нет, стихов не читал, не знаю. А вот постановление ЦК было по ней, помню. При Сталине еще. Ругательное очень. Чем-то она вождю не угодила. Он ведь с интеллигенцией не церемонился. Чуть что, десять лет без права переписки! Настоящий генералиссимус! Это потом Никита распустил народ. Анекдоты всякие пошли. При Сталине анекдотов не было, за это сажали. А сейчас слова одни, а дела-то – тю!
Это на сколько же она, выходит, вождя пережила? На тринадцать лет. Чертова дюжина. Радовалась, поди, вольнице-то. А все равно в день его смерти ушла!
Роза Григорьевна, уколы утренние я все сделала, а анализов сегодня немного, я почти управилась. Работы на полчаса осталось. Но у меня просьба к вам. Отпустите меня сейчас на часок, ну пожалуйста. Вернусь, быстро доделаю, все, как надо, распишу. Да нет, мне сейчас нужно. Боюсь опоздать. В церковь мне, я быстро, напрямки, туда и обратно. По такой погоде мигом слетаю. Пока служба еще идет. Суббота ведь сегодня родительская, мне записочку подать, маму чтоб помянули, она в прошлом году померла, помните? Заодно и новопреставленную впишу, Анна ее звали, вчера ей магнезию делала да кровь брала в комнате, Галина ей вставать не разрешала. Спасибо огромное, я мигом, туда и обратно.
Вы представляете, Вера Владимировна, у нас пациент сегодня умер! Мне Светлана Вячеславовна сказала, я с ней на магните столкнулась. Она врача своего утром ждала, Галину Илларионовну, а той все не было, хотя время ею назначено было. А она у пациентки той была. Пожилая такая, крупная женщина, позавчера только приехала. Я видела, как они из машины выгружались. Бледная была очень и задыхалась сильно. Вроде, сердце у нее остановилось. Как теперь это Сереже сказать, ума не приложу. У него ведь тоже с сердцем проблемы. А мужчины такие мнительные. У нас, правда, Татьяна Семеновна лечащий врач. Но Галина Илларионовна тоже доктор хороший, все говорят. Светлана, правда, ее ругает, но на нее не угодишь. Неприятная, в общем, история. Да еще в канун Восьмого марта!
Дмитрий Никанорыч, ты ко мне после мертвого часа заходи. Ребята вчера бутылку хорошего армянского передали. Посидим, вождя помянем. День-то сегодня какой, помнишь? Заодно и старушку эту, что утром богу душу отдала. Чтоб по-людски. Известная поэтесса, говоришь? Все равно все там будем. От нее хоть стишки какие-то останутся. А от нас с тобой что? Материалы к двадцать третьему съезду КПСС? Все насчет дальнейшего улучшения и усиления? Немного, по совести говоря. Эх, жизнь! Ну, так жду тебя часиков в пять. Нет, закусить есть чем. А вот если лимончиком где-нибудь разживешься, отлично будет.
Да какой он добрый, день-то! Никогда прежде у нас пациенты не умирали. А, ну так это лет пятнадцать как было! Помню я того мужчину, он с одним легким жил, второе на войне прострелено было. Да и вообще на нем живого места не было. А все равно ЧП! Николай Митрофанович тогда в Управлении отчитывался. А при Борис Семеныче не было такого ни разу. Переживает, поди. Что, обход делает, проверяет, все ли в порядке? Вот незадача-то! Неровен час к нам заглянет. А я Татьяну в церковь отпустила. На час всего отпросилась, записочку какую-то подать. Ну, так и есть, накликала!
Здравствуйте, Борис Семенович! Да, все в порядке. Нет, анализы будут готовы через час. Где Татьяна? Ну, понимаете, отпросилась она на час. Вы только не беспокойтесь, мы все через час сделаем. Да в церковь она побежала. Суббота сегодня какая-то особенная, поминальная вроде, маму помянуть хотела, она у нее в прошлом году ушла. Да еще ту, что сегодня умерла, новопреставленную Анну, так она сказала. Я виновата, больше такого не повторится. Спасибо, Борис Семенович!
Нет, ну ты видела? Никогда у него ничего не поймешь! То из-за ерунды какой так раскричится! А тут вроде как действительно виновата, не готовы до сих пор анализы, и ничего. “С учетом сложившейся ситуации вы поступили правильно”. Вот и пойми это начальство!
Вы не представляете, Татьяна Васильевна, что я сейчас видела! Я ж после обеда гулять пошла, как обычно. Воздух сегодня удивительный! Прозрачный такой, и солнышко припекает. Вдруг вижу, машина какая-то подъехала санитарная, вся закрытая. Врачи столпились, даже главврач вышел. И тут выносят тело на носилках, все простыней закрытое. Быстро в машину эту загружают, еще один человек туда садится, и она отъезжает. Представляете, умер кто-то у нас! И быстренько его увезли! Вы уже знаете? Весь санаторий знает? Надо же, а я ни сном ни духом. У меня ведь с утра ванны, потом электросон, так разоспалась, что и на обед опоздала, в пустой столовой кушала, потом гулять пошла. А кто умер-то? Поэтесса Ахматова? Она что, в нашем санатории была? А я не знала! У меня дочка на ее стихах помешана. У спекулянта книжку покупали, тридцать рублей выложить пришлось. Она сказала, лучше все лето в старых босоножках проходит, но книжку купит. В педе она у меня учится, на учителя литературы. Они там какой-то вечер затеяли, с чтением ее стихов. Вот я не знала, написать бы что-нибудь ее попросила, для дочки-то. Память была бы. Не выходила, говорите, из комнаты? Только позавчера приехала? Вот горе-то, отдохнуть не успела, подлечиться как следует. То-то я смотрю, персонал весь как в воду опущенный. Ну, царствие ей небесное!
Нет, стихов Ахматовой сейчас нет. Все сегодня спрашивают. У нас два экземпляра, один на руках, а другой в зале, вон та женщина пожилая читает. Она давно уже сидит, скоро закончит, наверное. Вы через часок подходите, я для вас оставлю. Только обязательно подходите. Если вас долго не будет, я кому другому отдам. Сегодня все Ахматову спрашивают. Хорошо хоть книги у нас есть. Нет, в газетах еще ничего нет. Сегодня ведь утром все произошло. Может, завтра что-нибудь будет. А может, и не будет вообще.
Костя, ты не обижайся, но мне как-то не хочется идти на этот концерт. Не то настроение. Чехов и Зощенко, это будет наверняка смешно. А смеяться у меня сегодня не получится. Да, конечно, смешно и в то же время грустно, ты прав. Но все равно идти не хочется. Ты сходи один. А я в номере посижу, стихи почитаю. Понимаю, что не эстрада, а серьезный концерт. Но ты никакого удовольствия со мной не получишь. Что, главное твое удовольствие, чтоб я была рядом? Ну хорошо, пойдем! Не могу спорить, когда ты так говоришь. Не буду плакать, честное слово.
Представляешь, танцы сегодня отменили! Да умер кто-то у них, вот и отменили. Я прямо чуть не плачу. Так на этот вечер рассчитывала! А в воскресенье он уже уезжает. Даже до Восьмого марта не побудет. Нет, путевка у него до четверга, но что-то там на работе случилось. Ну не везет мне в жизни! Так долго путевку ждала, чтоб в этот санаторий попасть. Дают ведь в первую очередь начальству, а нам уж что останется. Хорошо, знакомая в Управлении подсуетилась, отказался кто-то, мне горящую и сбросили. Еле начальника упросила в отпуск отпустить. Конец квартала ведь скоро. Зато тут как в сказке: мужик солидный, при должности, разведенный, может, судьба моя. Да понимаю я, они на отдыхе все разведенные, но вдруг действительно? Он говорит, жена от него к другому ушла. Что, от хороших мужей не уходят? Да плевать мне, хороший он или плохой! Мне главное расписаться, а там уж я из него хорошего сделаю. Думала, он после танцев объяснится, может, и свяжется что у нас. А теперь что? И зачем таких больных в санатории пускают? Коль на ладан дышат, пусть в больнице лежат, там и помирают. Поэтесса известная? Во-во, известная! У нее-то, небось, все в порядке было, и муж при ней, и любовники. А тут бьешься как рыба об лед, чтоб жизнь свою устроить, и все мимо. Ну, я пойду, к концерту переоденусь, может, если рядом сядем, так что еще и получится.
Добрый вечер! Спасибо, что пришли. Знаю, у вас сегодня непростой день был. Из жизни ушла великая русская поэтесса Анна Андреевна Ахматова. Здесь, в этом санатории, она простилась с жизнью. Давайте почтим ее светлую память вставанием. Спасибо.
Знаете, мне повезло видеть однажды Анну Андреевну в жизни. У Ардовых это было, на Ордынке, она всегда, когда приезжала в Москву, у них останавливалась. Алеша Баталов ей комнату свою уступал, а сам к кому-нибудь из друзей переселялся. Один раз у меня несколько дней ночевал, так я и оказался в их доме. Анна Андреевна на меня огромное впечатление тогда произвела. Что-то царственное в ней было, по-настоящему великое. Олицетворение поэзии, высокой поэзии. И потрясающее чувство юмора. Когда-нибудь внукам будете рассказывать, что в одном санатории с Ахматовой отдыхали. Хвастаться, как я сейчас перед вами хвастаюсь, что с ней встречался. То есть она, конечно, меня не запомнила. А я вот запомнил, на всю жизнь. Поэтому и позволил себе изменить программу сегодняшнего концерта. Вместо Чехова и Зощенко я почитаю вам стихи Анны Ахматовой. Это вполне оправданная замена. Чехова Анна Андреевна очень любила и хорошо знала, а с Зощенко ее связало печально знаменитое постановление ЦК о журналах “Звезда” и “Ленинград”. Извините, подсматривать буду в книжку, далеко не все помню наизусть, я ведь не готовил специально эту программу.
Спасибо! Огромное вам спасибо! Так замечательно получилось, камень с души сняли. Чувствовал я, что вечером надо что-то сказать, помянуть добрым словом. Но говорить я не мастер, тем более о поэзии. Чуждая для меня материя. А контингент, естественно, волнуется, нельзя все так оставить. И тут вы с этой программой! Просто великолепно получилось. Да понимаю я, что не для контингента, ради ее памяти! И зал встать заставили, очень правильно. Проходите ко мне в кабинет, там мы стол небольшой накрыли, помянем, как положено, а потом поедете. Ну что, Галина Илларионовна, не переживаете уже, что я на концерт вас вытащил? То-то же, спасибо! Сидела бы сейчас дома в соплях.
От персонала вам особая благодарность. Им ведь сегодня досталось. Люди разные, кто-то и в истерику впал. Кстати, спешу обрадовать коллег, Светлана Вячеславовна нас в понедельник покинет. Муж организовал ей перевод в другой санаторий, чтобы здесь ее ничего не травмировало. Как вы сказали, тонкая натура? Да уж действительно, девяносто килограммов живого веса. Муж при должности, заодно и она большая начальница. У нас таких немало, но это совсем уж выдающийся экземпляр. Сам-то мужик неплохой, но боится ее смертельно. Теперь мы с ней тепло расстанемся в понедельник. В любом плохом немножко хорошего тоже отыщется. Нет-нет, вы уж, пожалуйста, в кресло! А я вот тут на краешке устроюсь. Сегодня вы у нас самый почетный гость!
Какой же ты молодец, Костя, что вытащил меня на этот концерт! Как он читал прекрасно! По-настоящему, от души! И вообще человек такой замечательный! Знаешь, я как-то успокоилась. И плакать больше не буду, честное слово! Да, она ушла. Но стихи ведь остались. И всегда будут со мной, что бы ни случилось. Выходит, она вовсе не умерла, по крайней мере, для меня. И для артиста этого тоже. И для тебя, и для тех, кто сегодня в библиотеке ее книгу в очередь читал. И для многих, кто в зале сидел. И для тех, кто еще не знает, что она умерла, для тех даже, что еще не родились. Выходит, смерти вообще нет? Она ведь писала, “…что мудрости нет, и старости нет, а может, и смерти нет”. Как все просто!
Ну разливай! Сначала не чокаясь, поэтессу помянем. Пусть ей земля будет пухом. Отмучилась на этом свете…
А теперь за мой отъезд. Никогда не дадут, мерзавцы, полный срок отдохнуть. Но я даже рад, что так получилось. Уж очень прилипчивая оказалась дамочка. Знаешь, я сначала со всей душой, скромная такая вроде, симпатичная. Жениться-то все равно надо, хотя бы для анкеты. Знакомиться мне при моей работе негде. А уж хуже Галки никто не будет, не к ночи будь помянута. В общем, понравилась она мне даже. Но сегодня на концерте понял – не то. Проняло меня, так хорошо этот парень читал. И говорил очень здорово. Про первого мужа, которого расстреляли, и про сына, который в лагере сидел. Жизнь-то у нее была, не позавидуешь. А она, Елена, все время шепчет мне что-то. Как, мол, жаль, что я так быстро уезжаю, и как бы ей хотелось узнать меня поближе. Сама не слушает и мне не дает. Понял я тут – плоская она какая-то. Неинтересно ей ничего. Так и будет всю жизнь об одном и том же бубнить. Мы это уже проходили. После концерта гулять звала. Попрощаться как бы. Но понял я, прощаться надо немедленно. Хорошо, ты рядом оказался. Ну, наливай!
Леня, в понедельник я никуда не поеду! Здесь останусь. Да плевать, что ты уже договорился. Договорись обратно! Что изменилось? Ничего не изменилось! Я передумала, и все. Ты мне только еды пришли с водителем, если уж сам не приедешь. Ну, там, колбаски, буженины, икры пару банок. Хорошо бы еще севрюги, но она долго не лежит. Срочная работа? Ну и черт с тобой, работай, если надо. Готовься к своему съезду. Восьмого-то, надеюсь, приедешь? Это ведь теперь праздничный день. Чтоб с утра с цветами был, как положено! Впрочем, я еще завтра днем на работу позвоню, проверю. А то знаю я тебя! Как это, что случилось сегодня вечером? Артист у нас выступал, фамилию забыла, молодой какой-то. Он сказал, что старуха, та, что утром померла, знаменитая была и мы еще гордиться будем, что с ней в одном санатории отдыхали. Представляешь, как я Эльвире Геннадьевне и Лидке это рассказывать буду?! Артист так и сказал: вы стали очевидцами исторического события, дата эта теперь будет вписана во все учебники литературы. Да, чуть не забыла, ты мне книжку этой Ахматовой с водителем тоже пришли, надо быть в курсе. Опять же гулять можно по аллее с книжкой в руках. Они в библиотеке все в очередь на нее пишутся, а я хожу по аллее и как бы читаю. Красиво, правда? Ну, пока!
Почему плачу? А как не плакать! Расстались, как чужие люди. Сказал только, что ему приятно было со мной познакомиться. И все. Даже телефон не попросил! И свой не оставил! С Восьмым марта теперь уж точно не поздравит! Да наверняка женатый, иначе с чего бы так? Сволочи они все, мужики! Мне б только замуж выйти, уж я б за все поквиталась! Сосед по комнате его выпить позвал, помянуть ту, что померла, и он сразу за ним. Даже не погуляли после концерта! Конечно, выпить интереснее! Ну почему, почему мне так не везет?!
Ну, что ж, Галина Илларионовна, этот день пережили. Тяжелый был день. Не убегайте, давайте еще по одной, за упокой души. Пусть будет ей земля пухом.
Завтра воскресенье, придите в себя, успокойтесь. А в понедельник комиссия из Управления приедет, звонили уже. С утра в понедельник проверьте еще раз свои назначения, чтоб все безупречно было. Да не сомневаюсь я, что вы все правильно делали! Так, на всякий случай говорю. Они цепляться будут к тому, что сразу в стационар не отправили. Отвечайте, что до понедельника собирались понаблюдать и в случае отрицательной динамики немедленно перевести в стационар. Я тоже так говорить буду. Ей уже все равно, а вы хоть немного себя прикроете. Это не ложь, а если и ложь, то во спасение. Вы хороший врач, Галина Илларионовна, можете еще много пользы принести людям. Что, в сельской больнице пользы людям было бы больше? Оценил ваш сарказм. Но вы мать, у вас дочка растет, мужа, извините за правду, в природе не наблюдается, а дочку поднимать надо. Преимущества работы здесь сами знаете. Зарплата, путевки, в буфете заказы праздничные. К тому же врачи пациентов не выбирают. Первая наша заповедь. Пациент может, мы – нет. Конечно, контингент сложный. Нервы крепкие надо иметь. Но думаю, после сегодняшнего вечера все успокоятся. Какой замечательный все-таки парень! Вот она, великая сила искусства! Как это там было: “Но ложимся в нее и становимся ею, оттого и зовем так свободно – своею”. Как он правильно стихи выбрал, и всего за каких-то полчаса! Давайте за него выпьем, пусть у него в жизни все удачно сложится!
Верующая ли она была? Думаю, да. Родилась-то ведь в прошлом веке, тогда все верующие были. Да и как без веры пережить, что ей выпало? А вам зачем? В церковь пойти, службу заказать? Что ж, сходите. Ей теперь все равно. А вот вам поможет. Сегодня Татьяна уже сбегала. Заказывать нужно “за новопреставленную Анну”, так она сказала. Верю ли я сам? Как вам сказать… Так, чтобы в церковь ходить, конечно, нет. Глупости это. Но знаете, у меня профессор был один, из бывших, удивительный диагност. Так вот, у него поговорка такая была. В безнадежных случаях. Медицина, мол, тут бессильна, поможет разве что Иверская Божья Матерь. И знаете, она иногда помогала! Еще как помогала! Сам видел, как люди буквально с того света возвращались. Мы уже руки опустили, а человек, глядишь, выкарабкался и живет себе спокойненько. А иной раз все нормально, лечение, лекарства, никаких противопоказаний, а человека в результате нет. Выходит, не все от нас, медиков, зависит. Другая есть какая-то воля. Я вот на эту больную смотрю, из двенадцатого номера, ну, вы знаете, после операции. Прогноз не очень благоприятный, и возраст для рака критический. У молодых ведь процесс намного быстрее идет. Но знаете, я почему-то уверен, все у нее будет хорошо. Потому что супруг уж очень ее любит. В терминах медицины это не объяснить.
Ну, заболтались мы, однако. Вам домой пора. Скажу водителю нашему, чтоб до поселка вас подбросил. Я сам? Нет, не поеду. Посижу немного, еще пару рюмок выпью, здесь и заночую. На всякий случай. И завтра лучше мне здесь быть. Врачей-то в воскресенье не будет. Ничего, я привычный, сколько в больницах на кушетках спал! Засыпаю мгновенно. Спокойной ночи! И до понедельника.
Ой, Костя, какие цветы роскошные! Так вот зачем ты в Москву ездил! А сказал, по работе. Спасибо, огромное спасибо! И где только ты такие достал? Они ж, наверное, дорого стоят? Пойду вазу у сестры-хозяйки попрошу.
Кость, я, когда ходила, знаешь, о чем подумала? А если мы цветы эти в коридоре поставим, возле ее двери? Ну, как память. Не разрешат? Я спрошу у Бориса Семеныча. Мне главное, чтобы ты не обиделся. Ты ведь старался, доставал. Знал, что так и будет? Какой ты у меня умный, Костя! И добрый! Нет, конечно, себе я тоже оставлю. Ей ведь четное число нужно. Сейчас пойду Бориса Семеновича поищу.
Нет, нет, нет, категорически против! Муж вам прекрасные цветы подарил, смотрите на них, здоровья набирайтесь! Завтра праздник, приедут родственники, друзья. Как главврач предпочту, чтоб в этот день все забыли о грустном, радовались жизни, веселились. К вам это, кстати, тоже относится. В первую очередь. Хватит глаза на мокром месте держать. К тому же первый раз Восьмое марта отмечается как государственный праздник. Для вас, женщин, специальный выходной назначили. Да и комиссия ответственная у нас сейчас работает. Самодеятельность с цветами нам вовсе ни к чему. И так неизвестно, что они там понапишут.
И потом, знаете, это ведь обычная комната в санатории. Через неделю в нее новый пациент заселится. И мне совсем не нужно, чтобы он знал, кто здесь до него жил. Да еще и умер. Представляете, если это окажется какая-нибудь “тонкая натура”? Так артист позавчерашний об одной нашей даме выразился. В общем, в праздник ничего о грустном напоминать не должно.
На улице, под окном? Ну какая ж вы все-таки настойчивая! Что б вы с таким упорством здоровьем своим занимались! Хорошо, согласен, пусть будет компромисс. Под окном можно. Оно все равно в боковом крыле, там, кроме снега, ничего нет. И не гуляет там никто. Но никаких ваз, просто положите пару цветочков, и все. Она ведь имела право называть эту землю своею. Не благодарите. И старайтесь больше бывать на свежем воздухе. Используйте эти хорошие деньки. Вам сейчас нужен зверский аппетит и сон.
Что все время у окна стою? Скажу, не поверишь! Представляешь, сегодня утром просыпаюсь, ты уже в душе была, подхожу к окну глянуть, как там погода, и вижу: прямо на снегу под нашим окном здоровый букет красных гвоздик лежит! У меня первая мысль – от него! Пальто кое-как на ночнушку, сапоги на босу ногу – и кубарем вниз по лестнице. А сердце колотится так, сейчас выпрыгнет! Подбегаю, цветы хватаю, записку ищу, должна же ведь быть записка! И тут до меня доходит, все не так. Гвоздик четное число, и ленточка черная присобачена. В общем, не мне это цветы! Старуха, та, что померла, она ведь прямо под нами жила, так букет этот как бы для нее. Мне прям нехорошо стало. Словно ненароком на кладбище забрела. Швырнула цветы на снег – и домой. С трудом сдержалась, чтоб не разреветься. Потом уже, в туалете, волю слезам дала. На завтрак чуть не опоздала. И все время меня этот букет к себе тянет. Похожу-похожу, да и снова к окну. А цветов-то прибавляется! Галина, врач наш лечащий, целую охапку принесла, небось, пациенты надарили. Главврач потом пришел, веточку мимозы положил, долго стоял, минут пять. Еще какая-то женщина две гвоздички принесла. Потом кто-то два тюльпана, это я не видела. А сейчас воображала эта из люкса подходила с мужем, тоже цветочки принесла, муж даже сфотографировал, как она их кладет. Солидный у нее такой муж, в дубленке. И шапка норковая.
Не понимаю я, убей, не понимаю! Ее уж нет, а люди ей цветы живые несут. И просто на снег! А тут никто цветочка не подарит! На работе хоть три гвоздики всегда были, от начальства. Все не с пустыми руками домой идешь!
Пойти, что ль, завтра в библиотеку, книжку ее почитать?.. Может, и впрямь что-то особенное?
∙