Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2012
Юрий КУБЛАНОВСКИЙ
Догадка о Герцене
Мое мировоззренческое взросление проходило под влиянием Солженицына, то есть антикоммунистического патриотизма.
Следовательно, мне все менее становилась интересна мысль освободительная, революционная, победившая (жалким итогом которой можно было считать то общество, в котором нам приходилось жить).
И все больше притягивала мысль консервативная, проигравшая, притягивали те, кого Василий Розанов называл «литературными изгнанниками». Я и сам себя – по жизни – все больше таким изгнанником ощущал, не совпадая ни с каким ведущим общественным направлением. Чернышевщина стала мне недругом; Константин Леонтьев, к примеру, – остро интересовавшей меня фигурой. И вот я не мог не задуматься, не заинтересоваться: за что любит этот, говоря по-советски, рептильный реакционер Александра Герцена? Мыслитель-идеолог, даже Достоевского считавший «розоватым», почему он прощал Герцену то, чего, казалось бы, другим не спускал? Ясно, что Леонтьеву импонировало в Герцене разочарование в филистерской европейской цивилизации. В этом отношении романтик и православный эстет протягивал революционному романтику и барину руку. Но с годами такое объяснение стало выглядеть плосковатым. Леонтьева в Герцене – поверх антибуржуазности – притягивало еще что-то… Что?
Думаю, то была некая беда, драма, уходящая на глубину, в трагическое, которое почему-то не отпускало Герцена много десятилетий. Внешне тому были свои житейские, идеологические, вполне «человеческие, слишком человеческие» причины. Мы видим, например, как аналогичная гремучая смесь родовитости с незаконнорожденностью наложила густую «шопенгауэровскую» тень на существование Фета… Герцен потерял жену, семерых детей (пятерых от первого и двоих от второго брака), в общем, много пришлось на него несчастий.
Но, мнится, Леонтьева притягивала к Герцену не внешняя, а иная беда – нечто, чему, возможно, и сам Герцен не отдавал отчета вполне.
Леонтьев особенно уважал Герцена за то, что чувствовал: несчастливость последнего носила характер отчасти метафизический. А то, что Герцен сам недопонимал этого, добавляло его фигуре дополнительного трагизма, до которого так падок был фанат трагической красоты Леонтьев.
Казалось бы, герценовская жизнь намного ровней и благополучней жизней многих и многих русских «мытарей». В отличие от Достоевского он не заглядывал в воронку бедности, нищеты; в отличие от Толстого – ровно нес свое атеистическое сомнение, сменившее вспышку экзальтированной религиозности. Уж не говорю о тучах психически надорванных нигилистов-шестидесятников: их галерея в достоевских «Бесах» выведена спектрально.
Однако подспудная, но несомненная беда Герцена стоит наособицу. Каждый раз, имея свою конкретную причину и объяснение, она еще и как-то по-шекспировски, по-античному беспричинна, таинственна. А у Леонтьева, с особой брезгливостью относившегося к позитивизму своего времени, был как раз особый нюх на героику, на такое архаично несовременное…
Лидия Гинзбург, цитируя определение Герценом своей классической автобиографии («Отражение истории в человеке, случайно попавшемся на ее дороге»), пользуется курсивом и задается вопросом: «Почему случайно? Вероятно, это значит, что на дороге истории попадаются разные люди, заранее для нее не предназначенные. Но каждого из них история перерабатывает по своим законам»[1].
Александра Герцена история «переработала» по своим – на этот раз освободительным – законам. Но не «случайно» ли он попал именно под этот каток? Что и наложило на всю его фигуру явственную печать несчастья.
Общеизвестна остроумно и метко обыгранная Наумом Коржавиным ленинская фраза про то, как разбудили Герцена декабристы. Но, повторю, не случайно ли попался им этот глубочайший человек на дороге? И совпадали ли его личные законы с теми, по которым перерабатывала его история?
В духоте эмигрантского политического капкана не стало ли ему в конце концов душней, чем при «Николае Палкине»[2]? Адептом которого был, кстати, так ценивший Герцена Константин Леонтьев.
Мнится, что глубже общественного начала, еще в молодости с такой несомненностью обнаружившего себя, в Герцене был еще один очень значительный прикровенный экзистенциальный пласт, который на поверхность не вышел, а так на глубине и остался.
Стоило ли навсегда покидать Отечество, метаться, истерикуя, по баррикадам Европы, якшаться с авантюристами, анархистами и террористами, десятилетиями проедать в Лондоне не тобой заработанные русские деньги, без остатка отдаться борьбе с Российской Империей – чтобы в конце концов прийти к простому и неизбежному выводу: «Нельзя людей освобождать в наружной жизни больше, чем они освобождены внутри».
[1] Лидия Гинзбург. О психологической прозе. М., 1999.
[2] Глубокий и всесторонний анализ царствования Николая I дан в исторической «Записке» («Загробной заметке») академика Н.Х. Бунге (1823 – 1895), опубликованной под названием «Записка, найденная в бумагах Н.Х. Бунге» в журнале «Источник» за 1993 год, № 0.