Говорят: Александр Кабаков, Евгений Попов, Игорь Померанцев, Светлана Васильева, Николай Климонтович
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2012
Легкий поэт
Легкость как укор? Нет, легкость – как бесспорное и редкое достоинство поэта. Крайне редкое для наших дней, многими почти недостижимое.
Очевиден соблазн впасть в тривиальность: читать легко, но каким трудом дается эта легкость…
Но здесь о другом. О том, как поэт относится к миру. По Михаилу Гаспарову, стихотворчество делится на поэзию приятия мира и поэзию неприятия мира.
Поэзия Салимона – поэзия приятия мира. И сейчас это также редкость. Он принимает весь этот безумный, безумный, холодеющий мир и поэтическим усилием превращает в свою реальность. Тонко чувствующий временную грань, он знает, что живое и личное через энное количество лет становится новой поэтической условностью.
Потому-то время Салимон измеряет не часами, не лунами, а ритмом и размером стиха. А пространство для него – это точка. Как точка на горизонте превращается в неотступно идущую фигуру странника, так через перспективу глаза поэта медленно приближается, ширится, все ближе и ближе вырастает смысловое значение его стихотворения. Поэтому ясность, непринужденность, простота и доступность предметов – лишь необходимое условие познания. Стихи Салимона балансируют на уровне быта и на уровне бытия.
Те, кто неравнодушен к слову, по достоинству оценивают действенность каждого слова поэта, – не словосочетаний, а именно слова. Искусно помещенное в нужный контекст, слово получает необходимое поэту значение: “На ветер я слова бросаю, / когда стою у края поля, / но не превратно понимаю, / что есть такое Божья воля”.
Он избегает прямолинейного развития темы и со вкусом углубляется в многозначность. И читателя вовлекает в это погружение, которое требует сосредоточенного одиночества.
Поэзия Салимона – это поэзия читателя уединенного.
Без труда можно заметить, что поэту присуще стойкое отвращение к политике, но не уход в оппозицию современности. Она другая, его реальность.
Смысла нет в продолжительном пьянстве,
но с друзьями, сходясь за столом,
мы о времени и о пространстве,
рассуждаем под острым углом.
Каждый знает, что времени нету.
Но иные пришли времена
и со временем канули в Лету –
друг за другом – отчизна, страна.
Мир Салимона полон бытовых вещей, но его поэзия вытесняет вещественные ценности, заполняя разрыв духовными. И делает это легко. Воистину, легкий поэт.
В дни, когда поэт справляет свое шестидесятилетие, мы собрали ближний круг его друзей, которые поведут разговор о Владимире Салимоне.
Александр КАБАКОВ
Он живет в Золотом веке
К претенциозной и сомнительно справедливой банальности “поэт – не профессия” добавлю свою: “а образ жизни”. Немедленно сам нахожу множество возражений и примеров, опровергающих это напыщенное утверждение, но настаиваю. Потому что поэтический образ жизни – это не бантик на шее и неопрятное пьянство, не павлинья демонстрация любым подвернувшимся дамам оперения строчек, не проповедь и не публичное рыдание… Поэзия как образ жизни – это непрерывное, постоянное, без передышки, круглосуточное сочинение. Поэт – раб поэзии, это очевидно: поэзия и соответственно именуемый ее слуга. Так же проза и прозаик, хотя и не настолько органично. А вот писатель и литература – даже корни разные, что нередко проявляется и жизненным удалением одного от другой. А литератор – вообще сомнительно, как Ленин… Образ жизни поэта – поэзия, не стихи даже, это к стихотворцам, а поэзия. То есть – серое утро и замерзший лес, или деревенский пляж и бессонная тьма, или дальний, не вполне определимый звук…
Владимир Салимон – поэт именно в этом смысле, он не сочиняет стихи, а просто таким образом живет. Он пишет, и пишет, и пишет, и каждая минута, и секунда, и миг его жизни уже определены им в строчки, и строчки окутывают все вокруг него и его самого, и он живет под этой сетью – образ жизни, поэзия.
Острый запах травы придорожной,
как по сердцу ножом полоснет,
так наследие жизни острожной
мне таинственный знак подает.
Все, что прежде со мной приключилось,
что случилось однажды со мной,
в неизбывную боль превратилось.
Не подумайте – не со страной
беззастенчиво отождествляю
я себя,
но, когда в полутьме
на рассвете глаза протираю,
может быть, не в своем я уме.
Многие профессиональные стихотворцы как раз отождествляют себя со страной, забыв, что Гумилев попросил Ахматову отравить его, если он начнет “пасти народы”. Салимону в голову не придет податься в пастухи – у него иные стада и иные пастбища, он не может пасти народы, поскольку сам и есть народ. Ни у одного современного поэта я не встречал такого достоверного чувства народной жизни.
Настоящим жить приходится,
а не хочется порой.
Хорошо, что Богородица
за меня стоит горой.
Лес встает стеной над берегом.
Не шелохнется река.
Психопатам и истерикам
страшно здесь наверняка.
Чье-то жаркое дыхание
ужасает их в ночи,
Маятника колебание
или пламени свечи.
Это опять наугад из моей самой любимой книги Салимона, той, которую всю изрисовала великая и веселая Таня Назаренко.
Поэтическая критика не замечает Салимона, а он, похоже, не подозревает о ее существовании. Они живут в разных мирах. В его – река, обрыв, скрипучий старый дом, привокзальный сквер – словом, просто поэзия… В ее – бесконечная, все более исхитряющаяся игра слов, игра с игрой и так далее, создание смыслов и их разрушение – словом, поэзия современная. И они обходятся друг без друга, и слава Богу – не хватает еще, чтобы Володя участвовал в слэмах! А вот то, что он премий давно не получал, – это жаль, деньги поэту всегда нужны, потому что их всегда нет. Но, с другой стороны, премия Салимону за поэзию – как-то странно, вроде присвоения звания “чемпион по дыханию” или “мастер сердцебиения”.
Но есть, был в жизни Владимира Салимона эпизод, и даже не то чтобы эпизод, а целая эпоха, когда он изменял поэзии! И ведь какая поразительная измена… Как если бы Пушкин изменил Наталье Николаевне с самой затрапезной из девок. Впрочем, такое бывало… Так вот: Салимон был редактором и издателем. И это поэт!.. Однако ж, как было сказано, Пушкин…
Итак – Салимон издавал альманах “Золотой век”. Вот он передо мной, с ятью и ером на шелковом переплете. Выпуск датирован 2001-м годом, редакторы-составители Владимир Салимон и Евгений Попов, художники Сергей Семенов, Константин Победин, Игорь Смирнов. Без малейшего преувеличения – это самое красивое издание из всех, в которых я публиковался. И просто одно из самых красивых, которые я видел. И это лучшая антология русской литературы того времени. И вообще – эту измену можно понять, простить и позавидовать ей. Поэт остается поэтом, даже изменяя поэзии. Вот тот же Пушкин…
Я очень люблю Володю Салимона. Раньше мы встречались чаще, иногда просто на улице. С возрастом вообще все реже случайно встречаешь старых друзей, а не случайно тоже все как-то не получается… Да и пить стараемся поменьше, здоровье исчерпывается. Но всякая встреча с ним утешает душу. Мне просто нравится, как он выглядит – в точном соответствии его поэзии. Он похож на веселого дачника, запасшего на много лет вперед все квашеное и соленое, так что думать о закуске не надо. Меньше всего, слава Богу, он похож на поэта – и по части романтических кудрей, и по части томного истощения. Внешняя принадлежность занятию часто свидетельствует об отсутствии самостоятельного вкуса. Похож на поэта – это не про Салимона. Не может быть птица похожа на птицу.
В той же степени не про Салимона – юбилей. Из двух близких по смыслу слов получается одно грустное – юбилец. А при чем здесь Салимон? С ним все в порядке. Обнимаю, Володя. Ну, по чуть-чуть…
Евгений ПОПОВ
Песня радости
То, что я знаком с поэтом Владимиром Салимоном и он вот уже много лет является моим близким другом Володей, я отношу к числу редкостных удач, выпавших мне в жизни.
Я ведь его не только уважаю, но, прямо нужно сказать, люблю. И что немаловажно, мне нравятся его стихи, а стихи мне не все нравятся, даже если они очень хорошие, как, например, у поэта Александра Блока или других, возможно и видных, но совершенно не родных мне поэтов, которые обращаются со мною, простым прозаиком, как начальник страны с бандерлогами.
Я рад, что в самом начале конца перестройки покойный Алеша Парщиков, царство ему небесное, познакомил нас в тенетах Пестрого зала полусоветского тогда ЦДЛ им. А. Фадеева, и мы все вместе поехали потом на принадлежащей мне по праву личной собственности машине “Запорожец 965М” в Клуб поэзии на улице имени казненного царем революционера Кибальчича, где Юрий Арабов произносил дерзкие речи о гибели и сдаче русской интеллигенции, ему аплодировали, кто хотел и мог, в том числе и мы с Салимоном, а какой-то томный юноша все бродил и бродил по залу, восклицая: “Господа! Кто угостит меня кубинской сигаретой “Лигерос””? Тогда они еще водились в Советском Союзе и стоили 20 копеек пачка. Пригов еще, помню, тихо сидел в самом углу клубного помещения, посверкивая очечками, Нина Искренко искрилась, а Евгений Бунимович еще не был депутатом, как, впрочем, и сейчас.
Я рад, что и потом русские интеллигенты, поэт Владимир Салимон и художник Сергей Семенов, не сдались, а совершенно наоборот – при бурном соучастии “группы товарищей” основали средь шумного антисоветского бала постперестроечной нищеты легендарный, богато иллюстрированный литературный альманах “Золотой век” с соответствующего золотого цвета роскошной обложкой. Сейчас раритетом, за которым гоняются коллекционеры, являются даже отдельные номера этого журнала, не говоря уже о его полном комплекте. И это справедливо: ведь именно из “Золотого века” вышла, хотите вы этого или нет, вся новейшая, в дальнейшем просто современная проза и поэзия.
Я рад, что он так много написал и еще больше пишет. Пишет в отличие от многих его коллег, да и меня самого, КАЖДЫЙ ДЕНЬ. И пишет – вот что еще более удивительно – качественно. Изрядное количество книжек, журнальных публикаций есть весомый знак его важного присутствия в нынешней поэзии, как бы ни пытались замолчать сей неоспоримый факт “другие времена”, “иные имена” и просто горластые личности вроде той нежной дамочки, которая матерится со страниц своих длинных, вялых виршей, как сапожник из города К., стоящего на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан.
Я рад, что мы практически ежедневно болтаем о всякой всячине по телефону, хотя и видимся относительно редко, у каждого свои заботы. С другой стороны, если бы мы то же самое делали не по телефону, а за столом, то давно бы уже оба спились и оба пошли по дорогам, как старухи у Д. Хармса. А так как-то еще держимся, прости нас, Господи!
Я рад, что он встретился с Ирой Мелешкевич.
Рад, что он имеет возможность частенько жить вне Москвы с ее шумом, глупостями и литературными тусовками.
Я еще очень и очень многому рад, связанному с Владимиром Салимоном.
Да, это радость, радость, говорю я вам, что он вошел в мою жизнь, что мы вместе в этой нашей жизни, где потери следуют за потерями, а координаты и точки отсчета пляшут, как будто к компасу подкладывают с разных сторон железный топор, как в книге “Пятнадцатилетний капитан”! Всем своим существованием и стихами Владимир Салимон иллюстрирует те простые факты, что дух дышит, где хочет, что жизнь – вечна, и тот, кто с ним не согласен, когда-нибудь горько пожалеет об этих своих наивных заблуждениях.
И одновременно:
В моей груди огонь угас.
Я в этом вынужден признаться,
как Бунин по дороге в Грас,
а может, по пути из Граса, –
утверждает мой друг Салимон.
Хотя тут же, странно колеблясь, как волшебный персонаж Гофмана, сам себя опровергает:
За редким исключением жить хочется,
от жизни получая наслаждение.
Смотреть, как на ветру белье полощется,
хочу подолгу я без отвращения.
Игорь ПОМЕРАНЦЕВ
Натуральное хозяйство
Владимир Салимон – крепкий хозяйственник. Я имею в виду его поэтическое хозяйство. Поэзия Салимона изолирована от внешнего мира, он бережет свои стихи от заморской филлоксеры и столичных вирусов. Его стихи существуют за счет внутренних ресурсов. Интерьер бесчисленных салимоновских сборников лирики – это фабрично-заводские трубы, лопухи, кислотно-щелочная среда, поле, огород, сад, колоколенки, миски и кружки, иконы в углу, нетопленая дача. В России ХХ века натуральный уклад был представлен личным подсобным хозяйством и садово-огородными участками горожан. Поэт Салимон относится к обитателям и владельцам подобных участков.
На горизонте точка с запятой.
По области с утра туман густой,
Как облако над морем-океаном.
Как будто бы опять к своим баранам
Из дальних странствий воротился я.
Друзья. Соседи. Слезы в три ручья.
По-братски крепкие рукопожатья.
К своим баранам, стало быть, опять я.
Еще в 1935 году Всесоюзный съезд колхозников определил количество скота, которое можно было держать в личном хозяйстве: одну корову, одну свиноматку, до десяти баранов и коз. Салимон не лезет на рожон и строго держится квоты. Рядом с ним – такие же, как он сам, симпатичные люди:
Но теперь все больше лица хмурые
Окружают поутру меня –
Тертые, помятые, понурые,
Страшные, как смерть, при свете дня.
Есть ли у героев и современников поэта внутренний мир? Конечно, есть.
Жду, когда дворники станут лопатами
Снег с тротуаров сгребать в полумраке.
Будто живущие под оккупантами,
Мы испугаемся лая собаки.
Натуральное хозяйство в наше время сохраняется в странах Третьего мира, главным образом, Африки и Азии. Но Россия – современное государство, давно преодолевшее родоплеменные и феодальные отношения. Тем оригинальней и драматичней кажется архаичный мир Салимона. Он – певец русско-советского феодализма. В экономике натуральное хозяйство принято считать примитивным. Но в поэзии натуральное хозяйство – это бесценный затерянный мир, в котором упразднены не только календари и часы, но и сама история:
Как будто море отступило,
Привычный ход вещей наруша,
Ужасная под слоем ила
Внезапно обнажилась суша.
Светлана ВАСИЛЬЕВА
Неюбилейное
О Салимоне мне доводилось писать дважды, и оба раза – о появлении его новых книг. Оказалось, что с поэтом можно не только дружить, не только слушать его выступления на разношерстном поэтическом междусобойчике. Гораздо приемлемее, а главное, полезнее читать его “с листа”, втайне. А затем говорить о нем, прибегая к старому эпистолярному жанру. Да и повод есть.
Салимон в первую очередь поэт. И этим, безусловно, интересен. По писучести его можно сравнить, пожалуй, с незабвенным Дмитрием Александровичем Приговым: и у того, и у другого количественный фактор создает ритм борьбы с всеобщей энтропией. По творческой же отдаче Салимона, наверное, не сравнишь ни с кем.
И то сказать, поэту для того, чтобы писать, ну ничегошеньки не нужно – ни библиотек, ни компьютера, ни всемирной матери паутины. Только детские думы лелеять… И стихи рождаются так же, как дети, – в любви.
Единственное, что необходимо: состояние, которое Мандельштам определил как “сознание своей правоты”. Этот чистый внутренний источник поэзии я желаю Салимону ничем не замутнить – ни онтологической тоской, ни умственным похмельем.
Потому что она, поэзия Владимира Салимона, не мрачна – радостна в сути своей. И святой, к которому я в данном случае апеллирую, не кто иной, как Николай Чудотворец с его “скорой помощью”. Миронадеяние ненадежных. По земле путешествующих и по морю плавающих. Или же просто обитающих на своем кусочке земли и совершающих свое путешествие на край ночи. Этот кусочек похож на почтовую марку. Вроде бы простой значок, отметка на конверте, а без этой марки целый мир рухнет, связь не осуществится.
Так радуйся же! Аминь.
Я не случайно говорю о связи. Салимон – поэтическое устройство, как бы это сказать… субъектно-объектное. То есть заклиненное на окружающих его вещах и предметах. С ними он постоянно вступает в самые интимные отношения. Порой мучительные, тягучие, неизбывные. Воспарить и “взорлить” редко когда удается, но что же делать? Эту поэзию любят как раз такой: житейски предопределенной, а не житийной. До отказа наполненной жестами неверными, неустойчивыми, как бы даже смазанными. Секрет тут в этом как бы… В расширяющейся-сужающейся воронке трюизма.
Мама мыла раму. Петя Чаадаев кушал кашу… (название подборки стихов Салимона в “Октябре”, №2 за прошлый год). Автор “Философических писем” и друг А.С. Пушкина зачем-то вдруг оказывается наблюдательным мальчуганом, подмечающим нашу “изнанку” не то с господской половины, не то через застекленную музейную витрину. Ну не хочет поэт впадать в отчаяние и скепсис, что, мол, нету у отечества исторической миссии, что отлучены мы от “всемирного воспитания человеческого рода”. Что всякий философ либо художник может быть объявлен сумасшедшим высочайшим указом или, действительно, таковым стать, увидав, как в пенатах за окном вьюга воет, а в щелях мыши скребутся. Сознание прикрытых тонким слоем бездн – не салимоновский ключ; не его поэтический градус. Он нашу дурную бесконечность удобряет, сдабривает (от слова “добро”) сатириконовским юмором сродни Саше Черному. Нормальная человеческая реакция на чеховскую и какую угодно “бессмертную пошлость” существования.
У Салимона редки прорывы в область истории или древней архитектоники бытия. Шагая, скажем, по слоям вечного Рима, он не извлечет новых звуков, разве что заметит “очередную руину”.
Но как замечательно то углубление, которого достигает поэт, когда он на этом своем участке жизни (“Природы здешних мест богатство не облагается налогом, Свободу, равенство и братство я тут делю с моим народом…”), участке, возделанном женскими руками, пишет посвящения Женщине, своей, по счастью, не утаенной любви. И тут я не могу удержать слез. И смертельно завидую. Слава Богу, не попало женское естество под прицел писателя-сатирика. Слава Богу, воспето.
Когда-нибудь нужно издать любовную лирику Салимона последних лет отдельной книжечкой – это будет россыпь шедевров. А может, и не стоит. Слишком большой процент удач способен смутить хоть кого.
…Вот так приблизительно я беседую с Салимоном, вместо того чтобы взять и позвонить. С юбилеем поздравить. Всякий раз тянет сказать нечто большее, чем мы сами. “Пока ты жив и не моща и о тебе не пожалели”… Или пока нас окончательно не замолчали, как раньше всех пытались “сосчитать”. Успеть бы сказать друг другу хоть что-то.
А какой, кстати, у поэта биологический возраст? Самый что ни на есть подходящий. Возраст мудрой, “софийной”, любви.
Николай КЛИМОНТОВИЧ
В глубине лица
Сочинить эссе о моем друге поэте Владимире Салимоне – задача непростая. Поэтому, решил я, нажму для начала на личные качества поэта, которые мне знакомы не понаслышке: стаж нашей дружбы перевалил за два десятка лет.
Попытка портрета. Салимон – крупный осанистый мужчина из тех, кого прежде дамы называли интересными. У него лысоватая голова и круглое выразительное лицо, на котором может сиять самая обаятельная улыбка, исполненная доброжелательства. Однако притом, что он верный и чуткий товарищ, он вовсе не добряк: это упорный, подчас упрямый тип, весьма морально устойчивый, к тому же раздражительный. Впрочем, все поэты раздражительны, причем в прямой пропорции к одаренности.
Салимон в молодости прошел рядом с богемой как бы по касательной. Собственно, поэтому он сейчас жив и здоров. Его вредные привычки не ужасны и разрушительны для окружающих, но скорее милы. Эта удаленность от богемы – хотя в его поэтическом окружении попадались и настоящие чудовища – определялась его искренней и глубокой тягой к жизни мирной, если не сказать обывательской. Он – помимо, конечно, работы за столом – любит лежать на диване с книжкой или сидеть в шезлонге на даче. И это не возрастное – он всегда, сколько я его знаю, это любил. И если уж зашла речь о книжках, то, чем тусоваться в богеме, он, биолог по диплому, так много занимался гуманитарным самообразованием, что, возможно, ныне – один из самых образованных и посвященных здешних поэтов.
И еще одна черта его характера: он умеет быть собран, практичен и в деле суров – черта, вообще говоря, не поэтическая, идущая в нем, наверное, от предков-запорожцев. Я имел случай наблюдать его в самом начале нашего знакомства, когда Салимон организовывал альманах “Золотой век”, оказавшийся, как стало ясно впоследствии, важной вехой для нашего литературного поколения. Помимо удивительной редакторской чуткости и отменного литературного вкуса, он проявил способности, как сказали бы сейчас, отличного менеджера. Вышло десять номеров, и сегодня эта подборка – настоящий раритет.
Теперь к стихам. Салимон пишет много, подчас, мне кажется, чрезмерно. В его активе больше двух десятков поэтических сборников. Все сочинения не могут быть одного уровня, и некоторые являются как бы разбегом для грядущих удач. А ведь среди его стихов есть настоящие шедевры.
Салимон в некотором смысле описатель и классификатор подлунного мира, и описания эти чаще всего печальны. Его стихи оснащены рифмами, блещущими новизной; у него очень обширный словарный багаж, включающий самым непринужденным образом вовсе непоэтические словосочетания, ни в коем случае не нецензурные, конечно; свои неожиданные метафоры он использует с удивительно экономным тактом; наконец, он виртуозно владеет чуть покачивающимся, как вагон электрички, завораживающим ритмом. Он пишет настолько без натуги, к тому ж – чаще всего так прелестно иронично, что его можно принять за поэта если не легкомысленного и простодушного, то, во всяком случае, за компанейского ироника. Однако, если пользоваться традиционной оппозицией для определения того или иного поэта гармоничный-трагичный, то Салимон, конечно, поэт трагический.
Его тема не противопоставление и противостояние поэта окружающему, но постоянное отчуждение и ощущение зыбкости бытия, личного и мирового. С одним уточнением: не зыбкости даже, а недостроенности мира. Единственная минута устойчивости жизни – это слияние с любимой. Его ведущий прием – складывать стихотворение на манер сонета, идя от частного к общему, и его конечные выводы чаще всего малоутешительны. При этом, если прочитать любую его книжку насквозь, то вовсе нет ощущения нудного нытья – поэт Владимир Салимон скорее стоик. Я закончу цитатой из книги “За лицевою стороной пейзажа”:
К полудню площадь привокзальная
внезапно сделалась пуста,
и мне как будто изначальная
ее открылась красота.
Я вдруг почувствовал волнение
необъяснимое в душе,
себе представив на мгновение
ее проект в карандаше.
В этой способности провидеть изначальный дивный замысел наличного, сомнительно сделанного мира, – надежда поэта на спасенье.