О поэзии Юрия Кублановского, Константина Кравцова, Леонида Костюкова и Ларисы Миллер
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2012
Дмитрий БАК
Сто поэтов начала столетия
В течение без малого четырех лет на страницах “Октября” публиковались эссе о современных русских поэтах. Для обзорной рубрики – срок весьма длительный, предполагающий решение дополнительных, порою противоречащих друг другу авторских задач. Было важно избежать повторов и в то же время – соблюсти единую тональность рассказа, удержать на пике интерес и внимание читателя, однако – не ценою акцентирования броских и поверхностных частностей. Удалось ли все это, судить не мне, однако хотелось бы напомнить изначально установленные “правила игры”.
Первое: избегать иерархий и сравнений, стремиться не к сооружению некоего пантеона русских поэтов, построенных в четкие ряды и обоймы, но к воссозданию цельной картины развития поэзии во всем ее пестром многообразии.
Второе: говорить поверх и помимо полемики литературных партий и фракций, сохранять непредубежденность и взвешенность оценок, подчеркивать их предельно личный, даже субъективный характер.
Третье: обсуждать главным образом подборки и сборники, опубликованные в 2000-е годы, лишь от случая к случаю обращаясь к более ранним годам творчества поэтов – героев эссе.
Во вступлении к первому выпуску рубрики в качестве идеального ориентира был обозначен “гумилевский” жанр: очерки и рецензии из цикла “Письма о русской поэзии”. Сейчас ясно, что обозначенные три правила в своей совокупности близки к параметрам еще одного “персонального” жанра литературно-критического эссе. Речь о “силуэтах” Юлия Айхенвальда, написанных так, словно бы автор сию секунду снял с полки том Достоевского или Толстого и пытается говорить без ссылок на статьи других исследователей. Здесь-то и кроется главная сложность жанра “поэтического силуэта”. С одной стороны, стихотворный текст по природе своей провоцирует на спонтанные импровизации, рассчитанные на более или менее широкий круг читателей современной поэзии. Но в то же время оставленные “за кадром” известные мнения и оценки ведут к упрощениям, с первого взгляда заметным именно для глаза профессионала.
За годы существования рубрики состав крови современного русского стихотворчества заметно изменился. К сожалению, многие достойные представители цеха покинули земные пределы. К счастью, пришли и вкусили славы дебютанты. Как ни досадно, некоторые властители умов и фестивальных площадок “замолчали”. К моему удивлению и удовольствию некоторые ранее мною не чтимые авторы прозвучали по-новому и заставили иначе о себе судить и писать. В общем, так: поэтический бронзовый век на всех парах движется к своему итогу. Зафиксировать то, что находится в движении, почти невозможно, однако в момент, когда заканчивается “мой труд многолетний”, не могу не отметить в себе запоздалой отваги. Никогда бы не взялся за это прекрасное дело, если бы не поддержка журнала, четыре года назад рискнувшего поболее моего. Спасибо, “Октябрь”!
Юрий Кублановский, или “Огонек служения вместо чуши…”
Поэтическая позиция Юрия Кублановского в последнее десятилетие получила поддержку с неожиданной стороны. В прежние годы (включая проведенные вне России) романтический принцип “жизнь и поэзия – одно” выглядел в случае Кублановского совершенной абстракцией. Кублановский – один из немногих современных представителей традиционной “гражданской лирики”, но вот за пределами поэтического текста его заветные призывы им самим никак не подтверждались, не подкреплялись. Достаточно уединенный образ жизни, отсутствие публичной активности, стремление сохранить личное духовное пространство – все это входило в известное противоречие с ясно проступающим в стихотворениях Юрия Кублановского обликом стихотворца-идеолога, человека, остро чувствующего драматизм российских событий прошлого века.
Известны качественные афоризмы о том, что Кублановский умеет про общее говорить очень личностно, а личное возводить в ранг всеобщего. Подобная диалектика все же кажется мне не более чем эклектикой, стремлением оправдать подлинность поэтической интонации многих стихотворений посредством утверждения права поэта на раздвоение между поэзией и жизнью.
Россия под пятой внутренних и внешних губителей лежит в руинах – как было с этим не бороться не только словом, но и делом? Иное дело – последние времена, когда страна вроде бы вернулась на естественный путь развития, но не приблизилась не только к своему идеальному метафизическому прообразу, но и попросту к элементарному благополучию и стабильности. Оказалось, что былые враги одолены… иными врагами, в результате смешались все краски и страны света. Если раньше в политике “правое” называлось “левым” и наоборот, то теперь под сомнением любые попытки отличить убеждения от их мастерских либо бездарных имитаций. Очередной вариант смуты благоприятствует не делу, но уединению, именно в эти годы позиция Юрия Кублановского обрела органику, его образ трибуна-мизантропа перестал быть казусом и приблизился к одной из возможных ипостасей героя нашего времени.
Кублановский, как и в прежнее время, исходит из главного принципа: поэтическое слово – не вещь в себе и для себя, оно не повисает в воздухе украшением, поскольку за ним предполагается и на самом деле существует вполне определенная реальность.
огонек служения вместо чуши,
стал я верный медиум-проводник,
щелкопер по жизни, потом старик,
окормитель тех, кто имеет уши.
(“Времена года, 6”)
Именно идея “служения” отличает традиционную гражданскую лирику от новейшей “социальной поэзии”, для которой жесткие изображения личных и общественных изъянов и травм резко преобладают над метафизическими реконструкциями поруганных идеалов. Как правило, нет в социальной поэзии и топики уединенного авторского сознания, у Кублановского по-прежнему занимающей авансцену практически любого стихотворения. Только что процитированный цикл “Времена года”, например, завершается так:
слезных пазух всерьез.
Поровну в сердце льда
осенью и в мороз.
Над снулой рекой
вихрится диск огня.
И я теперь не такой,
каким ты помнишь меня.
Каков же он сейчас, поэт, остро ощутивший парадоксальную неразличимость идеала прежней, “докатастрофической” России и России нынешней, более не вписывающейся в ясные антитезы идеального и трагического? Пока в стране трагедия стремительно совместилась с тем, что казалось идеалом (свобода веры, отсутствие коммунистического диктата), поэт чувствовал упадок сил, немощь, тоску по невозвратным годам сил и надежд.
В моду вошли обноски.
Стали пасти народы
новые отморозки. <…>
Запрусь я на все запоры,
никому не открою.
Мысленно разговоры
стану вести с тобою.
Прежний мой дух мятежный
уж не огнеопасен.
Если решишь, что снежный
я человек, согласен.
Предчувствия – невеселы, признания – тверды; испытывая боль при виде “того, что совершается дома”, поэт еще более непосредственно ощущает перемены в самом себе:
приближения к границе жизни.
Только вот не я к ней приближаюсь,
а она проходит возле дома.
Фальшивые ноты у Кублановского проскакивают как раз в тех случаях, когда экзистенциальная неоспоримая подлинность выносится за скобки, а следом высокая идея служения неприметно превращается в разоблачительную публицистику, в поиски супостата, принесшего горе честнόму народу.
хорошо бы, выровняв аритмию,
генным кодом старого черепка
разживиться и воссоздать Россию.
Впрочем, даже иллюстративные лозунги порою обретают некое право на законное существование в стихах, если они сопряжены с подлинным чувством человека, болезненно расстающегося с былой убежденностью в существовании единой и единственной правды.
ты вдруг задохнулась в пути:
– Россию, которую мы потеряли,
уже никогда не найти.
Я был только автор ненужных нетленок.
Ты – русая птица ночей.
Зачем же тогда в либеральный застенок
таскали выпытывать: чей?
Стоит решиться на неочевидное обобщение: крупный и самобытный поэт Юрий Кублановский работает на рискованных границах между подлинной и служащей самой себе поэзией и желаемой идеальной правдой. Именно поэтому практически в каждом отдельно взятом стихотворении он решает одну и ту же задачу органического сопряжения здесь и сейчас ощущаемой эмоции и далеко идущей (порой “геополитической”) максимы. В отсутствие свободной и непокорной художественной логики любая, даже абсолютно верная мысль, а также без остатка подлинная эмоция стремительно обращаются в лозунг, рецепт, фантомную боль, не имеющую никакого отношения к страдающей духовной материи.
В тех случаях, когда золотое сечение оказывается найденным и соблюденным, когда поэт поднимается до высокой и непредубежденной способности суждения
sine ira et studio, – именно в этих случаях Кублановскому удаются шедевры. Вот, на мой взгляд, один из самых бесспорных (“Сны”):
пренебрегавшие до сих пор
льды заполняют едва ль не полностью
речные русла, объем озер.
Лишь луч, нащупавший прорубь черную
там, где излуки в снегах изгиб,
работу видит локомоторную
мускулатуры придонных рыб.
Россия! Прежде военнопленною
тебя считал я и, как умел,
всю убеленную, прикровенную
до горловых тебя спазм жалел.
И ныне тоже, как листья палые
иль щука снулая блеск блесны,
я вижу изредка запоздалые
неразличимые те же сны.
Константин Кравцов, или “…есть, пойми, узкий путь…”
Из немалочисленного хора современных поэтов, сопричастных христианской (православной) риторике, топике и проблематике, Константин Кравцов выделяется достаточно резко. Напрашивается апофатическая логика, рассуждение от противного. Не впадает Кравцов в сусальное благочестие, не занимается схоластической эзотерикой, не соскальзывает к назидательному тону, не проецирует религиозные универсалии на техногенные и иные коллективные травмы, наконец, не пытается приспособить христианские ценности к профанному сознанию мирянина и атеиста – всего этого вокруг сегодня пруд пруди.
Человек, живущий внутри не только религиозного, но и повседневного богослужебного опыта, ориентируется на свое непосредственное восприятие, никому из непосвященных ничего не разъясняет. Иногда пропущенные объяснения восполнимы достаточно легко.
вот твои ветреные хризантемы:
залиты солнцем губернских оказий,
рельсы по воздуху тянутся, где мы
кто это “мы”? неуместные сидни,
прах на спирту, отморозки и лохи:
спим на ступенях, и лествицы сини,
рельсы струятся, и радуют крохи
Трапезы светлой, весны Твоей звенья,
Город в посмертных промоинах зренья
(“Лазарева суббота”)
Каждый, кто слышал (хотя бы из “Преступления и наказания”!) о воскрешении Лазаря, все, кто знает, в какую седмицу Великого поста бывает Лазарева суббота, без труда поймут, например, почему в стихотворении упоминаются больницы. Бывают случаи посложнее: не ведающие о труде кн. Евгения Трубецкого о русской иконописи под названием “Умозрение в красках” имеют права не понимать мотивного ряда одноименного стихотворения:
проступить, как, не зная износа,
беззаконный тот шелковый путь:
парадиз, что открылся без спроса
в льдистых красках над снегом по грудь.
Как рождается это внятное лишь северному народу контрастное сочетание льдистого сумрака пейзажей и яркого многоцветья священных изображений – вот в чем вопрос! “Северные” мотивы занимают в отточенной лирике Константина Кравцова место не случайное. “Тундра”, “ягель” и иные приполярные атрибуты свидетельствуют не только о повседневном и символическом, ментальном опыте поэта-северянина, эти образы сопряжены с лагерным насилием, которое, в свою очередь, опосредованно связано с насилием, описанным в евангелиях, преодолимым и преодоленным, оставившим зримый след в реликвиях (из них особенно усердно упоминается Туринская Плащаница). “Далековатые” уподобления (холод – реликвия – унижение тела и души), повторяясь, облегчают “обычному” читателю путь к постижению кравцовских строк:
а почему – не знаю. Приглядись:
вот в сумерках блестит грибная слизь,
а дальше все земное вымирает,
уходит, не спросясь, и вот лишь слово:
и верую, и сев пребудут в нем,
и верба, развернувшаяся снова –
там, на ветру, во Царствии Твоем.
(“Север”)
А вот иной пример – невынужденной зашифрованности, которая может отступить, если, скажем, читателю известно, что Секондо Пиа – фотограф, впервые запечатлевший Плащаницу, а выражение “смерть автора” отсылает к работам французских интеллектуалов Ролана Барта и Мишеля Фуко:
радовались и раньше: один иерей
врал о похоронах Лермонтова:
Вы думаете, все тогда плакали?
Никто не плакал. Все радовались.
– Что нам до поля чудес, жено?
но спит земля в сияньи голубом,
те залитые известью ямы шаламовские,
ученики в Гефсимании (в паузе слышно,
как в детской дребезжат стекла вослед трамваю)
есть, пойми, узкий путь, –
узкий путь, а с виду безделица:
звон каких-нибудь там
серебряных шпор, когда ни одна звезда,
когда звезды спали с неба как смоквы
и небо свилось как свиток, как тот сударь,
и лишь тахрихим, та холстина в опалинах
(в паузе – отрывок блатного шансона,
проехавший мимо), и подумать только:
какой-то там фотолюбитель,
какой-то Секондо Пиа.
(“Смерть автора”)
Степень затемненности/просвещенности зависит не только от осведомленности читателя в тонкостях притчи о мытаре и фарисее и в значении слова “хамсин” – умерщвляющий жизнь южный ветер, в Египте становящийся северным (дующим с севера, но несущем все ту же сушь), а в российских пределах тоже превращающимся в ветер с севера, но несущий уже не зной, а снег. Не только эта осведомленность отмечает разные степени проникновения в смысл, но само умение читателя воспринимать поэтический текст как нечто многослойное и многосмысленное, взывающее к встречной умственной и моральной работе. Иначе, по Константину Кравцову, и быть не может в подлинной поэзии.
Леонид Костюков, или “…никогда не спрашивай меня о моей работе…”
Поэзия Костюкова не особенно видна и заметна вовсе не потому, что он пишет (во всяком случае – публикует) рифмованные тексты довольно редко – нам случалось уже рассуждать о поэтах, которые немногословны, но многозначительны (Гронас, Тонконогов, Дашевский…). Здесь случай иной – один из примеров запоздалого, почти демонстративного “непрофессионализма”, высокого “любительства”. Не только стихи, но и прозу Костюков многие годы пишет и печатает исподволь, мимоходом, как бывало в те времена, когда публиковаться чаще напрасно было и надеяться. Позиция Костюкова-поэта неотделима от его “творческого поведения” как ценителя литературы, тонкого эссеиста. Он не только разбирается в литературе, но и может научить этому других, а главное, ее попросту, прошу прощения, любит. “Профессионалу” в этом порою признаваться неловко, как мастеру-кондитеру – в пристрастии к сладкому. Костюков-профессионал роняет свои признания как бы неохотно, но уверенно:
никогда не спрашивай меня о моей работе
никогда не спрашивай меня о моей работе
хорошо – в первый и в последний раз
ты можешь спросить меня о моей работе <…>
прольется много дурной крови
лучше не светиться возле струи
никогда не объединяйся ни с кем кроме
кроме своей семьи
(“Крестный отец”)
Его стихотворные “реплики” разрозненны, не выстраиваются в единую развернутую “фразу”, зачастую противоречат друг другу стилистически и даже идеологически. Присутствие Леонида Костюкова в поэзии нарочито пунктирно, содержит лакуны, пропущенные логические звенья развития, не поддается какой бы то ни было попытке анализа “эволюции творчества”. “Пишу – когда и как желаю, не опасаясь анахронизмов, без оглядки на то, что уже сказано ранее, мною и другими”. Вот так, например:
В суете простых скоротечных дел
я случайно куртку его надел
и пошел в ларек покупать муку
по размытой глине и по песку.
Дождь с утра грозился – и вот пошел.
Я в кармане куртки его нашел
шапку из материи плащевой,
по краю прошитую бечевой.
Он сложил ее, как бы я не смог, –
я бы просто смял, закатал в комок,
обронил в лесу, позабыл, уйдя,
никого б не выручил от дождя.
Там очки – для его, а не чьих-то глаз,
валидол, который его не спас,
пара гнутых проволок – потому,
что так нужно было ему.
Дождь все лил, сводя ручейки в ручей,
и в сиротстве бедных его вещей,
в каждой мелочи проступала смерть,
как когда-то из вод – твердь.
И с тех пор доныне влекут меня
две стихии – воздуха и огня,
что умеют двигаться в никуда –
без названия и следа.
(“Памяти тестя”)
Костюков пишет так, будто только что придумал зарифмовать что-нибудь вроде “берез – овес”. Это – особый род изощренного эпатажа, неброский, утонченный, видимый лишь посвященным. Эта негромкая дерзость сильнее воздействует на всех наделенных слухом и имеющих уши, чем лобовой бунт современных бурных гениев, адептов обсценных слов и тем, искателей очередной новой социальности:
Тополиный пух ест дыханье мое,
колотье у меня в боку.
– Канотье, вы сказали?
– Нет, колотье,
как у лошади на скаку.
Так случится – Господь остановит коня,
в дом горящей души войдет,
на вершине дня – на закате дня
в небе молнией прорастет.
– Вы сказали: Господь?
– Я сказал – Господь.
– То есть дух?
– То есть дух и плоть.
Посмотри – горит тополиный пух,
то есть плоть, но скорее – дух.
Странная, немодная позиция человека, знающего ремесло словотворения, но отделывающего слова не по правилам. Так неловкий рассказчик в бессмертном романе “Что делать?” патетически изрекает: “Я знаю о Рахметове больше, чем говорю”. Почти фатальный избыток осведомленности о правилах игры не мешает Леониду Костюкову стилизовать стихи под наивные, спонтанные. На грани набоковского раздраженного упоения разными конфигурациями чистой формы Костюкову удается сказать что-то абсолютно свое – не то чтобы совсем неизвестное, но произносившееся иначе, с иным градусом серьезности и личной причастности. Здесь подобной причастности одновременно и минимум, и максимум, потому что в следующий раз (может, через несколько лет) все будет сказано совершенно иначе, но без отказа от прежних мнений и интонаций. Вы опять говорите, что поэты бывают хорошие и разные? Что ж, согласен, – среди хороших случаются и такие…
Лариса Миллер, или “Я опять за свое, а за чье же, за чье же?..”
Лариса Миллер – поэт нефальшивых нот, ясности и предельной искренности. Основной вопрос в ее стихотворениях звучит с последней прямотой: откуда мир, зачем в нем я? Предельные по своей сути вопросы к бытию всегда оборачиваются банальностью и пафосом, тем более важно отважиться их задать. Так Николай Ростов, проигрывая Долохову за ломберным столом фатальные сорок три тысячи, в смятении спрашивал себя: как же связаны ловкие движения рук друга-противника, тасующих карты, с потерей состояния и утратой дворянской чести? Малое сопряжено с великим, неброское подает сигналы о вечном – так получается у Ларисы Миллер, порою совершенно в манере Ходасевича:
В кошельке, в кармане, в сумке,
В искрометности речей
И на дне искристой рюмки,
В жаркий полдень у реки,
И на пенной кромке моря,
И в пожатии руки,
И в сердечном разговоре,
И когда не спишь ночей,
Вдохновенно лист марая…
Эти поиски ключей
От потерянного рая.
И вот тут почти мгновенно оказывается, что в подобных прозрачных формулировках слишком многое повторяется, предвидится и узнается заранее. Как будто бы на протяжении десятилетий звучит одна и та же, пусть и подкупающая искренностью песня: человек просыпается (выходит из дому, бросает взгляд на заоконный пейзаж и т.д.) и понимает, что за окном лето (осень, зима и т.д.), и также – что, несмотря на это (или благодаря этому), мир щедр и совершенен (или печален, или бессмыслен).
Полные наборы возможных переменных давно замкнулись, уже много раз, например, за окном обнаруживался август – вот несколько случаев почти наугад:
Меня за собой увлекая
Летят августовские дни…
…Ласкает солнечный июль,
А может, август – губы, руки…
…Августовский день нарядный,
Ненаглядный, ненаглядный,
Ты помедленней теки…
В итоге получается, что тривиальность, всегда сопутствующая предельным вопрошаниям о бытии, прорывается на первый план, вынося за скобки повторяющиеся варианты времени-места и эмоций-оценок, остается в сухом остатке. Несмотря на бессмыслицу и пустоту напрасного случайного дара, жить стоит, поскольку предвечная статика, благое присутствие творца в творении даруют нам путь к радостному смирению и упоению.
Идет, и все ей сходит с рук.
Сквозь вереницу черных дней
Идет, и горя мало ей.
Воспрянув от любой беды,
Сухой выходит из воды.
И шепчешь, в рюмке боль глуша:
“Жизнь в самом деле хороша”.
Ясности и прозрачности здесь сколько угодно, но где же перемены, где выход за пределы многолетней камерности, доходящей порою до аутизма? Я где-то слыхал про то, что надежда побеждает прах, и о том, что белый, белый день бесконечен и светел – тоже. Это знание уже есть во мне. Но где же внимание к тому, что происходит со стихами и со стихом в последние годы и десятилетия? Где осведомленность о том, что существование не сводится к утренним пробуждениям от сна с гусиным пером в руке? Всего этого в лирике Ларисы Миллер нет, да – вероятно, согласно законам, самим поэтом над собою признанным, – и быть не дόлжно. Но как тут быть, если мне-то – вот чего, вот чего не хватает?
БИБЛИОГРАФИЯ
Юрий Михайлович Кублановский
2005
Дольше календаря – М.: Время, 2005. – 736 с.
Над строчкой друга. Стихи // Новый мир, 2005, № 6.
2006
На маяк. Стихи // Новый мир, 2006, № 5.
2007
Евразийское. Стихи // Новый мир, 2007, № 5.
2008
Мученик тополей. Стихи // Новый мир, 2008, № 5.
2009
Перекличка. Стихи // Новый мир, 2009, № 5.
2010
Перекличка. Стихотворения. – М.: Время, 2010. – 112 с.
Чтение в непогоду. Стихи // Новый мир, 2010, № 1.
2011
Фатум. Стихи // Новый мир, 2011, № 3.
2012
Поздние стансы. Стихи // Новый мир, 2012, № 5.
Константин Павлович Кравцов
2002
Январь. – М.: Э.РА, 2002. – 79 с.
Беспутный наш снег… Стихи // Октябрь, 2002, № 6.
2006
Парастас. – М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2006. – 56 с.
Салехард. Стихи // Знамя” 2006, № 4.
2007
Парастас // Интерпоэзия, 2007, № 1.
2009
Дым Отечества // День и ночь, 2009, № 5-6.
Рождение воздуха. Стихи // Знамя, 2009, № 10.
2010
Аварийное освещение. – Предисловия Н. Черных, С. Круглова,
Л. Костюкова. – М.: Русский Гулливер, 2010. – 64 с.
“Частичные галлюцинации” и др. // Волга, 2010, № 3-4.
2012
Из цикла “На длинных волнах”. Стихи // Новый мир, 2012, № 9.
Леонид Владимирович Костюков
2001
[Три стихотворения]: Авторник: Альманах литературного клуба. – М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2001. – Сезон 2001/2002 г., вып.5. – С.12-15.
2002
От дальних платформ. Стихи // Знамя, 2002, № 8.
2006
Голоса // Арион, 2006, № 2.
2009
Снег на щеке: Книга стихов. – М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2009.
2010
Листки // Арион, 2010, № 1.
2011
Как будто плывем… Стихи // Арион, 2011, № 1.
Стихотворения из “Тушинского цикла” // Новый берег, 2011, № 31.
Лариса Емельяновна Миллер
2005
Птица легкого пера за окном моим летает… Стихи // Дружба народов, 2005, № 1.
Новые стихи // Новый берег, 2005, № 7.
Робкая тайна. Стихи // Новый мир, 2005, № 9.
На наречии чудном. Стихи // Континент, 2005, № 124.
2006
Сто оттенков травы и воды… – М.: Время. Серия “Поэтическая библиотека”, 2006. – 160 с.
Лето. Стихи // Зарубежные записки, 2006, № 6.
Живи. Не бойся. Бог с тобой… // Дружба народов, 2006, № 12.
Живи как умеешь. Стихи // Континент, 2006, № 127.
2007
Горлинка на груди. Стихи // Новый мир, 2007, № 3.
Девочка с высоким лбом… // Арион” 2007, № 4.
Земное дитя, неразумное чадо… Стихи // Континент, 2007, № 131.
2008
Золотая симфония. – М.: Время, 2008.
Земное золотое дно. Стихи // Дружба народов, 2008, № 5.
Скворцы прилетят. Стихотворения // Новая Юность, 2008, № 6(87).
Накануне не знаю чего.
Нужны слова, которых нет в природе. Стихи // Континент, 2008, № 138.
2009
Накануне не знаю чего. – М.: Время. Серия “Поэтическая библиотека”, 2009. – 112 с.
Под звон тишины. Стихи // Новый мир, 2009, № 3.
А главное, чтоб мы любили… // Арион, 2009, № 4.
Точнее о счастье. Стихотворения // Новая Юность, 2009, № 6(93).
Что-то горнее, что-то земное. Стихи // Дружба народов, 2009, № 7.
Простыми словами. Стихи // Зарубежные записки, 2009, № 17.
Стихотворения // Новый берег, 2009, № 23.
2010
Потаенного смысла поимка. – М.: Время. Серия “Поэтическая библиотека”, 2010. – 112 с.
Из новых стихов // Новая Юность, 2010, № 6(99).
Небо, небо. Стихи // Новый мир, 2010, № 9.
Если б я жила умело… Стихи // Континент, 2010, № 143.
С новой строки. Стихи // Континент, 2010, № 145.
2011
Четверг пока необитаем. – М.: Время. Серия “Поэтическая библиотека”, 2011. – 160 с.
Как удивительно: все сделалось само… // Арион, 2011, № 1.
На счастье намек. Стихи // Дружба народов, 2011, № 3.
…Из обрывков покинутой яви. Стихи // Сибирские огни, 2011, № 9.
2012
И на землю сошел глубочайший покой… // Арион, 2012, № 1.
Счастливое слово // Новая Юность, 2012, № 3(108).
∙
Библиография подготовлена Татьяной Соловьевой.