О поэзии Григория Кружкова, Дмитрия Кузьмина и Александра Кушнера
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 2012
Рубрика выходит с № 2 2009 г.
Дмитрий БАК
Сто поэтов начала столетия
Григорий Кружков, или
“Гумилев с Мандельштамом, как лев с антилопой…”
Есть такие поэты, которые живут в собственном мире, полном культурных реалий прошлого и настоящего, перенасыщенном ассоциациями, переплетениями старых и новых смыслов – однажды бывших и заново выкраиваемых из частокола чужих строк и строф непосредственно в момент написания стихотворения:
Назвался Одиссеем – полезай к Полифему,
назвался Немо – молчи, таись и скрывайся,
и даже когда Морфей приведет морфему
к тебе в постель – молчи и не отзывайся. <…>
И если Алиса все еще ждет Улисса,
плывущего из Лисса и Зурбагана,
пускай сестра моя, корабельная крыса,
напишет ей честно, как нам погано…
“Назвался одиссеем…” (Капитан Немо – Тихону Браге)
Калейдоскоп уже случившихся в книгах, картинах, скульптурах событий – одна из самых характерных примет поэзии Григория Кружкова последних, да и более ранних лет. Рассуждая о его стихах, очень легко попасть в надежную колею стандартных интерпретаций: переводчик, мастеровитость, вторичность и проч. Но этой схемой лирика Кружкова, если разобраться хорошенько, вовсе не исчерпывается.
Атмосфера постоянного присутствия знакомых и полузнакомых литературных имен является не причиной, а следствием феерической атмосферы сказки – мира без дистанций, в котором все или очень многое для художника возможно и выполнимо. Все предметы и события при ближайшем рассмотрении обнаруживают двойное дно, их аутентичность не замкнута в привычных буднях, в любой момент может быть сопоставлена с иной, чудесно соответствующей миру любимых книг, и, таким образом, обрести третье измерение.
Ну, например, кто из жителей современного города не чертыхался в сердцах, когда в самой простой ситуации оказывался наедине с каким-нибудь пластиковым чудовищем с множеством кнопочек и рычажков или – того хуже – с гладким сверкающим экранчиком и вообще без кнопок. В прошлой жизни эта штука называлась, например, телефон, а сейчас у нее непроизносимое имя, подобное каббалистическому заклинанию. Перегруженность быта гаджетами и девайсами началась, конечно, не вчера. Вот кто-то, скажем, однажды придумал носовые платки, и тогда это был “девайс нашего времени”. И знаете, как об этом расскажет Григорий Кружков? Правильно, угадали:
Человека, который изобрел носовой платок,
Умертвили злодеи. Умертвили его не за то,
Что он изобрел. Но еще почему-то страшнее,
Что убили не просто какого-то короля,
Но того, чьим стараниям благодаря
(Значит, можно сказать, что он жил и погиб не зря)
Мы чихаем и плачем нежнее. <…>
Может быть, все к тому и идет. Посмотри на экран.
Левый кран прикрути. Или вовсе заткни этот кран.
Лучше в ванну заляжем.
Удивляюсь, откудова столько взялось сволочей,
Что придумали столько полезных вокруг мелочей,
Что не знаешь, которая кнопка и номер тут чей,
И каким вытираться пейзажем…
(“Ричард
Но не только легкая сказочная буффонада (или, иногда, притчевая условность) приводит к обилию заимствованных реалий в стихах Кружкова. Все, на поверку, оказывается очень серьезно, от сказки либо притчи отмысливается сам принцип сопоставления предметов друг с другом, причем сами по себе параллели с вымышленно-знакомыми литературными мирами вполне могут быть вынесены за скобки.
Спору нет, диапазон приемов и тем в лирике Григория Кружкова довольно узок, но можно ведь сформулировать и иначе: поэту удается на весьма ограниченной территории добиться весьма различных эффектов – от демонстративно игровых, почти импровизационных – и до осмысленно усложненных и сопряженных с метафизикой творения.
И все же самые любопытные результаты “метод Кружкова” дает в тех случаях, когда серьезное смешивается со смешным, творчество оборачивается изобретательством, а все стихотворение в целом начиняется этакой неподражаемой сумасшедшинкой, завлекательной и узнаваемо кружковской (как в стихотворении “Кулибин”):
Шел Кулибин улицей пустынной,
Вдруг он слышит топ и лай из мрака:
За стопоходящею машиной
Мчится пятистопная собака!
Говорит механик ей с укором:
“Для чего тебе der Funfter нога?
Fier есть для собаки полный кворум,
Funf, помилуй, это очень много”.
Отвечает странная собака:
“Wievel Kilometer до Калуга? –
Хорошо, передохнем, однако,
Что лучше нам понять друг друга.
Кто виновен, если разобраться,
Что должна я жить с ногою пятой?
Ведь на четырех мне не угнаться
За твоей машиною проклятой!
Нет теперь ни Leben мне, ни Lieben!” –
Тявкнула – и вдаль умчалась сучка…
И остался в темноте Кулибин –
Гениальный русский самоучка.
Кружков в стихах умеет еще очень многое, и это не удивительно, поскольку он сосредоточен на стихотворчестве целиком, а все прочие виды деятельности из своей жизни совершенно последовательно устраняет. Социальная активность, протесты, борьба за общие идеалы – все это навсегда табуировано, не входит в сферу его привычек и интересов.
Странный круг поэтических пристрастий? Немодная поэтика, отдаленность от всех возможных “мейнстримов”? Все это, безусловно, так! Но Кружков – это Кружков, он не желает иначе, и вообще – слава Богу, есть и такие поэты…
Дмитрий Кузьмин, или “Я хуже, чем никто…”
Стихи Дмитрия Кузьмина прокомментированы его жизнью и бытом в гораздо большей мере, чем это бывает всегда и обычно. Для такого комментария словесная оболочка чаще всего не нужна, но порою автор прибегает и к ней, и тогда его поэзия оказывается под фигурой самоумаления, общая формула примерно такова: “я – один из сотен многих”. Или: мои индивидуальные ощущения не делают открытий, они ценны, как должны быть уважаемы и всерьез принимаемы любые честные ощущения частного человека, пусть незнакомого, принадлежащего к другому, неведомому и неблизкому мне сообществу, так сказать, к чужому меньшинству.
Здесь – антиномия, поскольку сказанное настолько верно, что отрицает собственную непреложность. С одной стороны, да, действительно, автор – один из многих, “такой же, как все”, он пристально всматривается в лица и силуэты встречных, накапливает даже целый цикл картинок, подсмотренных в метро. Например:
Поминутно
покачивает головой –
словно бы не в состоянии
поверить:
да, это он
в полупустом вагоне, медленно движущемся в сторону окраины,
налегке, без вещей,
место рядом свободно
(только в самой глубине сиденья
Притулился к спинке орешек фисташки).
Но ведь, с другой стороны, свои впечатления записывает не уравновешенный наблюдатель, равный всем и многим, но человек, подчеркивающий свою свободу от любых оков и стандартов, готовый идти до конца в отстаивании свободной витальности. Даже в тех случаев, когда доводы оппонентов-рутинеров вполне убедительны, наш экстремал будет, подобно Подпольному человеку у классика, отстаивать свою независимость:
Когда меня били головой об лёд
Чтобы я назвал этот лед водой
Я боялся захлебнугься в этой воде
И продолжал называть ее льдом.
Здесь видно, как отличия между разными агрегатными состояниями вещества “аш-два-о” стираются, больше не имеют никакого значения, предназначены лишь для того, чтобы в своей неразличимости рождать протест против разделения мира на разные доминионы и анклавы. Вот – слово найдено: мир един в своей энергичной расчерченности на непохожие друг на друга секторы и сегменты, подведомственные разным сознаниям и жизням. Это питательная среда для “новой”, молодой поэтики, перечеркивающей поблекшие ценности “великой литературы”, неизбежно порождающей власть канона и штампа. Любая претензия на власть одних жизненных и мыслительных траекторий над другими – порочна, ей должен быть немедленно противопоставлена картина вавилонской тесноты, в которой каждый волен выбирать себе свою лесенку на башню, спутника, да и самого себя тоже:
Ты хуже, чем другой:
знакомству с тобой
предпочли знакомство с другим.
Я хуже, чем никто:
знакомству со мной
предпочли одиночество.
(“В ночном клубе”)
В чем тут засада? Борьба с насилием так часто оборачивалась новым насилием, что контраргументы против динамичной теории жизненной полноты и равноправия живущих напрашиваются сами собой. Ведь и либерализм в эпоху башен-близнецов натолкнулся на необходимость превентивного и якобы благого неравенства и насилия, оправданного высокими целями! Проповедь вавилонского мультикультурализма равных и малых в жизни и поэзии поставлена под сомнение с тою же непреложностью, с какою терпят крах иллюзии о пестрой Европе. Известный филолог и литератор рассказал байку о советском кадровике. Позвонили ему, бедному, откуда следует и сказали, чтобы брал на работу отщепенцев, несмотря на пробелы в анкете: пусть соберутся в одном месте – надзирать легче будет. Доблестный работник кадровой службы видит очередной листок по учету кадров, где все, как обычно: “имеет, был, находился” и далее по списку. И вот его возглас: “Ну, позвонили, сказали, всех брать! Но ведь не только же всех!” Нарушение Аристотелевой логики налицо, исключенное третье существует, а часть становится больше целого. Поучается, что слово “все” означает вовсе не всех как таковых, а только определенных “всех”, отмеченных среди других и прочих.
Как только допускается хоть какая-то жизнь за пределами нашей молодой и подвижной вселенной, битком наполненной ночными клубами, “обкурами” и непримиримой свободой, все в мире оказывается по-другому. “Все” больше не все, а нечто порою вполне инфантильное
Пришел на дискотеку
слишком рано
(дома не объяснишь ухода
заполночь)…
Значит, кроме дискотеки, существует дом, и “объяснения” здесь не просто раздражающе вынужденны, но существенны – они нужны другим: не “всем”, а тем, кто остается дома. Поколение тех, кому еще воспрещено выбираться на дискотеки, а также брать со стола на кухне ножик и спички, неизбежно становится взрослее, что и требовалось рассказать! Ну-ка, все вдруг взяли в руки по ножику, надели по сапогу с цепями, чиркнули спичкой! Уже можно, нужно, надо отрезать ломоть хлеба, на дворе мокрое месиво и не видно ни зги! Здесь жизненно-идеологический комментарий вновь вплотную подбирается к стихам Дмитрия Кузьмина, точно расчисленным и отмеренным, настолько обдуманно немногочисленным, что едва ли не половина просто обречена стать хитами. Теория жизненной теории суха, а древо кузьминских не-всегда-верлибров зеленеет гораздо более пышно и правдоподобно.
Почему? Да просто потому, что его наблюдатель то и дело оказывается способным выглянуть за узкие пределы догмы, услышать отрицаемое, заинтересоваться им, да и на свое, кровное (“молодое”!) взглянуть иронически.
По крутому обкуру явилась в литературный клуб
Малоизвестная, тихая поэтесса.
А брат-писатель пошел на эмоции скуп –
Смотрит без всякого интереса,
Как в огромных глазах, не стекая, стоит стекло
И слегка обвисшая грудь
Выглядывает из косо застегнутой блузки…
Не забудь, и тебя как-то в юности дернуло, поволокло,
Только дребезг в ушах, как “Орленок” вприпрыжку на спуске,
Тормозишь – и башкой через руль…
А потом уже были Державин с сортиром и Пушкин с глаголом.
Что ж теперь тебе, старче, слабo полуголым
Публике втюхивать свою рифмованную муру?
И Дидло надоел, и Дидро, и нацелившийся в ребро
Купидон, в безобразную школьную форму одетый…
На-ка, милая, что ли, прикройся “Литературной газетой”.
Черт бы с ней, с красотой, – будем делать добро.
Одна (не своя) стремящаяся к “высокой поэзии” разновидность молодости оказывается раздетой и разутой настолько, что впору прикрыть стыд профильным изданием. Но и другая (бывшая своя, а ныне вместе со зрелостью вкусившая серое равнодушие) молодость демонстрирует бессилие и бесплодие. Кузьмин-поэт счастливым образом то и дело комментирует и выправляет Кузьмина-идеолога и культуртрегера. Монтажное зрение позволяет искоса видеть вокруг и свое и не свое, примеры многочисленны:
Скашивая взгляд
от обзорной статьи
по новейшим течениям мирового трансавангарда
блеклым петитом
в альманахе “Ойкумена”,
издающемся в Калининграде областном
тиражом 250 экземпляров,
выхватываю отдельные фразы
из дневника,
что ведет в продолговатом блокноте с ярко-синей обложкой
юноша лет девятнадцати
с наушником от плеера в правом ухе,
короткой высветленной до песчаного цвета стрижкой
и длинными темно-зелеными манжетами,
торчащими из рукавов пиджака:
“самый важный день”
“обменялись кольцами”
“приятно”
“отныне”
(“Риторика”)
Вот к этой риторике еще бы вальяжность Яичницы да развязность Балтазаровича – невесты горя бы не знали, знали бы, кого выбирать! А так гоголевская коллизия продолжается: не получается, чтоб жизнь и поэзия одно! Однако все впереди, юность неизбежно уходит, а зрелость уже теперь в стихах Дмитрия Кузьмина дает о себе знать – хотя бы стереоскопическим зрением, позволяющем видеть иное и чужое…
Александр Кушнер, или
“Рай – это место, где Пушкин читает Толстого…”
Для поэта, приверженного традиции (Александр Кушнер – из верных ее сторонников), самое главное – пропорции, в особенности – соотношение в каждый отдельный момент старого и нового, узнаваемого и открываемого впервые. Абсолютно ровная траектория развития, полное доминирование раз навсегда очерченного круга тем так же нежелательно, как и чересчур безболезненное расставание с творческим прошлым. Для читателей стихов Александра Кушнера только что нами спонтанно выведенный “коэффициент неизведанного” особенно важен: слишком уж весома его поэтическая репутация шестидесятых-восьмидесятых, велик объем опубликованных, обсужденных и оцененных по гамбургскому счету подборок и поэтических книг.
Во времена прежние если что и раздражало тех, кто оппонировал поклонникам Кушнера, так это его неколебимое творческое благоразумие и благополучие, редкое умение сохранить должную и благородную дистанцированность от всех катаклизмов, накрепко связанных с тем или иным “текущим моментом”. Кушнер, безусловно, принадлежит к кругу лириков, прямо или косвенно споривших с “физиками” в шестидесятые годы, не будучи, однако, “шестидесятником” в точном смысле этого слова. Аналогичным образом Кушнер, один из литераторов, задававших тон в ленинградской литературной вольнице семидесятых, не был при этом прямым деятелем неофициальной литературы. Итак, глубокие и тонкие творческие реакции на внешние события вместо реакций прямых, провоцирующих “крутые повороты судьбы”. Впрочем, творчество для Александра Кушнера и есть его главная судьба, это кредо было заявлено в самых первых публикациях, в стихотворениях, к настоящему времени ставших классическими.
Вернемся к “коэффициенту неизведанного”. По всем законам гармонической алгебры Кушнер вроде бы обязательно должен был оказаться в нелегком положении. Слишком весом знаменатель дроби – традиционность и инерционность узнаваемой поэтики одного из крупнейших стихотворцев последней трети двадцатого столетия А. Кушнера. Насколько же объемным должен быть числитель дроби (новации, перемены, переломы, разрывы), чтобы пропорция получилась оптимальной! Однако на практике все получается совсем иначе, несмотря на отсутствие сколько-нибудь явного стремления к нестандартным ходам и приемам, стихи Кушнера последних лет выглядят свежими, энергичными, новыми. Думается, неожиданно добрую службу сослужили перестроечные и постсоветские контексты и обстоятельства, которые обусловили формирование поэтических принципов “сумрачного” Кушнера, на тот момент казавшегося абсолютно перерожденным, разочаровавшимся в своих прежних идеалах, покинувшим привычную башню из слоновой кости. И вот вся эта неорганика, на несколько скудных лет прикинувшаяся открытием новых горизонтов, наконец “спадает ветхой чешуей”. Это не значит, что для русской поэзии наступили тучные годы – вовсе нет, сумрак не рассеялся, однако в одной отдельно взятой поэтической вселенной сумраку брошен вызов.
Все привычные грани кушнеровского магического кристалла остались в силе, только после временного затмения духа двадцатилетней примерно давности они знаменуют не самоповтор, но смелый жест следования новейшим вызовам, стойкого сопротивления неслыханному прессу.
Метафизика Кушнера монолитна и целостна, сводима к нескольким аксиомам-заповедям – первоначальным сущностям, проступающим сквозь множество явлений – стихотворных примеров. Начальный пункт кушнеровских скрижалей – отталкивание от социальности сумрачного конца столетия в пользу вечности природы, не ведающей политической злободневности: “Дождь не любит политики, тополь тоже, Облака ничего про нее не знают”.
Как соотносится метафизическое, природное с божественным? Здесь нет ответа, порою перевешивает скепсис, недоверие к новоявленной публичной религиозности и общественно принудительному соблюдению внешних атрибутов веры. И все же:
Верю я в Бога или не верю в бога,
Знает об этом вырицкая дорога,
Знает об этом ночная волна в Крыму,
Был я открыт или был я закрыт ему.
А с прописной я пишу или строчной буквы
Имя его, если бы спохватились вдруг вы,
Вам это важно, Ему это все равно.
Знает звезда, залетающая в окно…
Впрочем, если дать себе труд додумать собственные сомнения в бытии абсолюта, в конечном счете все карты лягут не в пользу скепсиса.
Однако доминирует в стихах Кушнера все же более прямой причинно-следственный ход: от сумрачного мира суетной коллективности и актуальности – через природу непосредственно к искусству, минуя даже самую постановку вопроса об религиозном абсолюте. Идея творца как такового, не причастного к искусству, оказывается в этом построении избыточной:
Я не любил шестидесятых,
Семидесятых, никаких,
А только ласточек – внучатых
Племянниц фетовских, стрельчатых,
И мандельштамовских, слепых.
Можно сформулировать и более жестко, не декларируя приоритет поэзии, но прямо демонстрируя ее жизнестроительную силу посредством апелляции к великим подтекстам Ходасевича (“…разве мама любила такого, Желто-серого, полуседого И всезнающего как змея?”):
Уходя, уходи, – это веку
Было сказано, как человеку:
Слишком сумрачен был и тяжел.
В нишу. В справочник. В библиотеку.
Потоптался чуть-чуть – и ушел. <…>
Девятнадцатый был благосклонным
К кабинетным мечтам полусонным
И менял, как перчатки, мечты.
Восемнадцатый был просвещенным,
Верил в разум хотя бы, а ты?
Посмотри на себя, на плохого,
Коммуниста, фашиста сплошного,
В лучшем случае – авангардист.
Разве мама любила такого?..
(“Прощание с веком”)
Мирозиждущая метафизика Кушнера вновь, как в прежние времена, сводится к вечному воплощению поэзии в то, что нам кажется жизнью: “Перемещается в стихи / Жизнь постепенно…” Но подобное перемещения не отменяет почти что платоновского догмата о предвечности и бесконечности смыслов, заключенных в великом искусстве:
Рай – это место, где Пушкин читает Толстого.
Это куда интереснее вечной весны. <…>
Гости съезжались на дачу… Случайный прохожий
Скопище видел карет на приморском шоссе.
Все ли, не знаю, счастливые семьи похожи?
Надо подумать еще… Может быть, и не все.
Поэзия не только предшествует реальности, но и врачует недуги и печали, она сродни молитве, возносимой ввысь ради спасения и умиротворения мирового неустройства. Поэзия после Аушвица не просто продолжает существовать, но и перевешивает не только иные искусства, но и другие роды и жанры внутри литературы:
Потому что больше никто не читает прозу,
Потому что наскучил вымысел: смысла нет
Представлять, как робеет герой, выбирая позу
Поскромней, потому что смущает его сюжет…
Что же изменилось в голосе нового Кушнера, оставившего позади сумрак девяностых? Прежде всего резко снизился градус упоения бытом как таковым, мельчайшими деталями повседневности. Таинственность жизни не может более просто вытекать из фетовски восторженных возгласов, она нуждается в более глубоких обоснованиях. Во-вторых, резко уменьшилась доля конкретной афористичности, ясность выводов. Прозрачность стиха все чаще уступает место непосредственному переживанию нерасчленимого первоединства выражения и содержания поэзии, совсем как в по-шопенгауэровски порывистых и темных шедеврах Фета:
Что-то более важное в жизни, чем разум…
Только слов не ищи, не подыскивай: слово
За слово – и, увидишь, сведется всё к фразам
И не тем, чем казалось, окажется снова…
Невозможно, наконец, не отметить участившиеся случаи снижения пафоса, вторжение иронии даже в святая святых:
Никому не уйти никуда от слепого рока.
Не дано докричаться с земли до ночных светил!
Все равно, интересно понять, что “Двенадцать” Блока
Подсознательно помнят Чуковского “Крокодил”.
Как он там, в дневнике, записал: <Я сегодня гений>?
А сейчас приведу ряд примеров и совпадений.
Гуляет ветер. Порхает снег.
Идут двенадцать человек.
Через болота и пески
Идут звериные полки. <…>
Пиф-паф! – и сам гиппопотам
Бежит за ними по пятам.
Трах-тах-тах! И только эхо
Откликается в домах.
Но где же Ляля? Ляли нет!
От девочки пропал и след. <…>
(“Современники”)
И вот скажите – что же это, как не бесконечно порицаемый, путающий все карты вечности, построенный в боях постмодернизм?
БИБЛИОГРАФИЯ
Григорий Михайлович Кружков
2005
Стихи // “Звезда”, № 6, 2005.
Время дискобола. Стихи // “Новый мир”, № 10, 2005.
2006
От луны до порога. Стихи // “Новый мир”, № 12, 2006.
2007
Стихи. // “Звезда”, № 1, 2007.
Слепи себе другого человека. Стихи // “Новый мир”, № 6, 2007.
Молоко одуванчиков. Стихи // “Знамя”, № 8, 2007.
2008
Новые стихи – М.: Воймега, 2008. – 80 с.
Собака Бунина. Стихи // “Новый мир”, № 9, 2008.
Философия деревьев. Стихи // “Знамя”, № 12, 2008.
2009
Стихи // “Звезда”, № 2, 2009.
2010
Из немецкого блокнота. Стихи // “Дружба народов”, № 1, 2010.
Ящерица. Стихи // “Новый мир”, № 12, 2010.
2011
Достигший моря. Стихи // “Знамя”, № 3, 2011.
2012
На сон грядущий. Стихи // “Знамя”, № 5, 2012.
Дмитрий Владимирович Кузьмин
2000
“По выбоинам местного проезда…” // Вавилон: Вестник молодой литературы. Вып. 7 (23). – М.: АРГО-РИСК, 2000. – 220 c.
2005
“Снилась переписка двух влюбленных…” // “Крещатик”, 2005, № 3.
2008
Хорошо быть живым. – Стихотворения и переводы. – М.: Новое литературное обозрение, 2008 .– 336 с.
Александр Семенович Кушнер
2008
Облака выбирают анапест. – М.: Мир энциклопедий Аванта +,
Астрель, 2008. – 96 с.
Стихи // “Звезда”, № 1, 2008.
Меж двумя дождями, в перерыве… Стихи // “Новый мир”, № 1, 2008.
Стихотворения // “Арион”, № 4, 2008.
На фоне притихшей страны. Стихи // “Знамя”, № 7, 2008.
Вечерний свет. Стихи // “Зарубежные записки”, № 14, 2008.
2009
Стихи // “Звезда”, № 1, 2009.
Десять стихотворений // “Новый мир”, № 2, 2009.
Метонимия //“Арион”, № 3, 2009.
Стихи // “Нева”, № 3, 2009.
С той стороны стекла. Стихи // “Знамя”, № 4, 2009.
Стихи // “Звезда”, № 12, 2009.
2010
Опыт. Стихи // “Звезда”, № 1, 2010.
Невероятный случай. Стихи // “Новый мир”, № 2, 2010.
Стихи // “Нева”, № 4, 2010.
Продолжение молний. Стихи // “Знамя”, № 5, 2010.
2011
Стихи // “Звезда”, № 1, 2011.
Последний луч зари. Стихи // “Знамя”, № 2, 2011.
Другой дороги нет. Стихи // “Новый мир”, № 3, 2011.
Стихи // “Нева”, № 5, 2011.
Стихи // “Звезда”, № 9 2011.
Розоватый воздух бессмертия. Стихи // “Урал”, № 10, 2011.
2012
Облака в полете. Стихи // “Новый мир”, № 1, 2012.
Стихотворения // “Арион”, № 2, 2012.
Стихи // “Звезда”, № 2, 2012.
Такой волшебный свет. Стихи // “Знамя”, № 4, 2012.
Стихи // “Нева”, № 6, 2012.
Зимние звезды. Стихи // “Урал”, № 7, 2012.
∙
Библиография подготовлена Татьяной Соловьевой.