Повесть. Вступление Бориса Минаева
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2012
Вячеслав КАЗАНСКИЙ
Служебный вход
Повесть
Повесть Вячеслава Казанского «Служебный вход» – чтение во многом парадоксальное и очень, как бы это сказать, многосмысловое. Устроенное так же сложно и хитро, как и сама театральная декорация, которой, в сущности, и посвящена. Она – театральная декорация – является тут не просто предметным или каким-то еще фоном, бытовым, материальным, социальным, а самой сутью вещей, непостижимой и таинственной, основой, так сказать, всего мироздания.
И вот в этом и есть загадка. Да загадок вообще тут много.
Ну, например. Кажется поначалу, что состоит текст из кучи непонятных слов, через них не продерешься – а читается вдруг легко, на одном дыхании, как детектив. Бесконечное, как список кораблей у Гомера, избыточное, как пиры у Рабле, описание деталей, конструкций, механизмов сцены, сложного ее технического устройства, не просто не утомляет, а почему-то настраивает на поэтический лад. Из грубой механики образуется волшебная метафизика театра. Находясь – с помощью этой загадки слова – рядом с героями, тяжелыми людьми, которые пахнут перегаром, ворочают своими руками все эти блоки и конструкции, ты становишься счастливее и как-то даже лучше. Ты чувствуешь, как все это работает, как крутится это волшебное колесо, не понимаешь (понять-то как раз абсолютно невозможно), а именно чувствуешь нечто огромное и невероятно важное.
Но что же, что же это?
…Другим слоем, другим парадоксом является то, что текст склеен, создан из деталей фактически документальных, невероятно правдивых, и по фабуле посвящен одному дню из жизни МХАТа конца 80-х (который тогда еще не был МХТ, а был единым, ефремовским, и располагался в новом огромном здании на Тверском бульваре). Тому дню, когда в театр приехал сам М.С. Горбачев с семьей (случай подлинный), и всему, что в этот день происходило за кулисами театра. И все действующие лица там абсолютно реальные, за каждым скрывается конкретная судьба, конкретный человек. А получается при этом вовсе не анекдот, и не байка, и даже не «производственный роман», а нечто совсем другое. Мистерия получается. Мистическая драма. Может быть, в этом дикое обаяние текста Казанского?
О чем же пишет бывший рабочий мхатовской сцены, рассказывая, как слетает парик с головы старой актрисы, как застревает декорация и как, пытаясь ее освободить, получает страшный удар в грудь начальник смены; как несут забытый «половик» для сцены, весом в два центнера, четыре человека, шатаясь от тяжести и переходя улицу Горького в самом что ни на есть неположенном месте; как выбегает на сцену собачка, как «едет» декорация, как включается «повестка», то есть сложная схема освещения, как орет благим матом помреж?..
Мне кажется, он пишет о том важном моменте бытия, который я бы назвал «проблемой ангелов». Театр как модель иного мира, потустороннего измерения, модель рая или модель сакрального храма, алтаря – он ведь немыслим без этих служек. Без этого небесного пролетариата. Без этих ангелов, передвигающих и монтирующих декорации. С их очень простыми и очень человеческими отношениями. Рабочих сцены, помрежей, декораторов, смешных людей, в чем-то даже ограниченных, но бесконечно преданно служащих этому раю и этому иному измерению. Хотя они считают его всего лишь своей работой. Мистика иного измерения, как выясняется, лежит не в области переживания. Она – в области служения. Преданности.
И еще эта повесть – о сложно устроенных системах. Старый советский театр – не знаю, как нынешний, – и точно был такой системой. Когда речь у Казанского зашла о театральных складах, бутафорских мастерских, у меня лично дух захватило от степени этой сложности. Чего там только не было, в этом старом театре, от сотен пар ненужной обуви до пулемета «максим» в натуральную величину. Сотни, тысячи, десятки тысяч «единиц хранения» – и не музей, а живое дело, сотканное, слепленное из этих деталей… Вручную!
Бесконечный коридор возможностей, вещей, конструкций. Уходящий в пустоту, в космос.
Ну и наконец третья тема «Служебного входа». Повесть эта, безусловно, гимн рабочему классу. Гимн людям, которые работают руками. Грустная, я бы сказал, эпитафия сословию московских мастеровых, которое постепенно, на наших глазах, вымирает. С их языком, отношениями, с их ценностями и вредными привычками. С их моралью. Увы.
Повесть ярко доказывает – хотя «артисты» и в то, советское время, вели себя слегка по-барски, что естественно и неизбежно, – что никакого «противоречия» между теми и этими ангелами, «дворянами» и «простолюдинами» театра не существует.
Театр с тех пор изменился. МХАТ переехал и потерял одну букву. Система перестала быть столь ветхой и столь грандиозной. Кто в ней теперь работает – ума не приложу (все персонажи в повести Казанского выглядят как абсолютно вымершая порода людей).
Но главное все же осталось. Театр. По крайней мере, я хочу в это верить.
Борис МИНАЕВ
В проходной курительной комнате постановочной части театра с закрытой железной дверью, надписанной краской «Сцена», первым из бригады вечерников появился Сапатин Женя.
Тапки на подошве из войлока и хэбэшная зеленая униформа, молоток с железною рукояткою и брезентовый подсумок у пояса, рукавицы в кармане курточки и синий неизменный беретик, прикрывавший покатый лобик над лучистыми, ярко-карими и застенчивыми по-детски глазами.
Жене, как Евгения Ивановича называли снисходительно монтировщики, пошло на восьмой десяток, и с каждой вечерней сменой работать наравне с остальными прокуренному слабогрудому ветерану становилось все заметнее не по силам. Пока молодые парни выносили из карманов[1] на сцену и устанавливали точно по маркам[2] высоченные дощатые стенки, он подносил откосы, соединял навесочки шпильками и, опускаясь на колени с кряхтением, пришивал их к планшету сотками. Пока, собирая пандус, монтировщики, встав по четверо, накрывали станки щитами, Иваныч на авансцене сооружал суфлерскую будочку, спускался в партер по лесенке и набивал дежурный половичок, старательно, без морщинок, растянутый вдоль самого краешка. Таинственно исчезал, появлялся с озабоченным видом и, пристроившись бочком к верховым, перевешивающим со штанги на штангу живописные огромные задники или бархатные раздвижные кулисы с дюралюминиевыми жесткими фермами, подергивал веревки и штропочки.
Упреки в связи с отлыниванием от физической тяжелой работы сносил он с виноватым помигиванием, в курилке на скамейке отмалчивался и, внушая свою полезность возмущенным усталым монтерам, пускался на невинные хитрости. Какую-нибудь ступеньку, которая в крайнем случае безболезненно была заменяема, или деревянный брусочек, на этапе сборки необходимый, он не то чтобы умышленно прятал, а убирал, конечно, обдуманно и с таким непредсказуемым вымыслом, что в вынужденные минуты простоя мог найти его только сам.
– Никого? – Осмотрев курительную, Никодим Ильич Пантелехин покачал головой с залысинами. – Бездельники, дармоеды! Время начало пятого, а на работу никого не доищешься. – Он подошел к «иконе» и на нос нацепил очки.
Иконой в постановочной части называли график работы, на стыке обеих смен на потертой стене курительной вывешиваемый для всенародного обозрения. В графе с фамилией монтировщика, пересеченной вертикальной графою с числом текущего месяца, отточенным мягким грифелем проставлялось условное обозначение. Заглавная буква «У» призывала вас выйти в утро, на монтировку декораций спектакля, проведение вечернего представления и полную разборку к полуночи: заглавная буква «В», а римская цифра VI, обнаруженная в графе монтировщика, означала двусменную работу, а если говорить языком гогочущей утробно курительной – «заполучить сквознячок».
– Женя! – вскричал Ильич, нависая пузатым туловищем. – Ты старший стороны или тряпка?! Опять на правую сторону на человека больше поставили.
– Ильич, – почесав затылок, возразил Сапатин напарнику, – не я составляю графики. Буду просить Сергеича, чтобы выделил на левую верхового.
– Э-э-э-э-эх! – покачал головой Ильич и уселся на скамеечке рядышком. – Верховые на проведении! А им живописный задник полчаса, не меньше, растягивать, кулисы на каждом плане и падуги для осветителей устанавливать. А! – Он махнул рукою. – Приказывай – не приказывай, а помогать на сцену не спустятся. Накласть им на плешь Сергеича с-под самых колосников.
– Здравствуйте! «Дядя Ваня»? – Распахнув стеклянные двери, через холл ведущие к лестнице, вошли профгруппорг Саврасов и актер Волокитин Коля.
– Он, – подтвердил Сапатин, кивнув приветливо Игорю. А Коля с большим почтением пожал стариканам руки и уселся на скамейке напротив.
– А утренники много поставили? – спросил Николай, закуривая.
– Ага, – проворчал Ильич, надувая бульдожьи щеки. – Карман подставляй пошире! – И хмыкнул, выражая презрение наивному актеру-рабочему. Дожидаясь зачисления в труппу, тот временно пошел в монтировщики, но «временно» тянулось полгода.
– «Валентину и Валентина» перевозили в подвал из Малого? – спросил Пантелехин с вызовом.
– А как же, перевозили. «Валентину» играют в пятницу, и затягивать дальше некуда. А чтобы очистить прясло в подвале под «Валентину», в склад на шестой этаж перевозили морду от паровоза и рундуки от «Подписавшихся ниже». Раз! – сосчитал Ильич и загнул заскорузлый палец. – В мастерские перевозили декорации от «Мудреца» для ремонта? Камин кабинета Глумова и «сады» картины с Турусиной? Пора. Стыдоба последняя! У камина очаг разорванный, а у «садов» полопались поручни. Много! – Ильич нахмурился. – Перевеску хорошо бы закончили.
Под бок толканув Сапатина, Пантелехин подмигнул Волокитину и спросил невинно у Игоря, изучавшего внимательно график:
– Замену на лебедку подыскиваешь?
Помимо упомянутых верховых в проведении «Дяди Вани» принимали обязательное участие и двое низовых монтировщиков, которые двуручной лебедкой, замаскированной под задним бугром, выкатывали незаметно для зрителя и откатывали со сцены на место невысокую колесную фуру со столом, накрытым для чаепития, и приставленными венскими стульями. А Саврасов как раз вводился на репетициях на эту лебедку, и на каждого «Дядю Ваню» его запихивали в вечернюю смену.
– Тебя! – повернулся парень, обжигая Пантелехина взглядом, и уселся на скамейку под графиком. – Сегодня, – смягчился Игорь, – играют первым составом. Поэтому «Дядю Ваню» я хотел посмотреть из зала.
– А где мой братишка Пыпин? – осмотрел курилку Лисовский, бородатый гигант в подтяжках, переодевавшийся за стенкой со стариками.
– В раздевалке, – ответил Коля, пожимая лапу Лисовскому. – Разделся там до исподнего, залудил на полную маг, лежит и дуэтом с Токаревым распевает его блатнягу.
– Принес! – заревел Лисовский и направился решительно к выходу. – Да, – обернулся он у служебного лифта в холле, – передайте Александру Сергеичу, или кто там пастух сегодня, что я и Пыпин на марках!
– Тоже, – проворчал Пантелехин, провожая спину Лисовского, – нашел себе Стас товарища! – И взглянул на Колю и Игоря, ища у них понимания.
Что связывало могучего Стаса и печального Васю Пыпина, не поддавалось напряженному разумению рядового театрального монтировщика. Если Василий Пыпин не осилил и вечернюю восьмилетку, то Стас до седин учился и имел два высших образования. Если с вечерней смены Василия встречала у выхода его заботливая супруга, чтобы он по дороге к дому не ввязался в драку с милицией, имевшей обыкновение к нему из-за наколок цепляться, то Стаса навещали в театре его недавние ученики-старшеклассники. Студентка философского отделения просила посмотреть реферат о социальных корнях модерна, а студент историк расспрашивал, где, на каких глубинах искать материальный слой греческой работорговой колонии, процветавшей в туманной древности на берегах восточного Крыма. Если блатную лирику Лисовский страстно коллекционировал как узилищный народный фольклор, то Пыпину она навевала воспоминания о сгубленной молодости, о тюряге, о зоне в Угличе, куда Вася попал за драку с причинением ущерба здоровью.
– А джипсы на мэнэ е? – Из дверей служебного лифта показалась физиономия выдумщика.
– Е! – оживился Коля.
– Е! – поддержал Саврасов, вспоминая любопытную сцену, увиденную на сибирских гастролях у прилавка томского магазина.
Поправив на покатом плече несуществующую жесткую портупею и надвинув до самых глаз козырек незримой фуражки, Чек вытянул руку кверху и наполнил, насупясь, легкие:
– Завертать! – рубанул он воздух, как командуют артиллеристам «огонь».
Оглаживая тонкую талию, томимую неизъяснимой истомой, и выпятив грудь вперед, продавщица насуровила брови и застыла по стойке «смирно»:
– Ор лайт! – взревела она и к виску поднесла ладошку.
Вздувая мнимую челку, спадавшую пониже бровей, и покачивая узкими бедрами, Чекалин поплыл в курительную, пожимая руку у каждого. Покаялся:
– Пошла по рукам!
В постановочной части театра актерски одаренный Чекалин считался всенародным шутом. На его работу на сцене, капризную и зачастую с ленцою, монтировщики смотрели сквозь пальцы.
– Здравствуйте! – На пороге, оглядывая вечернюю смену, стоял машинист Усанов.
– Здравствуйте! – хриплым басом передразнил его Пантелехин, а молодые иронически хмыкнули или молча закивали начальнику. Недавно, в прошлый сезон, здоровенный Усанов Сашка за двоих таскал декорации, машинистов чехвостил матерно, а потом, схоронив жену, перенес обширный инфаркт, провалялся год по больницам и пришел в театр инвалидом. Учтя непрерывный стаж, сорок лет работы на сцене, руководство пошло навстречу и, войдя в его положение, разрешило доработать до пенсии, а чтоб он не таскал тяжелого, повысило до должности машиниста.
– Лисовского Стаса слышал? – подошел машинист к «иконе» и, сличая список с наличием, повел вниз по графам пальцем. – А где у нас верховые?! – возмутился он, обернувшись.
– Здесь, – долетел из холла недовольный снисходительный голос. Вразвалочку, еле-еле подходили Андрей Елагин и зевающий Серега Липатов.
– Верховые! – вскипел Усанов, оскорбленный непочтительным тоном. – Бегом отправляйтесь наверх и проверьте, что навешали утренники. Как выкатим большие дома, перевесить ничего не получится. А работы! – Он взялся за щеку. – Работы! Начать и кончить! Пойдемте. – И грузным телом навалился на ручку двери, приглашая монтировщиков подниматься и приступать, выходя на сцену, к своим служебным обязанностям.
– Фу-у! – в кабине лифта отодвинулся Андрей от Липатова. – Ну ты, старик, нарезался! Вдохнул – и можно закусывать.
– Старик, – поморщился Липатов, – прошу: не напоминай. Ночь прогудели целую. Море водяры выжрали. Ящик! А намешали! О, – застонал Серега. – Миронову четверть века. Группа почти вся полностью собралась из театрального техникума, а не виделись все с диплома. Я-то хотя бы выспался, а Миронов с утра в театре.
Некстати, решил Елагин, изучая взглядом напарника, его планы, похоже, рушились. Чтобы провести «Дядю Ваню», помимо начала действия, где вместе одновременно работали три подъема, хватало одного верхового, и ребята один другого отпускали втихаря от начальников. Сегодня очередь Серого, и Андрей, готовясь к экзаменам в Школу-студию при театре, договорился с репетитором о занятиях. Но ночная пьянка с Мироновым и Серегино тяжелое состояние… Ничего, рассудил Елагин, на шестом этаже театра выходя из кабины лифта, Серега к семи часам отопьется в буфете кофе и один за пультом не облажается. Распахнув железную дверцу, расположенную в конце коридора, верховые очутились на лестнице, поднялись по ступенькам наверх и вышли, пригибая затылки, на свою рабочую галерею, где находился пульт управления подъемами сцены. Серега наклонился над пультами. Отсюда, с верхотуры галерки, освещенная софитами сцена представала желтым квадратиком.
– Приступим, – вздохнул Елагин, включив на галерке свет и вытаскивая с полки у выхода книгу верховой перевески. – Ты проверь дежурное оформление, ну а я одежду спектакля.
– Тонечка, извините, – поднялась дежурная из-за столика. – Покажите пропуск, пожалуйста.
– Я? – задержалась Тоня, посчитав, что она ослышалась, и взглянула на дежурную с вызовом. – Скажите, Генриетта Михайловна, вы чувствуете себя хорошо?
– Тоня, – седая женщина развела руками беспомощно, – ничего не могу поделать. Распоряжение директора театра.
– Черт его знает что! – проворчала сердито Тоня, предъявила посеревшие корочки и прошла в актерскую раздевалку. – А если бы этот пропуск у меня оказался дома, меня бы что, не впустили?
Последние два сезона по театру ходили слухи, что она дирекцию не устраивает, что хотят от нее избавиться, и такой прием настораживал. Повесив на крюк пальто и засунув в рукав косыночку, помреж решила проверить, у всех ли входящих в здание просит предъявить документы дежурная, и взяла расческу из сумочки. В холодном пустынном холле из мрамора и зеркал минуту ее внимание привлекал молодой мужчина. Он стоял за спиной дежурной, скрестив на груди ладони, и то рассматривал обувь, шевеля носками ботинок, то взгляд поднимал на двери. Актер, прикинула Тоня, завтруппой приглашенный на собеседование? Но подумала: вряд ли, для актера уж больно выхоленный. Пора, заспешила Тоня, посмотрев на ручные часики, актерская явка в шесть, а работа постановочной части началась больше часа назад, сейчас никто не появится, и, громко защелкнув сумочку, через холл направилась в здание.
Обиделась, с шумным вздохом посмотрела ей вслед дежурная. А когда актеры появятся? Не встанешь, не объяснишься, простите, я подневольная, ведь проверка документов проводится под контролем офицера госбезопасности.
Помещение репертуарной конторы находилось рядом с дирекцией на втором этаже за лифтами. В обклеенную афишами комнату вмещались два книжных шкафа, заваленные папками с документами, два письменных обшарпанных столика с набитыми окурками пепельницами и диван из списанного спектакля с протертыми до дыр подлокотниками. Помимо составления планов репетиций и спектаклей театра одной из задач конторы являлся обзвон актеров, работающих сегодня на сцене. По правилам каждый лично подтверждал звонившей сотруднице, что он о спектакле помнит и за час до выхода явится.
– Сергей Анатолич, миленький, – говорила в трубку Ирина, – наврите что-нибудь новое. Ну что у вас жэк и жэк? – Пригласив помрежа присаживаться, Ирина, пощелкав пальцами, попросила у нее зажигалку. – Пожалуйста, читаю по книге. – Закурив, Ирина прищурилась. – «Четвертое. «Дядя Ваня». Внезапным порывом ветра на кухне разбило форточку. Из жэка вызвал стекольщика. Явиться в шесть не могу, приду в девятнадцать тридцать. Девятое. «Дядя Ваня». В туалете прорвало трубы. Из жэка ожидаю сантехника. Явиться в шесть не могу…» Понятно, ищем двадцатое. Двадцатое. То же самое! «В квартире загорелась проводка…» Сергей Анатолич, милый, у вас под крышей заклинило, на сцене вы сорок лет, а правдиво соврать не можете! – Услышав его ответ, она раздраженно выдохнула: – Хорошо, сочиню сама. Но вы, пожалуйста, не опаздывайте. Краснопольский, – повесив трубку, сообщила она помрежу. – Дверной замок поломался, ожидает из жэка слесаря.
– Нет, – возмутилась Тоня, – и когда это все закончится?! Почему алкаш Анатолич под опекой главного режиссера? Собаки его боятся, картина вот-вот провалится, а этому все до лампочки!
«Появится снова пьяный, убью, – подумала Тоня, – и пускай тогда увольняют!»
Играя Ефима, сторожа, Краснопольский появлялся на сцене в финале второго действия. В сапогах, в плаще с капюшоном, он вел двух собак на привязи и стучал колотушкой с шариком.
– Это ты стучишь, Ефим? – спрашивала с балкона Вертинская.
– Я, – отвечал он мрачно.
– Не стучи, барин нездоров.
Поднимая взгляд на хозяйку, он бурчал ей: «Сейчас уйду», – и, подергав псов за ошейники, растворялся в полночном сумраке: «Мальчик, Жучка, ко мне!»
Согласно ремарке Чехова колотушка и голос сторожа раздавались вообще из-за сцены, но, по мнению режиссера, появление собак настоящих заземляло финал картины, придавало завершенности действию, и решили ввести животных. Просмотрели собак во множестве и выбрали двух дворняжек, поменьше, любивших сладости и себя позволявших гладить. Четвертого на спектакле Агафонова, их хозяйка, подошла потихоньку к пульту и коснулась плеча помрежа:
– Тонечка, извините, – прошептала она на ухо. – Дело не мое, разумеется, но боюсь, чего бы не вышло.
– Чего? – отозвалась Тоня, наблюдая в монитор за спектаклем.
– Хозяин Альмы и Максика, ну, прежний, вы понимаете, был горький, запойный пьяница и бил собак чем ни попадя. Они ненавидят пьяниц и сегодня явно волнуются. Альма лежит порыкивая, а у Максика шерсть шевелится. Не знаю, но Сергей Анатольевич, мне кажется… пришел под шофе.
– Спасибо, Валентина Борисовна, я выясню, в чем тут дело.
Собаки и вправду нервничали, но сцена обошлась без накладок, а с утра в кабинет главрежа Антонина явилась первой и, что накипело, выложила.
– Тоня, – ответил он, – я читаю выписки из спектаклей и, что происходит, знаю. Пожалуйста, отстань от Сергея. Ну зачем ему быть к шести, если выход в половине девятого? А что пьющий, известно каждому. Выпивает, но меру знает.
Антонина вышла подавленной… Немногие в театре знали, что душу главного режиссера отягощало чувство вины. Напрасно в четвертый раз он ездил в Министерство культуры и там убеждал чиновников, что актер, пускай не великий, но жизнь посвятивший сцене, имеет право на льготы, на достойную, приличную пенсию и звание «Заслуженный» заработал. Его серьезно выслушивали, обещали разобраться внимательней, но представление опять заворачивали.
– Так, с Краснопольским ясно, – отогнала дым Антонина. – А как дела с остальными?
– Нормально, – доложила Ирина. – Все знают и появятся вовремя. Но есть небольшой нюансик. Мне позвонил недавно Олег Иваныч Борисов и просил подослать машину. Он сам приехать не может, говорит, что не заводится «Волга».
– И что? – удивилась Тоня. – Народный. Ему положено.
– А то! – пояснила Ира. – Машина одна заказана, а ездок три получается. Я с гаражом связалась и Володю упросила, водителя, чтобы он заехал к Дементьевой на сорок минут пораньше. Потом поедет к Борисову, чтобы ровно к шести доставить. А потом в Дегунино за собаками. Все! – поклонилась Ира. – Как на духу все выложила.
– Хорошо, – задумалась Тоня. – Сейчас я пойду к Савеличу – для Мягкова ботинки выберу, к костюмерам зайду, к гримерам, это будет минут пятнадцать, а затем спущусь на сцену и взгляну, что там происходит. Если что, Ирина, разыщи, умоляю, сразу же!
– Ни пуха, – пожелала Ирина.
– К черту! – поднялась Антонина, вздыхая, перекрестилась и, подумав, на всякий случай поплевала через левое плечико.
Еще на втором спектакле Мягков подошел к помрежу и пожаловался Тоне на обувь.
– На примерке сидели тютелька в тютельку, – показал актер на ботинки. – А сегодня порядком жмут. Сделайте, Тоня, что-нибудь.
И она указала в выписке, чтобы сшили ботинки новые.
Двадцатого, через месяц, в помещении помрежей Мягков появился снова, уселся там на кушетку и ботинки стал расшнуровывать.
– В этих колодках пыточных я играю последний раз. – И, разувшись, Тоне продемонстрировал красноватые припухшие пальцы. – Делайте, что угодно, но если, Тоня, тридцатого ботинок других не будет, заявляю вам: дядю Ваню я выйду играть в кроссовках.
В мастерских Антонина выяснила, что болеет сапожный мастер и когда появится – неизвестно, а согласно договору с художником любые изменения в декорациях, одежде и даже обуви невозможны без его утверждения. Чушь! возмутилась Тоня, а узнай художник спектакля, что обулся актер в другое, он не стал бы качать права, отношения портить с театром и лишаться заказов в будущем. Ни в жизнь! И в тот же вечер обратилась к обувному начальнику.
Склад, где хранилась обувь тридцати репертуарных спектаклей, занимал угловую комнату на четвертом этаже за гримерками и двумя округлыми окнами выходил во внутренний дворик. На широких дощатых полках, разделенных небольшими проходами, стояли женские туфельки любых цветов и размеров, сапоги, босоножки, ботики «прощай молодость», сабо, тапочки. Под окном ботфорты со шпорами, сапоги солдатские кирзовые. На полке над ними бутсы, бахилы, вьетнамки с валенками, калоши и лапти с онучами. А то, что искала Тоня, мужские полуботинки, и, наверное, пара сотен, занимали стеллаж вдоль стенки. Выбор предостаточный, осмотрев их, решила Тоня, но если здесь не отыщутся, то Савелич пойдет в запасники. Если спектакли списывались и декорации сжигались, как правило, а мебель расходилась по службам, по актерским дощатым дачам и коттеджам подмосковных начальников, то обувь, реквизит и костюмы перекочевывали подальше на склады и десятки лет дожидались возобновления своих постановок, или пьесы того же автора, или пьесы из той эпохи.
– Кто здесь?!
И Тоня вздрогнула:
– Я, Серафим Савельевич. А двери были не заперты.
– А… – Обувщик насупился и запер дверь на щеколду. – А я уж подумал, воры! – Он подошел к столу, отодвинул пыльную мешковину и включил зеленую лампочку. – Просьбу твою я выполнил. Выбирай, – пригласил он Тоню. – Вот эти, – он взял ботинки, – пошиты для Андрея Мягкова. Вот эти, рядом, из «Чайки», но старого состава, сменившегося. Вот те из «Леса» Островского, а вот из «Живого трупа». У Мягкова сорок второй и эти сорок второго, но они порядком разношены и, я думаю, будут впору.
– Серафим Савелич, спасибо! – Тоня пожала ему руки. – С неделю провозились в запасниках?
– Неделю? – Обувщик призадумался и взглянул на Тоню. – С чего бы? Ботинки ведь цельнотянутые.
– Какие? – спросила Тоня, удивившись такому способу изготовления ботинок из кожи. – Как это – цельнотянутые?
– Ну! – Обувщик расстроился. – А еще помреж называется! Ты в театре сколько работаешь? Какой художник из нынешних поедет в библиотеку и будет штаны просиживать, изучая старые каталоги? Удобней обратиться к Савеличу, поставить ему бутылочку и здесь ботинки перерисовывать. Из старых постановок классических, а лучше вообще довоенных. Художники были подлинные, не то что новые, в джинсиках. А как с костюмами делается? А как, скажи, с декорациями? А! – Он махнул рукою. – Какие берем, надумала?
– Не знаю, – сказала Тоня. – Вези все четыре пары. Мягкову весь вечер мучиться, пускай по ноге и выберет.
– А где Галина Ипатьевна? – Помреж вошла к костюмерам.
– Привет, – обернулась Катя. – Галина на мужской половине, утюг понесла девчонкам. Один у них задымился, а работы еще немерено.
– Одни штаны для Невинного потребуют кучу времени, и полностью костюм Смоктуновскому, – вступила в беседу Шурка.
Катерина за доскою гладильною наутюживала платье Якуниной, а Шурка, стоя напротив, трусики, колготки и лифчики.
– А нижнее на сегодня? – подошла, удивившись, Тоня.
– Сегодня в своем играют, – улыбнулась Шурка. – На завтра, – и белый лифчик надела на стопку чашками, – в «Иванове» большая массовка.
– Ой, девки, – Тоня вздохнула, – никак в башке не укладывается. Известные, красивые женщины, мужьями всем обеспечены, а лезут в белье казенное. Сегодня в одно оденется, а завтра влезает в новое.
– И что? – удивилась Шурка. – Зачем им трепать свое, атласное все, в кружавчиках? Они и трепят казенное.
– Шура, – сказала Тоня, – они не в шахте работают. Ну три, ну четыре выхода. Как женщина, – Тоня медлила, – наверно бы, я побрезговала.
– Почему? – повернулась Катя и отставила утюг нагреваться. – Белье не просто стерильное, а чистое, прости, фантастически. Стираем сами, отбеливаем, а потом Галина Ипатьевна его буквально обнюхивает и просматривает, словно под лупою. И если, не дай Бог, что, на месяц прогрессивки лишишься, а бывало, с работы вылетишь. Неряхи здесь не задерживаются.
– Почему в цеху посторонние? – вошла Галина Ипатьевна.
– Галина, есть изменения, – шагнув навстречу завцехом, протянула ей руку Тоня. – Вертинская мне пожаловалась, что к последней сцене прощания она у себя в гримерке переодеться толком не успевает. Чтобы успеть к повестке, бегом слетает по лестнице. Поэтому мы с завпостом решили устроить выгородку на правой половине за пультом. Монтировщики ширмы выставят, осветитель протянет свет, а вы каталку с одеждою привозите прямо на сцену. И еще, – задержалась Тоня, – Галина, будь поосторожнее с булавками и иголками, фура железной балкой к половине дома подцеплена, а пол все время катается.
Чтобы попасть к гримерам, Антонина повернула на лестницу и сошла на этаж пониже.
Светлое, высокое помещение с цветами на подоконниках и семейством голубых попугайчиков, щебетавших в позолоченной клетке, считалось самым уютным и самым домашним в здании.
Надежда, встав у болвана, начесывала парик для Вертинской, а девочки сидели за столиками и подносы укомплектовывали салфетками, вазелином, тампонами, клеем, кисточками и другим, необходимым сегодня для работы над актерскими лицами.
– Что с париком Дементьевой? – поздоровалась с цехом Тоня. – Кого наказать прикажите?
– Тоня, – сказала Надя, – Дементьевой скоро восемьдесят, ее под руки выводят и до выхода в кулисе поддерживают. Рукой зацепила как-нибудь и парик на затылок сдвинула. Случается, но поправь, как другие актеры делают, а она и не заметила этого. А теперь виновата я – парик ей велик, оказывается. На девятом спектакле выяснилось! А до этого был впору? – И, вздохнув, махнула рукою. – Обидно, Тоня, до чертиков! Я корпела над ним два месяца и примерки три раза делала.
– Да, – согласилась Тоня, – дело, похоже, в возрасте. – И, взглянув на Надю, задумалась. – А нельзя парик зафиксировать? Заколками там… не знаю.
– За что? – усмехнулась Надя. – У нее четыре волосика.
– Обрить ее под Котовского, – заявили сзади за столиком. – А парик посадить на клей!
– Девочки, не до шуток! – обернулась Тоня нахмурившись. – Через час начало спектакля, а ведь надо как-то выкручиваться.
– Отыграет! – сказала Надя, очищая щетку массажную. – Ничего с париком не сделается. Я резинку старую выпорола и подшила простые вязочки. Затяну на шее как следует, и нарочно парик не стащите.
– Стоп! – испугалась Тоня. – У Дементьевой был инсульт. Не нарушишь, Надя, кровоснабжения? Надюша, подумать боязно, а если во время действия…
– А это мечта актера, – прошептали сзади за столиками, – на спектакле в образе крякнуться. Легендой в театре останется.
– Цыц! – повернулась Надя. – Не волнуйся, Тоня, подумали. Вязки у нас капроновые, а они немного растягиваются.
– Да? – задумалась Тоня, посмотрела на Надежду внимательно и рукой по плечу похлопала. – Смотри, под твою ответственность. – И, выйдя, поглядела на часики: «Пора на сцену наведаться, успевают ли с декорациями?»
– Так, – объявил Усанов, прикатив тележку на сцену. – Набиваем половик под бугор! – Скатку на сцену вывалил, развернулся вместе с тележкою и направился на левую сторону разыскивать детали бугра: с предыдущего «Дяди Вани» отыграли десять спектаклей, и настил, парапеты, лестницы могли быть с места откинуты или заставлены другой декорацией.
Пока, усевшись на корточки, монтировщики всей бригадой половик прибивали к полу, понурый Чекалин Саня отбивал морщины подошвами.
– Саня, – позвал Саврасов, – не подменишь на лебедке сегодня? – И подставил ладонь под горлышко. – Выручай, до зарезу нужно!
Тот подошел поближе и, присев, нагнулся к Саврасову.
– Игорь, – помялся Саня, – извини, никак не получится. Ко мне подошли актеры Брусникин, Мануков с Козаком и просили сыграть защитником – в футбольной команде театра не хватает одного человека. А игра сегодня решающая – полуфинал на первенство министерства. Мы с «Маяковкой» рубимся, а «Ленком» с ансамблем «Березка». Ну, конечно, я дал согласие, а ребята подкатили к Усанову и меня до разборки выпросили.
– Ну я могу отдежурить. – Разговор услышал Лисовский. – Но, Игорь, одно условие.
– Любое! – сказал Саврасов. – Согласен. Считай, заметано!
– За меня отдежуришь третьего, – Лисовский огладил бороду. – Железно! Без всяких яких. У дочери день рождения, и я буду проситься в утро.
– Стас, железобетонно! Спасибо! – потянулся Саврасов и пожал Лисовскому лапищу. Порядок, подумал Игорь, высыпая на сцену гвоздики, на сегодня полдела сделано. Оставалось получить контрамарку и встретить у служебного выхода без пятнадцати семь Светлану.
– Доктора! – донесся с авансцены истошный возглас, и все повернули головы.
Простирая руки беспомощно к полутемному, огромному залу, в середине сцены у краешка на коленях стоял Чекалин.
– Начинается! – злобно сплюнув, посмотрел Ильич на Сапатина. – Уж подумал, случилось что-нибудь. – Но, увидев лицо Усанова, выбегавшего на крик из кулисы, с одобрительным видом хмыкнул. – Сейчас, – подмигнул Сапатину, – будет тебе… профессор!
– Доктор! – воскликнул Саня, и его трагический голос дотянулся до последней галерки. – Доктор, я лесбиян.
Светило медицины перестало понемногу записывать и очки на лоб отодвинуло.
– Как? – спросило светило.
– Посмотрите, – воскликнул Саня, обнимая пространство зала, – сколько красивых юношей! А меня… – и, склоняя голову, уронил бессильные руки, – тянет все время к женщинам.
– Чекалин! – вскипел Усанов. – Вы почему на сцене без молотка?
– Ах! – закачался Саня, прижимая ладони к сердцу, и рухнул на сцену замертво. – А ты? – спросил он язвительно, приоткрыв лукавое веко.
– Во-первых… – растерялся Усанов, подбирая слова весомее, – во-первых, не ты, а вы! Мы с тобой свиней не пасли! Первое! А второе… – И он осмотрел вечерников, обращаясь ко всем и каждому. – Если еще кого-нибудь я увижу без рабочего инструмента, на носу зарубите: выгоню и лишу прогрессивки полностью!
– Испугал! – ухмыльнулся Саня, поднимаясь на ноги и отряхивая джинсы с футболкою. – Я сам тебя лишу прогрессивки! – И направился на левую сторону выносить парапеты с ребрами.
– Ильич, – вернувшись к работе, Сапатин прошептал Пантелехину, – а кто такой лесбиян?
– Чиво?! – возмутился тот, измеряя взглядом напарника, осмотрелся, не услышит ли кто поблизости, и вытаращил на Женю глаза.
– Когда баба с бабою.
Сапатин на минуту задумался, почесал пятерней затылок и взглянул на Пантелехина: «Да-а?..»
Самым удобным местом, где можно спокойно выпить и не быть с поличным застуканным, считалась галерея с подъемами: и двери изнутри запираются, но главное – вдали от начальников.
– Выпей! – сказал Миронов, предлагая верховому портвейна. – Не выпьешь, Андрей, обижусь!
– Миронов, не заводись, – оградил Серега напарника. – Сказал человек, не может.
Елагин стоял за пультом на другом конце галереи, дожидаясь, пока на штанги, опущенные вниз до планшета, подцепят макет усадьбы, а Липатов вдвоем с Мироновым на скамейке пили «Трифешты».
– Не может… Не уважает! – утерся рукой Миронов и отдал стакан собутыльнику. – Пускай, блин, только попробует обратиться с просьбой к механикам, во у меня получит!
– Натужь! – долетел со сцены басовитый окрик Усанова. Елагин наклонился над пультом и ручку передвинул направо. Выбирая тонкие тросики, штанга поднялась до галерки и, вес приняв, раскачалась. – Марка! Верховые, отметьте! – отступая, крикнул Усанов. – Сейчас вторую подцепим.
– Механик, – повернулся Елагин, раздраженный неуместною пьянкой. – По-твоему, сколько весит половина двухэтажного дома?
– И что? – обернулся Алик.
– Три с половиной тонны, притом не считая мебели! Начнешь его разворачивать, переедешь по пьяни марку и эту домину чертову опрокинешь в партер на зрителя!
– Си-су! – присвистнул Серега. – Народу подавишь… мамочки! Рядов двенадцать накроется.
– Дурак! – рассердился Алик. – Нашел, блин, над чем подшучивать! – И крикнул: – Не перееду! Фура за последнею маркой останавливается сама, в автомате.
– А ты автомат и ставил, – повернулся, усмехнувшись, Серега. – А был под мухой, как водится.
– Натужь! – долетело снизу, и Андрей, заглянув на сцену, перебрался на пульт правее.
Макет старинной усадьбы, состоявший из двух частей, держался на толстых брусьях, обтянутых холщовою тканью, разрисованной колоннами с окнами, и вешался между задником и задней стенкой бугра. По замыслу постановщика картина этого дома представляла сидящим в зале вид на усадьбу издали. С нее спектакль начинался и ей в финале заканчивался. Поднимая дом на начало, верховой про себя отметил, что штанга, двигаясь кверху, обогнула толстую скатку на соседнем подъеме справа, и макет внизу раскачался. Оттянуть бы скатку веревками, сперва решил Елагин, чтоб штанкет проходил свободно, но потом передумал, ладно, поднимается дом заранее, повисев чуток, успокоится, и на зрителе не будет раскачиваться.
– Эй! – закричал Липатов, возмущенный до хрипа тем, что на той стороне галерки замелькали огни фонариков. – Это кто там по верху шастает?!
Каких-то два мужика в костюмах темных, при галстуках, с портфелями в руках и фонариками обшарили галерку напротив, заглядывая в каждую щелочку, переход вдоль стены арьера, галерку с включенными пультами и, светя на лица присутствующих, удалились молча на лестницу.
– Что это было, Серый? – спросил, запинаясь, Миронов.
– А я-то откуда знаю? Может, из ГИПРОТЕАТРА явились по заявке дирекции, а, может, Министерство культуры, какая-то проверка внеплановая. Да хрен его, Алик, знает!
– Двор проходной, не театр! – возмущенно хмыкнул Миронов, достал стакан из-за пазухи и подставил его напарнику.
– Хорош, старина, поправились! – отодвинул стакан Липатов, встряхнул на просвет бутылку и заткнул, навалившись, пробкой. – Понемногу до антракта останется.
– Пылесос захватите с веником, – обратился старший администратор к билетеру Марии Викторовне. – И следуйте за мною, пожалуйста.
– Куда? – удивилась та.
– Чугунова забюллетенила. Уберетесь в ложе правительства.
В начале шестого часа загорелась большая люстра, распахнулись двери партера, амфитеатра, бельэтажа, балконов, и, сняв покрывала с кресел, билетерши приступили к уборке закрепленного за каждою сектора. Спектакли поздно заканчивались, они уходили со зрителями, а готовили зал к спектаклю за два часа до начала.
Правительственная ложа театра с глубокими удобными креслами занимала стенную нишу в партере от сцены справа и барьером, отороченным бархатом, как раз примыкала к сектору Олонцовой Марии Викторовны. Закончив уборку ложи и соседней комнаты отдыха с буфетом, ватерклозетом и отдельным входом из города, билетерша возвратилась в сектор и уже оттуда увидела, как трое мужчин в костюмах осматривали чистую ложу, прокалывали спицей сидения и каким-то прибором с лампочками водили вдоль стен и двери.
– Мария, – оставив сектор, подошла к ней Наташка Сомова. – Говорят, Горбачев приедет.
– И что? – удивилась та, наклонившись к ведру за тряпкою. – Подумаешь, эка невидаль! Хрущева, правда, не видела, но однажды Брежнев наведался. А что касается Сталина, говорят, он часто заглядывал.
– Сталин! – Наталья хмыкнула. – Помеченный хуже Сталина!
– Да ты… – Олонцова выпрямилась и измерила взглядом Сомову. – Ты что городишь, напарница!?
– А то! – Наталья нахмурилась, осмотрелась по сторонами и, приблизясь, сказала шепотом: – Как царь Михаил появится, помеченный, написано в Библии, так жизнь на Земле закончится и наступит окончание света. И правда, Мария, в точности все сходится, как по писаному. Утонул пароход «Нахимов», и народу погибло тысяча. Не проходит, Мария, месяца, как за ним Чернобыль взрывается. А сказано, что полынь-звезда упадает на Землю, и будет огромный взрыв, и водою люди отравятся. Не верь или верь Писанию, а полынь по-украински – чернобыль!
– Выкини из головы эту чушь! – рассердилась Мария Викторовна. – И спасибо, что сектор вымела.
«Ну Сомова, – она усмехнулась, подключая пылесос к удлинителю, – повсюду умудрилась пристроиться: и на службах поет в Елоховской, и на партсобраниях первая».
Из двери артистического буфета, расположенного рядом с курительной, на сцену и в служебные помещения проникал, отвлекая, запах свежесваренного черного кофе. По традиции в шесть часов, когда буфет открывался, постановочная часть и сотрудники выпивали по чашке кофе и, меню просмотрев, решали, чем будут сегодня ужинать.
– Перекур на десять минут! – объявил бригаде Усанов. – И, пожалуйста, прошу не опаздывать. – Осмотрев напоследок сцену, машинист направился к выходу. Оставалось каркас бугра с деревянными округлыми ребрами обтянуть зеленым половиком, принести колесную фурку, соединить с лебедкою тросиками, а кулисы на каждом плане и большой живописный задник растянуть вдоль планшета грузками. Ерунда, машинист подумал, минут на двадцать работы.
– Двойную, – сказал Усанов, у прилавка дождавшись очереди. – С молоком, и двойную сахару
– Ну Саша… после инфаркта! – с укоризной взглянула Соня и вернула сдачу. – А сердце?
– А! – забирая чашку, он отмахнулся. – Хрен с ним!
Но выпить привычный кофе Усанову не пришлось. Едва он присел за столик, как в кафе прибежал Сапатин, протиснулся к нему между креслами и оперся о стол ладонями;
– Саша, – сказал он шепотом, – нету половика! С ремонта из мастерских его привозили утренники, а куда свалили, не вижу.
– Как?! – побледнел Усанов и, губу прикусив, прищурился – нарастающий острый спазм как клещами стискивал сердце. Наполняя легкие воздухом, машинист осторожно выдохнул: – Везде посмотрел как следует?
– Везде! – подтвердил Сапатин. – Все стороны, все «карманы», на втором этаже за лифтами, на шестом этаже на складе, в подвале, даже в предбаннике, куда машины въезжают, и во всех каптерках на сцене. Нету! – заверил Женя и, подумав, сказал: – Послушай, надо звонить Аркадию. Уходя, он говорил, прощаясь, что собрался ехать на дачу.
– Черт! – прошептал Усанов, поднялся, за стол придерживаясь, и пошел в кабинет за стенкой звонить домой машинисту, работавшему в первую смену.
– Сегодня контрамарок не будет! – отрезал администратор и окошко перед носом захлопнулось.
В освещенной зрительской раздевалке на виду у всех гардеробщиков, на крючки номерки развешивающих и протирающих бинокли бархотками, Саврасов стоял оплеванный – начальственный хамский окрик окатил, как ведро с помоями.
Понятно, решил Саврасов, ворюга, и ты туда же! И, собравшись немного с мыслями, в окно постучал настойчивей.
Четыре года назад на общем профсоюзном собрании, когда годовую премию делили цеха и службы, Саврасов вышел к трибуне и сказал, волнуясь:
– Послушайте, – перебранки в партере стихли, – ошибки в нашей работе, работе постановочной части, отмечаются помрежами в выписках, и вы на основании выписок предъявляете нам претензии: тут свет убрали не вовремя, а тут оторвалась пуговица. А накладки у вас, актеров, отмечаются в этих выписках? И текст порой забывается, и на сцену на повестки опаздывают, а иные, даже заслуженные, появляются на сцене нетрезвыми. Нет, – продолжал Саврасов, – не ищите этого в выписках. Никакой помреж не захочет обострять с актерами отношения, тем более с народными и заслуженными, ему же дороже выйдет. А лишить рабочего прогрессивки не опасно, милое дело! Поэтому мы и вы в неравном положении на собрании. А теперь я скажу о главном. – Он решительно вскинул голову. – О качестве работы театра.
В переполненном пестром зале тишина наступила мертвенная: «Быдло разговорилось, – зашептали в рядах актеров, – сейчас нас играть поучит!»
– Плохая заполняемость зала, – продолжал профгруппорг уверенно, – не зависит от натяжки кулисы, что морщит на четвертом плане, или, скажем, сменного светофильтра. Во-первых, репертуар, – он поднял над трибуной палец, – во-вторых, как пьеса поставлена, но главное – самоотдача актеров. На лучшие из наших спектаклей невозможно достать билеты – за месяцы у кассы записываются. Мы сами стоим в кулисах и любимые сцены смотрим. Но есть спектакли другие, на которых зрительный зал заполняется на две трети, а актеры в них отрабатывают без желания, спустя рукава, развлекают друг друга, ерничают. И такие спектакли режут, понижают годовой показатель, и театр в итоге не добирает восемнадцать процентов зрителей. Но скажите, за что страдать реквизитору или мебельщику, осветителю, костюмеру, когда вопрос о списании переживших свое спектаклей принимается решением худсовета? За что? – повторил оратор, предлагая залу задуматься. – Мы коллектив единый и делаем дело общее, и эту министерскую премию по итогам работы за год и надо делить по-честному, между всеми цехами поровну!
– Молодец! – закричали в зале. – Хоть один не боится высказаться! – Половина зала зааплодировала. Но месяцем позже выяснилось, что большую часть от премии получили, как обычно, актеры, а Саврасов среди начальников прослыл наглецом зарвавшимся, одиозной, скандальной личностью. За минувшие три сезона оклад ему не повысили, а из списков монтировщиков декорации на поездку за рубеж на гастроли его с усмешкой вычеркивали.
– Да что там? – Окошко приоткрылось, администратор вперился в Игоря. – Вам что, не по-русски сказано: сегодня контрамарок не будет!
– Почитайте получше требование, – возвратил Саврасов бумагу. – Оно завпостом подписано!
– Контрамарок, сказал, не будет! – Тот скомкал в руке листочек и швырнул с размаху в корзину, окошко с треском захлопнулось.
Подобное… дальше некуда, вообще ни в какие рамки! И Игорь решил отправиться к заведующему постановочной частью, но услышал, как за стеною стал вращаться диск телефона.
– Слава, – расслышал Игорь, – это Орлович. Вадик. Послушай, большая просьба, не выписывай, пожалуйста, требований. – За стеною прикрыли трубку. – Сегодня приедет сам, и контрамарок выдавать не положено. Да, – донеслось до Игоря, – от него позвонили главному. Сначала он извинился, что на первом спектакле не был и просил на это не обижаться, а сегодня вечер незанятый. Сказал, что порядком вымотался, тяжело маховик раскручивается, и мечтает, он так и выразился, а главному, конечно, понравилось, полной грудью вдохнуть культуры. Уверен, – услышал Игорь. – Ну, Слава, точнее некуда! «Девятка» давно работает, осматривают сцену и здание.
«Черт, – помрачнел Саврасов, глубоко, огорченно выдохнув, – вот оно что, оказывается», – и, задумавшись, побрел восвояси. Провести на спектакль Светлану представлялось для него затруднительным, а скорей всего нереальным.
– Раздолбаи! Паскуды! Сволочи! – горлопанил Василий Пыпин, поднимаясь из подвала по лестнице и пытаясь попасть в рукав своего потертого ватника. – С четырех часов прогорбатились, а по чашке кофе не выпили! Человек для него что семечки, – разжевал любого и выплюнул!
За Василием в грязных ватниках поднимались Чекалин Саня и нахмуренный Стас Лисовский.
– А вы куда направляетесь? – на площадке их встретил Игорь.
– Куда!– усмехнулся Пыпин. – В мастерские, едреныть, топаем. Машину с утра гоняли, а забрать половик забыли! Туда с километр, наверное, половик килограммов двести, и гараж уже не работает.
– Стойте, – помедлил Игорь, почувствовав смутно шанс в безнадежном положении со Светланою. – Ребята, я вместе с вами. Чекалин, держи ключи, принеси телагу из шкафчика, а я поднимусь к Усанову и скажу, что пойду четвертым.
– Догоняйте, – сказал Лисовский, выходя в коридор за Пыпиным. – Мы прямо, по Гнездниковскому.
Две половины дома двухэтажной деревенской усадьбы, гостиная и веранда, были друг с другом сомкнуты и развернуты к залу полностью.
Осмотрев внимательно сцену, Антонина поднялась на веранду и поздоровалась с двумя реквизиторами.
Алина, спортсменка бывшая, поднявшись на кушетке, между окон в углу гостиной подвешивала карту Европы, а Валя на веранде направо на письменный столик ставила подсвечники, пресс-папье, чернильницу с ручкой, пепельницу, раскладывала книги и рукописи.
– Алина, – спросила Тоня, – ты револьвер выносишь?
– Я, – отозвалась Лина. – Василич работал в первую.
– Успеешь с перезарядкой? – подошла к ней поближе Тоня. – До второго выстрела полминуты.
– Наверно, – сказала Лина, поправляя карту на гвоздике. – Но, когда патроны заклинивает, в полминуты вряд ли уложишься.
– Вот что. – Помреж задумалась. – Если, Алина, что, не дергайся, не волнуйся, я буду стоять в кулисе и тебя хлопушкою подстраховывать.
Осмотрев на веранде мебель, установленную точно по «маркам», Антонина прошла за столиком до двустворчатого книжного шкафа и, рукой коснувшись, удостоверилась, что стекло в середине вставлено.
– Секундочку, – остановилась Тоня, ощущая нутром неладное. – Интересно, а кто из мебельщиков после выстрела стекло разбивает? Неужели дебильный Петя?! – Сошла на сцену решительно и направилась на левую сторону.
Кульминацией «Дяди Вани» в финале третьего действия был монолог Войницкого в гостиной «Пропала жизнь…» Закончив его, Мягков, оставив домочадцев в растерянности, выходил в соседние комнаты, откуда спустя минуту долетал револьверный выстрел. Перепуганный насмерть, бледный, разрывая ворот рубашки, в гостиную вбегал Смоктуновский и, поняв, что спрятаться некуда, прижимался к книжному шкафу. «Где он? – раздавалось за сценою и слышались большие шаги. – А, вот он! – Мягков прицеливался и стрелял в профессора. – Бац!» А мебельщик, в это время находившийся на сцене за шкафом, изнутри ударял по дверце, и стекло разлеталось вдребезги.
Первые пять спектаклей стекло разбивал завцехом, а потом рядовые мебельщики. Наступила Петина очередь. Когда раскатился выстрел и Петя, размахнувшись, ударил, стекло характерно звякнуло, но само сохранилось в целости. Растерянный, потрясенный, но задачи своей не выполнивший рабочий подумал в панике, что ударить следует заново.
– Не попал? – воскликнул Мягков, обнаружив невредимым профессора. – Опять промах?!. Ах, черт, черт, черт…
А когда возвратились чувства, и профессор дотянулся до галстука, Иннокентий Михалыч вздрогнул: стекло за его спиною разлетелось вдрызг, на осколочки.
– Насонов! – после поклонов налетела Тоня на мебельщика. – Ты что, не расслышал выстрела? По-твоему пуля что, полчаса летит через сцену!? – Свирепая, невменяемая указала накладку в выписке, лишила дебила-мебельщика ста процентов прогрессивки за месяц и вписала просьбу к дирекции объявить ему строгий выговор.
– Насонов, – сказала Тоня у дверей грузового лифта, – ты стекло разбиваешь?
– А, – повернулся парень, обнаружив помрежа рядышком, и поставил на пол корзину с бутафорской спелой антоновкой. – Ну что мне, Тоня, уволиться!? Умолял начальника цеха, пожалуйста, не ставьте на выстрелы. Кошмары ночами мучают, подмышки за сутки мокрые, не сумею, руки не слушаются! А Дмитрий Василич: «Нет, работа обыкновенная, и каждый сотрудник цеха будет делать ее по очереди. А не можешь, напиши заявление и иди по собственному желанию».
– Пойдем. – Антонина выдохнула и взяла Насонова под руку. – Давай, покажи хозяйство, – попросила мебельщика за домом у стенки шкафа помреж.
– Пожалуйста. – Он присел и подвинул в сторону шторочку. – Вот трубка, а это штырь. Он смазан машинным маслом и проходит в трубке свободно.
– Так, – осмотрелась Тоня. – А чем ты удар наносишь?
– Да вот. – Он вытащил снизу четвертушку чугунной грузки, которыми кулисы растягивают.
– Понятно, – кивнула Тоня. – И какая реплика перед выстрелом?
– «А вот он», – произносит Мягков, когда заходит в гостиную. А после целится и стреляет.
– Петя, – взмолилась Тоня, посмотрев на парня сочувственно. – Ну что здесь такого сложного?! Мягков выходит отсюда и виден тебе прекрасно. Как только Мягков пошел, ты грузку берешь рукою. «А вот он», – произносит Мягков, и ты спокойно замахиваешься. Бац, – раздается выстрел, и ты отвечаешь: бац! Прошу об одном, не думай, что в зале тысяча зрителей, что это великий театр и актеры за стеною великие, а ты рабочий, ничтожество. Тупо лупи, как робот, и стекло разлетится вдребезги.
«Дебил, – поражалась Тоня, возвращаясь назад на сцену, – с такой ненормальной психикой нельзя выпускать на сцену. Ни в жизнь! Только актеров».
– Тоня, – уже у пульта поймал ее Игорь Саныч, начальник электроцеха, проводивший спектакль по свету. – Возмутительно! Сколько можно?! Надо светить бугор, а его половиком не обтягивали. Монтировщики дуют кофе, а осветители на сцене простаивают!
– Секунду, – сказала Тоня, стянула с пульта чехол и повернула тумблер включения.
Усанову в этот вечер не пришлось прикоснуться к кофе. Проводив ребят в мастерские, он только присел за столиком, как сзади него над дверью затрещал, включившись, динамик внутренней трансляции по театру.
– Прошу машиниста сцены, – объявила Тоня разгневанно, – явиться к пульту помрежа.
«Черт, – проворчал Усанов, – принесла тебя, черт, нелегкая!» – И, прижав в кармане ключи, трусцой побежал на сцену.
Неприметный вход в мастерские знаменитого московского театра находился вверху Столешникова, во дворике, заросшем кустарником. От памятника Юрию Долгорукому, простиравшему длань над площадью, трехэтажное кирпичное здание отгораживал угол дома с известным рестораном «Арагви», а от сквера с круглым фонтанчиком, примыкающим к облезлому зданию Института марксизма-ленинизма, храм Косьмы и Дамиана.
– Какой половик? Не знаю, – запуская монтировщиков в помещение, удивился Антоныч, сторож. – Мне велено вас впустить, а где половик, не сказано.
– Стас, – осмотрелся Игорь, – и где тут его разыскивать?
– А Усанов и сам не знает, – отмахнулся Лисовский. – Говорит, посмотри на первом, он должен быть ближе к выходу.
– Ну что, отпирать столярку? – позвякал ключами сторож. – На первом одна столярка, а другого помещения не имеется.
– Давай, старик, пошевеливайся!
Осмотрев подметенный цех за станками всеми, под штабелем, монтировщики собрались у выхода.
– Нету! – сказал Чекалин, возвращаясь из слесарного отделения, и рукой покачал на прочность винтовую деревянную лестницу, собираемую справа на стапеле. – А это для какого спектакля?
– Никакого, – ответил сторож. – На дачу одной заслуженной. По огромному блату, думаю. Говорит ребятам, закончите, я вам выставлю ящик белого. – И навесил замок на двери. – Ну что, на второй поднимемся?
– На третий, – сказал Лисовский. – На втором этаже пошивочные.
По мраморным истертым ступеням монтировщики вслед за сторожем поднялись до самого верха и вошли в темноту за дверью.
– Ау! – закричал Чекалин полуженским капризным голосом. – Половик, нехороший, где ты? – И огромное помещение в половину поля футбольного отозвалось трехкратным эхом. Сюда через люк на тельфере поднимались части от декорации и на ровном пустом полу, размеченном под сцену, собирались с доработками полностью. Из цельных тюков материи, разложенных в ряд по линии, на проверенных старых «Зингерах» строчились половики в полтыщи квадратных метров, а целой группой художников, ступающих над тканью по жердочкам, из ведер, тазов и ванночек малярными кистями и щетками расписывались огромные задники. Налево сидел сапожник, отгороженный шкафами с ячейками, а за ним работала шляпница.
– А вот он, – сказал Лисовский, увидав направо от выхода перетянутую штропками скатку на хороший обхват в диаметре. – Мужики, через метр расходимся и на три-четыре подняли. – Расступившись, они присели и подсунулись под скатку ладонями. – Приготовились… Три-четыре! – Скатка взлетела в воздух и рабочим навалилась на плечи. – Ого, зараза, здоровая!
– Расступись! – разорялся Пыпин, повисающим краем скатки орудуя в толпе как тараном: в час пик по центральной площади народу шло – не протиснуться. – Стоять! – приказал Василий у лестницы подземного перехода напротив витрины книжного. – Мужики, – повернул он голову, – для чего спускаться под землю и обратно наверх корячиться? Перейдемте Тверскую поверху. Посмотрите, пустая улица, от Манежа перекрыта гаишниками.
Все повернули головы. Действительно, от Манежной и кверху до самой Пушкинской ни троллейбуса, ни машины, никакого транспорта не было.
– Нет, – возразил Лисовский, – в историю можем вляпаться. Дотащим до середины, и как раз членовозы выскочат.
– И что? – удивился Пыпин.
– А то! – Лисовский нахмурился. – Четыре мужика подозрительных да еще с какой-то штуковиной. А вдруг задумали что-нибудь?
– Ха! – рассмеялся Саня. – Лисовский жидко обделался. Он сам в курилке рассказывал, что у этих ЗИЛов бронированных под радиатором стоят пулеметы, а гашетка на панели с приборами!
– Пулеметы! – Лисовский выматерился. – Недоносок, кому ты нужен? Задержат до выяснения, и доказывай, что ты не верблюд. Спускайся, Вася, опаздываем. Уже восемнадцать сорок.
– Вперед! – скомандовал Игорь. – Успеем! – И всею грудью навалился, толкая скатку.
Тверскую перешли беспрепятственно, но, когда оставались метры, от здания Моссовета задом на полной скорости подкатил «уазик» с гаишниками.
– Для кого переходы сделаны? – Молодой лейтенант был в бешенстве. – Почему, едить, нарушаете?
– Извините, – отдышался Саврасов, – на работу в театр опаздываем. А с этою дурой чертовой в подземный переход не протиснуться.
– Документы! – Офицер приосанился.
– Нету, – сказал Саврасов, обшарив карманы ватника. – Мой пропуск остался в театре.
– И мой, – ухмыльнулся Пыпин.
– И мой, – признался Чекалин, осмотрев свою телогрейку. – Он в чистой одежде в шкафчике.
– Держите, – потянулся Лисовский и отдал гаишнику пропуск.
– Так. – Лейтенант нахмурился, сличая подлинник с фотографией, проверяя числа с печатями, и пропуск возвратился к хозяину. – Недействителен. Он просрочен. Так, – осмотрел он каждого. – Документов, стало быть, не имеется. – И кивнул на скатку фуражкою: – А вещички откуда тащите?
– Лейтенант, – засопел Лисовский, – это половик от спектакля. За площадью мастерские, а вон там, за домами, театр. Половик сегодня отремонтировали, а нас принести просили. Не держи, – попросил он вежливо. – Опоздаем – спектакль отменится.
– Половик? – усомнился тот и жезлом потыкал в скатку. – А что там такое твердое?
– Там полосы из фанеры. К материи с изнанки приклеены.
– Разверните. – Лейтенант осмотрелся. – Подальше, на тротуаре. Отойдите с проезжей части.
– Копец! – не сдержался Пыпин, покрываясь красноватыми пятнами. – Обнесли квартиру богатеньких! Непонятно, харя ментовская? А деньги, рыжье, подсвечники и хозяина в ковры закатали. Чек, – повернулся он, – ты пристукнул его не до смерти?
– Пахан, не гони пургу! – заявил подельник с обидою. – Мокруха западло для домушника! Так, придушил немножечко и погладил слегка по кумполу. – Он потрогал скатку рукою. – Живой он, еще подергивается, но боюсь, что скоро задохнется.
Гаишник, осмотревшись, попятился и потянулся к кобуре пистолета:
– Самохин, – сказал он в рацию, – сержант, вызывай наряд, а сам из машины выйди и возьми на мушку голубчиков. Шутить над нами надумали, и мы от души нашутимся!
Открылась дверца «уазика», сержант прилег на капот и навел пистолет на Пыпина.
– Твою мать!.. – простонал Лисовский. – Спектакль сегодня накроется.
– Лейтенант, – обратился к гаишнику Игорь, – убери назад свою пукалку. Не дури, напрасно стараешься. И с нас ни рубля не срубишь, и с погонами расстанешься запросто. Пока ты власть демонстрируешь, Горбачева прозеваешь со свитою.
– Чего?! – развернулся тот и навел пистолет на Игоря, но, услышав громкие звуки, посмотрел назад, на Тверскую.
Напротив здания телеграфа, разрывая воздух сиреной, летел «мерседес» с мигалкою, а метров на сто пониже, на асфальте плавно покачиваясь, стремительно шел кортеж тяжелых правительственных машин.
– Стоять! – повернулся он, в кобуру пихая «макарова». – Самохин, убрать оружие! – Прошагал три шага навытяжку и замер по стойке «смирно». Сержант, не мигая, вытянулся.
– Бежим! – прошептал Лисовский, когда «мерседес» сравнялся с ними. И сорвался до хрипа: – Ноги! – Монтировщики дали деру и, толпу прорезая скаткою, свернули в подворотню налево.
– Василий, ты одурел? – набросился Лисовский на Пыпина, в соседнем укромном дворике переводя дыхание на скамейке. – Нашел работу получше? Повязали бы всех как миленьких и продержали до утра в обезьяннике!
– Плевать! – усмехнулся Пыпин. – Подумаешь, в обезьяннике! Я хотел, чтоб спектакль сорвался, а начальников наших вздрючили. Сволочи, дармоеды! С утра всю смену бездельничали, а мы за них отдуваемся!
– Пора, – оборвал их Игорь и подсунул руку под скатку. – Приготовились… Три-четыре!
Подняв на рост человека вертикальный железный занавес грузового подъезда театра, Усанов ходил, осматриваясь, и глядел на часы наручные.
– Ну елкины!.. Наконец-то! – увидел он монтировщиков. – Вас что, за смертью послали? Антонина и рвет и мечет. Завпост на сцене, директор, вот-вот и главный появится. На пятнадцать минут опаздываем! Скорее, бегом, родимые!
– Стоп! – скомандовал Игорь, придержав всех около входа, и выкрикнул громко. – Света!
На лестнице служебного входа, шагах в двадцати правее, повернула голову девушка и среди четырех мужчин в потрепанных грязных ватниках узнала с удивлением Игоря.
– Сюда! Скорее, пожалуйста!
– Куда? – зашумел Усанов, преграждая путь постороннему. – Вы что, порядков не знаете?
– Усанов, – повернулся Чекалин, – а тебя на свадьбу не пригласили? Нет? – удивился он и постукал пальцем по темечку. – Светлана – невеста Игоря, и у них через месяц свадьба.
– Да? – машинист опешил. – А я и не слышал даже. – И он отошел назад, уступая дорогу девушке. – Пожалуйста, проходите. Ничего, – подмигнул он Пыпину, прищуренным жестким взглядом оценив фигурку и ножки. – А у нас не хуже отыщутся. Я бы на месте Игоря костюмершу взял, пофигуристей.
Ступая следом за Игорем по подвальным коридорам и лестницам, Светлана не могла и подумать, что уловка кучерявого парня окажется на деле пророческой, и уже через пару месяцев она станет женою Игоря. Простившись с ним поздно ночью у дверей общаги на Соколе, Светлана влетела в комнату и нащупала рукой выключатель:
– Лежебоки и сони, дрыхнете? – Она растолкала девочек. – Горбачева вот так вот видела, с женою вместе и дочерью. Напротив сидела, рядышком, двух метров, наверно, не было! Но, главное… не поверите! – И, в стакан нацедив воды из облупленного синего чайника, на одном дыхании выпила. – Я сама в спектакле участвовала!
Безветренным темным вечером, по-зимнему сухим и холодным, лишний билетик спрашивали на высоких длинных ступенях облицованного мрамором здания, освещенного железными фонарями, на аллеях многолюдного скверика, утрамбованных кирпичною крошкою, у квадратной чаши с фонтанчиками, обдающими прохожего сыростью, возле лестницы подземного перехода и даже под землею, на станции у ползущего наверх эскалатора. При цензуре в годы застоя и в перестроечные первые годы постановки знаменитого коллектива становились настоящим событием, и премьеры в столице ждали.
– Приятного аппетита, – поднялся, извинившись, директор и, оставив главного режиссера и высоких гостей за чаем, оказался в фойе на воздухе. Фу, перевел он дух и вытер платком испарину, ничего, что спектакль задерживается: премьера – удобный случай пригласить к себе Генерального и открыто по душам побеседовать о стране, о судьбе театра без свидетелей, откровенно.
Чтобы попасть на сцену и ни с кем дорогой не встретиться, предстояло зрительный зал обойти по фойе портретному незаметно, прячась за спинами. Знакомого замминистра он увидел у окон слева и протиснулся ближе к стенке, но нос к носу столкнулся с директрисой ЦДА[3], изучающей программку внимательно и поэтому его не заметившей. Половину пути везло, но на той стороне у лестницы его за рукав сцарапали актрисы из «Современника», окружавшие известного критика.
– Ноги моей здесь не будет! – подал он руку с презрением. – Традиции все нарушены, святое место поругано. И где? На премьере Чехова! Почему не начало века? Тебя бы со всеми замами на конюшне вожжами выпороли!
– По секрету, – шепнул директор, привлекая актрис за талии. – Когда по местам рассядетесь, загляните в ложу правительства. – И хмыкнул многозначительно. – Традиции! Нарушаются! Предъявляйте ему претензии. – Молодец, он двинулся дальше, а, похоже, неплохо выкрутился. Когда Горбачев появится, тем более с супругой и дочерью, то каждый в зале подумает, что здесь театр ни при чем, а задержка спектакля связана с приездом Генерального и семейства. Захлопнув двери фойе, он поднялся по высоким ступенькам, распахнул железную дверцу и вступил в темноту на сцену.
– Тоня! – вскричал он в бешенстве. – Ну сколько можно затягивать? Народ в гардероб повалил и в кассы сдает билеты!
Антонина сквозь зубы выдохнула и молча указала на сцену, где по краям бугра блуждали круги прожектора.
– Секунду! Одну секундочку! – взмолился начальник цеха, говоривший из аппаратной, расположенной за темным стеклом над последним из рядов амфитеатра. – Последний софит настраиваем! И так досрочно управились. Половик натянули только что!
– Тоня, – директор выпрямился, – даю вам одну минуту. Потом на себя пеняйте! – И направился кулисами в здание. «Где Тонька, там и рвется», – повторил он местную поговорку. Уволить к чертовой матери! От нее одни неприятности. Да, припомнил директор, задержавшись у актерской курительной, надо не забыть созвониться с директрисой буфета зрительского – коньячок, балычок, жульенчики. Предстояло в кабинете у главного соорудить пристойный фуршетик человек на десять-двенадцать. Возможно, что Генеральный, когда поклоны закончатся, захочет поздравить главного, поделиться пережитыми впечатления, поспорить и, разумеется, познакомиться вживую с актерами.
– Ну, что вы мне в шею дышите?! – возмутилась Мария Викторовна. – Встаньте сюда немедленно!
Мужчина в кулак откашлялся и отошел, примирившись, в сторону.
Еще минут за пятнадцать до того, как в зал запустили публику, к дверям партера и амфитеатра приставили по офицеру охраны, которые проверяли, чтобы зрители входили с билетами и не вносили посторонних предметов за исключением дамских сумочек.
К представителям известного ведомства Олонцова Мария Викторовна испытывала физическое отвращение. Это связано было с детством и арестом ее отца, для которого всю войну они с матерью собирали посылки и который, как позже выяснилось, был расстрелян после ареста.
Раздался третий звонок, и фойе опустело полностью.
– Игорь? – Она опешила, увидав профгруппорга в импортном темно-синем роскошном свитере с незнакомой девушкой под руку. – Но вы на сцене работали!
– Отпросился. – Он колебался. – Не посадите нас со Светой?
– Конечно! – Она обрадовалась, заглянула за двери в зал и осмотрела сектор внимательно. – Светлана, Игорь, идите. В четвертом ряду направо два места свободных рядышком.
– Секундочку, – вмешался охранник и рукой заслонил дорогу. – Билеты ваши, пожалуйста.
– Вы… – Билетерша вспыхнула и руку его одернула. – Да что вы здесь раскомандовались?! Я знаю, кого впускать, а кого впускать не положено! Проходите! – приказала она, и ребята боком протиснулись. Дверь заперев на ключ, Олонцова повернулась к охраннику: – И меня не учите бдительности. Молоды! – Одернула курточку. – Я в партии сорок лет и тридцать на этой должности.
Двигаясь по проходу, Светлана обратила внимание, что все на нее уставились, а двое поднялись на ноги и ей, улыбаясь, хлопали. А когда свернули направо и дошли до свободных кресел, партер повернулся к Свете и взорвался дружно аплодисментами.
– Кому они, Игорь, хлопают? – прошептала она испуганно.
– Тебе, – ответил Саврасов. – Ты самая красивая девушка.
– Не лги! – рассердилась Света, комплиментом, несомненно, польщенная, но когда уселась на место, сиденья вокруг захлопали, а зрительный зал поднялся и бил в ладони восторженно. Но смотрели поверх Светланы, и она повернула голову. Рядом, в соседней ложе, на барьере сложив ладони, сидел мужчина с залысинами, на кого-то очень похожий, а с ним две женщины.
– Горбачев, – обомлела Светка, хватая за руки Игоря, подскочила, словно ужаленная, и захлопала над ухом ладонями. – Сказали бы, не поверила!
Михаил Сергеич поднялся и тоже стал аплодировать, покивал головой партеру, балконам, амфитеатру, а потом развернул ладони и всех попросил усаживаться: товарищи, мол, не съезд и не отчетная партийная конференция, в театре все же находимся. Послушайте, будем вежливы, неудобно, спектакль задерживается.
Напрасно. Его не слушали, народ стоял и бисировал.
– Начинаем, – сказала Тоня, напрямую позвонив в аппаратную. – Убирайте свет потихонечку.
Начинается, понял Игорь, когда подобрали свет, а народ расселся и успокоился в четвертом ряду партера, он расслышал характерные звуки, очевидные для монтировщика декораций, но простому зрителю непонятные, – сверху, за «арлекином», догоняя один другого, перестукивались колесные полозки раздвигавшегося антрактного занавеса. Нащупав руку Светланы, он пожал ее крепко пальцами, но девушка руку высвободила.
В сгустившейся тишине, напряженной ожиданием публики, поначалу Света услышала журавлиные призывные крики, неясные, приглушенные, долетавшие из мрака со сцены. Курлыканье звучало надрывнее, послышался шелест крыльев, а когда журавлиный клин пролетал через сцену к залу, она увидела дом в глубине полутемной сцены, а спереди на холме поразительно красивую женщину в светло-бежевом платье до полу, с каштановыми роскошными волосами. Вцепившись в перила пальцами, она закинула голову и высматривала в небе над нею журавлиную свободную стаю, улетающую в дальние страны. Взволнованная, порывистая, казалось, она сама была готова сорваться с места и устремиться в небо за птицами. Провожая глазами клин, улетающий в ночи к горизонту, она опустила голову и вместе с уснувшим домом, перилами и холмом растворилась в темноте, как видение.
Когда с Вертинской и дома в аппаратной убрали свет, Антонина отключила повестку сидевшему с ней рядом механику, и высокий дощатый пол, покрывавший правую сторону, понемногу стронулся с места, разворачивая железною балкой половину двухэтажного дома. Два метра отъехали, Антонина отключила повестку на другой стороне, Миронову. Половина дома с верандой, покачнувшись, тронулась с места, на ходу прибавляя скорости, догнала на сцене другую, и, когда половины дома, развернувшись к залу, смыкались, она отключила лампочки, горевшие у верховых на галерке.
– Повестка, – сказал Елагин зевавшему у пульта Липатову, передвинул рукоятку направо, и падуга из черного бархата, закрывая собой верх сцены, полетела, вздуваясь, книзу и медленно, самой кромочкой опустилась на крышу дома.
Марка, отметил Серый, нижнюю часть макета опустив до планшета сцены и следя за циферблатом «сельсина» – верховые во время действия, в темноте, работали по приборам. Повернув рукоятку рядышком, он подумал, что за хреновина? Опустив половину верхнюю, он заметил, что скатка справа на штанкете сильно раскачивается. А! – и махнул рукою, две стрелки на кружочке «сельсина» находились в нулевом положении, на марке, а это значило, что макет дошел до планшета.
О том, что настало утро, Светлана догадалась по солнцу, заливавшему часть балкона двухэтажной деревенской усадьбы, застекленную веранду с колоннами и письменный стол со шкафом, небольшие часы напольные на другой стороне гостиной, между окон карту Европы, а под картой кушетку с валиками, на которой лежал мужчина, укрываясь с головою пиджаком.
Часы, мерцавшие маятником, заиграли, отбивая удары, и мужчина на кушетке проснулся. Мучительно потянулся, пиджак отодвинув в сторону, но тут на минуту замер, в себя напряженно вслушиваясь и восстанавливая в памяти важное. Сон, догадалась Света, в мужчине узнав Мягкова и любимому актеру обрадовавшись, и холм посредине поля, и эта несчастливая женщина Мягкову во сне привиделись. Лицо потерев ладонями, он ознобно встряхнул плечами, как будто отгонял наваждение, обулся, забрал пиджак и, поднявшись, вышел из комнаты.
Когда два дома сомкнулись и на сцене увеличилось освещение, Усанов из-за кулисы осторожно вывел Дементьеву, проводил через сцену к фуре и помог усесться за столиком.
– Большое спасибо, Сашенька, – отдышалась шумно Дементьева и покрепче двумя руками вцепилась в края столешницы.
Когда Мягков отработал и вышел, захлопнув двери, и бесшумно по темноте дома разъехались в стороны, Антонина отключила повестку сидевшим под бугром монтировщикам.
– Поехали! – поднялся Лисовский, всей грудью навалившись на ручку, а с другой стороны лебедки на другую приналег Волокитин. Тросы под блоком вытянулись, и широкая колесная фурка с сидевшей на ней актрисою в темноте поехала к авансцене.
– Потише, – прошептал Волокитин, когда показалась «марка», лоскуток из красной материи, на узлы привязанный к тросику. Монтировщики убавили скорости и тихонечко, бесшумно причалили.
О том, что хлопают декорациям и такое в театре принято, Светлана не имела понятия, но, когда загорелся свет, заливающий задник полностью, она на время оторопела, восхищенная работой художника, подняла ладони восторженно и со всеми вместе зааплодировала. За зелено-желтым холмом, запорошенным кленовыми листьями, и наверх до самого горизонта простиралось черноземное поле, обрамленное по краю опушками увядавшего осеннего леса. Налево созревающей тяжестью нависали гроздья рябины, а осиновая роща подальше освещалась корою сосен. Небольшой березовый перелесок, выступающий в поле справа, трепетавшими багряными листьями поджигал костры кустарника, а макушки высоких елей, убегая вдаль, голубели, размывая золотистую охру вековечных дубов и ясеней. Лес стоял нарисованный, но такой настоящий, праздничный, что хотелось в него войти, прикоснуться рукой к осинкам и вдохнуть полной грудью запахи увядания, ягод, прелости. Но шум журчащей воды, дребезжание чайной ложечки и свистящий астматический голос с придыханием: «Кушай, батюшка», – возвратили ее к действительности. Налево от центра сцены за столом с начищенным самоваром, пирожками и синей сахарницей сидела седовласая женщина, одетая по-крестьянски, а в пол-оборота к залу в резиновых сапогах и замызганном дорожном плащишке – усталый Олег Борисов. Подвинув стакан на блюдечке, он ответил:
– Что-то не хочется.
– Может, водочки выпьешь?
– Нет, – отказался он, покачав головой рассеянно, – я не каждый день водку пью. – И добавил: – К тому же жарко. Нянька, – вздохнул Борисов, накладывая ложечкой сахару и помешивая воду в стакане, – сколько прошло, как мы знакомы?
– Сколько? – Она нахмурилась, удивившись вопросу доктора, и задумалась. – Дай Бог память…
– Фу! – Антонина выдохнула, отстранившись от монитора – экспозиция прошла без накладок. – Подежурь, – попросила Тоня стоявшего у пульта Усанова и пошла в соседнюю комнатушку отдохнуть и выкурить сигарету.
«Олухи, раздолбаи! – в четвертом ряду партера ворочался в кресле Игорь. – Наложили побольше лошади, и в начале первого действия! А о чем Антонина думает, неужели не видит с пульта!?» На метр примерно, не меньше, темнея на фоне задника, над бугром выступала крыша макета двухэтажной усадьбы. Саврасов покосился на Свету, но она увлеченно слушала монолог престарелой нянюшки и, похоже, ничего не заметила.
Когда Антонина вышла, Усанов оставил пульт, на цыпочках прокрался в кулисы и вдоль световой дорожки бегом побежал к арьеру – накладки такой, как эта, на прошедших спектаклях не было. Верховые, дышал он злобою, Горбачева дожидались, наверное! Пройдя за бугор на корточках, Усанов поднялся на ноги и, пытаясь понять, в чем дело, стоял минуту в растерянности. Примерно метрах в полутора повыше головы машиниста верхняя часть макета уселась на верхний край опущенной нижней части, наклонилась слегка вперед и крышей опиралась о тросики. А собственные тонкие тросики с карабинами, продетыми в петли, изнутри провисали кольцами. Заслоняя глаза от света, заливавшего высокую панораму, он закинул голову и увидел, что обе штанги, на которых крепились тросики, висели параллельно друг другу, на положенном для них расстоянии, но синяя «небесная» падуга, перекрывающая штанги от зрителя, то вздувалась широким парусом, то, спадая, сильно раскачивалась. Вентиляция, понял он, вот оно что, оказывается, верховые не виноваты, верхнюю часть макета раскачало потоком воздуха и поджало к передним тросикам. Надо сказать помрежу, а она пусть укажет в выписке, что следует включать вентиляцию не когда откроется занавес, а по реплике «Кушай, батюшка».
В кулисе переговаривались. Освещенные включенной повесткою, Смоктуновский в широкой шляпе, в калошах, в плаще и с зонтиком, Невинный в косоворотке, Якунина и Вертинская уже стояли у лестницы и готовились вместе к выходу. Усанова осенило, он понял, как снять накладку незаметно для помрежа и зрителей, но сомнения, однако, посасывали. Верхняя часть макета с каркасом из толстых брусьев килограммов полсотни весит, и, когда упадет на тросики, подпрыгнет, начнет раскачиваться, наверху раскачает штанги, а они начнут перестукиваться. Поэтому, по уму, надо бежать в курительную, на помощь позвать кого-нибудь, сюда две стремянки вынести и макет опустить руками, но времени для этого не было, отчетливо звучали шаги.
– Выспался? – с авансцены донесся голос Борисова.
– Да, – отвечали, – очень. – Судя по скрипу стула, Мягков расположился за столиком, где сидели Борисов с Дементьевой. – С тех пор, как здесь живет профессор со своею супругой, – долетело за бугор до Усанова, – жизнь выбилась из колеи. Сплю не вовремя, – боролся Мягков с зевотою, – за завтраком и обедом ем разные кабули, пью вина… нездорово все это. Прежде, – Войницкий сетовал, – минуты свободной не было, я и Соня работали – мое почтение, а теперь работает одна Соня, а я сплю, ем, пью… Нехорошо!
– Порядки! – сердито хмыкая, в разговор вступила Дементьева. – Профессор встает в двенадцать часов, а самовар кипит с утра, все его дожидается… Ночью, – ворчала старая, – профессор читает и пишет, и вдруг часу во втором звонок… Что такое, батюшки? Чаю! Буди для него народ, ставь самовар… Порядки!
– И долго, – спросил Борисов, – они здесь еще проживут?
Мягков присвистнул:
– Сто лет! – И повестка за кулисой погасла.
Друг с другом оживленно беседуя, подшучивая, смеясь, актеры появились из-за кулисы и стали подниматься по лестнице.
– Прекрасно, – говорил Смоктуновский, повернувшись спиною к зрителям и осматривая осеннюю панораму. – Прекрасно. Чудесные виды.
– Замечательные, ваше превосходительство, – обошел Невинный профессора и рукой показал налево, предложив полюбоваться рябиною, а затем зеленевшим ельником.
– Мы поедем завтра в лесничество, папа, – объявила Якунина, обняла за талию Смоктуновского и в глаза заглянула. – Хочешь? – Вертинская встала рядышком.
Сейчас, собрался Усанов, наблюдая за актерами снизу и покрепче сжимая брус опущенной нижней части.
– Господа! – закричал Мягков, за столом поднимаясь. – Чай пить!
И когда на возглас Мягкова все повернулись к залу и закрыли своими спинами выступавший макет усадьбы, трясанул брусок что есть силы. Верхняя часть макета соскользнула с ненадежной опоры, обрываясь, откачнулась направо и углом угодила в грудь стоявшего под ней машиниста. От сильного тупого удара Усанов потерял равновесие и упал, отброшенный на спину.
– Е-мое!.. Что за грохот? – всполошился у лебедки Лисовский и наружу высунул голову. – Коля! Сюда, немедленно! Сергеич, – шептал Лисовский, на колени встав над Усановым и тряся за плечи легонечко, но глаза того были сомкнуты и безвольно болталась челюсть. – Сергеич! – наклонился Лисовский, приподняв машинисту голову. – Е-мое! – испугавшись, опустил ее снова бережно. Его пальцы, ладони потеплели от липкой крови. – Коля, за руки за ноги и несем к актерской курительной.
– Друзья мои, – сказал Смоктуновский, опираясь рукой о поручень и сходя по передней лестнице на поляну между домами, – пришлите мне чай в кабинет, будьте добры. Мне сегодня, – добавил он, подавая супруге руку, – еще надо кое-что сделать.
Провожая взглядом актеров, уходивших за дом в кулисы, Саврасов взглянул рассеянно на высокий холм с парапетами и глазам своим не поверил – во всю ширину помоста зеленел живописный задник, а торчавшей крыши макета и балкона в помине не было. Когда? растерялся он, непрерывно наблюдавший за действием, но как?! Нормально сработано!
В лапы уткнувшись мордочкой и косясь исподлобья кверху, Максик лежал на коврике на полу дребезжащей «Волги», а Альма на коленях хозяйки, разместившейся на заднем сиденье. Пользуясь своим положением, Альма дразнила Максика, повиливая рыженьким хвостиком, повисающим над краем сиденья, но, когда он злобно порыкивал, мгновенно его отдергивала, понимая: если замешкаться, Максим в него больно вцепится.
Вор-р-рюга, рычал Максим, наблюдая за свисающим хвостиком, ну я тебе устрою!
Когда прозвонили в дверь и Макс побежал в прихожую, Альма из миски Макса схватила большую кость, запрыгнула на кушетку и, разлегшись в углу, ее обгладывала. Она была в безопасности – Максим считался воспитанным, по диванам и кушеткам не лазал.
– Разрешите, Валентина Борисовна? – Водитель вытащил сигареты и, в ответ получив добро, на панели включил прикуриватель. – Я помню, ставили «Чайку», – он закурил, следя за трассою, – и в сцену для реализма вводили живую лошадь – приводили под уздцы из предбанника, в телегу запрягали у задника, а под морду сено подкладывали. Понравилось. Утвердили. А кому поручить животное? Мебельщики в отказ: «Живая лошадь не мебель, а скорее к реквизиту относится». Реквизиторы: «Слишком крупная и используется в качестве декорации». Монтировщики: «Это мебель, и на сцене стоит для мебели». Поручили кобылу мебельщикам. Перед «Чайкой» начальник цеха привозил ее с ипподрома и назад в фургоне спроваживал. Умора! – усмехнулся Володя. – Уборщица мне пожаловалась, что эта кобыла старая обязательно кучу сделает и вокруг полсцены обрызгает. Когда приближалась «Чайка», все уборщицы со сцены забюллетенивали. Наконец кобыла издохла, – он притормозил за троллейбусом, – но теперь собачек придумали. Ипподрому за кобылу приплачивали, ну а вам-то какая выгода? Ну раз посмотрели пьесу, ну пять, неужели мало? Застрели меня – не заставите! И со мной мотаться приходится.
– Максюля, – нагнулась Валентина Борисовна, потрепав по загривку Максика, а потом погладила Альмочку. – Они не только на кости, на сосиски для себя зарабатывают. Им платят за каждый выход по три рубля, как массовке. – Она посмотрела на улицу. – Володя, это не главное, от голода бы не умерли. Актеры любят животных, обзаводятся собаками редкими, и я со многими познакомилась. Не успеешь из театра вернуться – телефон уже разрывается: «А правда, Евстигнеев женился? Говорят, что Борисов болен. А правда, что такой-то спивается, а такая-то с таким-то разводится?» Я стала центром внимания, а подруги со мною ожили. А что остается в старости? Перемыть знакомому косточки и, конечно, об актерах посплетничать, да вот, собачки любимые. – Она погладила Альмочку. – Детей у нас с мужем не было, а супруг на Никольском кладбище. – Отрывая взгляд от окна, она взглянула на часики. – Володя, мы не опаздываем?
Когда прижимистый Пантелехин застелил табурет газетой, разложил картошку в мундире, лук, полбуханки черного, Иваныч вышел из раздевалки и направился к Соне ужинать. До разборки он был свободен, но одна обязанность оставалась: когда звонит телефон, брать трубку в кабинете начальников. Ключи от кабинета завмонта машинисты доверяли Сапатину.
– А что на второе, Женя? – помешав в кастрюле половником, наполнила тарелку Соня.
– Поджарка, – ответил он. – А гарниром – картошка жареная. – Получив еще коржик, чай и с рубля пять копеек сдачи, Иваныч забрал поднос и уселся за пустующим столиком, что стоял у самого выхода.
– Она верна профессору? – из динамика с сильным треском доносился голос Борисова.
– К сожалению, да, – как в космосе отозвался голос Мягкова.
– Почему же к сожалению? – полюбопытствовал Борисов с усмешкой.
– Потому что эта верность фальшива от начала и до конца, – заявил Мягков с возмущением. – В ней много риторики, но нет логики! Изменить старому мужу, которого терпеть не можешь, – это безнравственно; стараться же заглушить в себе бедную молодость и живое чувство – это не безнравственно.
– Ваня, – плаксивым голосом в разговор вмешался Невинный, – я не люблю, когда ты так говоришь. – В динамике затрещало. – Ну вот, право… Кто изменяет жене или мужу, тот, значит, неверный человек, тот может изменить и отечеству!
– Заткни фонтан, Вафля!
Нет, рассудил Сапатин, придвигая рассольник ближе, в буфете наблюдать за актерами интересней, чем в кулисе у занавеса.
Монтировщики ели много – как простые работяги-рабочие. И первое обязательно, и второе, конечно, с мясом. Для сытости с макаронами или рисом, с пюре картофельным. Беляшом добавляли, блинчиками со сметаной, вареньем, творогом, а на третье кофе с пирожными или чаю с горячей выпечкой. Налопавшись до отвала, подмигивали друг другу, наблюдая через стол за актерами, которые между выходами давились пустою гречкой или квашеной капустою с клюквою, салатиками из свеклы и морковными котлетками жиденькими, кефирчиком, минералкой, апельсиновым соком, яблоками. Позволяли кусочек мяса, но вареного и без соли, ну, а если чай или кофе – вхолостую, ни грамма сахару. Нет, усмехался Женя, работяге простому лучше. Заслуженные, народные, машина, дача у каждого, а ходят всегда голодными, как будто война не кончилась, и в желудке сосет до старости. А Соня из холодильника то пакет актеру протягивает, колбасу в газету завернутую, а другому и сумку целую, дребезжащую судками с кастрюльками. Ну понятно, когда мужчине, и тем более, когда неженатому. А когда актриса замужняя? Да, удивлялся Женя, увидев в кафе такую, супругу не позавидуешь, и сам голодный, наверное, и детишки дома некормленые – или ей приготовить некогда, или считает ниже достоинства. А Соня расхорохорилась, болтает с каждым, кокетничает, анекдоты по секрету нашептывает – не буфет, а театр в театре: прилавок, как будто сцена, а зрители – актеры заслуженные.
Переставив тарелку в сторону, он придвинул к себе второе, но услышал, как в кабинете затрещал звонок телефона. Нет, огорчился Женя, не дадут покушать по-человечески! И пошел в кабинет за стенкой выполнять порученные обязанности.
– Тсс! – прошептал Лисовский, под руку взяв Волокитина и, чтобы Тонька не видела, за кулису увел на сторону. – Сейчас ты вместо Усанова, – перевел Лисовский дыхание. – Послушай меня, не дергаясь. Короче, – отрезал он, – мне нужно испариться из театра. Ненадолго, минут на сорок.
– Как? – растерялся Коля. – Случилось что-то серьезное?
– Нет, – ответил Лисовский, – но ехать надо немедленно.
– Куда? – Николай не понял. – Ты скажешь мне толком что-нибудь?
– Да, передал Сапатин… сейчас в кабинет завмонта дозвонились мои соседи, где я жил со второй женою. Они не знают, что делать. Дочка моя, Варюша, а девочке восемь лет, сидит в подъезде и плачет. Жены моей бывшей нет, и двери в квартиру заперты. Соседи ее зовут у них посидеть, поужинать, а она наотрез отказывается, говорит, не велела мама. Еле уговорил, обещал, что сейчас приеду.
– Но Стас, – испугался Коля, – одному мне фурку не выкатить.
– Успею, – ответил тот, раздраженно махнув рукою. – До второй повестки на фуру остается не меньше часа. Почувствую, что опаздываю, такси возьму или частника. Да, – задержался он, – если, напарник, что, разговора этого не было. Я сам умотал, не спрашиваясь, а ты ничего не знаешь.
Нормально, подумал Коля, провожая взглядом Лисовского, а если с дочкой задержится? Возвратился в раздумье к пульту и встал за спиной у Тони, сидевшей у включенного монитора.
– Браво, браво! – Кивая, Мягков Якуниной аплодировал. – Все это мило, но неубедительно. Так что позволь мне, мой друг, – обратился Мягков к Борисову, – продолжать топить печи дровами и строить сараи из дерева.
– Ты можешь, – сказал Борисов, – топить печи торфом, а сараи строить из камня. Ну я допускаю, руби леса из нужды, но зачем истреблять их? Русские леса трещат под топором. – Борисов поднялся с места и взялся за спинку стула. – Гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц, мелеют и сохнут реки, исчезают безвозвратно чудные пейзажи, и все оттого, что у ленивого человека не хватает смысла нагнуться и поднять с земли топливо. Не правда ли, сударыня? – Борисов наклонился к Вертинской. – Надо быть безрассудным варваром, чтобы жечь в своей печке эту красоту, разрушать то, чего мы не можем создать. Человек, – распрямился он, – одарен разумом и творческой силой, чтобы преумножать то, что ему дано, но он до сих пор не творил, а разрушал… Когда я прохожу мимо крестьянских лесов, которые я спас от порубки, или когда я слышу, как шумит мой молодой лес, посаженный моими руками, я сознаю, что климат немножечко и в моей власти и что если через тысячу лет человек будет счастлив, то в этом немножечко буду виноват и я…
– Извиняюсь. – Волокитин и помреж повернулись. – А где Александр Сергеич? – спросил шумовик Савостин.
– Не будет, – сказала Тоня. – А что случилось, Валерий?
– Через десять минут гроза, а человека одного не хватает.
– Николай, – повернулась Тоня, – пойдите помогите Валерию. И сразу назад, пожалуйста, – впереди перемена сложная.
– У вас со слухом нормально? – спросил шумовик на выходе.
– Да вроде, – ответил Коля, – по вокалу была пятерка.
– Актер! – Шумовик прищурился, изучая его внимательно. – Почему-то я так и думал. А если не секрет, разумеется, почему вы деревяшки таскаете?
– Не секрет, – сказал Коля, выходя в коридор к гримеркам. – После ГИТИСа четыре сезона отработал в Мурманске, в драматическом, а потом в Москву переехали – у супруги скончалась тетушка, а квартиру жене оставила. Я нашел знакомых актеров, которые здесь работают, и меня ребята рекомендовали. С завтруппой долго беседовал, у главного был, директора, – говорят, мол, хороший парень, но ставки свободной нету, поработайте пока монтировщиком. Спасибо, сказал, подумаю, обошел еще десять театров – картина везде такая же. Подумал и пошел в монтировщики. А что оставалось делать? Что было, с женою прожили и в долгах оказались по уши.
– Знакомо, – Савостин призадумался. – Признаюсь, в этом театре мне нужен свой человек и в будущем надежный преемник. Вам это не интересно? Уникальная профессия, творческая.
– Чем? – усмехнулся Коля. – Стучать по столу костяшками, подражая копытам лошади?
– Нет, – шумовик поморщился, – для этого помрежа достаточно. Последний пример, пожалуйста. Когда режиссер придумал, что в экспозиции «Дяди Вани» журавли летят и курлыкают, я сел и запрос составил в Академию наук от театра. Институтом орнитологии нам была представлена пленка, где записаны крики журавлиной летящей стаи. Послушали, вроде то, и решили пропустить сквозь динамики. В середине партера сели, попросили включить трансляцию, прислушались – что такое? Воробьиный писк и чириканье. Попросили прибавить громкости. Нет, никакого толку, искаженные акустикой сцены журавли пищали воробышками. Подумали мы, подумали, заперлись с актерами в студии и сами журавлей накурлыкали, и главному, представьте, понравилось. Да, говорит, наука! Чтобы на сцене театра казаться органичным, естественным, актеру нужно играть крупно, рельефно, выпукло, а со звуком сложней значительно. Чтобы стать реальным для зрителя, он должен быть измененным, измененным особым образом, а вот тут и начинается творчество. Тсс! – прошептал Савостин, и они прошли коридором на другую сторону сцены.
Половина дома с верандою в приглушенном полночном свете была развернута к зрителю. На стуле возле портала дежурный пожарник Гриша читал, зевая, «Известия», а три пожилые актрисы из группы шумовиков в стороне негромко беседовали.
– Мои инструменты вот, – показал Савостин на лист оцинкованного железа, лежащий на дощатом планшете у пустого кресла механика. – А это барабан-бас. Подальше, смотрите, «ветер», правее немного «дождь», а за ним, смотрите, поменьше, подшумки «дождя» и «ветра». Пошли, – пригласил Савостин, направляясь к подшумку «ветра».
К громоздким шумовым агрегатам монтировщики касательства не имели, их выносили мебельщики, и Коля потрогал вертикальный диск на подставке и железную ручку сбоку:
– А чем подшумок обтянут?
– Пергаментом, – ответил Савостин. – Пергамент дает акустику.
– А внутри там что-то пересыпается, – потянул Николай за ручку.
– Горох, – пояснил Савостин, – обычный горох сушеный, из которого суп готовят. Вот что, – закончил он, – на меня смотрите внимательно, а я буду вам дирижировать. Девочки, по местам! – пригласил он сердитым шепотом. – Осветитель уже на месте.
Осветитель Володя Графов с зеленым бытовым вентилятором стоял у оконной рамы и смотрел на желтую лампочку, светившуюся слева на гвоздике.
– Ты молода, здорова, красива, хочешь жить, – на сцене говорил Смоктуновский, – а я старик, почти труп. – За стеной заскрипело кресло. – И, конечно, глупо, что я до сих пор жив. Но погодите, скоро я освобожу вас всех. Недолго мне еще придется тянуть.
Повестка между окон погасла. Савостин вскинул ладони, Николаю кивнул – «поехали», и плавно, сначала медленно, стал водить рукою по воздуху. Волокитин взялся за ручку и, следя за рукой Савостина, поворачивал с той же скоростью. Савостин кивнул налево, и в работу включился «ветер». Занавеска в доме заколебалась – осветитель в окно направил струю упругого воздуха.
– Ну допустим, я противен, – продолжал свое Смоктуновский, – я деспот, я эгоист, но неужели я даже в старости не имею некоторого права на эгоизм? Неужели не заслужил? Неужели же, я спрашиваю, я не имею права на спокойную старость, на внимание к себе людей?
– Никто не оспаривает у тебя твоих прав. – На веранде встала Вертинская. – Ветер поднялся, я закрою окно. – Выглянула на «улицу» и посмотрела кверху, на «небо». – Сейчас будет дождь. – И плотно окно закрыла.
Из розетки выключив вентилятор, осветитель подключил фотовспышку, установленную сверху над окнами.
– Всю жизнь, – сказал Смоктуновский, – работать ради науки, привыкнуть к своему кабинету, к аудитории, к почтенным товарищам – и вдруг, ни с того ни с сего, очутиться в этом склепе… Я хочу жить, я люблю успех, люблю известность, шум, а тут – как в ссылке. Каждую минуту тосковать о прошлом, следить за успехами других, бояться смерти… Не могу! Нет сил! А тут еще не хотят простить мне моей старости!
Повестка на стене загорелась. Савостин двумя руками взял лист оцинкованного железа, поднялся с ним в полный рост и застыл, держа над собою.
– Погоди, – вздохнула Вертинская, – имей терпение: через пять-шесть лет и я буду стара.
На веранду вышла Якунина, поправила толстый плед, покрывавший Смоктуновскому ноги, и затем подала лекарство.
– На дворе гроза собирается. – В халате и мягких шлепанцах появился Мягков со свечкой.
Повестка на доме выключилась. Раз, а затем второй ослепительная яркая вспышка озарила окна веранды. Отсчитав положенные секунды, Савостин двумя руками встряхнул что есть силы лист и с короткой паузой снова – металлические жесткие трески разорвали пространство сцены. Положив лист на место, он быстро перешел к барабану и поднял тяжелые палочки. Бум! – опустил он руку, подражая удару грома, подождал, заработал дробно и опять замахнулся: бум!
– Вона как! – обернувшись, Мягков посмотрел на окна. – Хелен и Соня, идите. Я пришел вас сменить.
Сложив потихоньку палочки, Савостин закивал Волокитину и, водя руками, продирижировал остановку подшумка «ветра».
– Спасибо, – подал он руку, отводя Николая в сторону. – Не так уж сложно, как видите. А что до моего предложения – подумайте, время есть. В столице немало театров, и зарплата не актерская, понимаете?
– Спасибо. – Волокитин помедлил. – А знаете, я подумаю. – И пошел в курилку кулисами. Он думал сейчас о том, кем заменить Лисовского.
Дождавшись, пока профессора проводили под руки в спальню и веранда опустела, Мягков подошел к Вертинской.
– Если бы вы знали, как я страдаю от мысли, что рядом со мною в этом доме гибнет другая жизнь – ваша! – И он упал на колени, целуя Вертинской руки. – Дорогая моя… чудная!
– Оставьте меня! – с досадой оборвала его Вертинская и руки с силою вырвала. – Это, наконец, противно!
– Ушла, – услышала Тоня сокрушенный голос Мягкова и посмотрела на экран монитора: один в полумраке сцены он вышел вперед на зрителя. – Десять лет тому назад я встречал ее у покойной сестры. Тогда ей было семнадцать, а мне тридцать семь лет. Отчего я тогда не влюбился в нее и не сделал ей предложения? Ведь это было так возможно! И была бы теперь моею женой…
На веранде дверь распахнулась. Невинный с семиструнной гитарой и Борисов, заметно выпивший, без галстука и жилета, появились на полночной веранде.
– Играй! – приказал Борисов, обнаружив друга Ивана одинокого, в подавленном состоянии.
– Спят-с, – прошептал Невинный, неуютно вокруг осматриваясь.
Борисов, поразмыслив, нахмурился и махнул рукою:
– Играй!
Новый спортивный зал с канатами, шведской стенкой и тремя щитами для баскетбола был пристроен к школьному зданию, облупившимся фасадом с колоннами выходившему на Малую Бронную.
– Си-су! – присвистнул Чекалин, с порога зала осматриваясь. – С такой поддержкой моральной «Маяковка» нас точно сделает!
Судя по мокрым майкам и нахмуренным, строгим лицам, противник пришел заранее и к игре серьезно готовился, отпасовывал мяч квадратами и разминал ударами вратаря, занимавшего гандбольные ворота.
Знаменитый тренер команды, Армен Борисыч Джигарханян, в адидасовском костюме с полосками, на глаза надвинув бейсболку, то в раздумье молча прохаживался, за спиною сложив ладони, то, призвав игроков по очереди, отдавал подробные указания.
Поприветствовав коллег и соперников, команда прошла в край зала, на скамейки бросила сумки и стала вынимать из пакетиков наутюженные майки и трусики.
Ни трусов спортивных, ни плавок у Чекалина Сани не было, а большие трусы сатиновые оказались не первой свежести и внизу в гармошку измятыми. Даже при мужиках раздеваться было позорищем, но противник привел болельщиков, молодых симпатичных телочек, для поддержки, блин, штук пятнадцать, а они на незнакомых актеров из ведущего московского театра и возможных будущих знаменитостей с любопытством глаза таращили. «Да хрен с ним! – подумал Саня и решительно скинул брюки. – Кошелки, мочалки трепаные!» – Поплевал на ладони с вызовом и разгладил на ляжках складки.
Началась игра непредвиденно. Когда просвистел свисток, Брусникин дал пас защитникам, мяч откатили глубже, на себя выманивая противника, последовал пас вперед, и Чекалин, бросившись в нападение, оказался во вратарской соперника. Посланный с силой мяч просвистел у него над ухом, ударившись о верхнюю перекладину, отлетел, завертевшись, кверху, отскочил от баскетбольной корзины и попал в затылок Чекалину, потерявшему мяч из вида. Гад! – повернулся Саня, потирая больной затылок и ища глазами защитника, что ему по башке заехал, но увидел, вратарь противника вынимает из сетки мячик. Гол, – удивился Саня, откуда? И обернулся: игроки из его команды во вратарской сбежались в кучу и перехлопывались победно ладонями, а судья со свистком во рту подбегал уже к центру поля и показывал рукой в середину. Гол! – догадался Саня, я забил головой голешник! Удивленный общим вниманием к своей заурядной личности, Чекалин пожал плечами: подумаешь, ну забил, не такое еще увидите, – и, качая небрежно бедрами, побежал трусцою на место. Резко остановился напротив скамьи с девицами, сделал, прогнувшись, «ласточку», руки раскинув в стороны, повернул к болельщицам голову и подмигнул задорно:
– Морковки!
Началась игра с середины. Раздался свисток судьи, последовал пас защитнику налево, вперед по линии, и «Маяковка» перешла в наступление.
Увидев, что Агафонова на месте, в кресле механика, и обе собаки с нею, Антонина в ответ кивнула, развернулась с сиденьем к пульту и звук на мониторе прибавила.
– Что мачеха? – спросила Якунина, доставая с полки буфета графин и тарелку с сыром: полночью на веранде она и доктор закусывали.
– В человеке, – сказал Борисов, – должно быть все прекрасно. И лицо, и одежда, и душа, и мысли. – Он вздохнул и пожал плечами. – Она прекрасна, спору нет, но ведь она только ест, спит, гуляет, чарует всех нас своею красотой – и больше ничего. У нее нет никаких обязанностей, на нее работают другие. Ведь так? – переставив рюмку, потянулся он за ломтиком сыра.
Когда пришел Краснопольский, Агафонова впотьмах не заметила, но тревога собак у кресла и тяжелый запах одеколона заставили ее обернуться.
– Здравствуйте. Добрый вечер, – поклонился ей Сергей Анатольевич. Одетый, готовый к выходу, он стоял за ее спиною и следил сквозь окно за действием.
С Борисовым сцена кончилась, он мимо прошел в кулисы, а Якунина и Вертинская поднялись у пульта по лестнице и выбрались на балкон, нависающий над темной гостиной. Раздался голос Вертинской:
– Пойми, это талант, – говорила она о докторе. – А ты знаешь, что такое талант? – Она взялась за перила. – Смелость, свободная голова, широкий размах… Посадит деревце и уже загадывает, что будет от этого через тысячу лет, уже мерещится ему счастье человечества. Такие люди редки, их нужно любить… Он пьет, бывает грубоват, но что за беда? Талантливый человек в России не может быть чистеньким. Сама подумай, что за жизнь у этого доктора! Непролазная грязь на дорогах, морозы, метели, расстояния громадные, народ грубый, дикий, кругом нужда, болезни…
– Приготовились! – нахмурилась Тоня, повернувшись у монитора.
Краснопольский выдохнул в сторону, наклонился к Валентине Борисовне, и та, разжимая пальцы, отдала поводки актеру.
– Альма, держи конфету. – Шурша блестящей оберткой, Краснопольский опустился на корточки.
Альма взяла конфету, ее на зубах подкинула и в два счета гостинец схрумкала.
– А это, Максик, тебе, – протянул он конфету Максику, но тот стоял в нерешительности: конфеты ему хотелось, но вместе с одеколоном он давно учуял пугающий, омерзительный запах пьяницы. – Держи. – Актер потянулся, поднося конфету поближе. Альма рванулась с места и из пальцев конфету выхватила. У Максика встала шерсть, а глаза наливались кровью. Р-р-р-р, зарычал он хрипло и кинулся на воровку. Готовая к нападению, та бросилась резко в сторону, поводок у актера вырвала и, отбежав на несколько метров, оказалась у края дома.
– Собственно говоря, Соня, – вздохнула на балконе Вертинская, – если вдуматься, то я очень, очень несчастна. Нет мне счастья на этом свете.
– Альма! – поднялась Агафонова и направилась к собаке решительно. – А ну-ка, сюда! Немедленно!
Пригнувшись, вдоль стенки дома подкрадывалась к собаке и Тоня.
– Поводок, поводок хватайте! – нашептывала она Агафоновой.
Проглотив вторую конфету и реально оценив ситуацию, а встреча с обворованным Максиком ничего хорошего не сулила, Альма вильнула хвостиком и убежала за дом на сцену.
– Я так счастлива! – с балкона воскликнула в пространство Якунина, на груди сложила ладони и добавила тихо: – Счастлива.
На сцене Альма остановилась: в полутемных пустынных комнатах ничего не привлекало внимания, и Альма пошла, осматриваясь, по проходу между домами. У самого края пола, ослепленная потоками света, она от страха замерла, прислушиваясь чутко и внюхиваясь. Огромное и живое находилось рядом с собакой, поскрипывало, дышало, обдавало волнами запахов. Влекомая любопытством, Альма шагнула прямо и, припав на лапы, оторопела… Столько людей сразу она видала на площади, когда с хозяйкой и Максиком выходила из подъезда прогуляться, но они ходили по улице, а эти сидели в сумерках и смотрели куда-то наверх.
– Я хочу играть! – объявила на балконе Вертинская.
– Я не хочу спать. Сыграй, – сказала Якунина.
– Сейчас твой отец не спит, – заметила с досадой Вертинская. – Когда он болен, его раздражает музыка. Поди спроси. Если он ничего, то сыграю. Поди.
Среди несъедобных запахов помады, духов, косметики Альма, повернувшись, учуяла восхитительный запах кухни, подливки мясной, сосисок и пошла налево к барьеру с золотящимся красным бархатом – запахи шли оттуда.
Дождавшись, когда Якунина спустится вниз по лестнице, Краснопольский застучал в колотушку и, нахмурясь, пошел на сцену, волоча за собою Максика.
– Это ты стучишь, Ефим? – наклонилась на балконе Вертинская.
– Я, – отозвался он, осмотрев веранду внимательно.
– Не стучи, барин нездоров.
Заглянув направо в гостиную, за стульями, под кушетку, он ответил:
– Сейчас уйду. Мальчик, Жу… – и осекся – на поводе под рукой находилась одна собака. – Мальчик, Мальчик! Ко мне! – поддернул он жестко повод и ушел в кулисы, ссутулившись. Альмы на сцене не было.
– Нельзя! – сказала Якунина, войдя через дверь веранды и смотря наверх на Вертинскую.
Помреж повернула ручку и включила антрактный занавес. Половины синего тюля заскользили от порталов навстречу друг другу и, взбивая пыльное облачко, в середине сцены перехлестнулись.
– Антракт! – объявила Тоня, склонившись к микрофону трансляции, и снова повторила: – Антракт! Реквизиторов, механика, мебельщиков попрошу подойти на сцену.
Отработав первую перемену и захлопнув дверь за Елагиным, верховой устроился на скамеечке и проспал все первое действие. Разбудили его в антракте.
– Вставай, – говорил Миронов, тряся за плечо Липатова, – подымайся, пьянь верховая!
– Отстань, – простонал Серега, натягивая куртку на голову. – До финала работы нету.
– Подъем! – приказал Миронов и встряхнул Серегу как следует. – Вставай. Усанов в больнице.
Опустив со скамейки ноги, Липатов сел и поднял глаза на товарища:
– А что случилось, Миронов?
– А то! – ухмыльнулся Алик. – Пойдем к арьеру, посмотрим. Ну правильно, так я и думал, – осмотрел механик подъемы. – Скатка с панорамой от «Дачников» не оттянута назад, как положено. Штанкет, огибая скатку, поджался к подъему спереди, и, когда макет опустился, он присел на нижнюю половину, а потом соскользнул оттуда и как раз на башку Усанову.
– Е!.. – испугался Серый. – А что с Александр Сергеичем?
– Живой, – Миронов нахмурился. – Но, когда увозила «скорая», Усанов был без сознания.
– Е-мое! Что же делать?
– Чего?! – возмутился Алик. – Крючья тащи немедленно! Оттянем скатку по-тихому, и на вас с Елагиным не подумают.
– Верховые! – с планшета сцены долетел к ним голос помрежа.
Миронов наклонился над пультами.
– За бугром Антонина шляется, – сообщил механик товарищу, – суется всюду, вынюхивает. Понимала бы, дура, что-нибудь! Цыц! – приказал он Серому. – Елагин и ты на ужине. Ну что, доставай бутылку, – на скамейке сказал Миронов, когда тяжелую скатку оттянули назад к арьеру и привязали к парапету веревками. – Подыхаю, блин. Еле вытерпел!
– Старик, – замялся Липатов, доставая бутылку спрятанную, – понимаешь ли, дело в следующем… И стакана в бутылке не было, вот так примерно, три четверти. Я отпил глоточек и думаю, все равно на двоих не хватит… – Опустил бутылку вниз горлышком, но из той ни капли не вытекло.
– Выжрал?! – изумился Миронов, по коленям хлопнув ладонями, и схватил за куртку Липатова. – И это друг называется?! Я целый вечер мучаюсь, трубы пылают факелами. А эта морда бессовестная… хоть бы глоток оставила! – И, встряхнув, отпустил Липатова. – Ладно, на сегодня прощаю, по случаю дня рождения. – И достал из кармана внутреннего бутылку югославского вермута.
– Откуда? – ожил Серега.
– Откуда, блин? От верблюда! Как почувствовал, выжрет, сволочь, и в Елисеевский смотался по-быстрому.
– Когда? – не поверил Серый.
– Когда, блин?! Между повестками!
В многолюдном буфете зрительском отстояв пол-антракта в очереди, Саврасов с досадой думал, что у Сони было бы лучше: и эклеры те же, и трюфели.
– Игорь, – сказала Света, за кадкой с лохматой пальмой держа два места за столиком, – я хотела тебя спросить, почему по сцене театра беспризорные собаки разгуливают?
– Какие? – не понял Игорь, опуская на стол пирожные. – Собаки на поводках.
– Одна, – подтвердила Света, помогая ставить шампанское. – А другая собака, рыжая?
– Да? – Саврасов задумался и уселся слева под пальмою. – Я наверх глядел, на Вертинскую, и собаки внизу не видел.
– Ничего себе! – Света хмыкнула, посмотрела на него с подозрением и взяла «корзиночку» с розою. – Представляешь, прямо на сцену выбегает дворняжка рыжая. Половицы, углы обнюхивает, вот-вот свои делишки сделает. Не стала, развалилась у краешка и принялась рассматривать зрителей. Полежала так, заскучала, поднялась, потянувшись, на ноги и дошла до ложи правительства. Перед носом у Горбачева повиляла игриво хвостиком, а потом застыла как вкопанная, к чему-то осторожно принюхиваясь. Повернулась, задрала хвост и обратно со сцены выбежала.
– Приятного аппетита, – послышалось у них за спиною.
– А ты здесь откуда взялся? – посмотрел Саврасов на Волокитина.
– Извините, – ответил Коля, обращаясь к девушке Игоря, и нагнулся к уху напарника. – Игорь, у нас ЧП. – Рассказал ему про Усанова и о том, что слинял Лисовский.
– А Чек? – удивился Игорь, понимая, к чему тот клонит. – Попросил бы Саню Чекалина.
– Чекалин в футбол гоняет. Хорошо, если к разборке появится.
– А Иваныч, а Никодимыч? – и не думал сдаваться Игорь. – На лебедках всю жизнь работают. Попроси, они не откажутся.
– Разговаривал. Ни в какую! Говорят, спектакля не знают, ни скорость фурки, ни марок, да еще под бугром, без видимости. Ни за что! Хоть убей, отказываются.
– А Пыпин? – Саврасов ухватился за последнюю ниточку.
– В подвале, – сообщил Волокитин, – забивает «козла» с пожарниками. Разорался: «Пошли все к матери! И скажи, что меня не видел».
– Стоило раз уйти… – помрачнел огорченный Игорь и, помедлив, отпил шампанского. – Света, прошу прощения, мне нужно возвратиться на сцену. Досмотришь спектакль одна и останься в зале, как кончится. Передай Валентине Викторовне, что пускай партер запирают, ты уйдешь со мной через сцену.
– Одна? – растерялась Света. – Игорь, одной не хочется. – Подняла глаза на Саврасова и взяла с надеждою за руку. – А можно с вами на сцену?
– Я его люблю шесть лет, – произнесла на веранде Якунина, на плече поправила плед и прижалась щекой к колонне. – И вся прислуга знает, что я его люблю. Все знают.
– А он? – спросила Вертинская.
– Нет, – вздохнула Якунина. – Меня он не замечает.
– Странный он человек… – Вертинская надолго задумалась. – Знаешь, что? Позволь, я поговорю с ним. – Она обняла Якунину. – Я осторожно, намеками. Право, до каких же пор можно быть в неизвестности. Позволь! – упрашивала она. – Нам только узнать: да или нет? Если нет, то пусть не бывает здесь. Так?
Игорь Саврасов и Света опоздали к началу действия: проходы на служебную половину оказались повсюду запертыми, и они поднялись на сцену через дверь у пульта помрежа.
– Стоять! – приказал им шепотом глуховатый свирепый голос. Из темноты перед ними возник мужчина в пиджаке расстегнутом, с галстуком и на голову выше Игоря. – Так, – преграждая путь, изучал он парня и девушку, – для чего проникли не сцену?
– Свои! – отойдя от пульта, зашептал ему Волокитин. – Свои. Работники сцены.
– Свои, – подтвердила Тоня, отвернувшись от монитора и рассматривая девушку Игоря. – В буфете зрительском ужинали.
Осмотрев еще раз вошедших, мужчина в кулак откашлялся и ушел в темноту на сторону.
– Это кто? – повернулась Света.
– «Девятка», – шепнул Саврасов, – гэбэшник, телохранитель. Опасное место – сцена, удобно для покушения. – Проводив Светлану за задником на другую сторону сцены и усадив в кресло пожарника, он кивнул на окна веранды. – Смотри, – он наклонился к Свете, – моя любимая сцена. – И шепнул, прощаясь: – Я скоро.
– Переходим к третьей части, – объявил Борисов Вертинской, развернув на пуфе в гостиной нарисованную на ватмане карту. – Картина уезда в настоящем. Зеленая краска лежит кое-где, но не сплошь, а пятнами, – показал он на просветы указкою, – исчезли и лоси, и лебеди, и глухари… От прежних выселок, хуторков, скитов, мельниц и следа нет. В общем, картина постепенного и несомненного вырождения… Вы скажете, что тут культурные влияния, что старая жизнь естественно должна уступать место новой. Да, я понимаю, если бы на месте этих истребленных лесов пролегли шоссе, железные дороги, если бы тут были заводы, фабрики, школы – народ стал бы здоровее, богаче, умнее, но ведь тут ничего подобного! В уезде те же болота, комары, то же бездорожье, нищета, тиф, дифтерит, пожары… Тут мы имеем дело с вырождением вследствие непосильной борьбы за существование… Когда озябший, голодный, больной человек, чтобы спасти остатки жизни, чтобы сберечь своих детей, инстинктивно, бессознательно хватается за все, чем только можно утолить голод, согреться, разрушает все, не думая о завтрашнем дне… Я по лицу вижу, что это вам неинтересно.
– Но я, – смутилась Вертинская, – в этом так мало понимаю.
– И понимать тут нечего, просто неинтересно.
– Откровенно говоря, – подбирала слова Вертинская, – мысли мои не тем заняты. Простите. Мне нужно сделать вам маленький допрос, и я смущена, не знаю, как начать.
– Допрос? – не понял Борисов.
– Да, допрос, но… довольно невинный. Сядем! – Посмотрев, куда можно сесть, и отодвинув бумаги в сторону, они усаживаются на краешке пуфа. – Дело касается моей падчерицы Сони. Она вам нравится?
– Да. Я ее уважаю.
– Она вам нравится как женщина?
Борисов подумал.
– Нет.
– Еще два-три слова – и конец. Вы ничего не замечали?
– Ничего, – ответил Борисов.
– Вы не любите ее, по глазам вижу… Она страдает. Поймите это и перестаньте бывать здесь.
– Время мое ушло… – поднимается Борисов, помедлив. – Если бы сказали месяц-два назад, то я, пожалуй, еще подумал бы, но теперь… А если она страдает, то, конечно… Только одного не понимаю: зачем вам понадобился этот допрос? – Посмотрев Вертинской в глаза, он грозит, улыбаясь, пальцем. – Вы хитрая!
– Что это значит? – поднимается Вертинская с пуфика.
– Хитрая! Положим, Соня страдает, я охотно допускаю, но к чему этот ваш допрос? Позвольте, не делайте удивленного лица, вы отлично знаете, зачем я бываю здесь каждый день. Зачем и ради кого бываю, это вы отлично знаете. Хищница милая, не смотрите на меня так, я старый воробей.
– Хищница? Ничего не понимаю.
– Красивый, пушистый хорек… Вам нужны жертвы! Вот я уже целый месяц ничего не делаю, бросил все, жадно ищу вас – и это вам ужасно нравится, ужасно. Ну что ж? Я побежден, вы это знали и без допросов. Покоряюсь. Нате, ешьте!
– Вы с ума сошли!
– Вы застенчивы…
– О, я лучше и выше, чем вы думаете! Клянусь вам! – Она пытается выйти, но Борисов загораживает дорогу.
– Я сегодня уеду, бывать здесь не буду, но где мы сможем видеться? Говорите скорее, где? Сюда могут войти, говорите скорее. Какая чудная, роскошная… Один поцелуй. Мне поцеловать только ваши ароматные волосы…
– Клянусь вам…
– Зачем клясться? Не надо клясться. Не надо лишних слов. О, какая красивая! Какие руки! – Целует руки.
– Но довольно наконец, уходите. – Она вырывает руки. – Вы забылись.
– Говорите же, говорите, где мы завтра увидимся. – Обнимает ее за талию. – Ты видишь, это неизбежно, нам надо видеться. – Целует в губы Вертинскую. Дверь широко распахивается, с огромным букетом роз на веранду входит Мягков.
– Пощадите, оставьте меня! – Без сил на плечо Борисова кладет Вертинская голову. – Нет! – Пытается вырваться.
– Приезжай завтра в лесничество, часам к двум… Да? Да? Ты приедешь?
– Пустите! – Замечая Мягкова, Вертинская из рук вырывается и отходит, смутившись, в сторону. – Это ужасно! – Закрывает лицо ладонями.
– Сегодня, многоуважаемый Иван Петрович, – повернувшись и увидев Мягкова, поправляет сюртук Борисов, – погода недурна. Утром было пасмурно, словно как бы на дождь, а теперь солнце. Говоря по совести, осень выдалась прекрасная… И озими ничего себе. Вот только что, – он сворачивает ватман на пуфике, подходит к двери веранды и ее широко распахивает, – дни стали коротки.
Комната реквизиторов, выходившая дверями на сцену, походила одновременно на музей народного быта захолустного уездного города, на подсобку антикварного магазина и на лавочку бродяги-старьевщика.
Дождавшись, пока Борисов, направлявшийся в свою гримуборную, передаст ей рулоны с картами, Алина вернулась в цех и на стол положила ватман:
– Убери, – попросила Лина. – Пора идти в оружейную.
Валентина листы свернула, над клеткою с синей птицей подвесила тубус с картами и прибавила звук трансляции.
– Человек я ученый, книжный, – на веранде говорил Смоктуновский, – и всегда был чужд практической жизни. Обойтись без указаний сведущих людей я не могу и прошу тебя, Иван Петрович, вот вас, Илья Ильич, вас, maman… – Начиналась большая сцена семейного совета в усадьбе. – Дело в том, что manet omnes unanox, – на латыни произнес Смоктуновский и весомо выдержал паузу, – то есть все мы под Богом ходим.
Получив на вахте ключи и на лифте проехав кверху, Алина отперла гримуборную, такую же, как все в коридоре, отперла в гримуборной дверь, закрытую плотной шторою и обшитую листами железа, из железных прутьев вторую и, вступив в темноту кромешную, на стене нащупала выключатель.
Направленный дулом к выходу, справа за дверью был пулемет «максим», за ним трехлинейки Мосина, стоявшие в углу в пирамиде, и укороченные казацкие карабины. ППШ, немецкие автоматы, одностволки и двустволки охотничьи на ремнях висели вдоль стеночки. А в огромном старинном сейфе, который отворила Алина, маузер, парабеллум, браунинг женский, вальтер, дуэльные пистолеты, револьвер и пара «макаровых». Вытащив револьвер и картонную коробку с патронами, Алина закрыла сейф, заперла две двери по очереди, оглядев пустой коридор, заперла на ключ гримуборную и, держа пакет с оружием, направилась обратно на сцену.
– Постой, – заметил Мягков, на стуле повернувшись к собравшимся. – Мне кажется, что мне изменяет мой слух. Повтори, что ты сказал.
– Я, – сказал Смоктуновский, – предлагаю продать имение.
– Вот это самое. Ты продашь имение, превосходно, богатая идея… А куда прикажешь деваться мне со старухой матерью и вот с Соней? Постой, – помедлил Мягков и, нахмурившись, встал со стула. – Очевидно, до сих пор у меня не было ни капли здравого смысла. До сих пор я был наивен, понимал законы не по-турецки и думал, что имение от сестры перешло к Соне.
– Да, – согласился тот, – имение принадлежит Соне. Кто спорит? Без согласия Сони я не решусь продать его. К тому же я предлагаю сделать это для блага Сони.
– Жан! – воскликнула Савина, игравшая мать Войницкого. – Не противоречь Александру. Верь, он лучше знает, что хорошо и что дурно.
– Имение чисто от долгов и не расстроено, – продолжил свое Мягков, – только благодаря моим личным усилиям. И вот, когда я стал стар, меня хотят выгнать отсюда в шею!
– Я не понимаю, чего ты добиваешься! – с раздражением сказал Смоктуновский.
– Двадцать пять лет я управлял этим имением, работал, высылал тебе деньги, как самый добросовестный приказчик, и за все время ты ни разу не поблагодарил меня. Все время – и в молодости и теперь – я получал от тебя жалованье пятьсот рублей в год – нищенские деньги! – и ты ни разу не догадался прибавить мне хоть один рубль!
– Иван Петрович, почем же я знал! Я человек не практический и ничего не понимаю. Ты мог бы сам прибавить себе, сколько угодно.
– Зачем я не крал? – изумился в ответ Мягков и оглядел собравшихся. – Почему вы все не презираете меня за то, что я не крал? Это было бы справедливо, и теперь я не был бы нищим!.. Двадцать пять лет я вот с этою матерью, как крот, сидел в четырех стенах. Все наши мысли и чувства принадлежали тебе одному. Днем мы говорили о тебе, о твоих работах, гордились тобою, с благоговением произносили твое имя; ночи мы губили на то, что читали журналы и книги, которые я теперь глубоко презираю!
– Не понимаю, – заявил Смоктуновский гневно, – что тебе нужно?
– Ты для нас был существом высшего порядка, а твои статьи мы знали наизусть… Но теперь у меня открылись глаза! Я все вижу! Пишешь ты об искусстве, но ничего не понимаешь в искусстве! Все твои работы, которые я любил, не стоят гроша медного! Ты морочил нас!
– Господа, – сказал Смоктуновский, – да уймите же его наконец! Я уйду!
– Не замолчу! – подошел Мягков и заслонил проход Смоктуновскому. – Постой, я не кончил! Ты погубил мою жизнь! Я не жил, не жил! По твоей милости я истребил, уничтожил лучшие годы моей жизни! Ты мой злейший враг!
– Что ты хочешь от меня? – в бешенстве вскричал Смоктуновский. – И какое ты имеешь право говорить со мною таким тоном? Ничтожество! Если имение твое, то бери его, я не нуждаюсь в нем!
– Я сию же минуту уезжаю из этого ада! – в истерике вскричала Вертинская. – Я больше не могу выносить.
Мягков повернулся к зрителям и стиснул виски ладонями:
– Пропала жизнь! Я талантлив, умен, смел… Если бы я жил нормально, то из меня мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский… Я зарапортовался! Я с ума схожу… Матушка, я в отчаянии! Матушка! Что мне делать? Не нужно, не говорите! Я сам знаю, что мне делать! – Повернувшись, он идет к Смоктуновскому и в лицо грозит ему пальцем. – Будешь ты меня помнить! – И выходит из гостиной решительно.
Пропустив в курилке Мягкова, Алина открыла дверь и вошла в темноту на сцену.
В синеватом кулисном сумраке на левой стороне за верандой никого в это время не было, однако возле портала сидела незнакомая девушка и через окно на сцену наблюдала увлеченно за действием.
– Оборзели! – возмутилась Алина. – Посторонним на сцене театра находиться вообще запрещается!
Из пакета выложив револьвер на пустое кресло механика и затем коробку с патронами, она убрала пакет, принялась заряжать оружие, однако ей помешали. Кто-то, подкравшись сзади, набросился на нее, рукой схватил за шею, а свободной рукою вцепился в ствол револьвера. Алина оторопела от неожиданности: за годы работы в театре любое случалось, всякое, но с такой идиотской выходкой она, пожалуй, не сталкивалась.
– Да кто там? – рассердилась Алина, пытаясь всем телом высвободиться. – Пусти, идиот! Дошутишься!
– Отдай! – прошептали в ухо. – Отдай револьвер! Немедленно! – И с силой револьвер выворачивали.
«Ах, сволочь!» – психанула Алина и ноздрями втянула воздух. Помогая левой рукой, револьвер, поборовшись, выхватила, откачнулась бедрами в сторону и с яростью рукоятью ударила в пах напавшему.
– О!.. – застонали сзади, и тело за спиною обмякло.
Толкнув на планшет мужчину и увидев под его пиджаком пистолет в кобуре под мышкою, побелела от бешенства.
– Идиот! – шипела она, стуча кулаком по темени. Подошла вплотную к охраннику и под нос револьвер подсунула. – Оружие театральное! У него и стволы запаяны, и бойки на курках опилены. А этот холостым заряжается, от пистолета стартового.
Осмотрев револьвер внимательно, тот вернул оружие реквизитору.
– Помочь? – наклонилась Алина, подавая руку охраннику.
– Нет, – отказался он, покачав головой решительно, поднялся, держась за пах, и ушел на сторону, скрючившись.
– Идиоты! – поражалась Алина, возвращаясь к креслу механика – Уж если в театр собираетесь, хоть пьеску прочитайте заранее. И дубине понятно станет, что на сцене будет оружие!
Взяла коробку с патронами, но руки ее тряслись, и патрон все время вываливался.
Да, подумала Света с уважением, ну и девушка! И больше не следила за действием, то, что происходило за кулисами в синих сумерках, ей и так казалось таинственным, а после схватки с охранником нереальным каким-то, снящимся.
Сначала пришел со сцены Смоктуновский, за ним Вертинская, и метрах в трех от Светланы возмущенно полушепотом спорили: «Щелыково, путевки льготные, – долетали слова Вертинской. – Не сезон, а дерут как в августе… Перевыборы, профсоюзы…» К ним подошел Мягков, но сам в разговор не вмешивался.
Запахло валерьянкой. Справа из-за кулисы появился какой-то парень, взлохмаченный, мрачноватый, опустился у веранды на корточки и какой-то штукой железной, в железную трубку вставленной, стал водить туда и обратно.
На стене у окна веранды загорелась красная лампочка.
– Приготовились! – сказал Смоктуновский, ослабляя узел у галстука, и актеры, расступившись по линии, проделали такую штуковину. Смоктуновский, стоявший первым, руку подал Вертинской, вторую руку Вертинской ладонями сжал Мягков и, расставив ноги пошире, отклонился в другую сторону, а девушка с револьвером подняла его над собою и, зажмурившись, отвернулась. Все в синеватом сумраке, как скульптуры на сквере, замерли. Отключилась красная лампочка, и сразу же, оглушая, прогремел револьверный выстрел. Смоктуновский рванулся к сцене, но Вертинская всеми силами постаралась его не выпустить, и ей помогал Мягков.
– Удержите его! Удержите! – закричал как резаный Смоктуновский. – Он сошел с ума! – И, вырвавшись от Вертинской, побежал на сцену в гостиную.
Девушка с большим револьвером долго возилась, дергано, наконец шагнула к Мягкову и ему подала оружие.
– Отдайте! – закричала Вертинская. – Отдайте, вам говорят!
– Пустите, Хелен! – Мягков с оружием рванулся на сцену, но теперь за левую руку его удерживала Вертинская. – Пустите меня! – И, вырвавшись, пошел к распахнутой двери. – Где он? – Мягков был в бешенстве. А парень, наклонившись у стеночки, замахнулся рукой с железкою.
Валерьянка, семьдесят капель, успокоила было мебельщика, но когда он вошел на сцену, реквизитор боролась яростно с охранником Горбачева. Петя остановился. Первая мысль толкала – беги, помоги Алине, а вторая мысль останавливала – это нападение на охранника. Не сумев решиться на первое, Петя разволновался, а когда подошел к веранде, его всего колотило.
Тяжелая дверь захлопнулась, за стенкой раздавались шаги…
– А вот он! – Мягков обрадовался и взял на мушку профессора.
Удержался мебельщик, готовый ударить сразу же, но Мягков продолжал прицеливаться. «Мочи, чего ты затягиваешь!? – Терпение Насонова лопалось. – Ну давай же, стреляй, пожалуйста! Ну, – умолял он, – ну же… Ну!» – и нервы не выдержали, по штырю он ударил грузкою, и стекло разлетелось вдребезги. Показалось, прошло столетие, когда за стеною с грохотом прозвучал револьверный выстрел. «Все, – обессилел мебельщик, опускаясь вяло на корточки, – пойду писать заявление… Случается, но такое!.. Понимаю, если опаздываешь, но заранее, раньше выстрела…» – Пристроив грузку на полочке, он, вздыхая, поднялся и побрел в курилку кулисами. «Да хрен с ним, с этим театром, – подумал решительно, – дом сумасшедший, клиника! А нормальной работы множество, и везде написано «Требуются». На стройку пойду, подсобником – подносить шлакоблоки каменщикам».
Мужская рука уверенно легла на плечо Светланы, и она от испуга вздрогнула.
– Света, пойдем со мною. – Игорь в рабочей курточке был хмур и сосредоточен.
– Куда? – прошептала Света, посмотрев на Игоря с удивлением.
– Скорее, Света, пожалуйста. Потом объясню – опаздываем.
– Ну ладно, – согласилась Светлана, покорно из кресла выбралась и вдоль световой дорожки поспешно пошла за Игорем. Не дойдя до дверей курительной, Саврасов свернул в кулису, попросил Светлану нагнуться и, взяв ее крепко за руку, повел за собой на сцену. Осторожнее, подумала девушка, в темноте продвигаясь ощупью, тебя куда-то заманивают.
– Сюда, – распрямился Игорь, наткнувшись рукой на твердое, и вверху отодвинул штору.
В желтом туманном свете за шторой Света увидела какие-то подпорки дощатые, два старых, потертых кресла, освещенных электрической лампочкой, и между ними лебедку.
– Зачем? – повернулась Света.
– Поможешь фурку выкатывать.
Лисовский так и не появился, Волокитину Антонина отойти от пульта не разрешила, и, чтобы не подставить Лисовского, Саврасов нашел, как выкрутиться.
– Игорь, а это что? – от лебедки усевшись слева, показала Света на лампочку.
– Повестка, – ответил Игорь. – Сигнал для нас «приготовиться».
– А это?! – испугалась Светлана: и кресло ее, и пол, и доски вокруг подрагивали.
– Вибрация, – поднялся Саврасов. – Большие дома поехали. Пора. Поднимись, пожалуйста, и руками возьмись за ручку. А хочешь спектакль увидеть? – обратился Саврасов к девушке, когда они фурку выкатили, отключил дежурное освещение и между ступенек лестницы, опускавшейся к центру сцены, отодвинул плотную шторочку. В дощатую амбразуру как раз на уровне носа Светлана сцену увидела, как видят ее актеры, дожидаясь за кулисами реплики, выходя и вступая в действие. Поражало пространство зала, обнимавшее сцену бездною, на которой столик на фуре, где, склонившись, сидел Мягков, ей казался отсюда крошечным.
– Оставь меня! – с раздражением повернулся Мягков к Борисову. – Я у тебя ничего не брал.
– Да? – Борисов нахмурился и уселся боком за столиком. – Что ж, подожду еще немного, а потом, извини, придется употребить насилие. Свяжем тебя и обыщем. Говорю это совершенно серьезно.
– Как угодно, – отозвался Мягков, угнетенный своими мыслями, взъерошил волосы и ударил по столу кулаками. – Разыграть такого дурака! Стрелять два раза и ни разу не попасть. Этого я себе никогда не прощу.
– Но ты мне зубы не заговаривай, – возразил Борисов, – однако. Ты отдай то, что взял у меня.
– Я у тебя ничего не брал! – закричал Мягков на Борисова.
– Ты взял у меня из дорожной аптеки баночку с морфием…
Устроившись в мягком кресле на левой стороне за верандой, Миронов взял в руки пульт, ладони зажал коленями и, зевнув широко, расслабился: голоса актеров за стенкой убаюкивали в кресле механика, а до следующей повестки помрежа оставалось минут двенадцать.
Ему вспоминалось море бушующее, всклокоченное, станица под Темрюком, где жил его дед Семенович, дебаркадер у расшатанной пристани и отвесный обрыв над морем…
Он идет внизу под обрывом, в песке увязая пятками, а волны с размаху рушатся и окатывают ноги с шипением. Чайки над морем носятся, за хамсой мартыны пикируют. Каждые метров сорок он отходит назад с водою и кверху глядит, на берег, а чтобы волной не сбило, отбегает назад к обрыву: маяк, где служит Семенович, находится где-то рядышком, но пока он его не видит. Прошел, понимает Алик, когда отступает снова, и, взглянув наверх, замирает. Высокий белый маяк с площадкой смотровою по кругу горит, охваченный пламенем, над площадкой клубится копоть, крышу с высоким шпилем облизывает красными языками, а внутри в рубахе горящей мечется у окон Семенович. «Дед!» – срывается Алик, но волна ударяет в спину, и Миронов валится в пропасть, во тьму куда-то, под воду…
– А!.. – очнулся механик, вокруг с испугом осматриваясь. Бешено билось сердце, пересохло во рту мучительно, а повестка около ног на железной невысокой треноге привлекла раздраженным мерцанием. Он мигал, и ему казалось, что она то гаснет, то вспыхивает. Проспал! – разозлился Алик, – алкоголик, проспал повестку! И быстро наклонился над пультиком. Махина двухэтажного дома, покачнувшись на месте, тронулась и, прибавляя скорости, разворачивалась фасадом на зрителя. Странно, удивился Миронов, посмотрев на другую сторону, почему половина правая оставалась стоять на месте и навстречу ему не ехала? Случилось что-то? А фурка? Ее-то хотя бы выкатили?! Не видно, механик всматривался, ни в центре сцены, ни дальше платформы колесной не было. Стоять! – повернул он тумблер, на месте!!! – Но было поздно. Послышался страшный треск – веранда высоким полом ударила сбоку в фурку и разом остановилась. Механик оцепенел, на спине, на шее, под мышками, на ладонях проступила испарина. Конец, подумал Миронов – на фурке находились актеры…
– Софья Александровна, – за стеною он услышал голос Борисова, – ваш дядя утащил из моей аптечки баночку с морфием и не отдает. Скажите ему, что это неумно наконец. Да и некогда мне. Мне пора ехать.
Когда взбесившийся дом ни с того ни с сего поехал, Мягков и следом Борисов, продолжая играть, поднялись и от греха подальше отошли от фурки на авансцену. А когда раздался удар и стол на фурке подпрыгнул, они и вида не подали, как будто так и положено.
– Дядя Ваня, – кинулась к Мягкову Якунина, – ты взял морфий? Отдай, – взмолилась она. – Зачем ты нас пугаешь? Отдай! – И, встав на колени, целовала Мягкову руки. – Дорогой, славный дядя, милый, отдай! – На сцене действие продолжалось.
Когда послышался треск, Саврасов бросился к амбразуре и увидел, что от удара фурка заметно сдвинулась, но стол и венские стулья продолжали стоять на месте. А Тоня и Волокитин подбежали к краю гостиной и жестами показывали механику, мол, отъезжай, отъезжай назад, чтобы фурка могла уехать! Тот, наконец, кивнул и мягко, по сантиметрам, веранду стал разворачивать.
– Черт! – растерялся Игорь, когда они со Светланою налегли на ручки лебедки: она работала вхолостую, фурка оставалась на месте, а тросик передний сматывался. Игорь полез наружу, а Светлане велел остаться и дежурить возле лебедки.
– Тоня, – отдышался Саврасов, до пульта добежав за кулисами, – лебедкой фурку не выкатить. Когда веранда ударила, оборвался обратный тросик.
– Как?! – прошептала Тоня и ладонью зажала рот, округлившийся от ужаса. – Мальчики, что же делать?
– Руками, – предложил Волокитин, – другого выхода нету. В аппаратную звони, осветителям, чтобы свет сняли с фурки полностью, а светили только актеров и веранду от центра справа.
Мягков с Якуниной вышли, и Тоня на сцену выпустила одетую в дорогу Вертинскую. Она подошла к Борисову и, вздохнув, протянула руку:
– Я уезжаю. Прощайте.
– Уже? – удивился он, укладывая в докторский саквояжик злополучную склянку с морфием.
– Лошади уже поданы.
– Прощайте. – Он захлопнул свою аптечку и крепко пожал ей руку.
– Сегодня вы обещали мне, – напомнила, подумав, Вертинская, – что уедете отсюда.
– Я помню. Сейчас уеду.
– Пора, – прошептала Тоня, когда и столик, и стулья, стоящие на фурке у авансцены, и гостиная вместе с полом в темноту погрузились полностью. Николай у края гостиной опустился потихоньку на корточки, животом улегся на половик и пополз по-пластунски к фурке: налево в лучах прожектора стояли Борисов с Вертинской, а спереди балконом и ярусами нависала громада зала.
– Испугались? – спросил Борисов и взял Вертинскую за руку. – Разве это так страшно?
– Да, – призналась Вертинская.
– А то остались бы! А? – предложил Борисов с отчаянием. – Завтра в лесничестве…
– Нет, уже решено, – ответила Вертинская с твердостью и руку, вздыхая, высвободила. – Я потому и гляжу на вас так храбро, что уже решен отъезд… Я об одном прошу вас, – она подняла глаза, – думайте обо мне лучше. Мне хочется, чтобы вы меня уважали.
– А! – Борисов поморщился и махнул с досадой рукою. – Останьтесь, прошу вас…
Прижимаясь к сукну щекою, Волокитин дополз до фуры и подсунул правую руку под край боковой панели. Потянул ее на себя, но фурка с места не сдвинулась. Он напрягся, собравшись с силами, и себя передвинул к фурке. Черт, осмотрелся Коля, ища, за что бы схватиться, но опоры рядом не оказалось. Раскачаю, подумал он и в панель уперся рукою: вперед толканул, обратно, но она стояла как вкопанная. Нет, оглянулся Коля, ища глазами Саврасова, одному мне фурку не выкатить, надо вызвать на помощь Игоря, но за темной стеной гостиной он лица Саврасова не увидел. Вляпался! Что же делать?! В половик впиваясь ногтями, он собрал под ладонью складку, понадежней, чтобы не выскользнула, вцепился в сукно рукою, а другой потянулся к фуре. Что было сил натужился, нажилился, стиснув зубы, и фурка неохотно поехала. Фу, уронив лицо, перевел Николай дыхание, главное, – с места стронулась…
– Признайтесь, – сказал Борисов, глядя в глаза Вертинской, – делать вам на этом свете нечего… и рано или поздно все равно поддадитесь чувству – это неизбежно. Так уж лучше это не в Харькове и не где-нибудь в Курске, а здесь, на лоне природы. Поэтично по крайней мере, даже очень красиво. Здесь есть лесничество, полуразрушенные усадьбы во вкусе Тургенева…
– Какой вы смешной… – печально улыбнулась Вертинская. – Я сердита на вас, но все же буду вспоминать о вас с удовольствием. Вы интересный, оригинальный человек. Больше мы с вами никогда не увидимся, а потому – зачем скрывать? Я даже увлеклась вами немножечко. Ну, давайте пожмем друг другу руки и разойдемся друзьями. – И она протянула руку. – Не поминайте лихом.
Когда до края гостиной оставалось всего два метра, натянулся передний тросик, которым фурку выкатывали, и Коля остановился. Увидев это, Саврасов подобрался к бугру, согнувшись, и, присев, прошептал:
– Светлана!
– Что? – в глубине бугра ответила Света шепотом.
– Покрути лебедку, пожалуйста, и ручку на меня поворачивай.
– Я?! – испугалась девушка.
– Скорее, Света. Пожалуйста! Мне долго до тебя добираться. А времени – ни секундочки!
Послышались шаги и ворчание – внутри бугра завозились.
– Игорь, – донеслось до Саврасова, – а лебедка почему-то не крутится.
– Е!.. – простонал Саврасов, проклиная свою забывчивость. – Света, откинь «собачку», штуку такую с клювиком. Она на лебедке сверху и в зубья шестерни упирается.
За зеленой стеной бугра тишина наступила мертвенная.
– А! – донеслось до Игоря, раздался звонкий щелчок, за щелчком послышалось стрекотание, и он почувствовал пальцами, как передний тросик ослабился.
– Спасибо! – отлегло у Саврасова. – Умница! Молодчина!
– Пока здесь никого нет, – пожимая руку Вертинской, задержал ее Борисов, – пока дядя Ваня не вошел с букетом, позвольте мне поцеловать вас. На прощанье… Да? – Не встречая сопротивления, он целует в щеку Вертинскую. – Ну вот и прекрасно.
– Желаю вам всего хорошего. – Помедлив перед тем, как расстаться, Вертинская с опаской оглядывается. – Куда ни шло, раз в жизни! – И, бросившись на шею Борисову, его крепко целует в губы.
– Кто старое помянет, – поднимаясь с Мягковым под руку, на веранде объявил Смоктуновский, – тому глаз вон. После того, что случилось в эти несколько часов, я так много пережил и столько передумал, что, кажется, мог бы написать в назидание потомству целый трактат о том, как надо жить…
– Ты будешь аккуратно получать то же, что получал и раньше, – заверил его Мягков. – Все будет по-старому.
– Маман, – склоняется Смоктуновский и целует руку у Савиной, а она склоненную голову.
– Александр, – умоляет Савина, комкая в ладони платочек, – снимитесь опять и пришлите мне вашу фотографию. – Утирает платком глаза. – Вы знаете, как вы мне дороги.
– Прощайте, ваше превосходительство, – не решаясь подать руки, кланяется в пояс Невинный. – Нас не забывайте.
Смоктуновский берет за плечи и в лоб целует Якунину.
– Прощай… Все прощайте! – Осмотревшись, идет к Борисову и протягивает руку почтительно. – Благодарю вас за приятное общество. Я уважаю ваш образ мысли, ваши увлечения, порывы, но позвольте старику внести в мой прощальный привет только одно замечание, – и он осматривает собравшихся, – надо, господа, дело делать! Надо дело делать! – восклицает он с раздражением. – Всего хорошего!
Когда, спустившись с веранды, Смоктуновский вдвоем с Вертинской мимо пульта прошли в кулисы, Антонина взяла дугу с тремя поддужными колокольчиками, приподняв над собой, встряхнула и, громко равномерно позванивая, удалилась понемногу на сторону. Отзвонив, возвратилась к пульту и включила тумблер трансляции:
– Финал спектакля. Внимание! Всем актерам приготовиться на поклоны.
– Саня! – не поверил Сапатин, повернувшись на скамейке в курительной. – А сказали, ты в Склифосовского.
Опираясь плечом о стенку, на пороге стоял Усанов. Пантелехин, угрюмо хмыкнув, покачал головой с залысинами.
– Сбежал, – признался Усанов, добродушно махнув рукою, вошел, опершись о стенку, и уселся на скамейку у краешка. – Увезли к чертям на куличики, в глухомань куда-то, в Измайлово, и оставили лежать в отделении. Голова, я трогаю, целая, ну чего в больнице разлеживаться? И так весь год не работал. Уволят по инвалидности, и чего без работы делать? Я встал и вышел на улицу. А сторож на больничных воротах никак выпускать не хочет: «Давай документ на выход». Барыга попался, пьянь, все деньги до копеечки выцыганил. На троллейбусе зайцем еду и как раз контролеры входят: нет билета – платите штраф, нету денег – пошли в милицию, и меня под руки выводят. Ладно, давай что есть, предлагает один на улице, и вали на четыре стороны. Мужики, ни копейки, правда! Все карманы наружу вывернул, и тогда они отвязались. На «Измайловской» вцепилась дежурная, ни за что в метро не впускает. А помог лейтенант милиции, и меня на станцию пропустили. И тут на служебном входе прицепился охранник в штатском: для чего покидали здание, почему голова травмирована? Хорошо, Генриетта выручила. Ну как на сцене, порядок? – спросил машинист у Сапатина.
– Да вроде, – ответил тот, – как обычно, спокойно вроде бы.
– Ну ладно, – и Усанов поднялся, – пойду доложиться Тоньке, ни к чему оказаться в выписке. – И, дойдя до открытой двери, он едва не потерял равновесие.
–Ильич, – повернулся Женя, проводив глазами Усанова, – а ведь Сашка совсем плохой.
– Дитя мое, – с авансцены долетело к дверям курительной, – как мне тяжело. О, если б ты знала, – содрогнулся голос Мягкова, – как мне тяжело.
– Что делать? – до монтировщиков докатился голос Якуниной. – Надо жить. Мы, дядя Ваня, – подумав, продолжала Якунина, – будем жить. Проживем длинный, длинный ряд дней, долгих вечеров; будем терпеливо сносить испытания, которые пошлет нам судьба. Будем трудиться для других и теперь, и в старости, не зная покоя, а когда наступит наш час, мы покорно умрем и там, за гробом, мы скажем, что мы страдали, что мы плакали, что нам было горько, и Бог сжалится над нами…
– Да, – пересев удобнее, Пантелехин протяжно выдохнул, – полечиться бы, а сбежишь. И на пенсию могут выпроводить.
– Могут, – согласился Сапатин. – А на что инвалид годится? Он с семнадцати лет в театре и другой работы не знает.
– В мастерские хотя бы, сторожем, если будет место свободное.
– Все, – поднялся Сапатин, прислушиваясь к звукам на сцене, – большие дома поехали. – Ну что, перетащим грузки, покуда зрители аплодируют, освободим кулисы для верхового?
– Можно, – поддержал Пантелехин, потягиваясь и зевая, молоток проверил с подсумком и окинул взглядом, поднимаясь, курительную. – И где остальные шляются?!
Выпуская на поклоны актеров, Антонина ручкой на пульте шесть раз открывала занавес, но зрители направились к выходам, а актеры, стоя за тюлем, шептали помрежу: «Будет! Достаточно, Тоня, хватит!», и седьмой открывать раздумала, закивала актерам «Все!», приподняв крест-накрест ладони, наклонилась к микрофону трансляции и сделала последнее объявление:
– Повторяю. Спектакль окончен. Всем большое спасибо.
Вывалив на кушетку в соседней комнате отдыха охапку шелестящих букетов, которыми с Антониной поделились щедро актеры, помреж повалилась в кресло, глаза закрыла и вытянулась. Все, Антонина выдохнула, сил совершенно не было – и не то чтобы сделать выписку, дотянуться до сумки за сигаретами. Навскидку если, не думая, за последние года два спектакля труднее этого она, пожалуй, не помнила. Усанов, Тоня нахмурилась, додумался, учудил. Повезло, что легко отделался! Попади каркасом макета не в плечо, а повыше, в голову, не убило б, так покалечило. И последний гад Краснопольский. Алкоголик, собаку выпустил! В антракт всю сцену обшарили, а она у Сони в буфете, закормленная, заласканная, лежит и хвостом помахивает. Попалась! Ну, слава Богу, на сцену снова не выбежит. Интересно, а что с Мироновым? И тронулся без повестки – чуть фурку в партер не вышибло! Неужели и этот выпивший? А зачем ему было прятаться и сбегать до конца спектакля? Ничего, подожду до завтра, посмотрю, как будет выкручиваться. А выстрел! вспомнила Тоня и о лоб ладонью ударила, немедленно с Насоновым встретиться!
Еще половина зрителей у дверей толпилась в проходах, а Валя Травина и Алина, невидимые за занавесом, занавески снимали с окон, горшки цветочные с подоконников, а мебельщики на цыпочках через двери выносили кушетку.
– Насонов, – шепнула Тоня, дожидаясь внизу у лестницы, – рассказывай, что случилось?
– А… – повернулся Петя и на пол опустил кушетку. – Тоня, прости, пожалуйста, что стекло я разбил до выстрела. Старался, честное слово! И сорвался – нервы не выдержали. Ухожу, – сообщил Насонов, – увольняюсь, вот заявление.
– Петя, – сказала Тоня, – стекло ты разбил неправильно, но именно так и требуется. И зрители все подумали, что Мягков стреляет по-настоящему. Реально вышло, как в жизни: прилетает сначала пуля, а потом ты слышишь звук выстрела. А какая была овация! Не меньше минуты хлопали. И так закрепим на будущее. Для тебя повестка отдельная: по повестке ты бьешь стекло, а по звуку стекла разбитого на курок Мягков нажимает. Я завтра буду у главного, и мы всю сцену переиграем. Да, – повернулась Тоня к Пете, – увольняться не стоит, думаю, разорви свое заявление.
– Ерунда, – провожая Тоню, покривился напарник Женька, – ничего из этого не получится. Ударишь ты – не ударишь, погаснет повестка – нет, актеру нужно играть и в роли не зависеть от мебельщика. У Тоньки мозги заклинило, перегрелась сегодня здорово.
– Послушай, – спросил Насонов, – а можно перейти в монтировщики?
– Можно, – согласился напарник. – Но я тебе не советую. Ты дохловат физически, не потянешь – пупок развяжется.
– Верховые, кулисы выберите! – сложив ладони рупором, закричал машинист с планшета. – И скорее там, пошевеливайтесь. Большие дома выкатываем.
– И р-раз! – напрягся Усанов, согнувшимся грузным телом упираясь в торец гостиной, а рабочие в пол и стену – наверху балкон раскачался, но конструкция вперед не подвинулась. – И р-раз! – повторил Усанов, но усилия были тщетны. – Так, – машинист нахмурился, оглянувшись назад на сцену. – А это что за явление?! – Неся на плечах ребенка, по планшету шагал Лисовский.
– Знакомьтесь, – представил Стас, опуская на сцену девочку, – Варвара свет Станиславовна.
– Да, – Евгений Иванович рассмотрел придирчиво девочку, – сработано под копирку.
– Стас, – Пантелехин хмыкнул, – теперь никак не отвертишься!
– Стас, – Усанов осмотрелся, – посади куда-нибудь девочку и давай включайся в работу. Без тебя гостиной не выкатить.
– Игорь, – крикнула Света, наблюдая за разборкой из зала, – давайте девочку мне. – И пошла по проходу к сцене. – Мы здесь посидим в стороночке и мешать никому не будем.
Саврасов кивнул Лисовскому. Тот вышел на авансцену, приподнял осторожно Вареньку и передал на руки Светлане.
Гостиную и веранду укатив глубоко на стороны, монтировщики пришли на бугор и разборку начали с лестниц.
– Явление номер два! – по бедру ударил Усанов. – Ты где столько времени шляешься!?
– Смотри! – показал Чекалин, из кроссовки вытащив ногу и задрав повыше порчину: ступня его и лодыжка были туго-натуго забинтованы. – Еле-еле доплелся, хорошо, травмпункт поблизости.
– Саня, – сказал Сапатин, отрывая половик от планшета, – а в футбол-то хотя бы выиграли?
– Продули, – Чекалин с досадой махнул рукою. – А если б не мой голешник, вообще бы под ноль обделались.
– Твой? – усмехнулся Пыпин. – По мячу-то попасть не можешь! А если забил – случайно, с перепуга, наверно, дуриком.
– Сам ты, Василий, дуриком! – повернулся к нему Чекалин. – И деланый с перепуга! Головой забил в «девятину», в уголок под самую перекладину!
– Ну правильно. – Стас Лисовский подошел помогать Василию вертикально поставить лестницу. – Бестолковкой своею, тыковкой.
Бригада расхохоталась.
– Да пошли вы! – Саня обиделся, пристроил в кроссовку ногу и направился, хромая, к Сапатину отрывать половик от ребер.
Одна в полутемном зале с чужой, незнакомой тетенькой девочка сидела зажатая, но когда, исчезнув из видимости, появлялся на сцене папа, она привставала в кресле, и глаза ее оживали.
– Варя, – спросила Света, – а в каком ты учишься классе?
Та опустила голову.
– Во втором.
– А в школе нравится?
– Да, – ответила девочка. – Только мальчишки в классе ужасные пихуны.
– Пихуны? – растерялась Света. – А это как, пихуны?
– Ну как? – удивилась Варенька. – На переменах в коридоре пихаются. Ну хоть из класса не выходи!
– А! – улыбнулась Света. – Как еще назовешь мальчишек, которые на уроках за косички дергают девочек? «Дергокосы… дерокосы», – подбирала Светлана прозвище, но слово воровато ускальзывало.
– Косодеры, – сказала Варя и пожала плечиками. – А как еще по-другому?
Подождав, пока машинист протрясет висящую панораму, а пыль и мусор усядутся, монтировщики подошли, встали равномерно вдоль задника и взялись за нижнюю кромку.
– Вали! – поднимая голову, верховому крикнул Усанов,
Подъем на огромной скорости полетел с верхотуры книзу, а вечерники всей бригадой побежали строем на авансцену. Прошло не меньше минуты, пока полотнище панорамы улеглось на половики и накрыло всю сцену полностью.
– Подворачиваем! – крикнул Усанов.
Когда подвязали задник, бригада перебралась к половикам, и, двигаясь по периметрам, отрывала их с гвоздями от пола. Оба половика, перевязанные туго веревками, увезли на левую сторону, затащили на склад в каптерку и закинули на верхнюю полку.
– Ну что, начальник, закончили? – снимая пыльные рукавицы, подошел к машинисту Пыпин.– Телись быстрее, Усанов! Жена внизу дожидается, а время – четверть двенадцатого.
Остальные подступили поближе.
– Так, – машинист откашлялся и бдительно снизу доверху осмотрел огромную сцену. – Все! – объявил он, – работа на сегодня окончена.
– Вра-а-ги сожгли родную Мха-а-а-ту! – заголосил истошно Чекалин и, хромая, заспешил в раздевалку первым.
– Тьфу! – Пантелехин сплюнул, от Чекалинского голоса вздрогнув. – Непутевый все-таки Саня! Кривляется все, дурачится. Вот так всю жизнь продурачится. Хоть учиться бы пошел куда-нибудь!
– Ильич, – обернулся Женя, – мне Стас говорил, что сын. А откуда у Стаса девочка?
– От жены, что была до этого. А Стас тебе не рассказывал, почему в театре работает?
– Говорил. За границу ездить – по-другому честно не заработаешь. Он в гастроли ездит без очереди, у него в дирекции родственники.
Ильич презрительно хмыкнул и шепнул, осмотревшись:
– Женя! Стас преподавал физкультуру и девок хватал за ляжки – его из школы и вытурили. А третья жена из этих, ну этих… бывшая школьница!
– Да? – Сапатин задумался и посмотрел назад на Лисовского. – А Стас говорил, историю.
– Историю, Женя, правильно! Физкультуру по совместительству.
Машинист подошел к порталу и с красного аппарата, соединенного с пожарной охраной, позвонил дежурному офицеру.
– Спите? – сказал Усанов, когда в подвале ответили. – А ночью что делать будете? Опускаю пожарный занавес. Поднимай рубильник, Потапенко.
Механизм в стене заработал, раздался резкий звонок, а сверху над головою замигала красная лампочка. Разделяя пустую сцену и пространство полутемного зала, пополз металлоасбестовый двадцатишеститонный занавес. Когда асбестовый фартук навалился на доски сцены, механизм внутри отключился, звонок перестал трещать, и погасла красная лампочка.
Ну и денечек выдался, машинист вытер лоб рукою и выключил рабочее освещение, домой скорее и выспаться: планшет погрузился в сумерки, но арьер и выход просматривались – на каждой софитной ферме остался дежурный свет, по две горевшие лампочки.
Что это, подумал Усанов, повалившись в правую сторону, и руками ухватился за стену – колени подогнулись от слабости, а портал и сцену покачивало. Стараясь удержать равновесие, он сделал два шага к креслу, в него опустился медленно и взялся за грудь ладонями. Внутри нестерпимо жгло, а сердце, казалось, лопается. Инфаркт, догадался он, второй, и застыл, прислушиваясь, из второго, врачи сказали, ты навряд ли сумеешь выкарабкаться. Черт, разозлился он, в шкафу позабыв таблетки, коварная штука сердце, когда заболит другое, оно о себе помалкивает. Дурак, сбежал из больницы! Остался бы, может, вытащили. Попал, подумал Усанов, посмотрев на выход в курительную, ни крикнуть, ни шевельнуться. И кричать отсюда бессмысленно – никто тебя не услышит. А может, еще живого на обходе обнаружат пожарники? Но на этих машинист не рассчитывал – они на дежурстве дрыхли. Картина, подумал он, представляя себя покойником, заступают на смену утренники, а он на месте, готовенький. Здравствуйте, с добрым утром! А боль внутри расширялась, плечо залила, под мышку, к локтю спустилась, в руку – рука и пальцы подрагивали, – в ключицу вступила, в шею, и в глазах его потемнело. Конец? – подумал Усанов, угасающим ослабшим умом уцепившись за остатки сознания, – и все на этом… так просто? Попробовал приподняться, собираясь, поднатужившись, с силами, и выдавил хрипло:
– Женя!
Но его в курительной не услышали.
∙