Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2012
Объезд
Вадим МУРАТХАНОВ
Город гор
Если определить одним словом, чего не хватает мне после расставания с Бишкеком, то это слово будет “горы”.
В одном интервью София Губайдулина называет музыку превращением вертикали в горизонталь. Это определение очень подходит Бишкеку. Расположенный в Чуйской долине, город лежит не на семи холмах, а на почти ровной наклонной плоскости. Если вы сядете на велосипед в 10-м – предгорном – микрорайоне, то докатитесь до нужной улицы, не крутя педали. Эта плоская заселенная равнина у подошвы Ала-Тоо – перевод непрерывно звучащей музыки гор, которые видны из любой точки Бишкека. Горная горизонталь, отражение и воплощение сверкающей над ней вертикали.
Рассветы и закаты здесь внезапны. Весенним утром холмистые зеленые предгорья еще теряются в дымке, но снежные горы уже сверкают в своей неправдоподобной подробности – каждая складка и выступ чем выше, тем отчетливей. Небесное ближе земного.
Помню, какими долгими и зябкими в резком солнечном свете были школьные линейки перед уроками. Воздух, застигнутый врасплох, не успевал прогреться сразу. Зато на обратном пути пиджак привычно лежал на сгибе руки.
Степи, леса и луга в Киргизии опоясывают горы неровными кольцами и сменяют друг друга резко, по мере подъема и спуска. Бишкек повторяет в своем устройстве эту модель, прилегая к горам тремя поясами. Самый дальний начинается с предместий, где поделенные на квадраты полей уживаются пшеница, подсолнух, виноград… В разгар лета прохлада с гор сюда почти не дотягивается, и сухой стрекот кузнечиков лишь изредка прерывается редкими ливнями.
Одноэтажный частный сектор занимает всю северную часть города. Он тянется от Большого Чуйского канала и Карагачевой рощи, откуда выстреливали по праздникам салюты из невидимых пушек, до самого центра.
Районы за БЧК именовались в просторечье “Забайкалье”. Расположенные между БЧК и центром города – “Прибайкалье”. В отличие от центра с его прямыми, как стрелы, бульварами и проспектами, пересекающимися под прямым углом, “Прибайкалье” – сплошь сплетение кривых, ветвящихся улочек. Махалля – приземистая глинобитная застройка – пронизана ими, как сетью кровеносных сосудов.
Наша улица Мичурина – последняя прибайкальская. Следующая, параллельная нашей, – 50 лет Киргизской ССР. За ней кончается зеленый одноэтажный рай и начинается центральный, окультуренный пояс города. Точнее, граница проходит прямо по этой улице. На нашей стороне она одноэтажная, с деревянными заборами и калитками, саманными стенами, старой церковью и маленьким рынком. На противоположной стороне – гастроном, магазин иностранной книги, поликлиника, здание Киргизглавэнерго, дворец КГБ. Старый и новый город глядят друг на друга, а между ними все быстрее мелькают машины.
Когда-то, много веков назад, улица 50 лет Киргизской ССР была не границей, а наоборот – частью связующей нити. По ней проходил Шелковый путь (ее новое название после 1991 года – Жибек Жолы – так и переводится). Да и теперь на двух ее концах расположено по автовокзалу – Восточный и Западный. Старый – Восточный – возвышается над горной речкой Аламедин, беленый и праздничный, смутно напоминающий о южных советских курортах на открытках сталинского времени. Отсюда сегодня можно уехать не дальше Токмака и Иссык-Куля. Новый – Западный, – ребристый и стеклянный, связывает Киргизию с зарубежьем.
По нашу сторону от Шелкового пути улица Дзержинского еще не переходит в бульвар – Дубовую аллею с ее кормушками для белок и зелеными скамейками. Здесь по ее центру к югу от улицы Мичурина тянутся не дубы, а корявые яблони. К северу – карагачи, которые за Пролетарской переходят на тротуары, позволяя проезжей части слиться в единое потрескавшееся асфальтовое полотно. Сейчас улица называется Эркиндык, то есть Независимости, но для меня она по-прежнему Дзержинка. Острая бородка чекиста проступает сквозь топоним.
Деревьев – тополей, дубов, карагачей – когда-то на нашей улице было много. Было даже одно раскидистое адамово дерево – с пьянящим и приторным по весне ароматом белых соцветий. Росшие на участках яблони, ореховые и вишневые деревья выглядели на фоне уличных великанов как домашние животные рядом с доисторическими гигантами.
В саду нашего дома часто гостили белки и красивые редкие птицы. К соседу Бахтияру, державшему голубей, по ночам наведывались ласки, и он ставил на них капканы. Обилие деревьев и близость Дубовой аллеи на целую ночь отнимали нас у города, переносили в другой мир. Этот мир окружал нас вскоре после того, как последний троллейбус прокатывался по 50 лет Киргизской ССР, звонко шелестя штангами по проводам.
Окно маленькой комнаты нашего дома, откуда негласный запрет не выпускал, пока не сделаны уроки, смотрело на улицу. Но, прежде чем взгляд достигал скамейки и сирени на противоположной стороне, он задерживался на нашем палисаднике с двумя старыми яблонями. Зеленый палисадник был неотчуждаемой частью глаза, как роговица. Я учился смотреть на мир сквозь эти зеленые очки, и часто время останавливалось для меня между третьей и четвертой задачей по арифметике, пока голос бабушки или дедушки не выводил из оцепенения. Изредка по улице с гудением, заставлявшим вибрировать стекла в раме, проезжал грузовик. Проползала запряженная лошадью цистерна с керосином. Незнакомцы нечасто пересекали заоконный пейзаж.
Много лет назад моя мама делала уроки за тем же незыблемым темно-коричневым лакированным столом, что и я. Однажды, подняв глаза, она увидела на подоконнике зверя. Некоторое время они изучали друг друга. Потом девочка закричала: “Мама, смотри, какая большая кошка!” Кошка не спеша спрыгнула с подоконника, перешла улицу и стала пить из арыка, куда стекала вода из водопроводной колонки (ломящая зубы, с металлическим привкусом, в то время еще не оскверненная обилием хлорки).
Кошка оказалась рысью. Накануне она убежала из приехавшего в город зверинца. Ей показалось, что на нашей улице можно жить как в лесу.
Ледниковый период 90-х с частыми зимними отключениями газа зеленые гиганты не пережили. Уцелел, не пойдя на растопку, только тополь, растущий у ограды дома тети Наташи.
Выше любого дерева – стовосьмидесятиметровая телевышка. Поначалу кажется, что красно-белая сквозная конструкция растет прямо из двора какого-нибудь частного дома. Собственно, так и есть: телецентр на улице Дзержинского затерян в глубине частной застройки. Наш дом в пяти минутах ходьбы от телевышки. Когда-то, детьми, мы любили гадать, достанет она до нас, если упадет, или накроет только Пролетарскую. На платформе, врезанной в верхнюю часть вышки, раньше было два красных глаза (фонаря или радара), потом остался один.
Телевышка нашим домам, конечно, не угрожала, а вот я однажды мог причинить неприятности родной улице. В девятом классе один из дней недели у нас был посвящен УПК. Учебно-производственный комплекс добавлял к общему среднему образованию техническую специальность. В моем случае – водительскую. Мы долго изучали теорию – правила движения и устройство автомобиля. Но как-то раз мастер выбрал меня, чтобы посадить за руль грузовика. Он не сомневался в моих способностях к вождению, и совершенно напрасно, так как прежде водить ничего тяжелее велосипеда мне не доводилось. Отчаянно петляя, я проехал по улице Тоголока Молдо, поймал зеленую волну на 50 лет Киргизской ССР и повернул на Орозбекова. Здесь мы остановились, мастер зашел во двор, забрал там нужную деталь и велел мне ехать дальше через Мичурина.
До этого я видел свою улицу с сиденья велосипеда, из окна легковой машины. Но в эту минуту, сжимая руль холодными липкими пальцами, я впервые смотрел на нее с высоты кабины грузовика. Улица была хрупкая, очень узкая и словно уменьшенная в масштабе. Ее сохранность находилась в моих одеревеневших руках. Я молился, чтобы никого не оказалось на моем пути, и был услышан. Ни один ребенок не выполз под грузовик на трехколесном велосипеде. Ни один старик не выглянул из дома, чтобы сходить за хлебом и молоком.
Это было что-то вроде обряда инициации. С того дня я уже больше не смотрел на свою улицу прежними, детскими глазами.
После пересечения с улицей 50 лет Киргизской ССР бульвар Дзержинского начинает украшать город. Приближаясь к старой правительственной площади, он попадает в Книгу Гиннесса как самая широкая улица в мире. Пересекая площадь, впадает в небольшой сквер, на левом краю которого возвышается обелиск и вечный огонь горит между двумя старинными литыми пушками (до распада Союза он, охраняемый почетным караулом пионеров, действительно никогда не гас). Справа укрылось в зелени двухэтажное серое здание, в разные годы бывшее школой, библиотекой, американским университетом.
По красному песку мимо покачивающихся на цепях тяжелых скамеек, зоологического музея с чучелами тигров, орлов и архаров, мимо ротонды, где продаются разливная газвода и развесной пломбир, кинотеатра “Ала-Тоо” и фонтана “25 чашек” Дубовая аллея тянется в направлении гор. Пересекает несколько улиц – и упирается в железнодорожный вокзал. Здесь когда-то кончался город. Да и сейчас здесь, вместе с аллеей, заканчивается центр – раннесоветский Фрунзе, пронизанный солнцем, запечатленный на открытках.
Сюда, к вокзалу, в летние месяцы ходил мой дедушка пригонять воду. Система водопользования во Фрунзе-Бишкеке включала в себя разветвленную сеть арыков, пронизывающих гигантский частный сектор старого города. Каждой улице отводилось примерно по полчаса, чтобы напитать водой деревья и грядки. Потом в какой-то нужной точке опускалась жестяная заслонка и поток иссякал, вода устремлялась по другим рукавам и руслам. Дедушка и другие добровольцы шли вдоль арыков с лопатами, прочищали засоры и следили, чтобы заслонка не опустилась раньше положенного.
Вода в Средней Азии никогда не была частной собственностью: слишком велико ее значение в условиях богарного земледелия. Когда-то ею распоряжались шахи и ханы; в советское время эта задача решалась самоуправлением в лице заинтересованных граждан.
Распад империи начался задолго до 91 года, и нарушение системы полива было одним из признаков близящейся катастрофы. Уже в 80-х кое-где вода перестала проходить по забитым, засоренным трубам под дорогами, разливалась по улицам… Оскудевшие русла арыков зарастали травой, разрушались по краям, разглаживаясь, сравниваясь с рельефом. Хозяева лишенных полива участков насаживали на водопроводные краны шланги, и их черные змеи тянулись к шершавым стволам.
Исчезновение делимой на всех воды предшествовало вымиранию общих для улицы деревьев. Дух общины, на котором держалась жизнь “Прибайкалья”, покидал город. Мне видится рука милосердного промысла в том, что дедушка ушел из жизни в 85 году, в самом начале конца.
За железной дорогой мы попадаем в третье кольцо, ближе всего подобравшееся к горам. Здесь уже нет бульваров. Предприятия, больницы, микрорайоны…
Когда-то главной достопримечательностью этой части города был аэропорт. Он располагался вплотную к городу. От троллейбусного кольца сквозь зелень маленькой рощи можно было различить корпуса разноцветных лайнеров. Здесь же, поблизости, тянулись кривоколенные улочки, словно перенесенные из северной части Бишкека. В самом конце одной из них (дорожка упиралась прямо в ворота) жила дедушкина сестра – баба Вера. Сейчас меня удивляет сохранившийся в памяти от поездок к ней привкус тишины. Я и мои троюродные братья, бегавшие вокруг деревянного дома, катавшиеся на велосипеде, мастерившие лук, вполне возможно, не замечали гула турбин, как не замечают шума падающей воды племена, живущие вблизи водопада Виктория.
В середине 80-х в Киргизии вырос новый аэропорт – “Манас”. Белый красавец высится прямо посреди степи, вдали от горной гряды. Едешь к нему по пустынной автотрассе мимо безлюдных полей – и кажется, что ты уже на взлетной полосе.
Однажды нас всем классом повезли на старый заброшенный аэродром репетировать выступление на городском конкурсе ЮИДД (юных инспекторов дорожного движения). В крагах, пилотках и малиновых галстуках мы, выкрикивая речовки, маршировали по бескрайнему белому пространству, не в силах его заполнить. Оторопь от забетонированной и оставленной человеком земли живет во мне до сих пор.
Климат киргизских предгорий до странности напоминает российский. В детстве я мог судить об этом по школьным учебникам. В них, рассчитанных на среднестатистических советских мальчиков и девочек, весна наступала в марте, а зима – в декабре. Осенью деревья сбрасывали перекрашенную листву. Можно только представить, как дивились этой параллельной реальности школьники где-нибудь в Батуми, в своих лишенных снега субтропиках. Мы, дети расположенного на той же широте Фрунзе, в начале марта наблюдали распускание почек, а в сентябре ходили к памятнику Иваницына собирать для гербариев багряные листья. Те же, что и в России, сороки, скворцы и кукушки слетали со страниц учебников на ветви садовых деревьев.
Возможно, поэтому за полтора века до нас первые русские поселенцы Чуйской долины – семиреченские казаки и свободные крестьяне – смогли здесь почувствовать себя как дома. Беловодское, Маевка, Сосновка, Ананьево, Долинка… Русскими были не только названия сел. Горы, создававшие в разных частях этого края свой микроклимат, кое-где повторяли в миниатюре русский пейзаж. В далекой Киргизии возникали островки, анклавы России.
В начале 90-х я переехал в Ташкент, и поначалу для меня было загадкой, почему русский язык в узбекской столице стремится по своей чистоте к эталону, тогда как в географически близком Фрунзе он пестрит диалектизмами и раскатывается фрикативным “г”. Я рос под звуки диковинных слов, отсылающих к малоросским хатам: “шибко”, “бежи”, “не огинайся”, “лысну”, “нехай”, “в подобед”… Объяснение лежит на поверхности. В Узбекистан приезжала русская интеллигенция, чтобы встроиться в уже существующий уклад. В долины Киргизии русские приходили как поселенцы. Со всей своей нерастраченной тогда еще пассионарностью они оседали на земле и укоренялись на ней, поступавшей в их нераздельное пользование. Они не чувствовали себя здесь робкими гостями. Их язык – причудливый африкаанс колонистов, вбиравший в себя наряду с южнорусскими диалектизмами и некоторые азиатские словечки, – я понимал, но овладеть им уже не мог.
Бабушка рассказывала, что мой прадед с семьей пришел сюда на быках. Я представлял себе, как прадед тянет за собой крутящего рогатой головой быка, а за ним подпрыгивает на ухабах и дребезжит перевозимый в телеге скарб.
Помимо примет сугубо советского быта, в дедовском доме стояла зингеровская машинка XIX века с полустершимся золотым сфинксом (бабушка успешно шила на ней), на чердаке пылилась деревянная прялка, а на стене висело двуствольное ружье с дореволюционным кириллическим тиснением.
В раннем детстве меня повезли лечить от какой-то болезни в деревню к горбатой старушке-знахарке, дальней родственнице, которую я потом встречал лишь однажды – на дедушкиных похоронах. Мы шли через море подсолнухов, сквозь малиновый лес, пока не достигли шаткой дощатой калитки. В доме – запах воска, проливаемого в таз с водой под неразборчивый шепот. Старушка настойчиво предлагает мне разглядеть в застывшем воске петушка, и от этого зависит мое здоровье.
Как любая горная местность, Киргизия создавала пространственные и социальные ниши для многих национальностей. Узбеки и уйгуры жили главным образом в городах, работали на земле и в торговле. Дунгане выращивали лук, чеснок, продавали острые приправы на рынках. Бухарские евреи сидели в дощатых сапожных будках и, как любили судачить соседи, зарабатывали неприлично большие деньги. Километрах в двадцати от столицы находилось немецкое село Люксембург. Дома с разноцветными крышами и чистота на улицах резко обрывались в том месте, где Люксембург заканчивался.
Киргизы традиционно жили в горах. В каждом классе было лишь пять-шесть учеников коренной национальности, и это никого не удивляло. Как и название города, который до 1991 года носил имя Михаила Фрунзе – грозы басмачей. Городские киргизы, оторванные от национальных традиций, довольно быстро поддавались обрусению и забывали язык. После выхода айтматовского “Буранного полустанка” сельские соотечественники стали называть их “манкуртами”. На улице Мичурина киргизы появлялись нечасто. Киргизская молодежь начала активно “спускаться с гор” и занимать город в 80-х. Во дворах общежитий смеющиеся парни и девушки играли волейбольным мячом в “картошку”.
Бишкек, представлявший собой сложную чересполосицу “районов компактного проживания” разных наций, поистине был городом контрастов. В самом его центре, на месте нынешней площади Победы, рядом с ЦУМом, где можно было покататься на единственном в республике эскалаторе, располагался рынок – настоящий шумный среднеазиатский базар, плоть от плоти седого Востока, лишенный примет современности. В его правом крыле, в небольшом магазинчике, торговал солью мой узбекский дедушка Юсупхан Муратханов. Иногда русский дедушка Иван Коломеец заходил сюда за солью, спичками и хозяйственным мылом. Здесь в основном и встречались, обмениваясь несколькими вежливыми фразами, эти жившие на одной улице родственники – бывший заместитель министра и торговец, служивший непререкаемым авторитетом для всей узбекской общины города. Соль земли, представители параллельных миров, случайно пересекшихся во мне.
Сейчас в ностальгических воспоминаниях о советских годах, протекавших на окраинах империи, часто приходится читать прекраснодушную ложь о безразличии к национальности. На самом деле каждый жилец нашей улицы знал национальность другого и помнил о своей. Ему бы не дали забыть о ней, даже если бы он захотел в порыве интернациональных чувств слиться с согражданами в единую советскую общность. Смешанные браки в Средней Азии были не столь частым и довольно болезненным явлением. Однако система этнических взаимоотношений складывалась историей так долго и тщательно, что в конце концов возник хрупкий баланс, закрепляемый одинаково властвовавшей над всеми идеологией. Вопрос крови не обострялся настолько, чтобы она лилась на улицах городов. Но империя дряхлела на глазах, и баланс начал нарушаться за несколько лет до ее распада.
Летом 1990 года махалля ловила новости с юга республики, где небольшая стычка между узбеками и киргизами из-за клочка земли переросла в резню.
Тургун-ака сидел на корточках перед воротами своего дома и готовил бутылки с зажигательной смесью. Разливал в емкости бензин, затыкал бумажным кляпом. Он делал это буднично, так, будто возился на грядках в огороде или копался, подняв капот, в своих “Жигулях”. Вечером Батыр показал нам раздобытую где-то мелкокалиберную винтовку.
Гул голосов доносился с новой площади. Ближайшей ночью мы ожидали погрома. Остановит ли одичавшую толпу винтовка Батыра? В кого, в какие танки собирается метать свои бутылки Тургун-ака? Все было как-то неправдоподобно, но мелкая дрожь поднималась изнутри. Это был неиспытанный ранее ужас от отступающего государства, еще способного обеспечить гражданам право на работу и учебу, но уже неготового защитить их право на жизнь.
На следующий день в парк Дворца пионеров – этот универсальный резервуар времени, где прежде каждый год разбивал свои шатры чешский луна-парк, – въехала военная техника. А мне с тех пор часто снится, как в дедушкином бишкекском доме я стараюсь закрыть дверь на ночь. Английский замок щелкает и поворачивается как обычно, но каждый раз, когда толкаешь дверь, проверяя, она отворяется.
Спустя двадцать лет столкновения в Киргизии повторились – с той разницей, что теперь останавливать звериную ярость толпы оказалось некому.
С годами память все больше похожа на набор открыток. Некоторые картинки сохранились, другие затерялись в пыльных ее углах и чуланах, но иногда обретаются вновь, если начинаешь ворошить прошлое. Среди них одна, увиденная с балкона в доме моей тети Инобатхон: сиреневые горы на горизонте. Не те подробные, снежные на юге, что привык видеть с земли, а далекие, северные.
Вся Чуйская долина лежала в тот солнечный день предо мной как зеленая драгоценная чаша. Всем находилось место на дне ее – и живым, и жившим прежде, говорящим и видящим сны на разных языках, – и вся она дышала покоем. Я знаю, что это внезапное острое ощущение родины больше не повторится. Но оно и не исчезнет во мне уже никогда.
∙