О поэзии Анатолия Наймана, Олеси Николаевой, Алексея Зараховича
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2012
Дмитрий БАК
Сто поэтов начала столетия
Анатолий Найман, или “Без радости, без слов, попробуй их любить…”
О поэзии Анатолия Наймана пишут мало, почти непростительно редко. То ли потому, что в последние годы он опубликовал так много прозы, то ли в результате какого-то недоразумения: иногда принято относить его лирику по разным прошлым ведомствам – всем известная тройка-четверка поэтов вокруг поэта-гения, не менее известный город (даже породивший в поэзии свою “ноту”), известная эпоха горячих иллюзий и полузапрещенных квартирных и студийных сборищ. Все это подлинный антураж поэзии Наймана определенных мест и времен, декорации, ныне достойные историко-литературного музея. Другой город за окном, иное время, совсем не те журналы и литераторы вокруг. И – другие стихи.
В поэтическом интерьере Анатолия Наймана все вещи и люди занимают свои места, реквизит подсчитан и расставлен, границы обрели раз-навсегдашнюю стабильность. Вот – занимающийся за окном апрельский день, вот – музыка и ею сфокусированные былые чувства, здесь – нездоровье и усталость, рядом – роковая память о потерях, за нею вслед – неодолимое желание увидеть за тенью свет. Вот любимая внучка, взрослеющая на глазах, тут же – разъедающие мозг бессилие и бессмыслица, вопреки которым все же хочется жить и жить дальше. Поэзия обращена на определенный и константный ряд предметов и тем, ей вроде бы не к чему стремится, она не видит самое себя, как глаз неспособен рассмотреть себя без зеркала.
Поэтическое отношение к миру при этом оказывается абсолютно универсальным, не нуждающимся в особых, специальных прозрениях, под его воздействием превращаются в пламя “простые вещи: таз, кувшин, вода” – строка Арсения Тарковского здесь более чем уместна, хотя Найман, пожалуй, более радикален; в тот же ряд простейших преображенных поэзией вещей он помещает субстанции гораздо менее совместимые: климат, любовь, смерть.
Всё те же двести или сто
стишков, как нам оставил Тютчев,
неважно, все равно про что,
не обязательно чтоб лучших;
свод околичных формул, чей
знал Ходасевич нервный трепет,
невзрачней детских куличей,
какие вдоль песочниц лепят;
колонн руины на плато,
где шли перед царем спектакли,
которых текст писал Никто,
рыдая, – Анненский, не так ли?..
Подбор свидетельств о писце,
не бронзы, а графита хрупче,
крошащегося на конце
карандаша над спорной купчей, –
короче, двести- или сто-
страничное в чужом конверте
тебе, не то твое письмо
о климате, любви и смерти.
На каждом, мельчайшем участке реальности лежит след его былого наблюдения великими поэтами. Причем велик тот, кто не задумывается о сентенциях и истинах, а просто смотрит, видит и говорит, обязательно наедине с самим собою, помимо желания прожечь насквозь “сердца людей”.
Из говорения:
– За безответственность
Стихотворения!
За звук, не в очередь
На штамп ко вкладышу,
Не чтобы речь тереть,
Упавший на душу…
Есть в теннисе специальное понятие – “невынужденная ошибка”: сбой в игре, никак не спровоцированный ни соперником, ни внезапным порывом ветра. Анатолий Найман то и дело демонстрирует в стихах невынужденную безошибочность. Точность и стройность наблюдения часто ничем извне не обусловлена, не подкреплена предшествующей рождению текста эмоцией. Именно поэтому по рифмованным строкам Наймана не получается скользить, улавливая лишь общий тон и гул, – здесь сохранено сравнительно редкое для нынешней лирики свойство: соразмерность каждого стихотворения отдельной эмоции-мысли, нераздельному единству впечатления и суждения. Суждение, например, такое: чистота и просветленность любимого детского лица может быть только наблюдена, но не способна обрести взрослое название, поскольку не подлежит учету и контролю отвлеченных понятий. Я вот про что:
Отражается то или сё
на лице, как в зерцале, – но чистым,
как цветок, остается лицо,
обращенное к выцветшим лицам,
непричастное к этим и к тем,
всем сродни, ни на чье не похоже,
словно то, что есть солнце и тень,
все равно роговице и коже.
Все лицо – это лоб, крутизну
перенявший у бездны небесной;
но и щеки, на ощупь волну
с водяной поделившие бездной;
но и губы, когда их слова
покидают, как звук, как улыбка,
как улитка домок, как пчела
сад, в который закрыта калитка.
Наконец, это глаз: как он щедр
тем, что сходства ему недодали, –
безмятежность чурается черт,
чистоте не присущи детали.
Не гляди же, как мы, – удержись
в полузнанье твоем бесподобном –
смыслом жизни стирается жизнь,
как любовь объясненьем любовным.
Поздняя зоркость взгляда определяет в поэтике Наймана очень многое, отказ от демонстративных порывов перекомпоновать раз навсегда позволяет сосредоточить внимание на углубленной внутренней работе со смыслами.
Чем меньше остается знать,
тем глубже в узнаванье ярость
вонзает шпоры – тем загнать
необходимей насмерть старость.
“Загнать насмерть старость” – ключевая формулировка, отчасти имеющая характер оксюморона: то ли избавиться от старости, преодолеть ее, то ли без остатка и с полным напряжением и самоотдачей израсходовать остаток жизненных сил. Борения наймановского героя, как водится, протекают без свидетелей, наедине. Усилия прилагаются в отсутствие прямого оппонента, они, как уже говорилось, невынужденны и безошибочны. Если невозможно иное, необходимо не просто принять предписанное, но стать его вдумчивым свидетелем и соавтором, даже если впереди не брезжит свет и надежда.
незнакомца, который один
учит жизни как хрупкому счастью,
но велит себя звать господин, –
о, я за! Я-то за! Да и кто же
против?.. Кроме него одного –
в истонченной носящего коже
золотое мое вещество.
Рад служить – но плениться нельзя им
до конца как возлюбленным. Рад
жизнь отдать ему, но не хозяин
ей, а раб я. Так может ли раб?
Грош цена мне – но что ж с недоверья
начинать и, вспоров в Рождество,
выпускать из подушек, как перья,
неземное мое существо?
В стихах Наймана на первом плане не открытия, не приращения смысла, а новые обоснования неизбежного, бесконечные отделочные работы, направленные на то, чтобы раз навсегда определить и закрепить в слове статус всех окружающих предметов. Прилаженными друг к другу в итоге оказываются все звуки, запахи и буквы; мир, не утрачивая трагической обреченности, обретает если не предельную осмысленность, то “сплошность”, “сквозность” – не знаю, точно ли отражают сказанное эти не слишком внятные неологизмы.
Где в слове дух? Где, то есть, ужас в ужасе?
А я скажу! Он в эс и жэ и у.
Их, этих трех, кто сколько бы ни тужился,
ужасней не найти. Я так скажу:
дух слова – буква. Сумма букв. Ни менее,
ни более. Покой и пропасть в о
не то что бездна а. Все дело в пении
по буквам, по крючкам – я вот за что!..
Стихотворения Анатолия Наймана нередко начинаются с момента пробуждения у героя сознания, особого умения видеть, которое приходит ранним утром либо на закате. Чем спокойнее человек рассказывает о своих ощущениях, тем лучше понимаешь, что у него нет другого выхода, кроме этого неспешного рассказа. Этот только что очнувшийся от навязчивой слепоты человек готов ко всему, даже к тому, что никто его не услышит. И оттого с годами голос его все слышней и слышней.
Олеся Николаева, или “Тайный смысл невольных совпадений…”
В начале и в зените своей литературной судьбы Олеся Николаева – поэт не просто удачливый, можно даже сказать – счастливый. Несколько раз – как в результате непреложных исторических обстоятельств, так и благодаря широте стилистического диапазона, – ей удавалось вовремя отойти в сторонку от вынужденно общепринятого либо модного культового мейнстрима, избежать подверстывания под рубрику, включения в обойму, причисления к “направлению”. Прежде всего, Николаевой не пришлось побывать в роли “советского” подцензурного поэта, вечно стоящего в живой очереди на право издать очередной сборник, ведущего позиционную войну с редакторами и редакциями, а заодно – и с собственным “внутренним цензором”. Слишком уж далека была “тематика и проблематика” ее стихов от общепринятого канона советской поэзии, мобилизованной и призванной быть “жизнеутверждающей”, обращенной к “социальной проблематике” и т.д. Однако Николаева не успела (и не пожелала) стать одним из неподцензурных поэтов, печатающихся в самиздатских журналах, выступающих на домашних вечерах, борющихся с “тоталитарным режимом” в политике и литературе.
Успешно пройдя мимо почти всеобъемлющей антитезы между признанными “мастерами поэтического слова” и неподцензурными поэтами-борцами, чьи тексты в перестроечные годы были заново открыты широким читателем в качестве “возвращенной литературы”, Олеся Николаева оказалась наедине со своей собственной, внутренней стилистической развилкой – между “женским” бытовым стихописанием и интонацией проповедника, говорящего притчами, приводящего назидательные примеры, всегда держащего в поле зрения четвертое, метафизическое измерение вещей и событий.
До поры до времени обозначенная развилка не становилась распутьем, более того, обе составляющие (свободная сосредоточенность на земном, на “девичьем” и поиски совершенного и идеального) дополняли друг друга, взаимно гарантировали подлинность.
прости, калечный, и прости, убогий,
за то, что рьян и крут румянец мой,
высок мой рост,
неутомимы ноги…
Ощущение “вины” перед увечными и несчастными, вызванное собственным цветущим здоровьем, является подлинным именно потому, что обе – часто почти не совместимые – эмоции плодотворно сосуществуют. Упоение своей молодой силой не застит сочувствия к тому, кто ею не обладает. И наоборот, ценность сопереживания ближнему не отрицает внимания к себе самому, к свободной радости, говоря словами Мандельштама, “дышать и жить”. Легко представить иные – гораздо менее привлекательные и плодотворные варианты сочетания обоих начал. Аскетичное самоотвержение легко может перечеркнуть саму возможность пристального внимания к земным радостям. И наоборот, прямолинейное и подчеркнутое обращение к “характерам и обстоятельствам” повседневной жизни вполне способно обусловить стойкую аллергию ко всякой “метафизике”, принимаемой за ханжество и общее место.
До поры до времени Олесе Николаевой удавалось совмещать крайности, подсвечивать благоговение перед полнотой земной жизни повинной оглядкой на “жизнь вечную”:
и мозолью натирать
холм, и дерево, и птицу,
луг и леса благодать?
Ничего не надо делать!
Смертью все чревато там,
где запрятан действа демон:
“Мне отмщенье – аз воздам”.
В российскую эпоху смены времен Олеся Николаева нередко работала на границах стихотворчества как такового, порою оказывалась на территории притчевого, учительного слова. В новом столетии поэт все чаще заточает себя в строгие рамки назидательной риторики, что неизбежно приводит к сужению голосового диапазона, во многих случаях – к предсказуемости лирической логики. Во многих стихотворениях раз за разом возникает довольно жесткое противопоставление бытового заблуждения, сопряженного с сомнением, утратой свободы, неверием и несчастьем, и, с другой стороны, напряженного внимания к вечному и праведному, дарующему подлинную свободу смирения и откровения. Жизненные ситуации нередко подлежат заранее заданным оценкам, при этом композиция стихотворений строится по двухчастной схеме: ты (он, она) думал (думала), что жизнь такова (“низка”, “проста”, “несчастлива”, “неправедна”), а на самом деле – в конце выставляются все соответствующие обозначенным особенностям “высокие” альтернативы:
Этого Алешеньку я знала великолепно. Он
когда-то прекрасно рисовал клоунов:
у каждого – попугай и собака…
А потом – вырос, сделался коммерсантом,
сбежал за кордон,
там обанкротился и застрелился в Монако.
<…>
Ничего не осталось! Никто не видел тот край,
куда они ухнули…
И лишь с улыбкой широкой
на ватмане ветхом клоун, собака и попугай
клянутся, что – ни при чем, ни с какого бока!
Высшая справедливость настигает не только коммерсантов и депутатов, но также и литераторов:
Он исписался. Он теперь в жюри,
в комиссиях по премиям и грантам
и в комитетах, – заперт изнутри
наедине с инсультником-талантом.
<…>
Чтоб наконец затихла колготня
соперничества, рвенья, окаянства
и стало б всё как до Седьмого дня –
без самодеятельности и самозванства.
Подобная довольно-таки однообразная назидательность прямо сопрягается и с “консервативной” поэтикой:
Что твердишь ты уныло: нет выхода…
Много есть входов!
Есть у Господа много персидских ковров-самолетов.
<…>
Потому что здесь все не напрасно и все однократно:
если выхода нет, пусть никто не вернется обратно!
Но войти можно всюду – нагрянуть ночною грозою,
сесть на шею сверчку незаметно, влететь стрекозою,
нагуляться с метелью, озябшими топать ногами,
на огонь заглядеться, на многоочитое пламя:
как гудит оно в трубах, как ветер бунтует, рыдая…
…И окажешься там, где свободна душа молодая!
Самое поразительное в том, что за повторяющейся риторической схемой стоит искреннее, живое переживание жизни, да вот беда, как раз с традиционным-то искусством все это мало совместимо. С точки зрения традиционной лирической поэтики нанизывание ситуаций, иллюстрирующих сколь угодно верную притчу, выглядит простым ритуалом, повторением абсолютной истины о том, что и дважды два – четыре, и восемь, деленное на два, и шестнадцать – на четыре, – все равно, как ни крути, выходит четыре, да что мне, читателю в том, коли я привык черпать нравственные силы в Священном Писании, а от искусства жду чего-то иного. Рискуя впасть в патетику, вспомним все же, что даже известные в истории русской литературы великие попытки сблизить либо отождествить искусство с прямым (моральным) влиянием на жизнь, оканчивались трагически. Поздний Гоголь вместо обещанного продолжения “Мертвых душ” публикует “Выбранные места из переписки с друзьями” – книгу в своем роде гениальную, но многими воспринятую как симптом безумия. Поздний Толстой пишет роман-бунт “Воскресение”, пытается заново переписать Евангелия, и это тоже оборачивается трагедией. Обе великие попытки переступить через сомнительно-вольную природу искусства были безусловно авангардными по своей сути, не отсылающими к традиции, а перечеркивающими привычные устои искусства.
Конечно, и у Олеси Николаевой, несмотря на отчетливое господство во многих стихотворениях упрощенно понятой “традиционности”, много и на словах отвергаемого “авангарда” – не только в тех вещах, где дружески упоминается Лев Рубинштейн. Вот, например, стихотворение “Магдалина”, где под сомнение ставится сама возможность подобающего восприятия и духовного освоения современным человеком сакральной смысловой топики:
Ну-ну,
а ты попробуй нынче: в покаянье
приди к архиерею, на колени
пади, слезами вымой ему ноги,
так волосами даже не успеешь
их вытереть – тебя под белы руки
оттуда выведут, и хорошо, когда бы
все это обошлось без шума, вздора,
пинка, а так – иди, мол, не тревожь владыку!
<…>
И вот я думаю – какой экстравагантной,
ломающей поденщину и пошлость
Благая Весть нам кажется сегодня!..
Да, в нашей сокрытой духовной жизни лучше бы, коли все свершалось бы без полутонов, перед лицом ясной неотвратимости возмездия за грех и столь же неоспоримого воздаяния за подвиг. Но поэзии все это почти всегда противопоказано, поскольку искусство – не приговор и истина, но область возможного, вероятного, зыбкого, желанного, но трудно достижимого.
Я не помню, когда это стало заметно каждому: факел твой
накренился и стал чадить – паленым запахло, дымом
потянуло, подернулось копотью. Как ножевой
порез – почерк без волосных, но – сплошным нажимом.
Факел твой накренился – и дальний лес заскрипел,
черные сучья топорща: вместо снежка и манны
с неба крошится труха, ледяная известка, мел,
словно и дом твой небесный рушится, безымянный.
Что бы ни ел, ни пил – казалось, все – по усам…
Тосковал. Томился.
Тихою сапою, наконец, взял да и сдался сам.
Вот тогда-то факел и накренился…
Как только гарантированный аллегоризм уступает напряженному сосуществованию обычной жизни на грозном фоне недостижимой нормы, в стихи Олеси Николаевой возвращается поэзия. И ведь бывает, бывает же!
Алексей Зарахович, или “В лодке то лодочник, то вода…”
Разнообразие – почти непременное свойство лирики, узнаваемые, постоянные мотивы и ритмы в стихах только и воспринимаются, что сквозь пестроту и разнообразие ситуаций, точек зрения, смысловых обертонов. Противоположные примеры редки, известны почти наперечет – вспомним, например, стихи Михаила Еремина, много лет пишущего исключительно и только размышления-восьмистишия. Такое постоянство формы – чаще всего удел давно минувших дней, трудно допустить, что кому-нибудь придет в голову одно за другим сочинять стилизованные под хокку малостишия, выглядывая во двор из окна многоэтажного дома или сидя на пороге дома деревенского, уединенного.
Живущий в Киеве русский поэт Алексей Зарахович пишет, конечно, не хокку (и вообще твердые стихотворные формы встречаются у него довольно редко, разве что сонеты), однако на уровне мотивов и интонаций его стихи удивительно, почти демонстративно монотонны. Одно стихотворение словно бы продолжает другое, перетекает в третье, потом становится четвертым, пятым… Глагол “перетекает” довольно точно отражает суть дела – практически в каждой вещи Зараховича так или иначе присутствует вода, еще точнее – река со всем сопутствующим антуражем: обитателями речных вод, рыбаками, берегами, прибрежными лесами…
Река в стихах Зараховича – вовсе не обязательно Днепр, город у реки – не обязательно Киев, но узнаваемый с первого взгляда ореол привычных со времен Гоголя и Куинджи “украинско-днепровских” смыслов виден здесь невооруженным глазом:
Умна украинская дочь
Что жизнь ее? – в тени обочин
Слепая песня кобзарей
Был долог путь, стал волос тоньше
Остановившихся бровей
Она так многого не знает
Она так просится смотреть
К морозу звезды, убывает
Луны ворованная медь
Дыхание Реки, течение Воды проступают сквозь все разнообразные подробности жизни человека, существующего в этой культуре – южной, степной, кочевой, песенной, раздумчивой, медленной, погруженной в себя: определения перетекают одно в другое, вносят дополнительные смыслы в трудно формулируемое, но интуитивно понятное единство мира. Из этого мира родом герой-рассказчик (точнее – герой-наблюдатель) Алексея Зараховича, кстати, вовсе не обязательно сельский житель либо горожанин-рыбак. Любой его жест, взгляд, действие, любая мысль немедленно находят символическое соответствие в неспешной жизни речных вод. Скажем, неторопливое раздумье-размышление-фантазия ассоциативно замещается в стихах Зараховича речным пейзажем со стеклодувом. Он только что придуман, вернее, рождается на фоне неба и воды в самом процессе придумывания. Почему стеклодув? Все очевидно – ремесло легче всего уподобляется прихотливой работе воды, призванной порождать бесчисленные округлые и неясные формы и контуры предметов (“Стеклодув”):
Воды бродячее стекло
Качает лодку стеклодува
А он забыл про ремесло
…И я забыл про стеклодува
Кому еще так повезло
На вымостках стоять и видеть
Всю видимость – и сушь и сырость
Весь вымысел – себе назло
Воды разбитое стекло
…На вымостках стоять и видеть –
Оттенки, тайники, приметы
Мальков тревожные полеты
И слышать не тебе советы
И верить – не твои заботы
Так рыбе, взятой под стекло
Приносят воздух в птичьем клюве
…И что ни выдох – ремесло
Трубит о спящем стеклодуве
Почти сомнамбулическое вглядывание в себя всякий раз порождает “речной эквивалент” любого настроения, водяную метафору судьбы. Образный ряд аскетически сужен, редуцирован до водной стихии – первородной колыбели жизни, места зарождения всех допустимых и почти немыслимых ситуаций. Человеку Наблюдающему в стихах Зараховича, так сказать, ни холодно ни жарко: он ничего не способен почувствовать до наблюдения – ни горя, ни счастья, ни печали, ни радости. Такой наблюдатель весь сведен к своему наблюдению, оказывается парадоксальным образом избавлен от индивидуальности, от личностного избытка, который непреложно существует в сознании героя традиционной лирики. В поэзии Алексея Зараховича живет человек с долитературным, можно сказать, с “фольклорным” мировидением, он не только помещен в природную (речную) среду, но и его песни монотонны, как речное течение, и почти напрочь лишены нюансировки, перепадов ритма и смысла.
В этой реке невысокой на вид
Два или три этажа без подвальных
Слышишь, звенит колокольчик трамвайный
Слышишь, уже не звенит, не звенит
Сколько же вечности этой на вид
Как посмотреть, если с лодки, то много
Светишь фонариком – длится дорога
Путают вёсла сигнальную нить
Если с моста осторожно, слегка
Только взглянуть, так чтоб капля зрачка
Не соскользнула в свое отраженье
Видишь – себя повторяет движенье
Круг на воде продолжает кружить…
Что происходит с человеком у реки, каким он туда попадает или, вернее, каким становится вблизи воды, часто помимо собственной воли? По Зараховичу – именно здесь вдруг происходит какое-то переключение сознания, смена регистра: из “деятеля” гость речных берегов неминуемо превращается в созерцателя. Самая простая и очевидная аналогия: рыбак в ходе своего излюбленного и медлительного подкарауливания будущей добычи рано или поздно сам превращается в пассивного участника какого-то большого действа, его уму и сердцу непостижимого, порою из искателя жертвы сам становится жертвой. В такой сказке рыбак и рыбка незаметно меняются местами – это понятно, пожалуй, даже без обращения к аналогиям из Пушкина, из Хемингуэя или Виктора Астафьева:
Полночь… Банальнее нет начала
Обыкновеннее нет причала
Лодки наклон и кивок весла
Водят по ниточке баржу с грузом:
Липким углем, раскаленным арбузом
В лодке то лодочник, то вода
Остановиться… Остаться… Жить
Остановиться, остаться, выжить
Берег един, как церковная известь
Не завоеван, неразделим
Снасти опущены… На теченье
Слышно чехони тугое тренье
Слышно, как движется не спеша
Перебирая тростник губами
То ли утопленник, то ли душа
С длинными как у сома усами
В стихах Алексея Зараховича нередко присутствует второй план, речная мистерия оказывается лишь мистерией, условностью, аллегорическим занавесом, за которым разыгрывается подлинная, неусловная жизнь. Часто в финале стихотворения возникают через пробел еще строки, заключенные в скобки, точнее, скобка здесь только одна, открывающая, – она обозначает начало, не имеющее одного-единственного ясного продолжения. Это второй голос, параллельная партия в партитуре, здесь если не происходят, то по крайней мере обозначены другие события и другие их участники: некое Я, некая Ты (“любимая”), некие перипетии человеческих отношений. Однако все это (главное, привычное; наконец, современное) оказывается на втором плане, дано лишь обиняком и намеком, в фокусе же внимания – все тот же медленный ряд речных пейзажей с вписанными в них призрачными силуэтами рыб, людей, деревьев. За пределами вечных стихий продолжают тикать часы повседневности, однако истинный ход вещей закладывается именно там – в остановившемся времени вод. На язык этого медленного мира природы оказываются, впрочем, переводимыми многие реалии движущегося времени, времени культуры, скажем, реалии чеховские (“Чехов”):
Сперва окунись, там где будешь ловить окуней,
Став частью реки, хоть бы частью ненужной, напрасной
Вот лось отраженный качнул плавниками на дне
Лосось – догадаешься ты, – обманувшая Каспий
Гроза будет в полдень, а нынче кратчайшим путем –
Прямым, под линейку проложенным, будто бы к сроку
Ты здесь очутился при удочке и с врачом
Что каплю дождя
может выжать
из пальца
иголки
Подобные опыты Алексея Зараховича на грани возможностей его метода работы со смыслом, за пределами добровольно принятой им самим “водной аскезы”, на мой взгляд, особенно интересны. Может быть, именно они указывают на вероятные пути развития его самобытной, но все же достаточно камерной стилистической манеры?
БИБЛИОГРАФИЯ
Найман Анатолий Генрихович
2000
Ритм руки. – М.: Вагриус, 2000. – 128 с.
Песочные часы: Стихи // Октябрь, 2000, № 1
Жизнь, убегая: Стихи // Новый мир, 2000, № 4.
2001
Кратер: Стихи // Октябрь, 2001, № 1.
Львы и гимнасты: Стихи // Новый мир, 2001, № 3.
2002
Блеск на ноже: Стихи // Октябрь, 2002, № 1.
Софья. – М.: ОГИ, 2002. – 24 с.
Прячась в свою же тень: Стихи // Новый мир, 2002, № 3.
2003
Фисгармония: Стихи // Новый мир, 2003, № 1.
2004
Поминки по веку: Стихи // Новый мир, 2004, № 1.
Каллиграфия и кляксы: Стихи // Октябрь, 2004, № 1.
2005
Деревенский философ: Стихи // Октябрь, 2005, № 1.
Свой мир: Три стихотворения // Интерпоэзия, 2005, № 2.
Свой мир: Стихи // Новый мир, 2005, № 4.
2006
Ахеронтия Атропос: Стихи // Новый мир, 2006, № 5.
С грустью, с грубостью: Стихи // Октябрь, 2006, № 9.
Три стихотворения // Вестник Европы, 2006, № 18.
2007
Бумажный планер: Стихи // Новый мир, 2007, № 5.
Вот ты, вот я: Стихи // Октябрь, 2007, № 6.
2008
Слова в узелке: Стихи // Новый мир, 2008, № 3.
Слюна и перышки: Стихи // Знамя, 2008, № 4.
2009
Стихи // Звезда, 2009, № 3.
Тсс и тшш: Стихи // Новый мир, 2009, № 3.
2010
Так вышло: Стихи // Новый мир, 2010, № 4.
The city: Стихи // Октябрь, 2010, № 8.
Стратфорд-на-Эвоне, улица, вброд… Стихотворение // Октябрь, 2010, № 10.
2011
Из дыр хэнд-секонда: Стихи // Новый мир, 2011, № 5.
Николаева Олеся Александровна
2001
Ничего лишнего: Стихи // Новый мир, 2001, № 5.
2003
Ты имеешь то, что ты есть: Стихи // Новый мир, 2003, № 3.
2004
Испанские письма. – М.: Материк, 2004. – 84 с.
Остальное возьму… // Арион, 2004, № 1.
2005
Повсюду – тайны // Арион, 2005, № 2.
2006
Бескорыстный эрос: Стихи // Новый мир, 2006, № 1.
Отражение в зрачке // Арион, 2006, №3.
Двести лошадей небесных: Стихи // Знамя, 2006, № 5.
2007
Ничего страшного. – М.: Издательский Совет Русской Православной Церкви, 2007. – 440 c.
Тридцатилистник // Арион, 2007, № 3.
Национальная идея: Стихи // Новый мир, 2007, № 8.
2008
Двести лошадей небесных. – М.: Мир энциклопедий Аванта+, Астрель, 2008. – 128 с. –
(Поэтическая библиотека).
Осуществленная свобода // Арион, 2008, № 2.
Стихи // Арион, 2008, № 4.
2009
500 стихотворений и поэм. – М.: Арт Хаус медиа,
2009. – 752 с.
“Щастье” // Арион, 2009, № 4.
Герой: Стихи // Новый мир, 2009, № 4.
О, если бы…: Стихи // Знамя, 2009, № 6.
2010
Сложный глагол “быть” // Арион, 2010, № 3.
2011
Преображение вещей: Стихи // Знамя, 2011, № 6.
Зарахович Алексей Владимирович
2003
Река весеннего завета. Поэма-сонет. – Киев: Факт, 2003.
2008
Короткой водой: Стихи // Знамя, 2008, № 9.
2010
Рыбья скворешня: Стихи // Знамя, 2010, № 7.
2011
Чехонь. – Киев: Гамазин, 2011. – (Серия “Зона Овидия”).
Белая цифирь: Стихи // Знамя, 2011, № 7.
Библиография подготовлена Татьяной Соловьевой.
∙