Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2012
Литчасть
Борис МИНАЕВ
Медвежья болезнь
Пьеса Дмитрия Быкова называется “Медведь”. Настоящий медведь как некая вещественная, материальная форма появляется на сцене только один раз, в конце спектакля, когда его надувают: это огромный черный воздушный шар с двумя головами, заполняющий собой чуть ли не все пространство, повисающий над зрителями не просто как метафора, а как некая удивительная штука, которая просто выдавливает тебя из зала. Вытесняет. Очень страшно и очень красиво.
Но это – метафора. А на самом деле никакого медведя, конечно, нет. Он сидит себе якобы в ванной, рычит. Впрочем, стоп. Давайте сначала.
Жили-были люди, семья. И вот у них в ванной…
Кстати, место указано автором очень точно. Где же еще, как не в ванной, могло появиться это нечто, эта сущность, вокруг которой заверчен весь сыр-бор? В ванной тепло, сыро, там люди моются, отправляют свои самые интимные естественные потребности и так далее. В ванной жизнь.
Именно там она и могла само-зародиться.
Слово очень смешное, точное, сегодняшнее. Не родиться, а само-зародиться. Без всякой причины, без объяснения. Таинственным, мистическим образом.
Впрочем, не жизнь, не сущность, не дух, все это ерунда, конечно. Но тогда что?
В театре “Школа современной пьесы” аншлаг. И не просто аншлаг, а пере-аншлаг, все билеты куплены на три месяца вперед, критики плюются, зрители рукоплещут, пораженные смелостью автора, театра, режиссера, актеров…
Все как надо. Все как должно быть. Все, как уже было… Было когда-то.
Удивительное чувство повтора – пресловутый “застой” начинался как раз с очень смелых пьес, которые запретили или сняли с репертуара. С фильмов и книг, которые ожидала та же участь.
Я, правда, этого уже не застал. Когда я стал зрителем и читателем, вокруг было все довольно ровно, гладко и причесано. Но вот странное ощущение – что это и есть водораздел, что пьеса Быкова четко знаменует собой начало новой эпохи, которую еще никак не назвали и называют поэтому старым, рабочим термином – “застой”.
В чем ее особенность, эпохи этой? Перестает существовать политика в том понимании, которое за девяностые и нулевые стало привычным. Политика в привычном понимании смещается куда-то в непривычное пространство – бесцензурное, полузапрещенное (или совсем запрещенное), уличное, маргинальное. Там люди еще что-то говорят, к кому-то обращаются, куда-то призывают, называют вещи своими именами.
В пространстве, которое для этого вроде бы прямо предназначено – на телеэкранах, на высоких всяких трибунах, в СМИ – там уже не политика, а ритуал и более-менее ироничное освещение (или освящение) этого ритуала. Причем они на ваши протесты реагируют спокойно – хотите протестовать? Да пожалуйста. Идите на улицу.
Но кто же будет ходить на эти улицы? Кто будет сидеть ночами в этом бесцензурном Интернете? Новые диссиденты? Да. Но у кого есть на это время? Все же ведь работают, крутятся. У всех какое-то дело. У всех начальство. У всех семья. Всем просто-напросто некогда. В субботу, например, хочется отдохнуть. После тяжелой недели. Сходить, например, в театр.
Быков и театр “Школа современной пьесы” – опять, через целый исторический период, создают самую удобную, самую мягкую площадку для тех, кто сам не оппозиция, но оппозиционерам все же в душе сочувствует. Для тех, кто сам на улицу не выйдет, но в окно жадно смотрит. Привычную для брежневского периода площадку протеста, безмолвного, безымянного, внутреннего, пассивного, закрытого, протеста “культурного”, то есть когда вроде бы и с женой в театр пришел, тепло, уютно, интересно, а вроде бы и гражданский долг выполняешь. Для оппозиции, которая гораздо, в тысячи раз больше той, открытой, и которая чутко прислушивается к тому, что тут происходит, на этой сцене. Именно здесь, перемигиваясь с актерами, с творцами, она ловит в атмосфере жизни свои главные “сигналы”. Мол, не пора ли их… того? Транслировать их чуть дальше, чуть жестче, чуть определенней?
Удобна ли такая ситуация для власти?
С одной стороны, да, удобна. Лучше позволить молчаливому и “культурному” большинству выпустить пар, чем держать его под крышкой. С другой стороны, крайне неудобна. Радикальная фактура митинга (идеи, мысли, подходы) в гармоничном, светлом пространстве театра чересчур ясно подана (как на блюдечке с голубой каемочкой) для любого обывателя. Тут уж не отвертишься, не спрячешься. Тут тебе некуда деться от этих мыслей, от этого отношения к жизни. Тут нельзя взять и переключить телевизор. Театр всеми своими инструментами властно заставляет тебя об этом думать.
Но вот маленький вопрос на полях программки – думать о чем? Трудно даже сказать, по кому тут автор только не “выстрелил”, разворачивая свою грандиозную метафору само-зародившегося в ванной (то есть от сырости) символа государственности. По тандему? Ну а как же. По администрации президента? Да. По “органам”? Ну да. По телевидению? Ну конечно. Политтехнологи-идеологи? Тоже присутствуют. Академия наук, культурная обслуга? Бесполезно перечислять. И дело не в том, что все названы или все “получили”. Это ведь не люди, не организации, не роли, не персонажи, а некий сгусток, органическая масса, кусок от чего-то другого, некое вещество, вонючее, активное, заполняющее собой все пространство. Пространство, например, обычной московской квартиры, в которой живет обычная московская семья.
Сначала эту семью стесняют, потом ломают, потом охраняют, подкупают, разлагают, растаскивают на части, потом…
Ну вот я опять наталкиваюсь на необходимость анализировать текст этой пьесы – и понимаю, что нет, бессмысленно, бесполезно. Быков, конечно, прекрасно знал, кто были его предшественники в этом жанре, и другой бы скорчился или запаниковал бы в их холодной неприязненной тени. А тут автор как-то спокойно и даже расслабленно из этой тени вышел. Прекрасно понимая: он живет в другой эпохе.
С другими законами бытия. С другим человеческим материалом. С другим масштабом трагедии и комедии.
В “Носорогах” Ионеско трещит по швам, разрушается сама плоть, сама фактура жизни – начиная от полов, окон, стен и кончая человеческими судьбами. Приходит страшная разрушительная сила – фашизм. Она уничтожает все.
В “Самоубийце” Эрдман жестоко посмеялся над советскими обывателями. Тут была бесконечно, хотя и не окончательно разрушена фактура самого человеческого материала: эти люди не имеют юмора, достоинства, не знают о нормальной речи, не ведают стыда. Их надо пересоздавать заново.
Я уж не говорю об античной сатире – там над человеком смеялись сами боги. Там шутил сам фатум.
Быков точно ухватывает разницу – такого масштаба драмы у нас вроде бы нет. Или она какая-то совсем не драматическая, эта драма. Никто никого не убьет, конечно. Так, слегка попробует развратить, и только. И вообще, медведь – эта само-зародившаяся в ванной ерунда – он же не навсегда. Это всего лишь “проект”. Мелкая подробность. Деталь. Сейчас на нем заработают те и эти, получат свои рейтинги эти и те, отточат свои властные методы такие и прочие, и все разом кончится. Ну сколько времени это может занять? Год? От силы два…
Не в медведе же дело.
Вот тут-то и начинается драма. Медведь, хоть он и само-зародившийся, но все-таки живой. А когда “проект” заканчивается, его надлежит утилизировать, смыть обратно в канализацию, короче, убрать. И вдруг становится как-то зябко, холодно. И возникает снова тот же вопрос: над чем? Над чем мы смеялись? Кого имел в виду Быков?
Что же произошло в этой ванной?
Наверное, он имел в виду некое странное, само-зародившееся в нулевые годы чувство, что родина у нас все-таки есть. Ну вот такая, да, но родина. Что в эти самые годы, когда все работали, все крутились, как-то обустраивали свою жизнь, и родилось вот это чувство, что она, Родина, в виде вот этого странного эмбриона, но снова появилась. Родина – это же что? Это сложный комплекс чувств. Это и быт, и привычки, и ключевые слова, и язык, и ментальность, и ощущение, что тут кругом свои… Наши…
Наши?
Очень сложно. Чересчур сложно для меня. И хотя место в пьесе и впрямь драматическое – медведя убивают, то есть смывают, утилизируют или как там еще, но мне все-таки трудно понять, чего хочет от меня автор. От меня как от зрителя. Ну не терял я родину ни в девяностые годы, ни в нулевые. Советский Союз не оплакивал горько, новые времена не презирал, появления “вставшей с колен” как-то не ощутил всем сердцем. Медведь для меня – несколько другое животное. Из другого ряда.
Обидно, что здесь он окончательно превратился в символ официоза, тандема, Кремля, власти, Единой и неделимой, и так далее. Медведь – это вообще-то обозначение мужчины, которого невозможно ни перевоспитать, ни переделать, ни сломать, ни обуздать – ну вот никак. Никакая власть и никакая женщина на это неспособны. Он скорее умрет, чем изменится. Вот что такое “медведь”. И в спектакле есть такой медведь – его играет вроде бы субтильный Альберт Филозов. Однако это самый настоящий человек-медведь. Конечно, как любое символическое или тотемическое слово в русском языке, оно имеет много значений. Но уж точно к официозу никакого отношения. Жаль, что “они” его как бы себе присвоили. Происходило это в 1999 году, в пылу предвыборной борьбы, и вот теперь красно-сине-белый медведь (в спектакле он еще и двухголовый) превратился в какую-то карикатуру на самого себя.
Мне кажется, что постепенно в пьесе этот символ, который у Быкова и появляется таинственно, непредсказуемо, и живет непонятно как и зачем, и уходит в ту же темную дыру, в бесконечность, теряет свою плотность, остроту и становится таким же загадочным, как вся эта история. Медведь становится просто живым… Хотя мы его и не видим.
Вот что позволяет пьесе оставаться не “сатирой”, не фарсом, а чем-то большим – ее непредсказуемая игровая природа. Театр эту природу хорошо почувствовал и сохранил. В пьесе есть два чудесных изобразительных решения, которые мне очень понравились. Первое. Когда “проект Медведь”, по Быкову, подходит к закату – он больше не нужен, потому что все, включая тандем, уже на нем отметились, – происходит странное: все персонажи становятся толстыми, кроме хозяина квартиры (его как раз играет Филозов,) – с толстыми спинами, животами, ногами. Они как-то непропорционально разжирели и стали уродливыми, охраняя и обслуживая этого медведя. Такими люди, конечно, долго быть не могут, это правда.
И второе. Мебель в спектакле сделана изо льда. Из черного льда. Когда во втором действии она начинает растекаться по сцене пятнами, как нефть или мазут, это очень точно, да. От всей этой карусели власти, амбиций и прочего – остается вот это… Черные лужи, по которым мы ходим, вернее, которые мы стараемся обходить. И больше ничего.
∙