(Ната Сучкова. Лирический герой)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2011
Елена Погорелая родилась в г. Заречный Пензенской области, живет в Москве. Окончила филологический факультет МГУ. Финалист премии «Дебют» в номинации «Критика и эссеистика» (2010). Печатается в журналах «Вопросы литературы», «Арион», «Октябрь» и других изданиях. Постоянный автор журнала «Октябрь».
Елена ПОГОРЕЛАЯ
“Я иду за звоном…”
НАТА СУЧКОВА. ЛИРИЧЕСКИЙ ГЕРОЙ. – М.: ВОЙМЕГА, 2010.
Вряд ли Ната Сучкова могла читать сборник Л. Азаровой “Стихи о травах, зверях, птицах”, выпущенный в Риге в 1980 году, в частности – такое ее стихотворение: “Так и останется тайной, / откуда пришло в русский язык / слово “собака”. / Оно приблудилось. / Вышло из тьмы / на запах и свет очага…” и т.д. Тем удивительней сходство интонационного строя, полусказового, полупесенного, резко отличающегося от усредненного механического письма; строя, выдающего себя то простодушным нечаянным наблюдением, то внимательным и самозабвенным вслушиванием в шелест привычных имен, приоткрывающих на минуту свое потайное значение: “Откуда взялась Марина? / Из пены без слез? Пластилина? / Из желтого мандарина / Косточки плюнутой выросла?…”
Там, где большинство современных поэтов сделали бы многозначительную паузу (давая читателю возможность раскусить мандаринную хитрую косточку: Цветаеву ли здесь поминают или, судя по явно оборванному в стихотворении перечню женских имен, на все двадцать девять любовей Марины замахиваются?), Сучкова проходит, улыбаясь и не задерживаясь, рассыпая “горошек мышиный / на глухие и звонкие…”, роняя на нашем пути звуковые находки и цветовые случайные блики. Это движение за звуком, как за дудочкой Крысолова, заставляет миновать тру-дные и неудачные места книги без раздражения, но с предвкушением того, что за следующим поворотом страницы послышится новая трель, вытягивающая и объясняющая этот путь.
Ожидание сбывается, когда понимаешь: сборник, неровный и будто бы до конца не оформленный с точки зрения ритмической, смысловой, стилистической чистоты, оправдывается биографией того самого лирического героя, который обещан в заглавии и чью судьбу мы прослеживаем вместе с Сучковой, ведущей нас по захолустьям чужой детской памяти – мимо бельевой веревки с голубыми прищепками “в пахнущем мылом дворе”, мимо пасеки с золотыми пчелами, мимо военкомата, окутанного “серым дымом”, мимо чьего-то далекого горя, чьей-то старости, чьей-то беды. В том-то и дело, однако, что “далекой” беды для лирического героя Сучковой не существует, и все эти детские впечатления, оттиснутые на обочину памяти, в нужный момент всплывают в расчищенную реальность, соединяя индивидуальную жизнь с “роевой” шумной жизнью человеческого круговорота. В “Лирическом герое” нет ни побочных партий, ни посторонних людей – только разноголосые возгласы, сливающиеся в общий хор, в звуковое движение, нарастающее от страницы к странице; это ощущение усиливается и в более поздних, не вошедших в книгу, сучковских стихах, где всякая новая деталь формирует судьбу человека, в своих воспоминаниях способного поименно окликнуть каждого из “массовки”, наделенного, в свою очередь, “лица необщим выражением” и индивидуальной неповторимой судьбой:
Вот и стали мы большими, вот, смотри, и стали,
а когда-то, оглянись, в детском декабре
все, что было ледяным, делалось из стали,
и стояла круглый год горка во дворе.
Все тогда вокруг меня было из железа:
молока кривой бидон, дедовы часы,
выходил с ведром сосед,
не сказать, чтоб трезвый,
кашу снежную пихал горке под язык.
И соседова жена делалась из стали –
выносила синий шланг в шлепках на балкон:
точно бедного слона горку поливали,
и гудела малышня, и дымился слон…
Я бы определила манеру Сучковой как звукокрасочную: цвет и шум, их слияние, взаимодействие, их чувственный перехлест – главное, чем живет герой ее книги, на что “смотрит-ротозеет”, как уличный сумасшедший из захолустного городка, к чему прикипает душой, заставляя читателя останавливаться и вслушиваться в ускользающий звукообраз. Подчас Сучкова жертвует звуку и точной рифмовкой, и внятным сюжетом, оттого многие ее тексты приобретают вид смазанного наброска, эскиза, где яркое цветовое пятно оттеняется неясными бликами, а искрящаяся мелодия – шумовыми помехами заезженной пленки. Может быть, всему виной место действия, с трудом позволяющее отделить значимое от ненужного, психологически достоверное – от наивного вымысла, действительный факт – от при-чудливой игры светотени в “заросших борщевиком” и крыжовником палисадниках? Там, где хамоватый бестрепетный юноша обращается к изнеженной спутнице: “Эй, принцесса! / Здесь такие пыльные дороги, / здесь такие частые дожди, / здесь такие пацаны сидят на заброшенных остановках – / не хочу даже считать, сколько лет им надо работать на такой телефон – / проще отсидеть, по крайней мере – наверняка быстрее…”, только и остается – повиноваться “щемящему звуку” и двигаться ощу-пью в сторону ласковой дудочки Крысолова. Terra incognita в восприятии заезжей “принцессы”, эта северная глубинка для автора – земля обетованная, пронизанная коммунальным родством и трепещущая в ожидании чуда:
среди затоновской шпаны,
у бара “Золотая рыбка”,
торжественные, как волхвы,
чернее угря Вася-Череп,
белее моли Ваня-Хан,
стоят в рождественский сочельник,
фанфурик делят пополам.
И мимо них – куда им деться?
не раствориться никуда –
везут на саночках младенца,
и загорается звезда.
Вологодчина в книге Сучковой не поименована, но узнаваема – и по кривому больничному флигелю над рекой, и по живописной часовне, вокруг которой гуляют с “мольбертом” приезжие, и по скользкому летнему спуску на берег, и по “заброшенным остановкам”, усеянным местной – “затоновской” – гопотой. Впрочем, одной только Вологдой география сборника не исчерпывается; путь читателя лежит между северным краем и южным, между неброским ландшафтом с прорезями рек и озер и “большой водой” – морем, “которое помнит, что было огнем”, помнит сюжеты “Тамани”, “Бега” и “Острова Крыма”. С моря возвращается дембель-матрос с якорями, поскрипывающими на груди, к морю – в лучших традициях русской любовной новеллы – отбывает красавица-девочка (“очи черные, брови как смола…”), подруга лирического героя… Однако кто же он сам – тот, чьим именем названа книга, невидимый персонаж, андрогин, заговаривающий то с женского, то с мужского голоса, меняющий маски литературных сюжетов и примеряющий платье из разных эпох?
Его загадка раскрывается в одном из лучших стихотворений Сучковой – диптихе по мотивам не то русской сказки, не то васнецовской картины. Сестрица Аленушка и братец Иванушка, разлученные годами и континентами, ведут музыкальную, песенную перекличку, трансформируясь в современных героев – северную диву-модель “в золотой облатке” и бестолкового прожигателя жизни, оркестранта-духовика, Крысолова, который, оттолкнувшись от памяти детства (уже знакомые читателю пьющие из горла пацаны, “школьный двор, бурьян”), гастролирует по далеким землям “с марихуаною в спичечном коробке. / С дудочкой на языке…”. Сестра окликает его, напоминая о прошлом, стремясь и вернуть, и простить, и понять:
чьих хрустальных туфель ты ищешь, скажи, следы?
что за страсть такая в тебе к золотым кудрям,
что на эту жажду не напастись воды?
оттого ты всякую гадость и тащишь в рот,
оттого и льет из тебя этот чертов свет,
оттого и дудка твоя так прекрасно поет,
ой, прости, кларнет.
Золотые кудри – неизменная примета самой Аленушки, старательно отмахивающейся от мысли, давно уже Иванушкой пройденной: “Да, невозможно вместе и плохо врозь нам”, – от мысли о неразделимости общей души, сказочной, чуткой, одной на двоих. Лирический герой Наты Сучковой, раздвоенный на мужскую и женскую ипостась, наделен повышенной чуткостью в отношении к миру – чуткостью, одновременно сладостной для него и болезненной, ибо та самая обостренная детская память, основанная на звуке, гудении мысли, сдвиге реальности, “проглоченной” в раннем возрасте, как звуковая наживка, ведет за собой, не давая остановиться, одуматься, переменить уготованный путь. Этот акустический принцип, которым руководствуется в своей книге Сучкова, столь важен, что в конце концов перемещается из внешнего мира в самые что ни на есть нутряные глубины:
Я глотаю шмеля, как мохнатый крыжовник,
И на вкус не могу узнать.
И стою рядом с мамой, шмелем пораженный,
Но гудит во мне шмель, он – живой, не прожеван,
И в ладони мои, как крыжовник тяжелый,
Опускается благодать.
Звуковые детали, просеянные сквозь решето детской памяти, играют на повышение, сообщают раздробленному, хаотичному миру искомую цельность. Сучковский сборник оставляет после себя ощущение упрямого поиска и глубокого противоборства с помехами, сквозь которые прорастают, искрясь, долгожданные мысль и звук. “Где ж он? Я иду за звоном”, – так, словами цветаевского “Крысолова”, могла бы сказать о себе и Сучкова, и неважно, гудит ли вокруг малышня или играет заграничный оркестр: важна реакция лирического героя, преобразующего случайные впечатления в масштабное звукокрасочное, живое, пульсирующее на ветру полотно.