Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2011
Владимир Шпаков родился в Брянске, живет в Санкт-Петербурге. Автор четырех книг прозы и многочисленных публикаций в журналах “Октябрь”, “Знамя”, “Дружба народов”, “Нева”, “Урал”, “Крещатик” и др. Лауреат литературной премии Н.В. Гоголя (2010).
Владимир ШПАКОВ
Ева рожает
Рассказ
1
Встреча не складывается с того момента, когда существо в рыжей куртке с лейблом Nike поперек груди шагает навстречу, оттесняя Глеба, и протягивает руку:
– Приветики. Меня Катей зовут, хотя можно по-простому – Кэт. А ты Ева, да?
У существа есть имя (даже два имени), но почему-то тянет называть ее именно так: существо. Приземистая и плотная курносая деваха с рыжими, под цвет куртки, короткими волосами, она перекатывает во рту жвачку и бесцеремонно таращит белесые глазища на Еву с Глебом, дарящих друг другу осторожные поцелуи.
– Эй, да обнимитесь вы! Сколько времени не виделись!
Уверенно посмеиваясь, деваха командует, хотя она гораздо младше (гораздо!). Она вообще с первых секунд занимает слишком большое пространство. Махина аэропорта Charles de Gaulle гудит тысячами голосов, толпы людей шагают с чемоданами и тележками, но Кэт умудряется заполнить собой добрую половину гулкого объема зала прилетов.
Ева поднимает глаза на Глеба.
– А сколько мы не виделись?
– Не помню… – пожимает тот плечами.
– А я помню. Три месяца прошло с тех пор, как мы в Метеорах…
– Да за три месяца можно три раза жениться и развестись! По разу в месяц, ха-ха-ха!
Вдогонку хохоту Кэт надувает огромный пузырь из жвачки и звучно им хлопает. Пока добираются до эскалатора, хохот раздается еще несколько раз, причем повод неважен – существо переполнено незамутненным восторгом бытия. К Еве она обращается исключительно на “ты”, толкает ее в бок, когда что-то хочет спросить, и Глеб (вот странно!) не делает ей замечаний. Ева и сама могла бы унять существо, но чья сестра эта самая Кэт? Она – сестра Глеба, это он попросил взять ее с собой, чтобы показать Париж, а значит, и одергивать должен он.
Между двумя эскалаторами существо неожиданно пропадает. Ева отвлекается на указатель (она сама до сих пор путается в гигантском Charles de Gaulle), Глеб пересчитывает вытащенные из бумажника евро, и вдруг – тишина. Ни хохота, ни толчков в бок, и вот Ева уже вертит головой на триста шестьдесят градусов, вторгаясь в многоязычный хор этого нового Вавилона.
– Катя! Кэт! Ты где?!
Ева пугается не на шутку, бежит влево, потом вправо, удивляясь спокойствию Глеба, не отходящего от чемодана.
– Куда она делась?!
– Да никуда она не денется… – морщится Глеб.
– Ну да, не денется! Здесь же запросто можно потеряться!
Во время очередного броска вправо Ева с облегчением замечает надпись Nike, идущую еще и вдоль спины рыжей куртки. Она издали окликает беглянку, но та, встав возле журнального лотка, не оборачивается. Оказывается, она уже успела воткнуть в уши крохотные наушники, музыка в которых орет так, что слышно с двух метров.
– Поняла, поняла! – кричит Кэт, не снимая наушников. – Я журнал увидела суперский, вот и отбежала! Чего?! Журнал, говорю, Cosmopolitan, кайфовый очень! Я его у себя всегда покупаю, только здесь он почему-то не на нашем языке! Почему?!
Это “почему?” слышится постоянным рефреном на перроне, в скоростном метро, преследуя Еву до самого Нантера. Почему мы едем на электричке, у вас что – нет машины? Нет?! Я думала, здесь у всех машины… А почему такая тоска за окном? Где вышка эта, ну Эйфелева? И почему в вагоне столько негров?! И в аэропорту негры на каждом шагу, блин, не понимаю!
Дома вопросы продолжают сыпаться градом. А почему свет в подъезде горит только одну минуту? Я чуть не навернулась, когда он погас! А отопление в твоей квартире почему не работает? Дубак ведь, хоть и солнце на улице! И почему здесь тоже негры?! Везде негры, ну просто Африка, да, Глеб? Ты сказал: поедем в Париж, а тут Гондурас голимый! Глеб с усмешкой поправляет, мол, Гондурас находится в Латинской Америке, но существо машет рукой: какая разница?! Негры – они и в Африке негры, и в Латинской Америке!
Усмешка Глеба явно снисходительна к существу, а по отношению к Еве… Непонятная какая-то. Усмешка явно адресована и ей в том числе, только не разобрать: что за нею скрывается? Глеб нетороплив, даже расслаблен, Ева же напрягается – чем дальше, тем больше. Наконец, Кэт скрывается за дверью ванной, они остаются тет-а-тет, самое время сказать друг другу что-то важное. Но разговор опять не клеится. Да, отопление не работает, в апреле мы уже отключаем батареи. Хотя, если надо, я включу. Брось, я знаю, у вас во Франции это дорогое удовольствие. И совсем не дорогое, подумаешь! Вот прямо сейчас возьму и включу!
Ева удаляется на кухню, манипулирует с краном отопления, а в мозгу пульсирует: все не так! Во-первых, зачем она соврала, что отопление – дешевое? Дорогое, Глеб прав, и существо (совсем, между прочим, не худое!) спокойно выдержало бы умеренную и даже полезную для здоровья прохладу. Во-вторых, что означает “у вас во Франции”? Зачем подчеркивать это “у вас”? Скорее всего Глеб ничего особенного не имел в виду, да только состояние Евы то и дело заставляет тревожиться по пустякам. Позавчера в голову вдруг взбрело, что утюг не отключила, причем посреди лекции. Так ведь неслась из университета на такой скорости, что прохожие на бульваре шарахались, как от сумасшедшего байкера. Утюг, конечно, стоял под кроватью, отключенный, а она целых полчаса не могла унять сердцебиение.
“Голимые нервы”, – сказало бы существо. Чей приезд (сама виновата!) Ева одобрила, не видя здесь ничего предосудительного. Молодым девушкам всегда хотелось в Париж, а тогда, как говорится, пуркуа бы и не па? Квартиру Ева снимала хоть и маленькую, зато двухкомнатную, так что приватность обеспечена. Да и Глебу хотелось сделать приятное, в конце концов Кэт могла (должна?) стать ее родственницей, а родню не выбирают.
– Ну вот, к вечеру здесь будет Африка, как говорит твоя сестра по…
– По матери.
– Значит, сводная сестра.
– А какая разница? Родная, сводная – не все ли равно?
– Конечно, все равно. Просто вы… Не очень похожи, если честно.
И опять усмешка, едва ли не двусмысленная. Из ванной доносится яростный шум воды, возгласы (что-то типа “вау!” и “супер!”), а значит, вполне уместно задать вопрос: зачем ты взял ее с собой? Из уважения к матери? Но уважение лучше бы проявить в следующий раз, когда мы с твоей матерью хотя бы познакомимся. Или ты так любишь сводную сестру, что не можешь отказать в просьбе свозить ее за границу? Так ведь есть замечательная страна Турция! Есть Египет наконец, солнечный Таиланд! Там и негров гораздо меньше, чем в нынешнем Париже, и отопление в апреле не надо включать, и вообще ей там будет очень здорово! Как это она говорит? Ага, “кайфово”, “супер” и полный All inclusive!
Но Ева вновь не задает вопроса. А ведь надо еще сказать про состояние, это важно. Ева готовилась, подбирала слова, интонацию, мысленно себя редактировала, не желая выглядеть навязчивой и пошлой мадам, желающей захомутать особь мужского пола. Честный, дескать, человек? Мужик то есть или не мужик? Тогда – женись! Она и за Глеба проговаривала ответные слова, и тоже единственно нужные, чтобы без испуга (даже тщательно скрываемого) и без выражения скуки на лице: ну вот, допрыгались!
На лице Глеба, однако, именно скука – если угодно, сводная сестра насмешливости. Человек подтрунивает, насмешничает, подкалывает, пытаясь что? Развеять скуку; любая же серьезность здесь – троюродная тетка, седьмая вода на киселе, а значит, со скукой совладать не может.
– Не возражаешь, если я тоже сполоснусь с дороги? – нарушает Глеб затянувшуюся паузу.
– Нет, конечно. Только твоя сестра, я вижу, пока не намерена освобождать ванную.
2
Знакомство было стремительным и легким, как снег над Дворцовой, выпавший аккурат перед Новым годом и кружившийся в воздухе невесомыми снежинками. Ева приехала к матери (они всегда встречали Новый год вместе) и, как обычно, в первый же день отправилась гулять по центру. Гулять еще тянуло, хотя притяжение родного города постепенно ослабевало; и в Эрмитаж хотелось зайти уже не только, чтобы насладиться, но и чтобы сравнить интерьеры и экспонаты с тем, что видела в Париже. Видя бедность коллекции импрессионистов, Ева с чувством превосходства отмечала: в д’Орсэ этих художников больше! А убранство Лувра, пожалуй, богаче будет, да и по времени оно старше на пару столетий… Ева еще не произносила “у нас” и “у вас”, чтобы не обижать старенькую сердечницу-мать, но невидимая демаркация уже разделила ее душу, пока что фифти-фифти.
В тот вечер европейская “фифти” явно перевесила, потому что Ева обнаружила каток, устроенный рядом с Александрийским столпом. Вначале она увидела синий забор: над ним сияли прожектора, за ним слышалась музыка, голоса и какое-то непонятное поскрипывание. Поднявшись на три ступени, Ева обрела нужную точку зрения и, надо сказать, обалдела. Всякое она видела, школьницей даже на демонстрации ходила на Дворцовую, добросовестно таская транспаранты с портретами вождей, но чтобы в таком месте – каток?!
– Скоро здесь начнут устраивать пикники. Будут приходить семьями, располагаться на брусчатке с водочкой и закуской, а потом хором петь: “Слушай, Ленинград, я тебе спою задушевную песню свою…”
Реплику подали снизу, там приплясывал на морозе высокий и (на удивление) легко одетый мужчина без шапки. Следом подали руку, хотя ступенек было всего ничего; и эта рука вкупе с иронией как-то сразу подкупили. Тут же стало ясно: вы – одной крови, и можно общаться “свободно и раскованно”, что они и делали те несколько дней (счастливых дней!) Евиных каникул.
Глеб так и ходил без шапки, ее заменяла копна густых и черных, как смоль, волос. Французский тип мужчины, что Ева во время одного “раскованного” пассажа и выдала. Другому бы польстило, Глеб же равнодушно пожал плечами, дескать, с галлами ничего общего не имею, я больше греков люблю. А потом уточнил: древних греков. И немного – средневековых. Я ими, собственно, и занимаюсь, кропаю “диссер” о преемственности мировоззрений афинян и византийских греков. Подкупило и то, что во время прощания, когда Ева пригласила его в Париж, Глеб не стал хвататься за приглашение. Сказал: у меня другие планы – когда потеплеет, хочу махнуть в Фессалию. Поедешь со мной?
До того, как оказаться в Метеорах, они проехали Афины, Микены и Дельфы. Кожа шелушилась под палящим солнцем, а древние камни накалялись от жары, которую (о, счастье!) сменял ледяной душ и включенный на полную мощь кондиционер в гостинице. Выходить наружу не хотелось, но Глеб то и дело тащил ее к какой-нибудь изъеденной временем колонне, к развалинам храма и говорил, говорил…
– В той цивилизации было минимум банальности. Каждый из себя что-то представлял, хоть и являлся частью целого. В мистериях принимало участие все население, и в театр целым городом ходили… Не жили, короче, уткнувшись носом в корыто, как теперь. Да, Сократа казнили, согласен. И рабы, конечно! Не будем забывать: на каждого свободного гражданина, дабы тот вкушал прелести греческой культуры и просто жил, работало до десятка рабов. Но каков все-таки результат?! Они ведь и христианство восприняли легко, едва ли не раньше всех, потому что готовы были. И такие подвиги самоотречения совершали, что просто диву даешься! Ладно, ты скоро своими глазами это увидишь.
В крошечном городке Коломбаки, что раскинулся у подножия скальных столбов, пафос достиг пика: Глеб таинственно усмехался, говоря, мол, завтра ты увидишь такое… И ведь оказался прав! Парящие в знойном прозрачном воздухе монастыри, будто взнесенные на вершины отвесных скал-столбов рукой могучего волшебника, казались воплощенным чудом, чем-то нерукотворным.
– Это же надо: карабкаться, как альпинист, по отвесному склону, с корзиной, наполненной камнями! А потом жить там, на голой скале, и каждый день поднимать на веревке эти корзины, и лепить монастырскую стену, как термит лепит свой термитник… Поразительная энергия заблуждения! Византийские греки ее еще имели, хотя позже и они ее растеряли. Это же сейчас в основном декорации, то есть, монахов в этих Метеорах – три калеки. Они еще в семндцатом веке на Афон сбежали, а теперь и вовсе осталось одно шоу для туристов…
Ни туристов, ни местное население Глеб не жаловал – это факт. Нынешних греков он иначе, как смешными усачами, не называл, дескать, бездарные потомки, озабоченные только тем, что сожрать на ужин: мусаку? Или сувлакью? Рассуждая об этом, Глеб менялся в лице, леденел, будто его поместили под холодный душ после пекла древних развалин. Итогом была та самая скука, исчезавшая лишь ночью, когда под упругой холодной струей из condition начиналось “сплетенье рук, сплетенье ног”…
Во время той поездки как-то забылось, что ей уже тридцать пять и что не так давно она рассталась с Пьером, с которым встречалась почти год. Внимательный и мягкий, Пьер проявлял жесткость лишь в отношении ее работы. Он заводил разговор об этом за ужином в ресторане, на уикэнде в Версале, за рулем “рено меган”, одним словом, ненавязчиво давил. Зачем тебе твоя история религии, лекции, университет? Есть же шикарный дом, сад, за всем этим надо ухаживать, а еще дети появятся! Пьер нередко интересовался; как себя чувствуешь, дорогая? Мы же практически не предохраняемся, и, быть может… Нет, он не пугался, напротив, он хотел детей. Да только у Евы что-то не вытанцовывалось. Не девочка, увы, и придатки когда-то воспалялись, так что предохраняйся или нет, а выше головы не прыгнешь. Да и протестовало что-то внутри, очень уж жалко было того, чего она добивалась, к чему упорно шла и за что ее ценили. Когда ее стали печатать франкоязычные издания, Ева сдержанно радовалась (хотя про себя – ликовала). И даже когда с ней в полемику вступил знаменитый Бернар Крюшо, язвительно высмеяв некоторые ее высказывания, она продолжала радоваться. “Великий и ужасный” Крюшо мало кого удостаивал критики, он не замечал коллег, как не замечают муравьев под ногами, так что знающие друзья Еву поздравляли, дескать, быть отруганной Бернаром – лучше, чем получить похвалу от десятка посредственностей. Когда же ей дали возможность прочесть курс в университете, Ева буквально прыгала от счастья до потолка.
И вдруг – от всего этого отказаться ради шикарного дома с садом и гипотетических детей? Конечно, если бы Ева забеременела, еще неизвестно, чем дело бы кончилось, да только состояние возникло не после многих ночей с Пьером, очень желавшим ее оплодотворить, а после немногих – с Глебом. Как он отнесется к этому известию? Тоже ведь не мальчик: когда-то был женат, после развода остался ребенок (девочка), в общем, отрицательный опыт имеется. И все же Ева была убеждена: Глеб не станет ее отрывать от дела, коему она посвятила если не жизнь, то лет десять жизни уж точно. Помеха в расстановке точек над i была одна – Кэт.
Это странное (“стрёмное”, по выражению самой Кэт) существо сбивало планы и вообще появилось здесь непонятно почему. В ее приезде было что-то вызывающе абсурдное, выходящее за границы нормы, а значит, не подвластное пониманию.
3
Перед уходом (убёгом?) Евы на лекцию еще раз обнаруживаются “негры”, теперь уже под окнами ее квартиры. Ева растолковывает: это – индусы, они держат здесь ресторан индийской кухни. А почему тогда статуи слонов у входа? Потому что в Индии водятся слоны. Да? А почему индусы такие черные? Когда Ева в бессилии оборачивается к Глебу, тот опять усмехается.
– Они, Катюша, почернели от зависти к нам. Ведь родина слонов – это, как известно…
– Россия?! – Кэт закатывается в очередном приступе хохота. – Как же я забыла? Россия – родина слонов, причем самых больших!
Ну и как это понимать? Он то ли над Евой издевается (этак утонченно, иезуитски), то ли подтрунивает над сестрицей.
Путешественников полагается кормить с дороги, но Ева ссылается на спешку. Значит, так: кофе на полке, круассаны в хлебнице, сыр и ветчина в холодильнике. Когда буду? Вечером. Если хотите, погуляйте пока по Нантеру, в центр поедем завтра.
За дверью она чувствует облегчение, что вообще-то удивительно. После трехмесячной разлуки прилетает любимый человек, отец ее будущего ребенка, а Ева улепетывает из квартиры едва ли не с радостью! К станции она шагает торопливо (хотя никуда не опаздывает), а в поезде начинаются мучения. Ева представляет, как любопытное существо озирает ее квартиру. Равнодушно скользит взглядом по ряду икон, разглядывает книги на полке и, не найдя ничего по вкусу, обращается к коллекции гжели. “Вау, какие лошадки! А тетки какие стрёмные?! В сарафанах, в платках, блин… Вот только слонов нет, да, Глеб? А ведь если мы – родина слонов, то их тоже надо налепить!” Далее существо заглядывает в шкаф и, не найдя ничего с надписью Nike и Adidas, разочарованно хлопает створками. Дескать, ни в какие ворота, нафталин и отстой! Откуда ей знать, что платья Евы стоят две тысячи евро каждое? Ну да, покупались они на распродажах, по цене, в десять раз меньшей, и что из того? Понимающие люди очень даже ценили умение Евы одеваться со вкусом, и в университете она нередко ловила на себе ревнивые взгляды коллег женского пола. Но то ведь – понимающие, а не потомки Чингисхана со жвачкой во рту… Финальным аккордом будет холодильник. Существо обязательно сунет туда курносый нос, чтобы перебирать баночки, пакетики и время от времени брезгливо морщиться. “Фу, какая гадость! Это разве сыр?! Это помойка голимая, выкинуть его на фиг!” Потом существо сломает кофе-машину, разольет оливковое масло; поскользнувшись на нем, грохнется на микроволновку, купленную неделю назад, и…
“Стоп, стоп! – говорит себе Ева, пересаживаясь на Chatelet. – Все нормально, и Катя – нормальный человек, пусть немного вульгарный, так что с того? Это твое напряженно-раздраженное состояние заставляет тебя делаться мизантропом. Посмотри вокруг: тысячи людей идут по своим делам, и что – все они кладези культуры? Средоточие хороших манер? Да нет же, они обычные, и ничего в этом плохого нет!” Надо сказать, станция Chatelet с ее длиннющими запутанными переходами и постоянным многолюдьем Еву всегда успокаивала. Здесь легко было затеряться, почувствовать себя мельчайшей частичкой броунова движения мегаполиса, упроститься до инфузории. Но вот еще одна станция пересадки, а дальше лекторская кафедра, и тут уж из инфузории опять надо дорастать до уровня homo sapiens, который, ко всему прочему, должен еще и учить.
Она еще не привыкла учить, практики-то никакой, если не считать коротенького курса, отчитанного еще на родине. Амфитеатр аудитории, на дне которого она находилась, нередко представлялся воронкой, центром Мальстрёма, который вот-вот утащит ее в бездонную пучину; но всякий раз Ева выплывала, постепенно обретая умения, подстраиваясь под здешний status quo и одновременно нарушая его, смещая в нужную сторону.
Уже само ее приглашение, по сути, было нарушением стереотипов или, как сказал месье Леви, актуальным экспериментом.
– Понимаете, здесь не Страсбург, это там в университете имеется теологический факультет, причем с двумя кафедрами: для протестантов и католиков. Это Париж, город многонациональный, поэтому… В общем, многие считают, что история религии в наших университетах не нужна.
– Чем же она вредна?
– Боязнь прозелитизма, знаете ли… Вдруг кто-то кого-то начнет ангажировать, допустим, стать христианином? То есть это само по себе не страшно, но что подумает сидящий рядом мусульманин?
– Ну, если вы этого боитесь, то я…
– Мы боимся, в том числе и критики от Министерства. Но ваш случай – это другое. Я внимательно читал ваши статьи… – Месье Леви обвел взглядом сидевших за столом заместителей. – То есть мы – внимательно читали. И пришли к выводу, что ваша точка зрения позволяет избежать этой опасности, даже наоборот: она будет способствовать распространению просвещенной терпимости.
– А также пониманию социального и культурного разнообразия нашей страны, – добавил моложавый, но уже полысевший заместитель.
Ева не любила политкорректных формулировок, этого обнищания языка, пусть и не родного. Но здесь ее сердце забилось в предчувствии каких-то новых перспектив, и она едва сдержалась, чтобы не закричать: да, да, я согласна! Это и в материальном плане была поддержка – с предыдущей работы она ушла, а на гонорары за статьи не очень-то разгуляешься.
– Но ведь со мной согласны не все, – осторожно проговорила она. – Например, месье Крюшо меня критикует, а он, как известно, авторитет…
Присутствующие сдержанно заулыбались.
– Месье Крюшо как раз и помог вас найти. Он ведь, можно сказать, компас в интеллектуальном море Франции. А насчет его авторитетности не беспокойтесь. Он в конце концов всего лишь философствующий публицист, а мы занимаемся образованием.
Теперь Ева тоже занималась образованием: дважды в неделю она всходила на подиум и, чуть робея, обводила взглядом амфитеатр. Галерка, как всегда, гудела, шелестела газетами, хрустела чипсами, равнодушная и к лектору, и к его предмету. Ева не питала иллюзий насчет большинства студиозусов – тут не престижная “гранд эколь”, куда надо набирать высокие баллы, в этот университет записывались на курс, а не поступали в полном смысле слова. А посему многие выбрали вуз по принципу: поближе к дому. Галерка была наполнена теми, кто спустя год уйдет из университета (в другой, чтобы и оттуда через год уйти), или “редублянтами”, по-нашему – второгодниками. И если на первых лекциях Ева еще задирала голову и даже голос повышала, дабы докричаться до шуршащих-жующих, то потом перестала. Ее слушатели, как она уяснила, сосредотачивались на первых двух рядах, где занимали места заранее, стараясь не пускать туда остолопов сверху. К этим “немногим, но верным” Ева и обращала речь, постепенно запоминая их имена, лица и распознавая: кто на месте, а кто отсутствует.
Сегодня Ева замечает, что отсутствует Жан-Клод. Его подружка Мишель здесь, но какая-то пригорюнившаяся, и Ева тотчас вспоминает случившееся перед прошлой лекцией.
Она спешила, потому что опаздывала, и вдруг, буквально в двух шагах от университета на проезжей части что-то лязгнуло, раздался глухой удар, затем послышались стоны. Вначале Ева увидела опрокинутое велосипедное колесо, которое вращалось; лишь потом из-за тротуарной клумбы показалась всклокоченная беловолосая голова. “Да это ведь Жан-Клод! И он весь в крови!” По лбу студента стекала красная струйка, заливая глаза, и Ева ринулась на выручку прямо по высаженным муниципалами фиалкам. Бледный и вроде как контуженный, Жан-Клод, встав на ноги, бормотал что-то типа:
– Pardon, j’ai eu un accident…
(Извините, я попал в аварию.)А Ева прикладывала к ране на лбу вытащенные из сумочки салфетки, пытаясь остановить кровь; та не останавливалась, салфетки моментально становились алыми и отбрасывались на клумбу. Она причитала, мешая французские слова с русскими (“Ой, ты, господи!” и т. д.), когда наконец Жан-Клод дрожащими руками достал платок, приложил к ране и попытался улыбнуться.
– Ну, как? Больно?
– Нет, все нормально. Я просто очень торопился, не хотел опоздать…
К ним спешили люди, спрашивали о самочувствии; и кто-то уже поднимал велосипед, пытаясь выправить покореженный ударом руль, кто-то прижимал к уху телефон, вызывая “скорую”. Ева же взялась собирать раскиданные по асфальту книги и журналы. Она складывала их в слетевшую с багажника сумку и вдруг заметила в одном из журналов свою статью. Та была исчеркана карандашом, на полях стояли какие-то пометки, но вникать в это, понятно, не было времени; да и место вряд ли подходило.
Потом, когда Жана-Клода увезли на “скорой” и шок прошел, ей было приятно вспоминать об этой исследованной вдоль и поперек статье. Насколько она знала, Жан-Клод был из семьи со скромным достатком (обычно такие студенты где-то работают), однако лекций не пропускал, буквально стенографируя ее речь. Удивленная столь редким умением, Ева поинтересовалась, где он научился стенографии. И Жан-Клод, смутившись, ответил про специально оконченные курсы, потому что диктофон, компьютер и другая техника – это очень дорого. Жил он далеко, в двадцатом округе, но слушать лекции ездил именно сюда, на велосипеде, что тоже было приятно.
После той лекции Ева подозвала Мишель, рассказала ей обо всем и заставила позвонить бой-френду. Оказалось, ничего страшного: ни переломов, ни сотрясения мозга; но вот сегодня Жана-Клода нет, а значит…
Пора, впрочем, начинать. Поначалу фразы следуют с паузами, Ева вроде как настраивает аудиторию на нужный ритм, успевая замечать: кто записывает, а кто ловит ворон, раскрыв рот (хотя тут и раскрытый рот дорогого стоит). Далее паузы укорачиваются, и вот уже речь льется потоком, течет и журчит, завораживая первые ряды и заставляя кого улыбаться, кого замирать в изумлении. Еще бы не замирать, если тебя погружают в глубь тысячелетий, куда сходятся тончайшие нити генетических цепочек с разных материков, от разных народов, проходя обратный путь от невероятного этнического многообразия – к прародительнице всего и вся. Да, да, уважаемые, всего и вся! Современная наука однозначно доказала, что все мы родственники если не в двадцатом, то в двухсотом поколении уж точно. В каждом из нас имеется ген, подаренный нам далекой праматерью, жившей на африканском континенте примерно 150 тысяч лет назад. А как мы тогда можем ее назвать? Конечно, Евой! Той самой, библейской, которую считали мифологическим персонажем, а она оказалась реальной, пусть и с поправкой на возраст!
Ненадолго прервавшись, Ева быстро озирает аудиторию: не видно ли умников, желающих провести параллель между именами “прародительницы всего и вся” и преподавателя? Но нет, никто не хихикает, не перешептывается (и впрямь “немногие, но верные”), и Ева переходит непосредственно к Библии, делая акцент на реальном ее наполнении, уходя от догматического пафоса. А нет догмы – нет и прозелитов, что, надо полагать, и привлекло месье Леви. Опять же, генетическое единство всех народов, надо полагать, способствует “пониманию социального и культурного разнообразия”, хотя утилитарный подход немного смешил.
Картина ведь разворачивалась грандиозная: то древнее лоно было неутомимо, оно рожало безудержно, торопясь выплеснуть из себя генофонд будущего человечества, будто Вселенная в момент Большого Взрыва. Рожали и другие, конечно, но их цепочки прервались, лишь эту женщину можно считать общим предком по материнской линии, лишь кроманьонская Ева проникла в будущее, продралась сквозь тысячелетия, чтобы ожить на созданном компьютером портрете, который демонстрируется, как доказательство. В этот момент даже гул галерки стихает. Пестрая публика, включающая три расы в любых пропорциях, от чистой ваксы и белокурости до разных оттенков желтого, коричневого и оливкового, с любопытством, а может, и с ревностью вглядывается в произведение машины, добросовестно смешавшей типологию
sapiens’ов всех мастей. И Ева торжествует, она была уверена: воспитанное на клипах поколение не останется равнодушным, видеоряд для них – альфа и омега, портрет сработает!Боль поднимается слева и снизу, охватывает живот, поясницу, пульсируя горячими спазмами. На секунду Ева теряет над собой контроль, лицо (она чувствует!) искажает гримаса, но роль надо играть до конца, и вот она опять улыбается.
– Что вы спросили? Я не расслышала.
С галерки повторяют вопрос, заглушенный приступом боли.
– Если существует Ева, то должен быть и Адам, верно? И где же он?
– Адам? Ну, конечно, должен быть… Но о нем мы поговорим в следующий раз.
Остаток лекции она проводит на автопилоте, косясь на часы и умоляя стрелку бежать быстрее. Эти минуты плохо отложились в памяти, ее охватил непонятный страх, будто она родит здесь и сейчас, схватки начнутся прямо на подиуме! А кого можно родить на таком маленьком сроке?!
По завершении подходит Мишель, благодарит за помощь.
– Да не за что… Как себя чувствует Жан-Клод?
– Врач сказал: несколько дней нужно лежать дома. Жаль. Сегодня была очень интересная лекция.
4
По идее, ей бы не лекции читать, не гостей принимать, а лечь в клинику, чтобы постоянно пребывать под присмотром врачей. Гинеколог, что осматривал ее неделю назад, качал головой: шансы есть, но и проблемы очень вероятны. Тридцать пять лет – сами понимаете, возраст критический. Ева честно рассказала про аборт, сделанный по молодости лет, и многолетнюю паузу, в течение которой безуспешно пыталась забеременеть. Что еще больше расстроило врача.
– Не понимаю: почему вы так поздно пришли? У вас ведь практически нет дороги назад!
А она так и хотела – чтобы не было обратной дороги, мол, будь что будет! Состояние вначале испугало, затем где-то в глубине начало зарождаться незнакомое радостное чувство. Оно набухало, росло, развиваясь гораздо быстрее плода, захватывая все ее существо, и остальное утрачивало смысл рядом с неодолимым инстинктом продолжения рода. Ну сколько можно рожать одни лишь слова?! Неужели эти жалкие закорючки на бумаге, эти сгустки звуковых колебаний (не менее жалкие) – все, что ты способна родить?! Решение, одним словом, было принято, и если бы не боль…
Добравшись до дому, Ева запирается в ванной и внимательно оглядывает в зеркале лицо. Уже покинувшая боль отложилась кругами под глазами, а это не комильфо, надо срочно замазать синяки крем-пудрой. Ева поворачивается к полке с косметикой и, обнаружив беспорядок, понимает: сюда совали курносый нос. И духи открывали, судя по витающему в ванной запаху, то есть, девушка явно не страдает комплексами.
Кэт тут же признается в проведенной апробации духов, только честность ее почему-то не радует.
– Неужели ты такие запахи любишь?! Они же и не пахнут совсем, половину пузырька нужно на себя вылить, чтобы запах пошел! Вот у меня духи – это вещь, хоть и не французские…
Она роется в своей сумке и, вынув объемистый пузатый флакон, сует Еве под нос.
– Попробуй. Нет, ты на руку капни, можешь побольше, мне не жалко! Ну как? Классный запах, да? У меня есть парень, Генка Зимин, так он от этого запаха просто улетает! Ну когда мы с ним этим самым занимаемся…
В ноздри бьет густой пряный запах вечерних духов. Ева никогда не любила такие запахи, они были чрезмерны, навязчивы, сейчас даже тошнота подкатывает, а следом и приступ боли может последовать, не дай бог… Ева с тревогой прислушивается к себе, но боли нет, и она возвращает флакон.
– А ты уже и этим самым занимаешься? – спрашивает она.
– Чем? – не сразу понимает Кэт.
– Тем, после чего дети родятся.
– А-а, поняла! – Кэт хохочет. – Занимаюсь, как же без секса? С шестнадцати лет занимаюсь, уж четыре года. Но детей – нет, не рожала. Зачем? Я, если что, сразу в мясорубку, и через месяц опять как новенькая.
– Ты уже делала аборты?!
– Ага. Четыре раза вроде бы. Или пять? Я моментом залетаю, если не предохраняюсь, то есть если этот дурень Генка чего надо забудет купить. Я ему сказала: если будешь забывать, фиг получишь! Ну того, за чем пришел.
По счастью, Глеб в кухне, колдует со столом. Ева исподволь оглядывает безмятежное лицо Кэт.
– А не страшно – в эту вашу… Мясорубку?
– Не-а, у нас теперь с наркозом делают. Раньше, как мне Танька рассказывала, подружка моя старшая, выскребали прямо так, без наркоза. Вот тогда – было страшно. Я боли боюсь, если честно, к зубному меня не затащишь. Там тоже с наркозом, конечно, но зубы лечить все равно в лом, неприятно очень…
Ужин проходит под аккомпанемент Кэт, которая умудряется опустошать тарелку за тарелкой и при этом – непрерывно болтать. Глеб наблюдает за женщинами с выжидательным видом и, когда ничего не происходит, вроде бы даже расстраивается.
– Улицу тут нашел интересную, – говорит он, разливая вино. – В Нантере твоем.
– Да? И какую же?
– Рю Сталинград.
– Обычное историческое название, – пожимает Ева плечами. – Такое же, как мост Александра Третьего.
– А я думаю, не совсем обычное. Символическое.
– Какой же здесь кроется символ?
– Сталинград – это ведь последний рубеж обороны. Дальше отступать нельзя, шаг назад – и полное поражение.
Глеб изъясняется загадками; и опять эта усмешка саркастическая, которая уже раздражение вызывает. Ужин заканчивается, и, хотя можно выйти на вечернюю прогулку, Ева, сославшись на усталость, укладывается спать. Закрывается в маленькой комнате, опускает жалюзи и лежит в темноте, вслушиваясь в долетающие из-за двери звуки. Ага, музыкальный центр включила! А вот и до телевизора добралась; далее – перелистывание каналов, гогот, а Глеб даже не заглядывает, господи, да за что же ей такое мучение?!
Глеб появляется спустя час (может, и два), пахнущий табаком, видно, курил на кухне. Ева делает вид, что спит, хотя на самом деле ждет прикосновения ли, слова… Но ни того, ни другого нет, Глеб плюхается на кровать и поворачивается спиной.
Наутро голова раскалывается, только положение хозяйки, принимающей гостей, обязывает, так что изволь проводить экскурсию. Как она мечтала об этом! Чтобы не банальными туристическими тропами водить Глеба, а показать свой, потаенный Париж, с тихими улочками Латинского квартала, с необычными памятниками, со стеной любви, с дешевыми кафе, где готовят так, что язык проглотишь… Город хотелось преподнести на раскрытых ладонях, повернув другим боком, мол, посмотри, как это здорово! А с этой стороны?
И вот, никакого настроения! Куда хотите? Туда, где урод на крыше жил?! Ева по привычке поднимает глаза на Глеба, и тот, резиново растянув рот, поясняет: урод – это Квазимодо. Катя недавно мюзикл посмотрела, теперь хочет в Нотр-Дам.
– Ага, там такая музыка классная! Хочешь послушать?
Кэт вынимает мобильный телефон, нажимает кнопку, и оттуда льется мелодия. Ева пожимает плечами.
– Ну урод так урод…
К концу дня она переполнена злорадством, потому что раздражаться уже бессмысленно. Ну, готова сказать она, и кого ты сюда притащил? Зачем ей Нотр-Дам, если она там по мобильнику орет: “Генка, полный улет! Знаешь, где я щас? Там, куда горбатый утащил свою цыганку! Не, точно, только на самый верх не забраться, в смысле – не пускают на крышу. Ну ваще…” А как она не хотела идти в Дом инвалидов, мол, на фига они мне сдались, я что, инвалидов приехала сюда смотреть?! Пришлось объяснять, что больничных коридоров с изувеченными людьми она не увидит, это все в прошлом; так она все равно на могилу Наполеона смотрела, скрывая зевоту! А рестораны ей зачем? Она же не понимает вкуса вина, морщится от “Мерло” пятилетней выдержки, кислятина! Ей полусладкого подавай, а его здесь днем с огнем не найдешь, это ж не магазин “Лента” на Приморском шоссе и не забегаловка на Разъезжей!
Только Глеб и сам это прекрасно видит, порой кажется: он нарочно мучает Еву, прямо садист какой-то. Но ведь и сам мучается, вот в чем загвоздка! Ева тоже не слепая, видит, как леденеет его лицо, прямо как тогда, в Дельфах, когда он заметил двух американцев (а может, немцев), которые мочились на древние руины, зайдя за колонну, да еще гоготали при этом. Под ногами валялись камни, и Ева, чувствуя обуявшее Глеба бешенство, буквально повисла у него на руках: прекрати, ты же в тюрьму сядешь!
– Знаешь, о чем меня сегодня спросила твоя сестра?
Они наедине (Кэт принимает водные процедуры, а это надолго).
– О чем же она спросила?
– Не еврейка ли я? Имя, говорит, у тебя какое-то еврейское – Ева!
– Да? – Глеб отворачивается к окну. – А ты не еврейка?
– Ну знаешь… Меня за такой вопрос, между прочим, с работы бы уволили!
– Надо же… А вот меня уволили за другое. Точнее, вынудили уволиться. У нас, сказали, эта проблематика – греки с византийцами – не пройдет. И предложили защиту в такой Тмутаркани, что я плюнул и ушел из института.
Что-то проясняется, но лишь отчасти. Неприятно, когда к делу твоей жизни относятся пренебрежительно, но причем здесь Кэт?! В конце концов у Евы есть связи, могли бы найти чего-нибудь здесь, вначале грант, потом, глядишь, работу… Поглядывая на дверь ванной, Ева прикидывает варианты, едва ли не радуясь тому, что у Глеба появился повод переехать во Францию. А ведь есть еще самый главный аргумент – будущий ребенок!
Наконец, она решается:
– Ну если там тебя ничего не держит, то… В этой квартире места хватит и двоим.
– Рю Сталинград, – произносит Глеб, глядя за окно.
– Ты о чем? Я вообще-то живу на другой улице…
– Я об отступлении за последний рубеж. И о поражении, которое уже произошло. А если произошло, причем повсеместно, то какой смысл куда-то переезжать?
5
Зря она вчера полезла на Эйфеля, не для нее подобные развлечения. К лифту тянулась огромная очередь, они уже хотели отказаться от подъема, и тут Кэт заканючила: давайте слазаем, а то нечего будет Генке рассказать! Тут-то и выявилась в полной мере разница в возрасте и физической форме. Рыжая куртка постоянно мелькала где-то вверху, на пролет выше, будто там скакала огромная белка, то и дело вопрошавшая человечьим голосом: “Эй, где вы застряли?! Давайте быстрей!” Это была машина, терминатор в женском обличье, способный прыгать вверх через три ступени. Ева же с трудом переставляла вдруг опухшие ноги, мысленно говоря: и куда тебе рожать, старая грымза? Плюнь на это дело! Пусть вот эти рожают – таких же белок или терминаторов, все равно. Она с облегчением узнала, что на верхнюю смотровую площадку не пускают, доступ ограничили вторым уровнем. А Кэт известие страшно расстроило, Генка такое, похоже, не простит…
Теперь на тех же опухших ногах она вынуждена всходить по винтовой лестнице в кабинет месье Леви. Полированный стол перед начальником блестит, и уже приготовлена чашечка кофе (она отражается в столешнице, как в зеркале). Спасибо, только я со сливками пью… Месье Леви делает легкий взмах рукой, и на зеркальной глади, как по волшебству, возникает кувшинчик.
Дальше волшебство кончается, начинается проза жизни. Ей вежливо, но настоятельно рекомендуют подавать материал в более простом виде, желательно с примерами из религиозных воззрений разных народов. Разных, понимаете? Чтобы соблюдался баланс. Ева понимает, только где взять весы, чтобы выверить этот баланс? А вот это ваши проблемы, вы же разрабатывали курс. Странно: на лекциях руководство не показывалось, значит, докладывает кто-то из слушателей. И хотя это в рамках нормы, таких даже “стукачами” не назовешь, осадок остается мерзкий, будто за тобой подглядели в замочную скважину и сделали оргвыводы.
– Сами понимаете, конфликт с Министерством нам не нужен.
– А есть конфликт?
– Нет, но… Все возможно. Поэтому сосредоточьтесь на особенностях разных конфессий, причем в равных долях. Два занятия – мусульманство, два – иудаизм, причем без оценок и, так сказать, ангажемента. А современная наука пусть существует сама по себе. Вы ведь пытаетесь… Минутку!
Из-под зеркала стола (опять волшебство?) вынимают газету, раскрывают и зачитывают:
– “Это попытка создать гибрид крестьянской повозки и современного лайнера
Air Bas. Но такой гибрид, увы, не жизнеспособен”.– Цитата из месье Крюшо? – усмехается Ева.
– Неважно, откуда. Важно, что это правда.
После этого всходить на подиум – никакого желания, а надо. Где Жан-Клод? Где Мишель? Их нет, значит, и опереться не на кого, придется читать для этих “белок”, что забрались повыше и хрустят своими чипсами. Ева представляет, как на нее взирают хитрые беличьи мордочки, дескать, мели, Емеля, только попроще! Среди них возникает царственная холеная “белка” (аватара месье Леви) и грозит лапкой: попроще, не забывай! Откуда-то эти существа знают, что Ева беременна; да только куда ей до прародительницы! Она и одного-то ребенка не может выносить, то и дело приступы боли, а тогда – фак ей! И вот уже весь амфитеатр показывает средний палец, гогочет над бездарной тезкой, неспособной к продолжению рода…
Сойдя с поезда, Ева сворачивает налево и вдруг останавливается.
Rue Stalingrad, – читает она на стене старого каменного дома. И напротив – Rue Stalingrad, и дальше то же самое, так что идти по улице (а это – дорога к дому) совсем не хочется.После минутного колебания Ева направляется в сквер, где вдоль платановой аллеи расселись на скамейках престарелые обитатели Нантера, греясь под робким апрельским солнцем. Усевшись и вытащив пачку купленных по дороге сигарет (а ведь два месяца назад бросила!), она закуривает. Что явно не по душе сидящей напротив старухе в обвисшем коричневом берете. Надо же, уставилась! Того и гляди заорет: “Понаехали тут всякие! Черные, русские, житья от вас нет!” Старуха качает головой, но Ева продолжает дымить, потому что ей “по барабану”, как выражается Кэт. Она бы еще и напилась с большим удовольствием, выдув бутыль какого-нибудь сидра или дешевого красного вина. Ты, бабуля, наверное, такое пьешь? С горя, когда твой любимый Ле Пен проиграет на выборах?
Ева не знает, пьет ли старуха, голосует ли за Ле Пена, просто ее переполняет обида. Тоже мне, гениальный образ: гибрид крестьянской повозки и самолета! А сам-то кто? Выскочка, из телевизора не вылезаешь, раболепствуешь перед обывателем, за что тебя в серьезном научном сообществе и не ценят! Старуха вроде как воплощает собой ненавистного Бернара Крюшо, и Ева (мысленно, конечно) бросает ей в лицо “стих, облитый горечью и злостью”…
Никому, по сути, не нужно ее странное, нетипичное мировоззрение, всем требуются штампы. На одной из первых лекций, помнится, из зала раздалось: “А вы сами верите в Бога?” И Ева, даже обрадовавшись вопросу, взялась рассуждать о великом и таинственном Нечто, что ведет с нами диалог на протяжении тысячелетий. И об отдельных фразах в этом диалоге, которые воплощали в своих учениях Платон, Будда, Зороастр, Христос, Мухаммед… Нечто говорит с нами так, как считает нужным, и на том языке, который мы в силах понять. Поэтому не может быть никаких предпочтений одного другому; и никаких иерархий не должно быть, религии, в сущности, равны, и наука здесь вовсе не помеха. Чувствуя, что ее речь уже за гранью понимания студиозусов, она не могла остановиться, растолковывая, что шесть дней творения могут с тем же успехом быть шестью миллиардами лет творения, какая разница? И трилобиты вместе с динозаврами, пусть о них и молчат священные книги, – такие же стадии этой гениальной лепки из живой материи, которой занимается творящее Нечто…
Отсюда, с этой скамейки, Ева представляется себе напыщенной дурой, родившей еще несколько сот звуковых сгустков-слов. Она тушит сигарету (в урне, чтобы не получить костылем от старухи), озирает голые пока что платаны и вдруг понимает: она – такая же! Деревья на аллее безжалостно подрезаны садовниками, и как нелепы, трагичны обрубленные секаторами сучья!
6
А не такая уж примитивная эта Кэт! Культурное наследие, понятно, она пустила побоку, но на своем уровне осваивала Париж семимильными шагами. Испещрив карту какими-то отметками, она быстро научилась ориентироваться в хитросплетениях метро, чтобы добираться до нужных магазинов, в общем, могла спокойно путешествовать в одиночку. Теперь они существовали наособицу – разыскав живущего на Монмартре однокурсника, Глеб сбежал к нему, а Ева… Отсутствие необходимости кого-то опекать и радовало, и бесило. Черт возьми, ты к кому приехал?! Ты где-то там бражничаешь, изливая душу (израненную, разумеется!), а я должна сидеть, как на иголках, ожидая прихода твоей сестрицы?
“Белка” всегда возвращается с добычей, как и положено запасливому зверьку. То кроссовки притащит, в которых потом весь вечер разгуливает по квартире, то безвкусную “бранзулетку” или очередные пахучие духи. Когда она обнаруживает магазин, где все товары – по десять евро, в “дупло” притаскивает целый ворох тряпья, обуви, парфюмерии и т. д.
– Не ходишь по таким магазинам? Нет?! Ну ты даешь… Это ж даром, считай, у нас все это втридорога продают! Я сама, конечно, не додумалась бы зайти туда, мне одна наша тетка посоветовала.
– В каком смысле – наша?
– В смысле русская. Оказывается, наших здесь много, не одни только негры и индусы живут…
Ее умение идти на контакт (причем не только с “нашими тетками”) поражает. В один из вечеров они вместе выходят за продуктами в
Monoprix, и Ева наблюдает своеобразный театр пантомимы. Кэт общается с продавцами с помощью жестов, подмигиваний, хохота и – вот удивительно! – добивается, чего нужно! Она владеет какой-то третьей сигнальной системой, где отсутствуют слова, выстроенные в длинные и скучные периоды, зато результат носителю этого “эсперанто” – гарантирован.– Не так страшен черт, как его малюют! – говорит она, выкладывая из пакетов продукты. – Тут можно жить, ей-богу!
– Серьезно?! – делано округляет глаза Ева. – А как же эти, что почернели от зависти к нам? Не мешают?
– Да нормальные они ребята. Я, между прочим, к ним зашла как-то перекусить, так они меня с ног до головы облизали. Только очень уж остро готовят, я после этого полдня “фантой” отпивалась.
Ева не могла бы назвать это завистью, но что-то похожее в душе набухает, как дрожжевое тесто. Этот мир заточен под Кэт, он предназначен Кэт, соответствуя ей, как колодка – тачаемой обуви. Если здраво рассудить, именно Кэт является новой Евой, которая пока что делает аборты, но еще, будьте уверены, даст начало новой генерации-популяции. Великое творящее Нечто (ха-ха-ха!) вылепило это существо, сделав его подлинным венцом творения, остальные же представители вида могут отдыхать. Эти горшки – неудача горшечника, а вот Кэт – удача, форма простая, надежная и долговечная.
Ева не сразу улавливает насмешливую интонацию – Кэт ведь постоянно гогочет. И вдруг становится ясно: существо подтрунивает над ней, оно (она?) уже пригляделось, кое-что поняло и выставило преподавательнице оценку. Какую? Троечку, возможно, еще и с минусом. Существо догадалось, что Ева не выбилась в первачи, что жизнь здесь трудна, хоть и по-своему, и она тянет лямку, как и многие другие, сбежавшие от хамства, унижений, нищеты и обретшие – что? Еве еще повезло (так считали многие), но, копни глубже, найдешь те же натянутые жилы, и границу возможностей тоже увидишь отчетливо и трезво. Граница проходила по шкатулке с дешевыми украшениями, по гардеробу с распродажными платьями, да и по квартире этой съемной, которая никогда (что за страшное слово?) не станет твоей. А главное, возраст! Она далеко не старая, казалось бы, живи и радуйся, ан нет! Чего-то в ее жизни уже не будет никогда (нет, это жуткое слово!), и если в этот момент здоровое, полное сил существо, входящее в лучшую пору, наблюдая за тобой, прячет усмешку…
– А почему у вас нет детей? – звучит однажды вопрос.
– Почему? Потому что не хотелось, ну и… Возможности не было.
– Ну тогда уже и не будет.
– Почему это – не будет?
Кэт молчит.
– Нет, мне интересно: не будет – почему?
Но существо лишь игриво сверкает беличьим глазом: мол, по кочану! И как тут не взорваться? Как не заорать, ведь любому терпению есть предел, особенно если курносый нос суют в кухонные дела.
– Так не принято, понимаешь?! Здесь, – Ева тычет в пол, олицетворяющий сейчас исконную Францию (ее Францию!), – так не принято. Нельзя даже заходить в кухню, когда хозяйка готовит! Тем более залезать в кастрюли и давать дурацкие советы!
Ева кричит что-то насчет пельменей, мол, готовь их у себя на кухне, а сюда – не лезь! В общем, теряет лицо, существо же с непонятной ухмылкой удаляется в комнату. Проходит полчаса, час, Ева, наконец, выбирается из кухни, желая извиниться, но Кэт не видно. В комнатах ее нет, в ванной – тоже, а значит…
Самое ужасное, что она не может дозвониться до Глеба. Ну и кто он после этого? Сукин сын, навязал ей свою сестрицу, а сам пропал! Ева торопливо одевается, бежит к станции, но по перрону слоняется лишь парочка клошаров. Она прочесывает улицы Нантера, заглядывает в кафе, бистро, еще работающие магазины, и надежда, что Кэт осталась в этом районе, тает. На улице уже стемнело, Еву опять охватывает паника, и она лихорадочно тычет в кнопки мобильного. Она не внесла номер Кэт, так что надежда одна: Глеб.
Наконец, отвечает осиплым (пьет, что ли?) голосом. Нет, не звонила. А разве что-то случилось? А-а, из дому ушла… Так она там, на родине, иногда и на неделю пропадает, но потом всегда находится. И тут никуда не денется, не переживай.
А Ева переживает, здесь ведь не Швейцария, статистика убийств и пропаж без вести – ого-го! В прошлом году трое чернокожих подростков у нее самой едва сумку не отобрали (в такое же темное время), и у одного, она заметила, был нож. Что было бы, не раздайся лай собаки, которую выгуливал хозяин? А то Ева тоже пополнила бы статистику, оставив маму безутешной, а студентов – необразованными.
Она все-таки уговаривает Глеба встретиться на
Place de Clichy. По дороге Ева озирает полупустые перроны, входящих в вагон людей и один раз даже замечает надпись Nike. Вот только куртка не рыжая, а красная, и обладатель ее – мужского пола. На станции Chatelet людей немало даже в поздний час, но все они какие-то одинаковые, безликие, будто рожденные новой Евой, которую (абсурд!) разыскивает по закоулкам мегаполиса Ева старая…Глеб и впрямь нетрезв, да и раздражен изрядно. Что делать? Понятия не имею. Я даже не знаю: кто виноват?
– Слушай, не паясничай, а? Это чужая страна, здесь запросто можно нарваться на неприятности! И это еще мягко сказано!
Ева вспоминает, что Кэт говорила о какой-то “нашей тетке”, живущей на
Campo Formio. Значит, едем туда и обследуем улицы, глядишь, и обнаружим в какой-нибудь забегаловке. Пока трясутся в метро, Глеб несколько раз отхлебывает из маленькой стеклянной бутылки. Сизая щетина, мятый плащ и “мерзавчик” с коньяком делают его каким-то другим, незнакомым человеком. Не тем, кто подавал ей руку на Дворцовой, кто поднимался с ней к парящим в воздухе монастырям… Он даже шаркать стал, как старик – идет за Евой и шаркает!Они кружат по спирали вокруг станции метро, расширяя район поисков, и вдруг – красные фонарики, иероглифы, и еще иероглифы, то есть попали в
china town. Глеб присаживается на поребрик и машет рукой, мол, прекращаем эту бессмысленную гонку за тенью!– Вставай!
– Зачем?
– Сейчас многие еще сидят в кафе, у нас есть шанс ее найти.
– Ты думаешь, она в этом нуждается? Чтобы мы ее нашли? Она просто растворилась в своей стихии, неужели ты не поняла? Это ее жизнь, это ее время, так не мешай же ей! И вообще не задирай нос!
– Я задираю нос?!
Она уже забыла о своих рассуждениях насчет “новой Евы”, она во власти тревоги – той вечной женской тревоги, что вспыхивает в преддверии несчастья, как этот китайский фонарик.
– Задираешь! Дай вам волю, вы их в газовые камеры отправите, господа интеллектуалы. А она – плоть от плоти этой жизни, часть этого огромного Китая! – Он делает круг рукой. – Вся планета сейчас – Китай, муравейник, и если в этот муравейник попадает жук – ему кранты! И поделом! Нечего быть жуком, становись таким же муравьем!
Пауза, тишину нарушает лишь тихая китайская музычка из ближайшего ресторана.
– Так ты за этим ее сюда привез? Чтобы она здесь растворилась?
– Я ее привез, чтобы “духовки” не было.
– Чего-чего не было?!
– Чтобы не тянуло о духовности болтать, о высоких материях. Вот жизнь, настоящая, смотрите на нее и подчиняйтесь! Эта жизнь стремительно размножается, плодит себе подобных, и правильно!
Боль простреливает внезапно, поясницу будто обручем схватывает.
– А остальным… Извини, что-то нехорошо мне… – Ева набирает в легкие воздуха, делает выдох. – А остальным плодить себе подобных – разрешается?
– Остальным – не надо. Бессмысленно.
Фонарик вдруг делается нестерпимо ярким, режет глаза, и Ева заслоняется ладонью. На пороге возникает силуэт, кажется, это китаец. Потом их становится двое, а может, это слепящий свет умножает силуэты. Фонарик все ярче, он сияет, как солнечный диск, потом внезапно меркнет (перегорела нить?), и Ева погружается в темноту…
7
Глеб оказался прав: Кэт спокойно переночевала у новой знакомой, после чего (ну и ну!) рванула в Диснейлэнд, чтобы растратить остатки денег. Собственно, им и оставалось всего ничего, пара дней, так что деньги были нужны разве что на фрукты, которые Глеб принес в больницу. Но Ева вежливо отказалась: здесь это не принято, и так хорошо кормят. Ей хотелось, чтобы он побыстрее ушел. А он не уходил, опять кривил лицо в усмешке и говорил, что Кэт не желает уезжать. То есть сейчас деваться некуда, виза-то кончается, но она грозит вернуться.
– А как же Генка? – разлепила запекшиеся губы Ева.
– Никак. Послала она уже Генку, у нее теперь другие планы.
Странно: ей это было абсолютно неинтересно. Она знала, что видит Глеба последний раз, и хотела одного: чтобы “раз” не очень затягивался. Потом были процедуры, ее клали под капельницы, что-то из нее вычищали (неужели не все вычистили?), и опять ей было все равно. На больничной кровати лежало чье-то чужое тело, не очень-то нужное Еве. Ценность тела стала условной, дежурной: если без костыля нельзя, пусть будет костыль.
Все это, впрочем, в прошлом, а сегодня она должна прочитать первую после вынужденного перерыва лекцию. Подиум привычен и одновременно – чужд, будто что-то здесь переменилось. На самом деле (Ева это знает) переменилась она, тот красный фонарик влетел внутрь шаровой молнией и сжег нечто такое, из-за чего ей уже не стать прежней. Ну и ладно.
Она медленно поднимается по ступеням, приближается к кафедре и оглядывает амфитеатр. Вон беловолосая голова Жана-Клода, рядом любопытные глазенки Мишель, желающей услышать нечто значительное, ну хотя бы занятное. А значит, Ева не должна подкачать. Она должна родить эти слова, выпустить их в мир, и чтобы они не умерли сразу, не были выкидышами, а хоть немного пожили, поработали, стали для кого-то радостью…
Она прислушивается к пустоте внутри, затем поднимает руку.
– Пожалуйста, потише. Кажется, вы хотели узнать про древнего Адама? Я вам расскажу про него.
∙