Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 2011
Александр Мелихов родился г. Россошь Воронежской области. Окончил матмех ЛГУ. Прозаик, литературный критик, публицист. Зам. главного редактора журнала “Нева”. Автор нескольких книг прозы, лауреат многих литературных премий. Живет в Санкт-Петербурге.
ПУБЛИЦИСТИКА И ОЧЕРКИ
Александр МЕЛИХОВ
Зов предков
или горький опыт?
Что такое культура и для чего она нужна, мне открыли самоубийцы. Когда я начинал работать с людьми, пытавшимися добровольно уйти из жизни, я заранее трепетал, с какими страшными трагедиями мне предстоит столкнуться. Но оказалось, что практически ни с кем из них не случилось ничего такого, чего не случалось бы с каждым из нас. Только мы преодолели этот соблазн, а они не преодолели, у нас сработала какая-то система защиты, а у них не сработала. И я стал размышлять, что же это за система, позволяющая нам преодолевать обиды и утраты.
Я не сразу заметил, что среди немалого числа страдальцев, с которыми меня свела судьба, не встретилось ни одного, кого бы привела к краю пропасти потеря имущества – сгорела дача, разбилась машина, – утрата убивала лишь в сочетании с унижением. На первых порах я пытался приуменьшать беды своих пациентов, но быстро понял, что требуется ровно обратное. Это о потерянном портфеле можно сказать приятелю: да туда ему и дорога, он был старый, немодный, тебе не к лицу. Но об умершем отце уже так не скажешь: туда ему и дорога, он был старый, немодный, тебе не к лицу…
И если у девушки погиб возлюбленный в горах, ей нужно говорить не то, что ты, мол, найдешь еще десять таких, что будь он умный, так сидел бы дома, но ровно противоположное: таких, как он, больше нет, он и погиб оттого, что был храбр и романтичен, никто в мире так не любил, как вы, если бы люди узнали о вашей любви, они бы стали слагать о ней легенды – и эта красивая сказка вновь пробуждает волю к жизни. Ибо убивает не само несчастье, но ничтожность, некрасивость этого несчастья. А вот если перед нашим горем гнутся горы, не течет великая река, и древо с тугою к земле приклонилось, то нам уже легче. Если человеку удается создать красивую сказку о своей беде, перевести ее из жанра бытовой драмы в жанр трагедии, он наполовину спасен.
Именно это и делает культура. Она создает красивый образ мира и нас в нем и тем преодолевает экзистенциальный ужас – совершенно обоснованное ощущение нашей мизерности в бесконечно огромном безжалостном мироздании. От этого ужаса нас спасает только фантазия, наша способность ставить воображаемое выше реального. В чем, собственно говоря, и заключается пресловутая духовность.
Обычно думают, что культура – это некое красивое облако, имеющее слабое отношение к нашей грешной земле, где правит злато и особенно булат. Однако на самом деле культура – это и защищающая нас броня, это и фундамент, на котором стоят государства, это и сокрытый двигатель науки и военного дела – но она же может оказаться и оружием, вдохновляющим террориста. Культура может порождать как всеобщую терпимость друг к другу, так и яростную вражду – когда на нее, на систему оборонительных иллюзий кто-то вольно или невольно покушается.
Вы замечали, что почти все сигналы нашего тела это сигналы боли – там жмет, там трет, там жжет… Это удовольствия нужно организовывать специально, а боль – воистину праздник, который всегда с нами. Вот и наша психика прежде всего обезболивающее, преображение ужасной реальности во что-то мало-мальски красивое и переносимое. А национальная культура – это коллективное обезболивающее целого народа, это крыша над головой, которая прикрывает от его глаз черную бездну безжалостного космоса.
Так и как же любой народ будет относиться к тем, кто станет вольно или невольно разрушать эту крышу?
Либеральные идеологи не раз дивились, почему народ не желает простить либеральным реформаторам такие лишения, которые можно считать разве что мелкими неприятностями в сравнении с теми страданиями, какие он претерпевал со стороны модернизаторов авторитарных, вроде Петра или Сталина. Кому, однако, прощается если не все, то очень многое. Ответ обычно дается самый естественный, то есть самоутешительный: если женщина меня не ценит, значит, она испорченная дура, если народ предпочитает тиранов, а не нас, таких гуманных и просвещенных, значит, это нация рабов и садистов, обожающая поклоняться убийцам.
Но коли так, отчего народ не сложил ни одной песни о Чикатило? Почему настоящие убийцы в тюрьмах совершенно не склонны проникаться преданностью надзирателям-садистам?
Все разговоры о нации рабов – либеральные самоутешительные сказки. Человек всегда испытывает неприязнь к тем, кому вынужден подчиняться не по доброй воле, и, более того, всегда испытывает тайную или явную ненависть ко всякому, кто внушает ему страх. Люди почитают и охотно повинуются тирану лишь до тех пор, пока видят в нем орудие своих целей. И если какой-то тиран – особенно если не за их счет, а тем более в прошлом – наворотил целую гору подвигов вперемешку с горой ужасов, потомки стараются закрывать глаза на ужасы, ибо воспоминания о подвигах предков укрепляют их экзистенциальную защиту, ослабляют страх ничтожности, а именно он главный враг и разрушитель человеческого счастья.
Модернизаторы же, которые не ставят перед народом великих целей, не поддерживают в нем абсолютно необходимую каждому народу иллюзию собственной исключительности, но всего лишь предлагают ему уподобиться некоей норме, сделаться в лучшем случае двенадцатым в дюжине лидеров, – они экзистенциальную защиту разрушают. Ибо представление о собственной дюжести разрушительно как для личности, так и, в неизмеримо большей степени, для народа. За какие же коврижки народ станет прощать хоть малейшие неудобства планировщикам, которые, перестраивая дом, оставят хозяев без крыши над головой? Пускай страдания не столь уж невыносимы, но зато они вовсе не имеют высокого оправдания. Лишения, вызываемые либеральными преобразованиями, могут быть оправданы только в том случае, если они будут сопровождаться укреплением национальной экзистенциальной крыши.
Можно выразиться и так: модернизации России препятствует культура как система экзистенциальной защиты. Однако сегодня обладает серьезным влиянием и другая точка зрения: модернизации препятствует культура как система исторически сложившихся стереотипов мышления и чувствования. Весьма широко и последовательно эта концепция развита в фундаментальной монографии Игоря Яковенко “Познание России. Цивилизационный анализ” (М.: Наука, 2008). Слово “цивилизационный” здесь вполне уместно, хотя речь идет лишь об одной национальной культуре: культуры объединяет в цивилизацию общая система экзистенциальной защиты, а Россию ни с какой группой культур пока что не связывает открытое или молчаливое соглашение о совместной избранности, поэтому она вынуждена строить собственную экзистенциальную крышу в индивидуальном порядке. Что, на мой взгляд, и есть главный признак особой цивилизации – одиночество.
Одним из основных в концепции Яковенко является понятие синкрезиса – такого состояния общества и культуры, когда все переплетено со всем и ничто не выделилось, не обособилось. Между тем, считает Яковенко, история человечества есть процесс бесконечного дробления изначального синкрезиса, а вот русской культуре присуще фундаментальное стремление обратить историю вспять, к слиянию всех функций воедино. Русскому традиционалисту, по Яковенко, крестьянин, продающий собственный урожай, и государственный директор завода милее профессионального торговца и хозяина-капиталиста не потому, что последние наживаются на чужом труде (разговоры об этом лишь рационализация, идеологическое прикрытие истинных симпатий и антипатий) – традиционалисту более высокий уровень синкрезиса дорог сам по себе, ему дорого слияние в одном лице производителя и торговца, властного распорядителя и собственника.
Гипотеза весьма небанальная, но верная ли – другой вопрос. На мой, например, непросвещенный взгляд, человек тянется к наименее унизительной для него ситуации, к ситуации, наименее разрушительной для его красивого представления о самом себе. Когда он вынужден покупать картошку по слишком высокой, по его мнению, цене (то есть проигрывать в состязании с торговцем), он чувствует свое поражение менее унизительным, если видит, что и победителю эта картошка далась с большими трудами, да и заработал он на ней не так уж много. Поражение же в соперничестве с посредником, который победил его, не пролив ни капли пота, а потом еще и укатил на роскошной машине, происходит с куда более разгромным счетом.
Точно так же разрыв между рядовым работником и директором, которого и самого в любой момент могут снять (да и доходы их различаются пусть в разы, но не в сотни и не в тысячи раз), – такой разрыв куда менее беспощадно раскрывает человеку глаза на его беспомощность. А социальные унижения ранят нас так мучительно именно потому, что наша униженность в социуме раскрывает нам глаза на нашу униженность в космосе, униженность в миру – на униженность в мироздании.
Однако Яковенко полагает, что, выражаясь научно, структуры обыденной ментальности базируются на архаических установках: что бы мы ни воображали в своих сознательных рационализациях, поведение масс скрытым образом управляется, казалось бы, забытыми механизмами понимания и переживания. Вплоть до того, что гражданская война и массовый террор конца тридцатых лишь на поверхностный взгляд есть уничтожение и устрашение социальных конкурентов, – на деле это реализация особого механизма самоуничтожения нетрансформативного социокультурного целого.
Идея, что говорить, мощная. Мощная настолько, что ее доказательство требует огромного расширения фактической базы – научный мир соглашается пойти на революционный пересмотр привычных парадигм, только если у него не остается никакой возможности этого пересмотра избегнуть. Однако лично я даже не представляю, каким способом можно доказать, что ненависть к торговцам или собственникам порождена не открытыми хотя бы самонаблюдению социальными или экзистенциальными мотивами, но лишь стремлением сохранить уровень синкрезиса. И вообще неясно, каким в принципе методом можно различать глубинную культурную инерцию и ее прикрытие (рационализацию). Тем более что и любая наша система доказательств тоже может и сама быть лишь рационализацией, маскировать более глубинные влечения. (Лично я в этом убежден – в том, что всякое мышление есть подтасовка, подгонка под желательный результат.)
Поиски под текущими социальными мотивами происков архаических слоев культуры порождают очень серьезные вопросы. Каков материальный носитель этой невидимой архаики, где она хранится и через какие механизмы воздействует? Почему именно она всплывает во время катаклизмов, а не исчезает, напротив, окончательно под напором требований мучительной реальности? Где тот управляющий центр, который заставляет общество (рядовую массу, а не идеологизированных лидеров) освобождаться от не поддающегося обновлению “человеческого материала”? Ответы на эти вопросы требуют объединенных усилий психологов, историков, культурологов, чтобы довести смелую и масштабную гипотезу до уровня более или менее развитой научной теории.
Кстати, эта теория, будь она построена, дала бы оригинальный ответ на вопрос, почему тиранам прощаются их зверства: они служат орудием той же архаики, которой бессознательно повинуются сами массы.
Однако самым убедительным аргументом в пользу скрытого воздействия архаики на современность были бы практические приложения парадигмы И. Яковенко. Иными словами, если бы мы сумели как-то воздействовать на архаические структуры, и, вследствие того, их разрушение привело бы к ослаблению современных антимодернизационных настроений, это очень весомо говорило бы в пользу автора. Однако, насколько я мог заметить, в своем солидном томе И. Яковенко занимается именно познанием России, а не социальной инженерией, стараясь скорее постичь, чем изменить. Практические выводы его идей обсуждаются больше в другой книге – “Манихейство и гностицизм: культурные коды русской цивилизации” (М.: Русский путь, 2011), принадлежащей перу уже двух авторов, И. Яковенко и А. Музыкантского. Причем обсуждаются в основном именно в главах Музыкантского.
Описание манихео-гностической парадигматики дается кратко и отчетливо.
“Гностицизм и манихейство являются взаимно дополняющими друг друга доктринами. Обе они исходят в своей основе из дуалистической картины мироустройства. Обе считают, что мир лежит во зле. Обе они заставляют уверовать в фундаментальную картину мира, описываемую одной формулой: мир, представляющий собой поле постоянной борьбы двух онтологически эквивалентных сил, олицетворяющих собой “добро” и “зло” (манихейство), пребывает во зле, является богооставленным (гностицизм).
Исходя из общей картины мира, манихейство и гностицизм при этом дают разные ответы на вопрос: как должен себя вести в подобном мире человек? Гностическая традиция, не видя путей избавления от зла, предлагает путь мироотречности, недеяния, неучастия и т. д., вплоть до современных вариантов разного рода системного эскапизма. В то же время манихейская традиция, усматривающая причину именно такого устройства мира в деятельности и противоборстве сил “добра” и сил “зла”, предлагает олицетворяющим добро “нашим” объединиться против представляющих силы зла “чужих” и принять участие в последней космической битве “добра” и “зла”, победа в которой коренным образом изменит и преобразует мир.
Общность базовой картины мира позволяет этим двум концепциям легко замещать друг друга в пределах индивидуального сознания.”
Так и качается российская история от гностической парадигмы к манихейской и обратно, от стремления уклоняться от всякой созидательной общественной деятельности к бешеной жажде отыскать и уничтожить врагов своего счастья.
Таким образом, подытоживает Музыкантский, первым шагом к успешной модернизации должна сделаться социокультурная реформация, которая сформировала бы и закрепила в культуре новую систему ценностных координат, сформулировала бы цивилизационную мироустроительную целевую идею. Однако самые тщательные поиски не позволили мне найти в упомянутых главах даже намека на практические пути ни к этой реформации, ни к этой идее. Ну, а поскольку первейшая функция психики заключается в построении наименее мучительной картины мира, то я, отдавая должное смелости и масштабности мышления И. Яковенко, подожду более убедительных доказательств его правоты, включая какие-то практические приложения его теории. А покуда я предпочитаю объяснять чувства и поступки наших современников не властью дум давно истлевших предков, но событиями нашей собственной жизни, обобщениями нашего собственного жизненного опыта.
Метания от принципиального отвержения всякой борьбы к бешеным поискам врага, на котором можно было бы сорвать свою обиду, и обратно к полной капитуляции – это же типичное поведение отчаявшегося человека. И единственная терапия подобного отчаяния – терапия успехами. Хотя бы небольшими. Хотя бы воображаемыми. Хотя бы не собственными, а успехами тех, с кем униженный и оскорбленный эмоционально себя отождествляет – вплоть до любимой футбольной команды. Или, тем более, успехами его страны, эмоциональное слияние с которой являет собою главную крышу его экзистенциальной защиты.
Но что делать, если в исцелении нуждается именно страна? К счастью, сплошь больным многомиллионный народ не бывает никогда. Всегда остается множество личностей и даже целых социальных групп, исполненных веры в свое дело и готовности творить подвиги во имя своей коллективной мечты – такие группы я ради простоты и наглядности называю аристократическими. Аристократических натур полным-полно среди учителей, врачей, библиотекарей, инженеров, ученых, военных, спортсменов – их-то энтузиазмом и следует врачевать социальную безнадежность, гасить метания от полной апатии до ненависти к каким-то враждебным чужакам. Если бы кто-то сумел организовать Аристократическую партию, в нее бы вошла целая Финляндия. Совокупные устремления этой партии и составили бы тщетно взыскуемую национальную идею.
Однако практические меры осуществления лозунга “Ставка на аристократов” обсуждать бесполезно, покуда власть и народ не осознали жизненную важность этого класса. А поскольку этого не происходит, я позволю себе закончить словами из моей старой статьи “Национальная идея – формирование национальной аристократии” (“Октябрь” № 8, 2007).
Если смотреть с точки зрения вечности, между властью, аристократией и простым народом нет никаких непримиримых противоречий – они все нуждаются друг в друге, не могут обойтись друг без друга. Медный всадник, попирающий маленького человека, – конечно, необыкновенно мощный образ (и Мережковский полностью одобрял такую ситуацию: герой и не должен считаться с плебсом). Но обратим внимание – Медный всадник еще и гениальное произведение искусства, к которому со всего света тянутся туристы. И потомки бедного Евгения из Читы и Самары считают делом чести сфотографироваться у каменной волны его постамента…
Ибо и у власти, и у аристократии, и у рядового человека есть один общий могущественный враг – скука, ощущение ничтожности и бессмысленности существования. И Медный всадник не только требует жертв – он еще и открывает гению путь к бессмертию, а жизнь обычного человека наполняет смыслом и красотой. Государство, аристократия и простой народ перед зданием Сената протягивают друг другу руку.
Когда же они протянут друг другу руку не в символической, но в простой российской реальности?
∙