Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 2011
Борис Минаев родился и живет в Москве. Главный редактор журнала “Медведь”. Автор нескольких книг прозы и биографии “Ельцин”, лауреат литературных премий. Постоянный автор “Октября”.
Литчасть
Борис МИНАЕВ
Miserables
Мы ехали в Лондон, уже зная, что пойдем там в театр. Можно заказать билеты по Интернету, и, кстати, по сравнению с билетами в Ковент-Гарден, главную оперу королевства, “просто” театральные билеты или билеты на мюзикл стоят относительно недорого.
Короче, мы решились. Проблема была в том, какой мюзикл выбрать. Их идет несколько – огласите, пожалуйста, весь список, да вот он: “Звуки музыки”, “Шербургские зонтики”, “Призрак оперы”, неизвестный мне “Билли Элиот”. Первое и второе я уже слышал в старых киноверсиях, третье слушать не хотел, уж слишком заезженная вещь, ну а про четвертое не смог выяснить буквальным счетом ничего. О чем, о ком… Не знаю. Так мы попали на “Отверженных”. Родной вариант названия (“Miserables”), кстати, звучит совсем не так революционно, как по-русски, и в нем слышатся, обещаются вовсе не пальба и баррикады, а страстная любовная история, впрочем, дело тут было в другом: я слышал отрывки из “Отверженных” когда-то давно, в начале 90-х, по радио, и мне понравилось.
Собственно, идея была не в том, чтобы пойти именно на мюзикл, а чтобы пойти в Лондоне в театр и не сидеть при этом с глупым выражением лица, пока другие зрители плачут или смеются. Хотелось посмотреть – вот люди идут в театр, не в Москве, а в Лондоне, а как это? Как это?..
Практически все театры, которые показывают в Лондоне эти самые мюзиклы, расположены по периметру площади Пикадилли, в самом центре, это старые, заслуженные театры, с узким фойе, расторопными служителями в бархатных ливреях, расшитых еще каким-то самоварным золотом. Вообще во всей этой наивной роскоши была едва ощутимая старомодная прелесть. С другой стороны, именно это и вызывало обоснованные подозрения.
Наш театр назывался гордо – “King Theatre”, и тут предполагалась, очевидно, средневековая древность, так как особенностью декора были грубые камни и деревянные балки, выставленные наружу, в зал, а не какая-нибудь там викторианская лепнина со львами и амурами. А в буфете разливали вино и шампанское в стеклянные и в пластиковые стаканчики (по желанию), которые можно было прихватить, кстати, прямо с собой в зрительный зал вместе с шоколадкой.
Глядя на удивительно легкомысленных зрителей, неспешно заполнявших театральный зал, я постепенно начинал проникаться неприятной мыслью, что зрелище будет не из высоких и что я попал на типичное мероприятие для “гостей столицы”…
Но я ошибся. К счастью, я ошибся.
Да, премьера лондонских “Отверженных” состоялась двадцать пять лет назад. Сменилось уже несколько поколений актеров. Зрелище идет каждый день, работает как фабрика. Каждый жест и каждый звук доведен до полного автоматизма. По всем внешним признакам должна была быть туфта – но туфты не было. Первой отпала моя идея про “гостей столицы”: в зале звучала исключительно английская речь. Да-да-да. Это были именно англичане. Возможно, это и были “гости”, приехавшие в Лондон из других мест. Но все-таки для меня, в моем восприятии, это были прежде всего “хозяева”. Носители не только языка в прямом, буквальном смысле, но и театрального, музыкального, символического языка, на котором идет эта вещь.
Во-вторых, музыка, которую я слышал когда-то по радио, ничуть не подвела. Все было сделано на отличном музыкальном материале, ведь люди, которые эту вещь сочинили, явно писали песни (“номера”) и для английских рок-групп 70-х и 80-х. Это можно было определить буквально по первым же нотам.
Ну и, наконец, третье.
То самое, ради чего и стоило все это увидеть. И услышать.
История детская, школьная, тюзовская, затверженная с детских лет, мелодрама ветхая, хрестоматийная, растасканная на лоскуты сотнями, тысячами повторов в иных временах и драмах, замшелый социальный пафос, преодоленный и осмеянный, превратившийся в карикатуру и страшный бред в истории ХХ века, все эти страдания угнетенного класса и романтика его защитников, все эти баррикады и красные знамена, уличные бои с проклятым буржуазным строем – что интересного в них сейчас, тем более в Лондоне? Но оказалось, что все работает и что все понятно. Не потому, что “свежо и современно”, а потому, что… не очень важно.
Вернее, преодолено.
Из текста вытащено главное – классические истории подлости, черствости, жадности, дружбы, любви, благородства, страдания; именно истории, а не их позднейшее “осмысление”, но и не в них дело, а дело в том, что из историй получается волшебный шар, именно шар, круглый, замкнутый, но подвижный… магический шар, в котором мелькают фигуры и голоса, прекрасные голоса и чувства, настолько яркие, что уже через несколько мгновений ты в них погружен и ты уже не думаешь, не пытаешься что-то с чем-то сопоставить, а проживаешь вместе с актерами эти секунды.
Вот если совсем честно – не очень понял, как это сделано. Ясно, что и либретто, и музыка – простые. Легкие. Яркие. Ясно, что показывают тебе, в общем, нечто среднее между хорошим советским ТЮЗом и советской “муздрамой”. По большому-то счету никаких “открытий” нет.
Но почему же качество зрелища кажется столь упоительным, что так легко забыть все, что знал, и стать ребенком, и получать непосредственное удовольствие от каждой, повторюсь, секунды этого театрального времени, которое вдруг становится беспрекословно огромным, длинным, затягивающим внутрь себя?
Легко сказать – качественное зрелище; но ведь театр – это не еда, и не одежда, и не какие-нибудь гаджеты, то есть не всякие материальные штуки – это все-таки театр. Значит, и удовольствие не просто от абстрактного “качества”, а удовольствие конкретное и вместе с тем возвышенное.
Удовольствие от полета. От парения. От прыжка души в какие-то другие измерения.
Я, конечно, попытался понять, разобрать на винтики этот механизм. Стремительно вращающаяся внутренняя сцена, стремительно меняющиеся декорации (я ж говорю, спектакль до умиления старомодный), но темп этой смены в самом деле поражает. Еще не успели доиграть одну сцену, как тут же возникает другая. Ощущение чего-то круглого, замкнутого, как шар, не покидает от первой до последней секунды. Сумасшедший темп, никаких пауз, ни многозначительных, ни просто длиннот. Полное отсутствие молчания. А если уж молчание – то на какие-то доли секунды. И напряжение в них высочайшее.
Тут, конечно, надо делать скидку на – в самом деле – драматическую, очень хорошую музыку мюзикла. Музыка обволакивает, делает невидимыми любые помарки. Но нужно и понимать другое: эту музыку тоже нужно играть. Не просто хорошо петь, а поют здесь просто блестяще, но именно играть: вкладываться в партитуру всем существом, всем телом, всем голосом, всем – что у тебя есть. Для этого и существует партитура сценическая, если это и не балет, то близко к тому, не представляю, что бы случилось, если бы вдруг кто-то в этом спектакле не там встал, не туда сел, не так прыгнул, не той рукой взялся за стул или ружье. Все бы рухнуло моментально – здесь нет ни одного случайного движения, смещения в пространстве, ни одного лишнего жеста, ни одного свободного сантиметра. Свободного от задачи, от режиссерского замысла.
Это очень жестко. Настолько жестко, что мне показалось вначале – актерам тут нечем дышать, настолько все предсказуемо, предопределено; да, но они ведь и дышат тут по-другому: в такт. В унисон.
Да, они работают, работают, работают, но настолько страстно и напряженно, что постепенно вкручивают вас в свое состояние.
Короче говоря, оказалось, что спектакль, из которого, по идее, уже нитки должны лезть, именно благодаря своей старомодной ветхости стал близок к магии. Когда ритм и строй, рисунок, внутренний свет и цвет зрелища подчиняют себе зрителя. Целиком.
И когда все герои, живые и мертвые, в последней сцене, размахивая красным дырявым полотнищем (вражеские пули, а как же), поют всепобеждающую песню о благородстве и справедливости, о том, что добро побеждает зло, и светлый час придет, и мир светел (ну а о чем же еще они поют?), ты уже сам готов лезть на сцену, кричать от восторга, петь вместе с ними и плакать, плакать, плакать.
Ну ей-богу, не ожидал этого от себя.
Теперь попробую сформулировать: зачем я тут, собственно, пропел этот гимн – не самому, возможно, лучшему из лондонских мюзиклов. Может быть, это всего лишь низкопоклонство перед Западом? Местечковые комплексы?
Не знаю.
Но мне захотелось вспомнить: а когда я в последний раз в Москве чувствовал себя внутри такого вот сияющего, хрустального шара? Когда театр здешний дарил мне это легкое, очень легкое, до головокружения легкое чувство восторга?
Не смог.
Ну хорошо – когда я в последний раз в Москве чувствовал то специальное театральное удовольствие, когда не важно, про что, на каком именно материале сделана вещь, какими аллюзиями, намеками, она обладает, когда отмечаешь лишь блеск и чудо театральности? Опять не смог. “Содержание” всегда важнее. Нет никакого шара. Квадрат. Треугольник. Чаще – плоская бесконечная линия. Линия, которая упирается в горизонт.
Разумеется, в Москве меня калачом не заманишь на мюзикл. На комедию. На “легкую” мелодраму. Отвык. Вообще отвык, что это может быть. Все царапает. Почти всегда. Царапает именно отсутствие легкости, натужность, с которой тебя пытаются обаять или рассмешить, или растрогать, или растворить в музыкальном действе. Царапает именно отсутствие вот этого хрустального шара, даже намека на “шарообразность”, округлость. И пошлость, являющаяся мгновенно, если подлинной легкости и пластичности – нет.
Но дело, конечно, не только в этом.
Вот вам, пожалуйста, Гюго с его заскорузлыми социалистическими идеалами. С этими баррикадами и поэзией стрельбы по людям. Оказывается, материал не так важен.
Важна мотивация.
В Москве – даже на самых лучших спектаклях, в самых замечательных постановках – я все время сталкиваюсь с чем-то прямо противоположным. С попыткой изо всех сил раскачать старые смыслы, раздробить их на осколки. Для этого – вытащить на сцену сегодняшние переживания. Сегодняшнюю личность режиссера и актера. Со всем его сегодняшним настроением. Состоянием. Отношением к миру.
А оно – как у любого из нас – довольно катастрофично. Поэтому московский театр – продвинутый и замечательный, тоже с легкостью собирающий полные залы и совершенно по лондонским (а то и выше раза в два) ценам – он, мне кажется, идет в прямо противоположном направлении.
Это усиленная, доведенная до исступления, пожирающая тебя реальность.
В этом смысле я опять задумался над названием – “Miserables”. Отверженные. Отпавшие. Отлетевшие. Убежавшие из “реальной жизни” души людей. Ушедшие напрочь из “реализма” жизни.
В этом смысле мы все – отверженные. Мы все хотим избавиться от этого реализма. Но что-то никак не получается.
Ася и я вышли за пределы театра. Вокруг памятника на Пикадилли шумела и веселилась ночная толпа. Бессмысленная, яркая, праздничная. И я пожалел, что больше, возможно, этого не увижу никогда…
∙