Повесть
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 2011
Алексей Андреев родился и живет в Москве. Окончил факультет психологии МГУ. Автор более восьмисот публикаций в газетах, журналах и сборниках. Работает заместителем главного редактора журнала «Октябрь».
Алексей АНДРЕЕВ
Экстремистки
повесть о настоящей любви
Нам не дано предугадать…
Ф. Тютчев
Призрак бродит по…
К. Маркс, Ф. Энгельс. Манифест…
1
Ну что ж, начинаю…
Это я, Костя.
Так меня зовут.
Хотя на самом деле все зовут меня Костиком.
И только когда мама или бабушка сердятся – Константином.
Недавно мне исполнилось тринадцать лет.
И я вдруг почувствовал себя старым.
Целых тринадцать лет уже живу на свете – страшно подумать!
Да еще и цифра какая-то… неприятная…
А сколько еще предстоит прожить!
От этого становится еще страшнее.
Ведь прожить-то надо не просто так, а со смыслом.
Пока же в моей жизни никакого особого смысла не наблюдается.
И это грустно.
Учусь я в восьмом классе.
Школа самая обычная, районная.
Но бываю я там редко, потому что часто болею.
Так мама считает.
На самом деле, болею я не очень часто, просто мама уверена, что в современной школе нет ничего хорошего, одна только зараза.
А бабушка думает, что там сплошное распутство.
А знания, они считают, можно приобрести и дома.
Что я и делаю.
Сначала приобретать знания мне помогали мама и бабушка, а потом я стал это делать самостоятельно.
Так у меня лучше получается.
По-моему.
И еще я помогаю приобретать знания Лизе.
Это моя младшая сестра.
Я ее очень люблю!
Ей десять лет, и она тоже не ходит в школу.
Причем совсем.
Хотя причина у нее другая.
Просто ее хотели направить не в обычную районную школу, а в специальную – для детей со всякими нарушениями.
В том числе и умственными.
А мама и бабушка сказали, что только через их трупы!
Молодцы! Правильно!
Только лучше без трупов.
Дело в том, что Лиза не говорит.
Вообще.
Хотя я думаю, что не вообще, а принципиально.
Потому что до шести лет Лиза говорила.
И очень бойко.
Но однажды мама взяла нас в гости к тете Тане.
Это ее давняя подруга, еще со школы.
Мы к ней часто ездим – она хорошая.
Возвращались мы в тот день поздно вечером, в темноте.
И уже у самого дома, на детской площадке, на нас напали два бандита.
Похоже, они специально нас поджидали.
Рядом с единственным фонарем.
Один схватил Лизу и меня, а другой стал бить маму по щекам, угрожая, что если она только пикнет, то больше нас никогда не увидит.
А если будет вести себя хорошо, то они детей отпустят.
И ее, может, тоже.
Если кое-что пообещает.
Еще он сказал, что мама сама виновата – ее предупреждали: нечего совать свой нос куда не надо.
И передавал от кого-то привет.
Потом он вдруг запыхтел и стал рвать на маме одежду.
И второй запыхтел.
И завонял пόтом.
А мама молчала.
Даже не сопротивлялась.
Только смотрела на нас.
Я стал вырываться, чтобы ей помочь.
И тогда бандит, отпустив Лизу, меня ударил.
Прямо по лицу.
Так сильно, что из носа, изо рта и даже из правого глаза у меня потекла кровь.
А мама шепнула нам с Лизой: “Бегите!”
Извернулась и ударила ногой того бандита, который ударил меня.
Но ее удар получился слишком слабым.
И не туда, куда она целилась.
Помешал другой бандит – успел ее дернуть к себе.
А Лиза никуда не побежала.
Хотя никто ее не держал – могла бы.
Вместо этого она смотрела на маму, на меня, опять на маму, а когда бандит снова схватил ее – закричала.
Да так сильно, что я тут же оглох.
А в нашем доме и напротив стали загораться окна.
И бандиты испугались.
Выругались и побежали.
Мне даже показалось, что один из них, который напал на маму, от неожиданности описался.
Во всяком случае, прежде чем побежать, он схватился рукой за это самое место.
И на лице его было какое-то противное удивление…
После этого случая Лиза и перестала говорить.
Хотя до этого все было нормально.
Даже лучше, чем нормально, – многие удивлялись, откуда такая маленькая девочка знает столько разных слов. И так правильно, по-взрослому, выстраивает их в сложные предложения.
У меня это и сейчас хуже получается, чем тогда у нее.
И вдруг – как отрезало!
То есть не совсем как отрезало – поначалу она стала сильно заикаться.
А уже после этого замолчала.
Она ведь очень гордая.
Может, ей легче вообще не разговаривать, чем быть заикой?
Или она своим криком высказалась надолго вперед?
А тут еще эти скандалы…
Не знаю.
Мама показывала ее разным врачам, но те лишь разводили руками.
Говорили: “Стресс… Психическая травма… Так – все в порядке… Должно пройти само… Пусть попьет вот это… и это… И давайте это попробуем…”
И много всякого другого говорили – успокаивали.
Но пока что-то не проходит.
А один вообще сказал, что излечить ее может только еще один стресс – такой же сильный.
Пусть себя так лечит – урод!..
В результате я иногда все же захожу в школу, чтобы отчитаться учителям по программе, а к Лизе из другой школы учителя раз в неделю приходят на дом, чтобы она отчиталась им письменно.
Так мама через своих подруг договорилась.
И Лиза с блеском отчитывается.
Потому что очень умная.
А вот те, кто хотел отправить ее в школу для дефективных, – настоящие дураки!
И законченные дебилы!
Сами, небось, эту школу еле одолели и теперь всех туда заталкивают.
Кто хоть немного от остальных отличается.
А Лиза от остальных отличается много!
И во всем – в лучшую сторону.
Но этого им уже не понять…
Надо сказать, что нас с Лизой такая форма обучения совершенно устраивает.
Другой мы себе и не представляем.
Зачем каждый день много часов проводить в какой-то школе, если всё значительно быстрее можно сделать дома?..
Пишу же я все это потому, что мама посоветовала мне завести дневник.
Очень настойчиво.
Дав клятву, что никогда без моего разрешения туда не заглянет.
Она считает, что это поможет мне лучше формулировать свои мысли.
И как-то их упорядочивать.
Хотя мне кажется, что чем больше мысли упорядочиваешь, тем их становится меньше.
В итоге остаются самые глупые.
Их же проще упорядочивать.
А среди многих неупорядоченных может и умная неожиданно появиться.
По крайней мере, свежая.
Правда, может незаметно проскочить и исчезнуть.
Но это уже зависит от тебя – поймать ее или пропустить.
В общем, мама считает, что из-за бессистемного чтения мои мысли часто скачут с пятого на двадцатое и пытаются совместить несовместимое.
При этом она почему-то верит, что я, когда вырасту, стану писателем.
Писателей она очень уважает.
Многих даже знает лично.
Как журналист, редактор и переводчик.
Сейчас, правда, только последнее, но все равно.
А вот писательниц она недолюбливает.
Говорит, что у нее получалось бы лучше.
Но ей некогда – надо кормить семью.
То есть нас.
Поэтому у нее одна надежда осталась – на меня.
Она советует мне записывать свои впечатления.
Для будущего.
И, когда рядом происходит что-то интересное или важное, требовательно на меня смотрит.
Как бы спрашивая: ну, ты все запомнил? Не забудешь записать, чтобы использовать затем в своем будущем литературном произведении?
А вот на Лизу отчего-то так не смотрит.
Хотя у нее-то способности к этому есть.
Пишет она куда лучше, чем я.
Только никому не показывает.
Кроме меня, конечно.
У нас друг от друга никаких тайн нет.
И никогда не будет.
В общем, мама, мне кажется, в этом отношении сильно не права: уж кому и становиться в нашей семье писателем – так это Лизе.
В самую первую очередь.
А еще Лиза любит слушать меня.
Потому что я ей все-все-все рассказываю.
Об этом меня тоже просила мама.
Чтобы я почаще с Лизой общался.
Хотя могла бы и не просить.
Мне это и самому нравится.
Да и с кем мне еще общаться?
Разве что с Настей?
Это наша соседка из квартиры напротив.
Она на год меня младше.
Но у нее своих дел по горло.
Так что встречаемся мы не могу сказать, что часто.
Хотя и нельзя сказать, что редко.
Просто хотелось бы почаще.
А Лиза всегда рядом.
И никогда со мной не спорит.
И вовсе не потому, что не говорит, а потому, что все понимает.
Даже то, чего мне не удается правильно сформулировать.
И даже то, чего я сам понимаю плохо.
А еще Лиза любит рисовать.
Только рисует она не то, что вокруг, а придуманное.
Каких-то фантастических животных, другие миры, других существ.
Она вообще большая фантазерка.
И большой молодец!
Только очень ранимая.
Мне иногда становится за нее так страшно.
Поэтому я стараюсь всегда быть с ней рядом.
Хорошо, что она тоже не ходит в школу.
Если куда и выходит, то только с кем-нибудь из нас.
А то бы я за нее очень переживал – места бы себе не находил, пока она не вернется.
Потому что она – самый близкий мне человек.
И самый дорогой.
Даже ближе мамы и бабушки.
Хотя думать так, наверное, нехорошо.
А может, и хорошо.
Не знаю.
Но это правда.
Представить себе не могу, как бы я жил, если бы у меня не было такой чудесной сестры.
Ведь это же так важно: все время быть рядом с человеком, который тебя понимает.
Принимает таким, каков ты есть.
И которого понимаешь ты.
Мы все время друг друга чувствуем – даже когда не видим.
Например, Лиза иногда ночью не спит.
Что-то ей мешает, не дает, беспокоит.
И я тоже тогда просыпаюсь.
Встаю, подхожу к ее кровати, сажусь рядом и начинаю что-нибудь тихо рассказывать.
И ей становится лучше.
А когда плохо мне – она просто берет меня за руку.
И лучше становится мне.
Такая вот между нами тесная связь.
Мама говорит: биоэнергетическая.
А мне кажется – обычная связь между родными людьми.
Ничем другим – возрастом, желанием воспитывать и руководить, всякой прочей ерундистикой – незамутненная.
Людьми, без всякой корысти любящими друг друга.
И ценящими это.
Готовыми сделать для родного человека все.
А как иначе можно любить?..
Только так…
Что-то утомился я правильно формулировать свои мысли.
И последовательно.
Нелегкое это занятие.
Думаю, для начала хватит.
Вон уже сколько наформулировал.
Может, когда-нибудь поформулирую и еще.
А пока – пока-пока…
2
Нет, так не пойдет. Какие-то телеграммы получаются, адресованные самому себе. Так дневник не пишут. Так сообщают родственникам о прошедших событиях. Причем, таким, про которых точно известно, что не больно-то им это интересно. Пробегут глазами – и все. Нет, похоже, мама сильно переоценила мои способности. Если их вообще можно способностями назвать.
Надо все же попробовать писать иначе. Но уже не сегодня, как-нибудь потом. Сегодня мне надо Лизу в бабушкину спецполиклинику отвести. Неподалеку – на улицу Заморенова. Бабушка там с одним хорошим врачом договорилась, что он Лизу посмотрит. Она сама собиралась отвести, но опять поругалась с мамой и теперь лежит с сердцем. А у мамы дела. Так что вести мне. Ну и хорошо – вместе прогуляемся…
3
Как бы там ни было – но Я продолжу.
Может, это и неправильно.
А может, и по-настоящему правильно.
Итак, зовут МЕНЯ Костик.
МНЕ уже шестнадцать лет.
Да, вот так, именно!..
Семья наша в настоящий момент состоит из четырех человек: мамы, бабушки, меня и Лизы. И одной беспородной собаки, которую мы с Лизой когда-то еще щенком подобрали на улице, назвали Бубликом за сильно закрученный хвост и принесли в дом. Мама и бабушка сначала были очень против, но потом, с жалостью глядя почему-то на нас, а не на действительно жалкого Бублика, смирились. И любят его теперь не меньше нашего. Хотя и стараются это не показывать. Но любовь – ее же всегда видно.
Правда, мама и бабушка взяли с нас обещание, что ухаживать за Бубликом – гулять, кормить, убирать – мы будем всегда сами, а не переложим все это со временем на них. И мы свое обещание выполняем. Что совсем нам не сложно, а наоборот – приятно. Да и хлопоты не такие уж и большие. Хотя иногда и бывает лень. Зато сколько радости! Мне кажется, что мама, а может, и бабушка, теперь бы и сами не прочь прогуляться с выросшим Бубликом, но педагогическая принципиальность сделать им это мешает. Они у нас вообще очень принципиальные. На мой-то взгляд, даже слишком. И на Лизин, кстати, тоже.
Живем мы в центре, в старом доме неподалеку от Садового кольца. Квартира у нас большая, четырехкомнатная, только, как жалуется мама, сильно запущенная. Ее давным-давно дали нашему дедушке, секретному генералу-конструктору, и с тех пор никакого ремонта в ней не было. Да это, пожалуй, и невозможно, учитывая огромное количество всюду распиханных книг и монументальную нашу мебель, сдвинуть которую не под силу никому. Иногда она вдруг принимается так громко трещать, словно из последних сил держит на себе привалившиеся к ней стены. Как атланты или кариатиды. Чего, конечно, не может быть, но если думаешь об этом, то становится жутковато. Поэтому лучше не думать. Мы и не думаем. Только мама порой вздрагивает и начинает с опаской коситься на стены и потолок. Особенно после того, как узнала, что кто-то из верхних жильцов в соседнем подъезде устроил себе в одной из комнат бассейн. Вот уж действительно, многие знания умножают скорбь. Интересно, как они там плавают? И глубоко ли ныряют? Вдруг они у нижних соседей выныривают. Или вообще в подвале…
В доме нашем целых шесть этажей и всего два подъезда, или, как говорит бабушка, пожившая в Ленинграде, о чем любит с гордостью вспоминать, два парадных. Хотя парадного в наших подъездах до недавнего времени было очень мало. Если не сказать – совсем ничего не было, кроме былой и сильно изношенной роскоши в виде высоких гулких потолков с уже трудноразличимой лепниной по краям, широких лестниц с полустертыми ступенями и перилами с завитками и виньетками и большого вестибюля с двумя выходами: одним, основным, во двор и другим, черным, в переулок. Хотя логичнее, наверное, было бы наоборот. Мама уверена, что до революции так оно и было, а потом, когда власть захватили те, кто привык пользоваться только черным ходом, они решили их местами поменять. Чтобы не ломать уже сложившуюся привычку и ненароком не запутаться.
Когда-то наш дом был очень дружным. Соседи ходили друг к другу в гости, помогали, вежливо здоровались, охотно общались и вообще жили большим советским коллективом. Почти семьей. Во всяком случае, именно так вспоминает бабушка. У мамы таких воспоминаний нет. Хотя она и не отрицает, что раньше знала всех соседей по дому – не только в лицо, но и как зовут, чем занимаются, а теперь и в лицо-то далеко не всех опознает. Но насчет большого и дружного советского коллектива имеет собственное мнение, которое всегда высказывает. И про какую-то женщину по прозвищу Кубышка, которая в сталинское время написала донос на жильцов из девятой квартиры, когда ей очень захотелось квартиру эту занять – она побольше была, получше и посветлей. И заняла, получив не только квартиру, но и все вещи этих жильцов: мебель, посуду, одежду и даже наряженную для детей елку – дело перед самым Новым годом было. Прямо на все готовое въехала – под елкой уже и подарки лежали, а на кухне – всякая припасенная праздничная снедь. Ей это так понравилось, что она до конца жизни продолжала на всех писать жалобы и доносы. Все в доме об этом знали, Кубышку презирали, но здоровались издалека и старались не ссориться – боялись. Еще мама вспоминает про дочь местного жэковского электрика дяди Вити, с которой бабушка запрещала ей дружить. После смерти жены дядя Витя стал много пить и водить к себе разных посторонних женщин. Что могло стать для мамы плохим примером. Но мама все равно с ней несколько лет дружила, только тайно. Еще был какой-то директор овощной базы, с которым бабушка постоянно ругалась из-за того, что тот ставил машину себе под окна, на детскую площадку, светил на нее по ночам ярким прожектором, а если кто-нибудь к ней приближался – высовывался из окна и орал в рупор. Интересно, а когда он спал?.. Была бывшая балерина, превратившая свою квартиру в проходной двор для всяких подозрительных личностей уголовного вида. Имелся милицейский генерал, колотивший жену свою и дочь так, что они потом долго не могли выйти из дома. А когда выходили – прятали под густым слоем пудры синяки и отгораживались от всех неприступным видом. Мама считает, что он на них тренировался. Чтобы не потерять форму. И так далее. В общем, по словам мамы, никакого дружного коллектива в доме не было, а был обычный советский клоповник. Но теперь это и не важно, потому что и соседей тех давно нет. Кто-то умер, кто-то обменялся, а остальные свои квартиры продали. Дом наш считается престижным, так что квартиры стоят дорого. Вот их постоянно и продают. Не успеешь к одним соседям приглядеться, как уже другие появляются. Из старожилов здесь только мы одни и остались. Были еще дядя Витя с дочерью, но и они в конце концов свою квартиру продали. И куда-то уехали. А мы вот живем. Торчим, как любит говорить бабушка, у этих буржуев как бельмо в глазу. Портим своим нищим видом им весь буржуйский пейзаж. Хотя мы совсем и не нищие. Нищие на улице живут и в помойке роются. А мы – нет. Так что бабушка сильно преувеличивает.
Нам, конечно, тоже делали разные предложения. И очень настойчиво. Порой даже слишком – говорили, что все равно таким, как мы, такую квартиру в таком доме не удержать и лучше сразу на их предложение согласиться, пока хорошие деньги дают, а то потом другие придут и отберут бесплатно. При этом слухи о том, что дом вот-вот снесут и будут строить вместо него что-то выше и еще дороже, появляются с завидной регулярностью. Так что чего они так назойливо к нам пристают – непонятно. Но мама и бабушка в любом случае отказываются. Мама – потому что выросла в этом месте и привыкла. Да и центр – все под рукой. А бабушка – в память о дедушке, который жил тут и геройски погиб. И еще потому, что только здесь сама хочет умереть. Рядом с местом его гибели. И уверена, что когда-нибудь на дом повесят в память о нем мемориальную доску. А в квартире устроят музей.
Сейчас же у нас музей в бывшем дедушкином кабинете. Бабушка там ничего не позволяет трогать – сама порядок наводит. Нам заходить можно, но аккуратно. И только смотреть. Другим людям тоже разрешается показывать – под ее строгим контролем. Желающих пока было немного – двое. Она и против любого ремонта возражает категорически: хочет сохранить все в том виде, как это было при дедушке. Весь интерьер. Точнее, возражала – сейчас мама о ремонте уже и не заикается: все равно это нам не по деньгам.
Дедушку я знаю только по бабушкиным рассказам и фотографиям. Мы с ним так и не встретились. Хотя и могли бы. Он погиб как раз тогда, когда я родился. Во время событий 1993 года, которые мама называет красно-коричневым путчем, а бабушка – восстанием исстрадавшегося народа. Мама тогда лежала в роддоме, готовилась родить меня и переживала за судьбу молодой российской демократии, папа бегал по городу и что-то организовывал в поддержку тогдашнего президента Ельцина, а бабушка и дедушка пропадали на митингах у Белого дома, благо от нас это недалеко. Кстати, мама и папа познакомились у того же Белого дома, только на два года раньше, в 1991 году, когда ходили его защищать от другого путча. Наверное, тоже красно-коричневого. Или нет? А в 1993-м его уже ходили защищать бабушка с дедушкой. Для чего, по словам мамы, побили милицию и напали на новое здание мэрии – это такая несимпатичная стекляшка неподалеку. И еще погромили телецентр в Останкине. Не лично, конечно, бабушка с дедушкой били, а их друзья и соратники. Хотя, не знаю, как дедушка, а бабушка, мне кажется, запросто могла кого-нибудь клюкой побить. Она боевая, даже стрелять умеет. Любит вспоминать, как в детстве со своим дядей Егором в тайгу на охоту ходила и тот ее за меткость хвалил. И как однажды, приехав в гости к нашему дедушке в Закарпатье, где он надолго застрял на каких-то полевых испытаниях, поразила местных военных меткой стрельбой из его наградного пистолета. Дедушка и сам тогда, по ее словам, был сильно удивлен. И очень ею гордился.
Погиб дедушка на соседнем чердаке, откуда Белый дом и его окрестности хорошо видны. Когда Ельцин с Грачевым начали подготовку к штурму, дедушка залез туда с биноклем, чтобы пронаблюдать за расположением войск и сообщить об этом своим осажденным единомышленникам. Там его и застрелил снайпер. Так что дедушка погиб на боевом посту. Мама говорит, что стреляли скорее всего из гостиницы “Украина” либо из самого Белого дома, приняв дедушку за вражеского снайпера, а его бинокль – за оптический прицел, а бабушка уверена, что из американского посольства. Которое всеми силами, по ее словам, помогало Ельцину в борьбе против собственного народа. Поэтому что-нибудь хорошее про Америку и американцев при бабушке лучше не произносить. Можно только плохое. Хотя и этого делать не стоит, потому что вдруг ей это покажется недостаточно плохим? А если учесть, что вскоре после моего рождения папа исчез все в той же Америке, куда поехал учиться, как с непонятной интонацией говорит мама, “правильной демократии”, то и при маме об этой стране лучше лишний раз не упоминать.
Костей меня назвали в честь дедушки. Мама говорит, что это стало одной из причин их ссоры с папой и его отъезда в Америку. Потому что папа мечтал назвать меня Борисом. В честь обожаемого им Ельцина. У меня и отчество благодаря папе оказалось для этого очень подходящим – Николаевич. И мама, в принципе, была не против. Хотя, как она потом рассказывала, ей это и казалось несколько избыточным, слишком уж низкопоклонным. Но тут погиб дедушка. И бабушка сказала, что Борисом я стану только через ее труп. И она тогда, став трупом, вообще ко мне никогда не подойдет и даже в сторону мою не взглянет. В итоге я стал Костей и мы потеряли папу. Жалко, конечно, без папы плохо, да и мужчина еще один в доме бы не помешал, но без бабушки было бы еще хуже. Так мне кажется.
Кстати, у нас с Лизой папы разные. И фамилии тоже разные. Разумеется, вместе с отчествами. Хотя мы и очень друг на друга похожи.
С ее папой мама тоже познакомилась на почве борьбы за демократию – во время подготовки к каким-то очередным выборам. Когда все демократические силы, взявшись за руки, должны были дружно защищать Ельцина от наступления коммунистической реакции. Никакой другого повода для знакомства с мужчинами у мамы, боюсь, давно нет. Но в отличие от моего папы, Лизин все же исчез не сразу после ее рождения – несколько лет он с нами пожил. И ко мне хорошо относился, мы с ним дружили. Но когда начались путинские времена, он тоже поехал от какого-то фонда в Америку учиться “правильной демократии” и там остался. Женился на настоящей американке, сейчас у них трое детей – все мальчики… В общем, отношения с Америкой у нашей семьи как-то совсем не заладились…
Раньше мама и бабушка часто ругались. Между собой, из-за политики. Бабушка два раза в неделю посещает свою ячейку, где общается с соратниками, помогает распространять партийную литературу, а еще ходит на все коммунистические митинги. Мама тоже иногда ходит на митинги – но демократические. Потому что по убеждениям своим демократка. Правда, в последнее время энтузиазм ее несколько подугас – говорит, что не видит в сегодняшней стерильной политической жизни весомых и вызывающих доверие фигур. Кроме, разве что, этих… Андреевой и Стародворской… нет, неправильно… Алексеевой и Новодворской.
Ячейки у мамы никакой нет, хотя соратники имеются. Как она сама говорит, организационно недооформленные. Они перезваниваются и иногда у кого-нибудь встречаются, чтобы поругать режим. Но не у нас. Все же квартиру для встреч с соратниками мама и бабушка не используют. Может, договорились об этом когда-то, а может, каждая опасается при виде такого количества идеологических противников с собой не совладать. И хорошо, что опасаются, а то представить себе страшно, что могло бы быть, если бы они когда-нибудь пригласили своих друзей на одно и то же время – и две эти компании столкнулись в нашем просторном, но чем только не заставленным коридоре. Боюсь, жить после этого мы бы здесь уже не смогли. И интерьер будущего музея был бы безнадежно утрачен.
Литературу мамины единомышленники, кстати, тоже распространяют – в виде листовок. Расклеивают их по городу и в вагонах метро. И размещают информацию в Интернете. С призывами выйти в такой-то день и час на улицу, чтобы выразить свой протест и дать отпор. К этому же призывает и бабушка со своими друзьями. И борются они, получается, против одного и того же – сегодняшней власти. Так что чего они так ругались – непонятно.
Правда, сейчас они уже не ругаются. Они вообще друг с другом не разговаривают. Уже больше трех лет. Произошло это… короче – произошло.
Нежелание мамы и бабушки общаться друг с другом мы называем Великим Молчанием Двух Матерей, сокращенно – Вемодмой. Лиза даже однажды сказку сочинила, где Вемодма – живой и жутко вредный персонаж. Который всеми силами мешает близким людям договориться. Но потом ее порвала: и без того грустно.
Продолжается Вемодма до сих пор. Когда им надо что-нибудь сообщить друг другу, они попеременно обращаются к нам. Бабушка, к примеру, говорит что-то для мамы Лизе, а мама отвечает для бабушки мне. Или наоборот. Я уверен, что и Лиза продолжает молчать из-за них. То есть сначала она молчала из-за полученного стресса и нежелания выглядеть заикой, а потом стала молчать в знак протеста против их молчания. И если бы мама и бабушка вновь стали общаться, то и Лиза бы к ним присоединилась. Я и сам, когда они начинают через нас выяснять свои отношения и опосредованно ругаться, не хочу ничего говорить. Не хочу – и все! И мы оба безмолвно сидим, пережидая очередную бурю…
Трудно себя нормально вести в таких условиях. Особенно нам, детям…
Лиза и со мной, конечно, не говорит, но это тоже понятно. Во-первых, если уж молчать – так молчать полностью. Иначе какой тогда протест? А во-вторых, мы и без слов прекрасно друг друга понимаем. Нам и взглядами обмениваться не надо, чтобы узнать, кто из нас что думает, – так мы друг друга чувствуем. Потому что никогда не расстаемся. Мы и дневник этот пишем вместе: я пишу, она читает, кивает, порой морщится и качает головой. Тогда я исправляю…
Ладно, Бублик уже весь исскулился – пора идти гулять. Завтра продолжим.
4
Наверное, надо что-нибудь написать про соседей. Так вот, они делятся на три группы: хорошие, плохие и совсем нам незнакомые. Последних большинство. Не потому, что мы такие уж нелюдимые, хотя и это есть, а потому, что сначала они слишком часто менялись, а потом с теми, кто укоренился, у нас начались конфликты. Не с каждым в отдельности, а со всеми сразу.
Дело в том, что соседи у нас теперь все богатые. А мы среди них самые бедные. И когда они предлагали нам сдать деньги то на ограду вокруг нашего двора, то на видеонаблюдение за огороженной территорией, то на стоянку для машин, то на охранников, то на консьержа, мы всегда отказывались. Нам всего этого не надо. А им было обидно. Богатым людям, мне кажется, всегда обидно, когда им приходится тратить деньги. И особенно, когда рядом кто-то не тратит. Они даже пытались запретить нам пользоваться подъездом и двором, на которые потратились, но ничего у них не вышло. Мама и бабушка устроили скандал, пригрозили, что официально сдадут часть комнат вьетнамцам или таджикам, разберут замурованный черный ход из подъезда на улицу, созовут отечественную и зарубежную прессу, начнут разводить у себя крыс, тараканов и блох с клопами, устроят приют для бездомных собак и кошек, частный серпентарий и так далее. И от нас отстали. Только охранники иногда мелко вредят. Может, по обязанности, а может, из-за того, что мы на них деньги не сдаем. Делают вид, что не замечают нас, когда мы стоим у ворот. На этот случай мы все с собой носим свистки. А бабушка – небольшую сирену на батарейке, подаренную ей соратниками. Которая на охранников действует, как красная тряпка на быка, – они со страшной руганью выскакивают из своей будки и сразу ей открывают. Пугаются. Не сирены, конечно, хотя и это возможно – она очень громкая, прямо уши закладывает, – а что остальные жители дома их станут ругать – которые им платят. И хотят за это покоя. А с бабушкиной сиреной покой им может только сниться. До той поры, пока она ее не включит.
Совсем плохие соседи живут на втором этаже. Их там трое – он, она и их ребенок. Он работает где-то в Кремле, как непедагогично говорит мама, каким-нибудь старшим помощником младшего жопоподтиральщика, она сидит дома – здесь или в загородном особняке, ребенок – девочка лет, наверное, шести-семи – с ней. И все как на подбор противные. Он похож на румяный Колобок с руками и ногами. Только, по словам мамы, сильно поистаскавшийся. Который и от бабушки ушел, и от дедушки ушел, и от папы с мамой – предварительно их обчистив, а уж от совести своей сбежал, не оглядываясь. Точнее, похож он на два колобка, плотно насаженные друг на друга. У него и походка обычно такая, словно он не идет, а на своих спелых округлостях перекатывается. Жена его сильно смахивает на ощипанную Курочку Рябу: голенастая, с дерганой походкой, далеко откляченной попой, к которой так и хочется для полноты картины приделать горделивый петушиный хвост, маленькой головкой и все оценивающим взглядом. Она и говорит-то не очень понятно – то ли дикция у нее такая, не до конца человеческая, то ли считает, что так у нее важнее получается. А дочь похожа одновременно на обоих, что ее совсем не красит. И характер имеет гадкий – тоже в них. Без конца внизу кричит и скандалит, как резаная. И смотрит при встречах так, словно мы у нее что-то отняли и не отдаем. Или собираемся отнять. А если и не отняли и не собираемся, то все равно все наше давно должно было перейти к ней, так что владеем мы им не по праву и обязаны немедленно отдать. Мама ее даже опасается, говорит, у нее глаз плохой. Если встретится на выходе из дома и посмотрит – обязательно какая-нибудь пакость мелкая по пути приключится. Каблук сломается, колготки поползут, или машина проезжающая обольет грязью. А бабушка уверяет, что это ерунда и предрассудки, но тоже старается с ней не встречаться. На всякий случай.
Несколько лет назад они купили квартиру в соседнем подъезде, затем – у дяди Вити из нашего и объединили их, проломив стену. Теперь у них хоромы – так бабушка говорит. С двумя входами-выходами, двумя туалетами, ванными и кладовками. Куда им столько, если они все равно большую часть времени в особняке своем загородном проводят, – непонятно. Наверное, из жадности. Жадность вообще очень плохое чувство: она человека глупым делает и злым.
А может, они не только нам, но и друг другу противны, вот и заводят себе побольше помещений, чтобы поменьше встречаться? Тогда как раз все понятно.
Из-за них, кстати, в нашем подъезде и консьержа нет. Ну и из-за нас, конечно, тоже. В соседнем есть, а в нашем нет. Потому что они, как и мы, отказались на него деньги сдавать. Сказали, что на соседнего уже сдают, где чаще ходят. И остальным, кто в нашем подъезде живет, тоже тогда стало жалко больше за это платить – по сравнению с обитателями соседнего, – и они решили: раз так, то и не будет никакого консьержа!
И хорошо! Нам же проще, а то б еще и он к нам придирался – в подъезд бы не пускал.
Напротив Колобка с Рябой, как раз под нами, живут тоже не самые приятные люди. Он и она, без детей. Как говорит мама, представители ну очень среднего бизнеса. Вдобавок, живодерного. Их фирма чего-то благоустраивает в Москве – в том числе борется с бездомными животными. Мама эту пару неприятную еще шариковыми называет. И Бублик их терпеть не может – сразу рычать начинает и лаять.
Правда, мы их всего-то несколько раз и видели – когда они приходили ругаться, будто бы мы на их свежий ремонт протекли. Точнее, ругался он, она всегда молчит. Не как Лиза, конечно, куда глупее. Но очень живо при этом подкрепляет все его слова мимикой. Тоже дурацкой.
И еще они всякий раз требовали от нас компенсацию – за порчу своего евроремонта. Хотя это вовсе и не мы на них протекали, а те, что живут над нами – на четвертом. Но деньги они все равно требовали с нас. Так им было удобнее: на четвертом какой-то городской начальник живет, от которого их бизнес зависит, и беспокоить его они не решались. Они даже подниматься туда отказывались, чтобы удостовериться, – всякий раз ограничивались нами. Комиссии приводили, участкового, грозились подать на нас в суд. В общем, как сказала мама, брали на испуг. Считая, видимо, что мы должны были, как герои-панфиловцы, любой ценой задержать воду с четвертого у себя и не пустить дальше – на них. Защитить их жилплощадь грудью. А раз этого не сделали – значит, больше всех и виноваты…
Самое интересное, что кое-какая логика в этом есть. И их претензии, если уж совсем честно, небезосновательны. Дело в том, что всякий раз от них текло через нашу ванную комнату. Именно над ней у московского начальника что-то в трубах дырявилось. И мама или бабушка к нему обязательно поднимались и настойчиво звонили в дверь. Но никто им из-за двери не отвечал. Ни он, ни его длинноногая и высокая – на пару голов его выше – жена, похожая на надменную Барби, оскорбленную тем, что ее вынули из красивой упаковки и поместили жить в какие-то трущобы. То ли, как считает мама, никого действительно дома не было – у них ведь тоже где-то рядом с Москвой особняк имеется, в котором жить, наверное, куда приятнее и удобнее, чем здесь, где еще и всякие другие обитают, вроде нас, – то ли, как считает бабушка, они наворованное у народа считали-пересчитывали и боялись в этот секретный момент кому-либо открыть: вдруг отнимут? Звонить в диспетчерскую, считали уже обе, было бессмысленно: не станут же они дверь вскрывать у начальника из-за такой ерунды? А так как нашу ванную все равно уже ничем не испортишь и без конца подставлять-выливать ведра с тазами, пока они там, наверху, в квартиру не вернутся или все не пересчитают и спрячут обратно, у нас сил и желания надолго не хватало, то мы обычно через какое-то время начинали только следить за тем, чтобы вода в коридор через порог не переливалась, где все же паркет – пусть и поистершийся. Позволяя той воде, что оставалась в ванной на полу, течь дальше. То есть ниже. Что в принципе, конечно, нехорошо, но по состоянию нашей жизни правильно. Как говорит бабушка, по-ихнему, по-капиталистически. Которая, кстати, дольше всех всякий раз с ведрами и тазами упорно возилась, пока окончательно не падала с ног. Со словами, что она, в конце концов, не нанималась на буржуев горбатиться и коли уж нас так в доме этом не любят и стараются всеми силами поскорее отсюда выжить, то с какого рожна, спрашивается, мы должны этот дом и соседей таких защищать? Пусть сами разбираются… И мы все с ней соглашались. Еще до того, как она это произносила. Где-нибудь за час-полтора до того.
Единственное, чего мы до сих пор никак понять не можем, – если он такой большой городской начальник, чего ж никак свои трубы не починит?
На этот счет в нашей семье тоже разные мнения. Мама думает, что он капремонта ждет и не хочет зря сам тратиться. Бабушка считает, что это месть рабочего класса. Что на самом деле приходят к нему наши местные сантехники и чинят, она их сама видела, но так как он, пользуясь своим служебным положением, денег им никаких не дает, хотя давно все уже платное, то они и работают соответственно – чтобы вскоре опять потекло. А мы ничего не думаем – у нас на этот счет своего мнения нет. Только считаем, что и поделом этому живодеру! И Бублик с нами согласен. Правильно, Бублик?.. Ладно, ладно, идем…
5
Далеко не всех соседей мы знаем. Многие, купив в нашем доме квартиру, делают очередной евроремонт и начинают ее сдавать. За немалые, между прочим, деньги – центр же! В том числе и иностранцам. Последних в доме немного, но зато они куда вежливее наших. При встречах здороваются, улыбаются и не делают брезгливо вид, будто в приличном месте вдруг наткнулись на что-то неприличное, грязное и дурно пахнущее. На нас, то есть. Еще они всегда рады Бублику и нам с Лизой протягивают всякие вкусности. Мы тоже в ответ улыбаемся – и не берем. Во-первых, нам не очень-то и хочется, а во-вторых, мама и бабушка точно будут против. Мама, узнав, просто огорчится – мы же не нищие! – а бабушка ужаснется страшно. Она к иностранцам относится с большой опаской, подозревая в каждом из них коварного американца и агента империализма. Который может походя и отравить… Мама рассказывала, как однажды зимой на Новом Арбате (который бабушка называет проспектом Калинина) идущий навстречу негр протянул бабушке доллар. Или десять – она толком не разглядела. От всей души, видимо, протянул, чтобы помочь. Чем-то она его разжалобила. Может, тем, что незадолго до этого подвернула ногу и ходила с двумя палками. Обычной и лыжной – было скользко. А может, еще чем-то. Но бабушка этого доброго поступка не оценила. Она была очень шокирована! Не тем, что ее за побирушку приняли – это было бы понятно, нам бы такое тоже не понравилось, – а тем, что ей, коммунистке, хотят всучить американскую валюту! Наверняка еще и каким-нибудь неприличным вирусом отравленную! И, позабыв о больной ноге, бежала быстрее лани. А потом еще долго не могла прийти в себя. Мама говорила, что у бабушки вдобавок случилась сшибка: с одной стороны, презренные американские деньги и попытка ее подкупить, а с другой – представитель угнетенной нации. Который, как позже пришло бабушке в голову, вполне возможно, был тайным сочувствующим и хотел материально помочь борьбе российских коммунистов за правое дело.
В общем, мы стараемся у иностранцев ничего не брать. Чтобы не огорчать наших родных. У них и без того огорчений хватает…
Напротив нас живет Настя со своими родителями. Они когда-то приехали из Екатеринбурга (бабушка его называет по-старому Свердловском) и уже несколько лет живут здесь. У Настиного папы своя компьютерная фирма, а мама нигде не работает, сидит дома. Воспитывает дочь. Так это считается. Хотя на самом деле сидит она чаще всего в другом доме – загородном, а Настя здесь воспитывается сама. Да и невозможно ее воспитывать: у нее такой характер, что ого-го! Ей даже папа не указ. Но мне она очень нравится. Потому что красивая и при этом еще хороший человек – добрый, надежный и честный. Хотя и сложный. Я думаю, что когда-нибудь мы обязательно поженимся. Настя тоже не против – она сама говорила. Мы с ней однажды даже целовались – несмотря на мои возражения. Возражал я, конечно, не потому, что мне это не нравилось, – наоборот, было очень даже приятно и отрываться от губ ее ну совсем не хотелось, – а по соображениям сугубо принципиальным. Ведь поцелуй – это первый шаг к самому отвратительному, чего только мужчина может сделать с женщиной. К сексу! На даче у маминых друзей я однажды случайно увидел, как двое этим занимаются, и поклялся, что со своей любимой я такой мерзости совершать не буду! Какой-то животный кошмар! Я даже не представлял себе, что это может выглядеть столь ужасно. Одно дело – картинки, описания и совсем другое – как это происходит в реальности. Судороги, крики, стоны, жуткое орудование этим, как… нет, не могу я писать об этой гадости! Это были словно не люди, а звери. Представляю, какой униженной должна себя чувствовать женщина, когда с ней сотворяют такое. Какой оскорбленной и растоптанной! И главное – зачем? Ну, в силу необходимости – для рождения детей, продолжения рода – это еще понять можно. В конце концов, другого способа природа нам не дала. А мы сами пока не придумали. Но делать из этого развлечение?! Почему тогда не забавляться и тем, чего мы совершаем на толчке? Та же самая физиология. И при этом не связанная с унижением другого…
Разумеется, я попытался все это объяснить Насте, когда она предложила поцеловаться. И Настя меня, кажется, поняла. Сказала, что уважает мою позицию. После чего взяла меня за голову и крепко поцеловала. А потом еще – мягче и дольше. Затем обняла за шею и сделала это так нежно, что я напрочь забыл о своей клятве… А когда я почувствовал ее грудь… Нет, все же много в нас осталось от животных… Хорошо, что больше такого никогда не было.
Настя считает, что характером своим пошла в бабушку Нину – папину маму. Я ее никогда не видел, зато много о ней слышал. Она, например, наотрез отказалась переезжать из Екатеринбурга в Москву. Хотя сын ее звал. И даже обиделся на ее отказ. Но у бабушки там ученики, подруги и вообще дела. Она активистка нескольких правозащитных обществ, борется против уничтожения памятников и природы, против местной мафии, городского и областного начальства, против взяток при поступлении в институт, где много лет преподает, за права солдат и заключенных и так далее. Настя говорит, что проще перечислить то, против чего или за что она не борется. И что ее там все знают. А кто не знает, тот все равно о ней слышал. И уезжать от своей борьбы, чтобы сидеть в чужом городе в четырех стенах, она категорически не хочет. Даже несмотря на то, что ей там постоянно угрожают, однажды пытались столкнуть с тротуара под автобус и два раза нападали у дома. А один раз хотели вообще затолкать в машину и куда-то увезти. Хорошо, что Настин папа договорился с бывшим спецназовцем о ее негласной охране – ничего ей, конечно же, не сказав. Иначе еще неизвестно, чем бы все это могло закончиться…
Настя свою бабушку любит. Несмотря на то, что между ними есть большие идеологические разногласия. Бабушка ее, как и моя мама, занимает твердую демократическую позицию. Настина же позиция скорее ближе к позиции моей бабушки. Хотя они и не одинаковы. Тем более, что Настина регулярно меняется. Но все же при этом остается в одном русле. Я бы назвал его стихийным национально-патриотически-коммунистически-анархистским. Во всяком случае, Настя уже была националисткой, эркаэсэмовкой, антифой, лимоновкой, анархисткой, антиглобалисткой и кем-то еще. Сейчас она, кажется, снова антиглобалистка. Или опять лимоновка? За ее перемещениями из одной группировки в другую я уследить не успеваю. Да она особенно и не откровенничает, зная про мое отношение ко всем этим радикальным делам. Не люблю я агрессии, особенно групповой. Мне кажется, она как-то обуживает человека, упрощает. Всякий человек неповторим, а в любой группе, или, как говорит бабушка, коллективе, вся эта неповторимость куда-то девается. Мир же окружающий куда сложнее и интереснее, чем кажется из любого окопа. Ведь та же Настя – и умная, и красивая, и хорошая, и добрая. Но когда начинает говорить на политические темы, яростно ругать одних и превозносить до небес других, мне хочется закрыть уши и просто смотреть на ее лицо. Оно в эти моменты много лучше ее слов. И ее голоса тоже лучше. Хотя обычно мне ее голос нравится и слушать его я люблю…
Конечно, я понимаю, что вранье и несправедливость, которыми нас всех окружили, не могут не раздражать. Но возможна ли одна справедливость для всех? И не приведет ли война за нее к еще большей несправедливости? Ведь стоит только взглянуть на хитренькие лица всех этих вождей – от мелких до самых крупных, – так сразу становится ясно, что они тоже врут и ничего, кроме желания получше устроиться за чужой счет, за душой у них нет. Про такие лица тетя Таня обычно говорит: “Сразу хочется кошелек подальше спрятать”.
Понимаю, что Насте не интересно жить ради еды и тряпок, ей надо чего-то большего. Но искать это большее не в себе, а снаружи… мне кажется, это неправильно.
В самом начале нашего знакомства Настя как-то мне с недовольством сказала, что я ей напоминаю вялого старичка, которому ничего не надо, который отгородился от окружающего мира, погрузился в себя и ничем больше не интересуется. Но это не так. Я не вялый и не старичок. Просто жизнь, если подумать, уж очень короткая. И тратить ее на борьбу с плохими людьми или плохими законами – стоит ли? Людей, как любит говорить мамина подруга – психолог тетя Алла, все равно не переделаешь, они рождаются уже готовыми и дальше лишь реализуют то, что в них исходно, генами, заложено. А законы и порядки – ну сегодня они одни, завтра будут другие, послезавтра, может, третьи. Конечно, плохие – они могут многое испортить. Но и хорошие ведь не смогут помочь, если полагаться только на них. Не проще ли все эти законы и порядки держать вне себя и вообще о них не думать. Они – кем-то и для чего-то придуманные – сами по себе, а ты – с душой своей, умом, со всем, что тебе дано – по себе сам. Вот и все.
Да, чуть не забыл: Настя категорически не выносит свое имя. Говорит, что оно лишает ее индивидуальности. У них в классе есть еще две Насти – и обе непроходимые дуры. Поэтому она хочет в ближайшем будущем сменить его на что-нибудь пооригинальнее. Только еще не придумала, на что именно. Пока выбирает между Фёклой и Пульхерией. По-моему, это ужасно. Особенно последнее. Громоздкое, неблагозвучное, а если захочешь сократить, то единственный приличный вариант будет Пуля. Звучит, конечно, по-боевому, однако ж хорошенькое имя для девушки! Все же Настя куда лучше. И ей идет, и мне нравится. Но разве ее переубедишь? Такая же упрямая, как наши бабушка и мама…
6
Перечитал то, что написал вчера, и засомневался. Все же странно как-то получается: все дорогие мне женщины, за исключением еще маленькой Лизы, за что-то горячо борются. А может, мне, да и им самим, только кажется, что они заняты политической борьбой? На самом же деле они заняты совсем другим – отстаивают чувство собственного достоинства? По-разному, кто как умеет. И хотят, чтоб это чувство было у других? Зная или чувствуя, что без него человек не сможет все остальное, что в нем заложено, реализовать.
Помню, кто-то из маминых знакомых с горечью сказал, что у нас за чувство собственного достоинства многие почему-то держат жлобство, хамство и постоянную готовность в ответ на собственные унижения, прошлые или даже кажущиеся, унизить других.
Может, и против этой подмены они борются? И еще таким образом защищают своих родных, их будущее? Ведь для женщин, наверное, важнее не столько самореализация, сколько забота о своем потомстве – это в них должно быть природой заложено. Поэтому и будущим они озабочены больше мужчин. А мужчины, получается, озабочены лишь своим настоящим. Не зря же у нас все так странно перевернулось, что уже не сильные мужчины, как раньше, защищают слабых женщин, а сильные женщины пытаются защитить слабых мужчин. Сражаются за их и свое будущее, жертвуя при этом собой.
И что тогда делать мне? Прятаться за спинами близких женщин? Или тоже включаться в борьбу? Но какую? За что?..
И еще получается, что пока одни, хорошие, борются за будущее, другие, плохие, распоряжаются их настоящим. А ведь любое будущее для кого-то является настоящим. И значит, так будет длиться вечно?
Ну почему все так запутано и трудно? Почему?!
7
Своих родителей Настя ругает постоянно. Хотя и, я уверен, любит. Прилагая при этом много сил для того, чтобы никак этого не показать. Продемонстрировать обратное. Зачем – не знаю. Видимо, так ей с собой управляться легче. Со своим нелегким характером, от которого она, по ее собственному признанию, порой сама не знает, чего ожидать. С максимализмом своим, желанием правильно сделать все и сразу. Она же вообще вся в неприступной броне и масках. Которыми защищает то хрупкое и ранимое, что, возможно, известно лишь нам с Лизой. Ну и еще, может, ее бабушке. Все ее шокирующие, циничные заявления, часто режущие нам слух, – отсюда же. Например, что родители – это надсмотрщики, приставленные трусливым государством следить за детьми и не давать им делать правильные, искренние вещи. Вместо этого заставлять делать неправильные – безопасные для государства, целиком на всем этом неправильном построенного. Что вообще взрослые специально придумали государство, чтобы калечить детей, делать из них послушных зомби, призванных обеспечивать им сытую старость. И по-хорошему надо детей сразу изолировать от взрослых – только тогда из них может вырасти что-то путное. Или что каждый человек должен жить только до двадцати лет, потому как потом он становится рабом глупых условностей и перестает быть самостоятельной личностью. А значит, и перестает быть человеком, превращается в тупое жвачное животное. И сама она после двадцати жить не собирается, чтобы не влачить это убогое, серое существование. Что она бы с удовольствием лично взорвала Кремль и Думу, где собрались одни бандиты и воры. И потом бы пошла на эшафот, ничуть в содеянном не раскаиваясь. Ну и так далее… Мы-то с Лизой знаем, что она совсем другая, поэтому заявлениям подобным ни секунды не верим. Просто образ себе она такой выбрала – крутой и оригинальный… как ей кажется…
Днем и по выходным наш дом практически вымирает: все или на работе, или за городом. По утрам и вечерам бывает чуть поживее. Правда, если у кого-то ремонт, что случается нередко, то тогда очень живо и днем. Даже слишком. Но это происходит в какой-нибудь одной квартире, максимум – в двух. В остальных же – тишина. Особенно во второй половине дня. В первой еще ко многим приходящая прислуга заходит прибирать, зато во второй иногда кажется, что мы в доме совсем одни.
Имеется в нашем доме и какая-то организация со сложным и непонятным названием. В торце у них отдельная дверь – металлическая. С утра туда каждый день, включая выходные и праздники, заходят люди. Все мужского пола, женщины – ни одной. Но ведут они себя так тихо, будто там никого и нет. Окна их на первом этаже всегда наглухо закрыты жалюзи; зимой, в ранние сумерки, порой едва пробивается свет, однако никакого движения не видно. Мама уверена, что там находится что-то “гэбэшное”, бабушка с ней молча не соглашается. Однако, если по утрам сталкивается с заходящими туда людьми, всегда с многозначительным видом с ними здоровается. Мне даже кажется, что она хотела бы подать им какой-нибудь тайный знак, да только не знает – какой. И ограничивается хитрым прищуром, который мама называет “ленинским”. При этом заметно, что бабушкина приветливость их совершенно не радует. Они вообще стараются как можно незаметнее к себе проскользнуть. И так же незаметно вечером выскользнуть.
Еще в нашем подъезде внизу за лестницей есть две неприметные двери. Они всегда заперты. Нам с Лизой иногда кажется, что за одной из них кто-то скребется, но, когда мы останавливаемся на лестнице и начинаем прислушиваться, ничего не слышим. Вплотную же к ним мы подходить не хотим – да ну их! То есть я бы, может, и подошел, да Лиза против. Опасается, что это крысы.
Есть у нашего дома огороженный двор. Раньше, когда он еще не был огорожен, его украшали несколько деревьев, кусты сирени, газон и детская площадка. Потом по требованию жильцов все, кроме деревьев, снесли и выкорчевали, двор огородили, заасфальтировали, разлиновали и сделали стоянку для автомобилей. Мы этого не требовали, но нашего мнения никто и не спрашивал. И даже если у нас и появится когда-нибудь автомобиль, нас на эту стоянку все равно не пустят: мы в ее создании материального участия не принимали. Ну и ладно. Плохо одно – охранники и “скорую” во двор не пустят, если она приедет к нам. Так они говорят. А мама отвечает: пусть только попробуют, она сама эти ворота снесет! Мама, конечно, все может, но это, боюсь, ей вряд ли удастся: ворота выглядят крепкими. Нет уж, пусть лучше нам “скорая” никогда не понадобится. Это по-всякому лучше.
Бабушка часто говорит, что мы здесь живем, как партизаны в тылу врага. И что ей чем дальше, тем больше хочется пустить чего-нибудь буржуйское под откос.
Мы надеемся, что она шутит.
А мама считает, что бабушка и так уже пустила свою жизнь под откос, задружившись на старости лет с махровыми коммунистами. По ее словам, раньше бабушка такой не была. Она, конечно, поддакивала дедушке, когда тот ругал перестройку и говорил, что эти бездельники-горлопаны до добра страну не доведут, все распродадут и порушат, но и маму за противоположные убеждения не осуждала. Даже защищала порой, когда дедушка совсем распалялся. Однако после его гибели стала распаляться сама. Значительно сильнее, чем это делал он. Одно обещание превратиться из-за выбранного внуку имени в труп чего стоит!
Правда, мы с Лизой уверены, что ни в какой труп она бы из-за этого не превратилась. И все равно бы меня любила. И мама, думаем, в глубине души того же мнения. Но простить ей такие слова все равно до сих пор не может. Или не хочет.
Кстати, бабушка, в свою очередь, убеждена, что это мама пустила свою жизнь под откос, поверив болтунам-демократам и став одной из них. Как она говорит, сдуру.
Все-таки они обе очень упрямые. Мы опасаемся: вдруг это наследственное? В смысле – передается.
8
Обнаружил вдруг, что совсем забыл написать о том, чем занимаются мама и бабушка. В свободное от борьбы время.
Так вот, бабушка не занимается ничем – она на пенсии. Много лет она преподавала историю в одном техническом институте, название которого теперь даже не хочет упоминать. И нам не велит. Потому что могла бы преподавать и дальше – она и знает много, и любит эту работу, да и студенты к ней очень хорошо относились, некоторые до сих пор звонят по праздникам, – но ее уволили. За убеждения. Не так она подавала нашу историю, как сейчас необходимо. Не в том ракурсе. И еще за то, что отговаривала студентов ходить на выборы президентов. Где никакого выбора, как она им объясняла, давно нет. Вместо того чтобы гнать их туда согласно разнарядке и указаниям деканата, угрожая в противном случае завалить на экзамене. А на выборы депутатов, наоборот, она их ходить призывала. Но давала неправильные установки: голосовать не так, как приказано, а как им гражданская совесть велит. Бабушка уверяет, что никакой агитации при этом за коммунистическую партию не вела. На что мама ядовито ухмыляется, а мы делаем вид, что верим. Чтобы бабушка – да не вела агитацию… это себе даже представить трудно. Она ведь и нас агитирует, когда рядом мамы нет – рассказывает всякие истории про маленького Ленина. Какой он был честный, добрый, целеустремленный мальчик и как с раннего детства решил бороться с теми, кто угнетал рабочий класс и крестьянство. Видимо, мечтает, чтобы мы брали с него пример. А нам чего-то совсем не хочется. Как начнешь читать, что творилось во время революции и Гражданской – так волосы на голове дыбом встают. Нет уж, спасибо, лучше вообще не бороться, чем вот так. Мама говорит, что такая борьба напоминает ей старый детский анекдот, когда к Чапаеву прибегает Петька и кричит, что Анка-пулеметчица палец поранила. А Чапаев ему по-доброму советует: “Да ты пристрели ее, чтобы не мучилась”…
Мама сейчас работает дома – переводит с английского и французского для разных издательств. Как правило, редкостную муть. Это она сама так высказывается. Детективы, триллеры, любовные романы и прочее – выбирать ей не приходится. Когда вдруг попадается хороший автор – такое тоже бывает, но редко, – мама радуется. В остальное время – хмурится и терпит. А куда деваться – деньги-то нужны! У бабушки пенсия крохотная, мы только нахлебничаем, о Бублике вообще разговора нет – из него даже сторож никудышный, разве что из-за двери иногда на шум полает, – и от пап наших толку никакого: им надо свои заморские семьи кормить-поить да взращивать. В итоге вся ответственность за наше содержание лежит на маминых плечах. О чем она нам не часто, но напоминает. Не для того, чтобы укорить, просто от усталости. Тяжело ей. Заказов, чтобы на самое необходимое хватало, берет много, халтурить, как некоторые другие, которые отдают вместо литературного перевода сырой подстрочник, не умеет: ей стыдно, поэтому часто сидит и по ночам – когда сроки поджимают или когда на какой-нибудь заковыристой фразе застрянет.
Мы все это понимаем, очень ей сочувствуем, на слова ее полусердитые не обижаемся, но помочь пока ничем не можем. Бабушка несколько раз пыталась тайком на какую-нибудь работу устроиться – библиотекарем там, или в школу, или хоть консьержкой неподалеку, однако везде ей прямо говорили, что такие старые им не нужны. Да мама бы, рано или поздно об этом узнав, все равно ни за что б ей не разрешила – дома бы заперла. Куда ей работать – она вон на митинг или к соратникам сходит и потом целый день с сердцем отлеживается. А нам и пытаться смысла нет: мы, наоборот, слишком маленькие. Не пустые же бутылки с банками нам по помойкам и урнам собирать? Как один старик, которого мы часто в районе Красной Пресни встречаем, когда гуляем там с Бубликом.
О старике я вспомнил вот почему. Мы долго его боялись и недолюбливали. Как-то раз он на нас сильно стал ругаться из-за Бублика. Тот на несколько пустых бутылок, что у урны мусорной стояли, ногу поднял. В скверике это было, за “Краснопресненской”. А старик как раз на них нацелился. Шел к ним, шатаясь, от кругляша метро, торопился, пока другие не взяли: бомжей в нашей округе хватает. И увидел, чтό Бублик вытворяет с его добычей. И не на шутку рассердился. Начал матом кричать, брызгая слюной и запахом, обзывать и нас, и собаку, грозиться ее прибить. И вообще, людям жрать нечего, а тут собак развели. Будто наш пес у него еду отнял. Бублик в ответ залаял, чем еще больше его рассердил. Лиза испугалась, спряталась за меня. Я спиной чувствовал, как ей страшно, как она дрожит. Да и меня затрясло – из-за нее. Ведь врачи сказали, что ее надо беречь от стрессов, а тут этот орет. Ну, я не выдержал и ответил. Что-то такое же грубое. Не матом, конечно, но близко. И обозвал сумасшедшим придурком… Некрасивая, в общем, получилась сцена – чего уж тут скажешь. Старик после моих грубых слов окончательно разошелся, а мы повернулись и быстро ушли.
С тех пор при встречах он на нас зло смотрел, а еще злее – на Бублика. Мы старались на всякий случай его обходить и к “Краснопресненской” без особой нужды не приближаться. И все равно на него в других местах натыкались. В переулках, на набережных, на Старом Арбате. И называли его между собой нехорошо – припадочным. Точнее, я называл, а Лиза согласно кивала.
Я так подробно об этом рассказываю из-за того, что потом нам стало очень стыдно. Когда мы однажды встретили его девятого мая, в День Победы. Он был такой торжественный, в костюме чистом, светлой рубашке, побрит, не шатался. И глаза его были не мутные, а светлые-светлые, словно промытые праздничным солнцем. И шел он как-то по-особенному, не как обычно. Не просто ровно – гордо подняв голову и выпрямив спину, а почти строевым шагом. И весь его пиджак спереди сверкал от орденов и медалей. Их там было столько!.. Они негромко позвякивали, и казалось, что это издалека откуда-то доносится отзвук победных литавр. В его честь! Мы даже за прохожих спрятались – так нам вдруг стало не по себе за ту безобразную сцену! И шли домой, не глядя друг на друга.
Вот такая была история. Маме и бабушке мы о ней говорить ничего не стали: стыдно, да и вообще ни к чему. Будто не знаем, что из этого выйдет. Сначала бы они огорчились. За нас и за себя – что плохо нас воспитали. Потом стали бы требовать, чтобы мы его немедленно нашли и извинились. А мы и сами знаем, что надо бы извиниться, но пока не получается. Затем им станет обидно за страну, где заслуженный ветеран вынужден копаться по урнам и помойкам. Но каждой обидно по-своему. И, слово за слово, они начнут, обращаясь к нам, друг с другом спорить: кто в этом виноват – коммунисты или демократы? В итоге опять переругаются. Хотя на самом деле понятно, что виноваты в этом все. Включая нас. И уж мы о своей вине не забудем.
9
Все-таки в чем-то Настя в своих высказываниях права: странные существа эти взрослые. Никакой логики. Да и с упорядоченностью – не только мыслей, но и жизни – у них бывают проблемы. Неужели и мы такими станем?
Вот, к примеру, взять бабушку. Сталин отнял у нее сначала отца, потом маму, а затем и ее хотел не то отправить в специальный детдом для детей врагов народа, чтобы она там окончательно сгинула, не то в тюрьму посадить, не то сразу расстрелять, но не успел – ее сибирская родня отца спрятала. Двоюродная сестра его тетя Фрося со своим мужем Егором. Которым отец бабушкин успел перед арестом передать просьбу: если что – позаботиться о ребенке. Когда эта просьба до Сибири дошла, его уже арестовали. А пока тетя Фрося в Москву ехала, арестовали и бабушкину маму. Даже комнату их в коммуналке опечатали. Бабушка уже на лестнице сидела – соседи ее на всякий случай выставили. Тут-то и появилась тетя Фрося. Был ей тогда двадцать один год. И детей у них с дядей Егором еще никаких не народилось. Схватила она бабушку и, в чем та была, без всяких вещей, которые в опечатанной комнате остались, потащила на вокзал. Откуда они сначала поехали в одном направлении, затем – в другом, запутывая следы. А потом уже – домой, в Сибирь. Где бабушка долго жила под тетифросиной и дядиегоровой фамилией, пока Сталин не умер. Только после этого ей удалось вернуть свою настоящую – отцовскую. В качестве второй. Потому что от обретенной в Сибири она тоже отказываться не хотела – в благодарность и в память о чудесных, спасших ее людях. Сильно при этом рисковавших.
И вот, несмотря на все это, бабушка Сталина почему-то любит. Меньше, правда, чем Ленина, но все равно считает его одним из лучших руководителей советского государства. Который все делал как надо, а о репрессиях почти ничего не знал – ими плохие коммунисты занимались, неправильные. Специально прокравшиеся в партию, чтобы вредить. А когда узнавал – сильно гневался и заставлял все исправить. Поэтому все старались ему написать и пожаловаться. И бабушка тоже из Сибири писала, пока однажды не обнаружила свое очередное письмо в уборной. Рачительно порванное на аккуратные квадратики – чего зря бумаге пропадать? Она тогда расплакалась, с ней началась истерика и дядя Егор ее в первый и последний раз выпорол, приговаривая, что если ей и их так уж хочется за всю доброту посадить, то пусть пишет дальше. А если не хочется, то пусть поклянется родителями, что писать больше не будет. И бабушка поклялась.
Мама рассказывает, что раньше бабушка Сталина так не любила. Даже наоборот, считала его искривителем и исказителем правильной линии Ленина. Но после гибели дедушки неожиданно решила полюбить.
А у мамы Сталин никого так уж явно не отнимал, если не считать, конечно, отца и маму бабушки. Однако с ними мама вообще никогда не виделась и практически ничего о них не знает. Все только со слов бабушки. Которая сама их плохо помнит, потому что была тогда очень мала. Четыре года ей тогда было. Получается, что больших личных претензий у мамы к Сталину быть бы не должно. Но она его жутко ненавидит! Больше, чем Путина, Зюганова, Грызлова и Ленина, вместе взятых. Про этих она тоже много плохого говорит, но не настолько. Его же считает причиной всех наших нынешних бед. Что он так задавил людей, такой поселил в них генетический страх – они собственной тени боятся. Готовы терпеть любое рабство и ни в какую не желают бороться за свободу и демократию.
Бабушка же больше всего ненавидит Ельцина и Горбачева. Хотя на жизнь нашу, как и Сталин, они уже давно никак повлиять не могут. Один давно умер, другой, как презрительно говорит бабушка, все по заграницам разъезжает да пиццу свою рекламирует. Какую такую пиццу он рекламирует, не знаю, не видел. Мне другое интересно: ведь именно сегодняшней нашей жизнью бабушка больше всего недовольна, а ненавидит тех, кто к ней уже никак не причастен. Ну с Ельциным еще понятно – дедушку она ему никогда не простит, а Горбачев-то ей чего сделал? Она говорит, что он развалил великую державу – Советский Союз. При этом сама же рассказывает, что сделали это в Беловежской Пуще совсем иные люди – тот же Ельцин, украинец Кравчук и белорус Шушкевич. Которые, как я понял, воспользовавшись ситуацией, решили отобрать у Горбачева всю власть и поделить между собой. Чтобы каждый из них стал самостоятельным, единоличным правителем. Ну и при чем здесь Горбачев? Что ему – стрелять в них надо было? Прокрасться в эту Пущу с берданкой и открыть прицельный огонь?
Не понимаю.
Мама же Ельцина продолжает любить, а ведь не без его помощи, если подумать, она сначала лишилась отца, а потом и своего первого мужа – моего папы. Горбачева же она вообще теперь считает единственным честным человеком из всех, кто после семнадцатого года руководил нашей страной. Хотя раньше, по словам бабушки, была им недовольна, ругала, противопоставляла тому же Ельцину.
В свою очередь бабушка, это уже по словам мамы, ненавидя Ельцина, сначала очень даже симпатизировала Путину, которого тот сам поставил президентом вместо себя. За то, что Путин гимн советский вернул и посадил олигарха Ходорковского. И лишь когда поняла, что никаких других олигархов сажать и возвращать остальное советское Путин не собирается, симпатизировать ему перестала. И теперь тоже ненавидит.
Вот где во всем этом логика?!
Любить тех, кто у тебя отнял близких, и ненавидеть тех, кто лично тебе ничего плохого не сделал? Ну, или почти ничего.
Разве это нормально?
Нет, конечно, я понимаю, что есть вещи безусловные, и какой-нибудь Гитлер мне лично тоже ничего плохого не сделал, но от этого вряд ли когда станет в моих глазах хоть чуть симпатичнее. Но они же не Гитлеры, в конце-то концов.
Я вот как считаю: бороться стоит только за свою семью. За своих близких. И политиков этих дурацких, от которых одни только проблемы, особенно в нашей семье, оценивать исключительно по тому, чего они твоим близким сделали. Хорошего или плохого. И тогда все сразу встанет на свои места. И будет понятно, с кого и за что спрашивать.
Хотя возможен, мне кажется, и другой вариант: взять и забыть обо всех политиках напрочь. Считать, что на самом деле их нет. Что это наваждение, галлюцинация, мираж, дурной сон, которые непременно должны исчезнуть при первом же луче солнца, порыве свежего ветра, да просто если перевести взгляд на что-то другое – настоящее. Надо лишь дождаться этого луча или порыва, научиться правильно смещать взгляд. Конечно, сначала эти глюки станут еще навязчивее лезть из газет и телевизоров, перегораживать дороги машинами, приставать со своими указаниями и законами, зазывать на давно никому не нужные, кроме них самих, выборы, буквально цепляться на каждом углу – лишь бы мы обратили на них внимание, вновь включили в свою жизнь. Но если упорно продолжать их не замечать, то в один прекрасный момент они действительно навсегда исчезнут, как исчезает из природы все ненужное и отжившее, ставшее ей чуждым, потерявшее способность в ней существовать. Только делать это надо всем вместе…
В общем, ну ее к лешему эту политику. Все равно ничего с ней не понятно. А главное – люди из-за нее становятся странными. Непохожими на себя. Словно какие-то мороки их одолевают, темные силы. Застят глаза и путают ум.
Поэтому мы решили: все, о политике больше не слова. Будем просто описывать нашу жизнь. Такую, какая есть. Да, именно так и сделаем…
10
Нет, не получается. Как насмешливо говорит мама, не так сели. А ведь все из-за них, из-за взрослых. Вот вроде бы решишь что-то правильное, но потом они вмешаются – и все приходится менять. Часто – на неправильное… И о какой последовательности и упорядоченности тогда вообще можно говорить? Один сплошной хаос получается…
На этот раз все произошло из-за бабушки. Мы уже некоторое время назад приметили, что она изменилась. Загадочной какой-то стала. Многозначительной. Словно узнала что-то очень важное, чего никто, кроме нее, не знает. И теперь никак не может поверить этому своему счастью. Даже отчасти боится его. Пугается, что оно может взять и пропасть. И одновременно гордится им.
Мама даже как-то задумчиво обронила: уж не предвещает ли все это нам появление нового дедушки. Из числа бабушкиных однопартийцев.
Такая перспектива нас с Лизой не то чтобы напугала, но насторожила. Мы бы предпочли папу. Пусть и нового. А нового дедушку – нет, это лишнее. Зачем он нам? Нам и так неплохо.
И вот сегодня все разъяснилось. Самым неожиданным образом. Причем мама оказалась отчасти права – все дело в дедушке. Только не том, о котором она подумала, другом. И как к этому относиться, мы пока не знаем…
Расскажу по порядку. Бабушка вышла сегодня к завтраку при полном параде, в своем лучшем костюме, в котором обычно ходит на встречи с соратниками или в собес. Только в сильно измятом – словно она в нем долго лежала или спала. К столу присаживаться не стала – остановилась в дверях. Громко поздоровалась, выдержала долгую паузу, после чего, глядя почему-то на меня, торжественно сообщила, что обязана всех нас предупредить: в стране грядут большие перемены. И некоторым пора бы уже одуматься. Пока не поздно.
– Так, – глядя на Лизу, в лучших традициях Вемодмы тут же произнесла мама, – похоже, Путин про свой партбилет вспомнил и решил его отрыть. Как Чингачгук – топор войны. Видимо, в новостях передали.
– Когда стихия народного гнева выплеснется на улицы, – строго сказала мне бабушка, – многим станет не до шуток.
– Да, – кивнула Лизе мама, – особенно тем, кто больше семидесяти лет держал этот народ в советском рабстве и продолжает держать до сих пор. Только под другой вывеской… но с тем же гимном.
– Имеющий уши да услышит! – со скорбным видом сообщила мне бабушка.
– Евангелие от Матфея, цитата неточная, – пояснила Лизе мама. – Сколько лет коммунисты боролись с церковью, а теперь сами в храмах в первых рядах со свечками стоят и так истово молятся, будто им это лично Ленин завещал – в прощальном письме к съезду. Любопытная коллизия, однако.
– А вот Владимира Ильича грязными руками лучше не трогать! – сердито посоветовала мне бабушка. – Он святой! И еще наведет здесь порядок, можете не сомневаться.
Услышав такое, мама нарушила традиции Вемодмы и удивленно взглянула на бабушку. Даже, забывшись, напрямую задала ей вопрос:
– Что – прямо из Мавзолея наведет?
– Да, из Мавзолея! – запальчиво воскликнула бабушка. – Именно оттуда!
– Ах, ну да, я забыла, – вновь повернулась к Лизе мама, – он же живее всех живых.
– Значительно живее, чем некоторым кажется! И куда живее, чем многим хотелось бы, – стальным тоном отчеканила бабушка, повернулась и, так и не позавтракав, удалилась обратно в свою комнату.
Мама посмотрела на Лизу, на меня, вздохнула, пожала плечами, но от комментариев воздержалась. Только сказала Лизе:
– Отнеси ей, пожалуйста, еду. А то на святом ленинском духе она вряд ли долго протянет. – И тоже направилась к себе – работать. Однако в дверях вдруг остановилась, повернулась к нам и задумчиво произнесла: – А вообще-то любопытно: если бы Ленин жил в наше время, кем бы он стал? Мне кажется, что никакой революции он бы не делал, никакой пролетариат охмурять не захотел, а спокойно пошел бы в олигархи или кремлевские политтехнологи. А вот в вожди какой-нибудь нынешней партии, не говоря уж о стране, ему бы пробиться не удалось: серости бы не хватило. Все же он был неординарной личностью – этого у него не отнимешь. Не то, что эти…
Еще постояла, кивнула самой себе и ушла. А мы понесли бабушке завтрак.
Застали ее уже не в костюме, а в халате. Сидящей у письменного стола и что-то быстро переписывающей на отдельный листок из толстой синей книги. Мы книгу сразу узнали, это был один из томов собрания сочинений Ленина. Выходя из дома, бабушка всегда брала какой-нибудь том с собой – почитать в дороге. Хотя мама шутила, что это у них в ячейке такой опознавательный знак – томик вождя в правой руке. Что они так своих опознают – на случай склероза.
– Потом, потом, я занята, – не прекращая писать, пробормотала бабушка. И даже не посмотрела на нас.
Лиза поставила поднос на столик у дивана, и мы вышли.
К обеду бабушка вообще не появилась. Отправленные к ней парламентерами, мы застали все ту же картину: стол, раскрытая книга, пишущая бабушка. Лишь прибавилась справа от нее стопка аккуратно исписанных листов, а рядом появились чистые конверты. Завтрак так и остался нетронутым. И от обеда бабушка отказалась – сказала, что ей по-прежнему некогда. Добавив: “Время не ждет”.
Когда мы сказали об этом маме, та еще больше нахмурилась и покачала головой. Так покачала, что мы поняли: дело худо.
Однако к ужину бабушка появилась как ни в чем не бывало. Только сильно уставшей – это было заметно. Но довольной. И поела с аппетитом, не обращая внимания на настороженные взгляды мамы. И чай пила долго-долго, пока мама, чуть успокоившись и помыв посуду, не ушла к себе. А когда ушла – тут же повернулась к нам. И сказала с заговорщическим видом:
– Завтра мне понадобится помощь. Дело архиважное. Промедление смерти подобно. Ясно?
Мы кивнули, хотя ясности никакой не было.
Бабушка с подозрением прислушалась к звукам из коридора, где скрипнула паркетина, прижала палец к губам и шепнула:
– Идем ко мне. – Видно было, как ей хотелось прибавить “скрытно”, но она не стала. – Маме ни слова. Вообще никому, но ей особенно, – произнесла первым делом, закрыв за нами дверь. – Понятно?
Мы опять кивнули. А что нам еще оставалось делать? Ясно было, что бабушке очень хочется чем-то важным поделиться. С кем-нибудь, кто сохранит это в тайне. Наверное, она куда охотнее поделилась бы с соратниками, если бы не подозревала, что все ее звонки по телефону давно прослушивает, как она выражалась, “охранка”. Так что пока, до встречи с соратниками, оставались только мы.
– Вот это, – бабушка указала на две стопки конвертов, – надо будет разнести по ближайшим почтовым ящикам. Только не в буржуйские дома – в обычные. По Заморенова, Трехгорному Валу, переулкам, Шмитовскому. Ладно?
Пришлось нам с Лизой кивать в третий раз – а куда деваться?
– Если кто-нибудь пристанет с расспросами – это обычная реклама. – Бабушка взяла пару конвертов и протянула нам. На них вместо адреса бабушкиной рукой была сделана одна и та же надпись: “Письмо грядущего счастья. Прочитай и передай другим”. – Можно посмотреть.
В каждом конверте лежало по нескольку листов бумаги. На первом было написано: “Дорогой товарищ! Если ты хочешь, чтобы в Россию вновь вернулись справедливость, честность, социальные гарантии, уверенность в счастливом будущем, забота о детях, стариках и простых рабочих людях, а не о зажравшихся олигархах, не поленись, внимательно прочитай это письмо, перепиши его семь раз и передай своим друзьям и знакомым. И тогда ты увидишь, как скоро преобразится родная страна!” Следующий лист начинался с заголовка: “Владимир Ильич Ленин. Апрельские тезисы. О задачах пролетариата в данной революции”. Дальше шел текст.
– Ну что, – с довольной улыбкой спросила бабушка, – как, впечатляет? – Пожалуй, это было самое мягкое описание того, чего мы почувствовали. – Интригует, да? Некоторые думают, что старуха совсем с ума сошла. – Тут она попала в точку: у нас такая мысль мелькнула. – Не-ет, не сошла! Пусть не надеются. – Она испытующе посмотрела и понизила голос до шепота. – Могу сказать больше… мне он поручил это сделать, – указала взглядом на большой портрет Ленина, висящий на стене, – сам!
Если бабушка хотела нас таким образом успокоить, то у нее это не получилось. Ни капельки. Наоборот, нам с Лизой стало совсем тревожно. Тревожнее, чем маме.
Но бабушка ничего не замечала и с гордостью рассказывала, что вот уже полторы недели ей каждую ночь снится Ленин. Она даже специально стала спать одетой, чтобы представать перед вождем в подобающем виде. А то первый раз легла, как всегда, в ночной рубашке, и получилось неудобно. Он, конечно, ничего не сказал, но был явно недоволен. Сначала Ленин просто с ней беседовал, как с товарищем, расспрашивал о положении в стране, о настроениях в обществе, о ситуации в партии коммунистов и прочем, а этой ночью вдруг назвал Наденькой и доверил архиважное поручение – переписывать свои “Апрельские тезисы” и распространять среди трудового народа под видом “писем счастья”. Сказав, что пора пришла и час пробил. Что верхи, как он видит, уже не могут, а низы, без всякого сомнения, уже не хотят. И что кризис назрел. Пора брать власть в свои руки… Ну и все в таком роде. Мы больше половины не поняли, да от нас этого и не требовалось. Требовалось лишь одно – стать свидетелями и участниками эпохального события и рассказывать потом об этом нашим потомкам.
Честно говоря, мы подумали, не нарушить ли данное бабушке слово и не рассказать ли все для начала маме? Однако бабушка, видимо, что-то почувствовала и заставила нас поклясться ее здоровьем и светлой памятью о дедушке. В общем, загнала в угол. Единственное, чего она не догадалась сделать, – взять с нас клятву не рассказывать Насте. Так что ей мы потом рассказали. Чтобы посоветоваться. Вдруг чего-нибудь подскажет – она к таким делам ближе. Она вон и того же Ленина изучала… мало ли… а вдруг он и ей снился?
Настя нас немного успокоила. Сказала, что для идейного борца это нормально. Ленин ей, правда, не снился, но зато одно время настойчиво навещал во сне Че Гевара. Тоже расспрашивал, давал советы, делился опытом революционной борьбы – в джунглях. Однажды скомандовал выйти с акцией протеста к посольству США. До более серьезных поручений дело не дошло – может, потому что к посольству она смогла вывести всего трех человек. Включая саму себя. И он, видимо, в ней разочаровался. А что касается писем, сказала она, то ход, в принципе, неплохой – в духе сетевого маркетинга. И даже вызвалась нам помочь…
В общем, будем разносить. И еще будем надеяться, что с бабушкиным душевным здоровьем ничего плохого не случилось. Как-то беспокойно нам за нее. Ведь послала же она нас на Заморенова. Неужели она и ЭТО забыла?!.
11
Разнесли. Бабушка довольна. Сказала, что история нас не забудет. И что мы войдем в пантеон новых пионеров-героев. Интересно, как мы в него войдем, если не пионеры? И никогда ими не станем – хотя бы уже по возрасту. Да и героического во всем этом мероприятии ничего не было. Опытная Настя посоветовала взять для маскировки бабушкину сумку на колесиках, набив ее всяким бумажным хламом, чтобы ничем не отличаться от разносчиков рекламы. Что мы и сделали. И все прошло гладко, без осложнений. Мне кажется, что и без маскировки все прошло бы точно так же: люди сейчас настолько заняты своими делами, что никто ни на кого внимания не обращает. И письма эти, думаю, никто читать не будет. Достанут из ящика и выбросят. Так что зря бабушка старалась…
Но говорить ей об этом мы, разумеется, не станем. Зачем? И о Настиной помощи тоже.
А идею с сумкой пришлось приписать себе. Что, конечно, нехорошо, а куда деваться? Вот всегда так получается: стоит начать чего-то утаивать и постепенно начинаешь врать по нарастающей. И как взрослые, которое многое недоговаривают или говорят не то, что на самом деле есть, со всем этим справляются – не понимаю. Привыкли, что ли…
У мамы, как она выражается, сегодня как раз был день мытаря – она ездила по издательствам собирать свои гонорары и нашего долгого отсутствия не заметила. Хоть ей врать не пришлось – и то хорошо…
Хотелось бы знать, чего Ленин потребует от бабушки в следующий раз? Лишь бы не украсть свое тело из Мавзолея – с этим мы точно не справимся. Да и страшно – бр-рр! – он же, небось, склизкий.
В эту ночь он ей никаких других поручений не давал, только с первым поторапливал – это она утром нам сказала, перед выходом. И дала с собой его портрет – в помощь и на удачу. Ну прямо как образок.
И чего он к старой женщине привязался, снился бы лучше какому-нибудь Зюганову и ему поручения раздавал… А с другой стороны, хорошо, что Сталин ей не снится – уж он бы такого напоручал…
12
Ну вот, накаркали – приснился и Сталин. Пока, правда, в основном молчащий. Только попросил прощения у бабушки за арест ее родителей. Шепнул ей, что ничего об этом не знал, его недобитые троцкисты по приказу из Америки подло подставили – за что и были вскоре расстреляны. А потом сидел за спиной Ленина и слушал, о чем они с бабушкой беседуют. О содержании беседы бабушка ничего говорить не стала. Лишь сказала нехотя, что вождь ей велел полностью законспирироваться, распространение своих работ среди населения приостановить, ни в каких акциях ячейки не участвовать и дожидаться новых указаний. Возможно, вскоре на нее будет возложена особая миссия. Опасная и архиважная.
Будем надеяться, что насчет опасной он ей сказал ради красного словца. Хватит с нашей семьи потери дедушки! Еще не хватало, чтоб и бабушку из-за этой мумии подстрелили!
Интересно, а может, маме тоже кто-нибудь снится – из демократических покойников? Ельцин там, или Гайдар? Тоже руководят, дают поручения? Просто она не признается? Потому что сама может с их заданиями справиться, без нас?..
А нам с Лизой, если что и снится, то обязательно какая-нибудь мрачная чушь. То мы от кого-то страшного убегаем, а он все ближе и ближе, то, наоборот, кого-то очень нужного пытаемся догнать – и никак не можем. И еще похороны… В общем, одни гадости, ничего хорошего.
Зато руководить нами во сне никто не стремится. Что уже неплохо. А то тоже начнет кто-нибудь указывать: как нам жить да чего делать – очень нам это надо. Сами как-нибудь разберемся, не маленькие…
Да, и вот еще новость: в нашем подъезде, похоже, завелось привидение. Которое сильно не любит Колобка и при этом не в ладах с русским языком. Именно на его двери, выходящей в наш подъезд, сегодня рано утром красовалась крупная надпись: “Сволоч”. Сделанная белой масляной краской. Другую его дверь, которая выходит в соседний подъезд, при этом почему-то не тронули. Колобок все утро бегал вверх-вниз по лестнице и по двору, кричал на охранников, те клялись, что никто из посторонних в подъезд не заходил, в общем, шуму было много. Приезжала и милиция. Звонила в дверь к нам и к Насте – видимо, как к самым неблагонадежным. Не знаю, чего им там сказал Настин отец, а наша мама твердо через дверь заявила, что у нас в семье все грамотные и если кому-то и захочется где-нибудь что-нибудь правдивое написать, то такой вопиющей ошибки никто не сделает. И открывать им не стала. Хотя звонили они настойчиво, а Колобок еще кричал, что милиционеры должны немедленно запротоколировать мамины слова, которые его порочат.
Долго потом охранники под присмотром Рябы дверь очищали – хорошая, видимо, краска была, въедливая.
Интересно, кто же это написал? Настя отказывается, да и не в ее это, мне кажется, стиле – по ночам с краской бегать, а больше в подъезде некому. Нет, если охранники не врут, то остается только одно объяснение – привидение. И чем Колобок умудрился ему так насолить?
13
Сегодня годовщина смерти дедушки. Прошло ровно семнадцать лет, как его не стало. И почти семнадцать, как родился я.
Бабушка с утра собралась и пошла к своим соратникам, чтобы почтить, как специально громко – для мамы – сказала она, “светлую память героев-патриотов, отдавших свою жизнь за великое коммунистическое будущее нашей страны”. А мама утром никуда не пошла – осталась с нами.
Чтила память бабушка недалеко, у Белого дома, так что вскоре вернулась. И мы все вместе поехали к дедушке на кладбище. Чтобы проведать и положить на могилу цветы.
Мы так каждый год делаем. Мама еще, как и многие, приезжает отдельно на Пасху. И иногда берет с собой нас. Но бабушка в религиозные дни здесь появляться не любит. Она – тоже отдельно – раньше предпочитала ездить сюда во время революционных праздников, чтобы поздравить дедушку с Первомаем и Днем Седьмого ноября. И рассказать о проделанной работе. Но в последнее время делать это перестала: силы уже не те, тяжело ей одной добираться. Митино все же – не ближний свет. Сначала через пол-Москвы на метро, потом на автобусе. И долго пешком – кладбище-то огромное, целый город. А помощью мамы она принципиально в эти дни пользоваться не хочет, потому что та упорно не желает разделять их с дедушкой убеждения.
С этим кладбищем, кстати, связана еще одна обида бабушки – и ее претензия к нынешней власти. Она считает, что дедушку за его заслуги должны были похоронить на Новодевичьем. В крайнем случае – на Ваганьковском, рядом с Высоцким, чьи песни он любил слушать. Но места ему ни там ни там не нашлось. Хотя легко находится для всяких бандитов. Которые для сегодняшних правителей – так получается – куда ближе и понятнее, чем заслуженный генерал-конструктор.
И мама с ней здесь полностью согласна – только молча, про себя.
По пути мы, как всегда, молчали, думая каждый о своем. У могилы, в общем, тоже. Только бабушка негромко спела первый куплет “Вихрей враждебных” и целиком – “Вы жертвою пали в борьбе роковой”. Она так всегда здесь делает – для дедушки. Чтобы он знал: дело его живет и обязательно победит. И что смерть его героическая не напрасна.
Мама при этом старательно делала вид, что ничего не слышит. Надев перчатки, дергала выросшую за лето почти с нас траву, собирала мусор, относила к помойке. А мы ей помогали.
Конечно, бабушке было бы приятнее, если бы мы торжественно стояли по стойке “смирно”, как почетный караул, и ей подпевали. На крайний случай – мычали мелодию. Но тогда маме делать вид, что ничего такого не происходит, было бы значительно труднее. Она и так исподтишка бросала по сторонам взгляды – нет ли кого поблизости, не таращится ли кто-нибудь на нас? А если б еще и мы застыли изваяниями и начали вокалировать, она бы могла в конце концов рассердиться. И опять бы что-нибудь неприятное началось – прямо у могилы дедушки.
Поэтому они обе, как могут, сдерживаются. Хотя бабушка, мне кажется, сдерживается меньше – я песни революционные имею в виду. А мы, с одной стороны, во время ее исполнения двигаемся и помогаем маме, а с другой – делаем это как можно тише и торжественнее, чтобы не заглушать и не огорчать бабушку.
Все же трудное это дело – политес. Особенно с нашими взрослыми.
В результате подумать и погрустить о дедушке у его могилы у нас с Лизой вновь не получилось. Даже когда мы все напоследок замерли перед ней. Мысли куда-то в другую сторону утекали. Сами собой…
И на обратном пути думалось почему-то об ином. О том, что лежать здесь я бы никогда не согласился. Нет уж, пусть лучше меня после смерти сожгут и развеют пепел по ветру, чем гнить здесь, во мраке, среди червей.
Вообще все эти кладбища наши – что-то в корне неправильное. Зарывать людей в холодную и сырую землю, чтобы потом топтать их сверху ногами – что может быть ужаснее? По-моему, это какое-то издевательство над ними! Ведь если представить себе, сколько людей за все время существования человечества было, то получится, что уже вся почва состоит практически из людских останков. И не только людских – вообще всех существ, когда-то живших. Мы постоянно ходим по ним, ездим, бегаем, шваркаем, топчемся. Говорим об уважении и почтении к предкам и тут же поливаем их разной дрянью, засыпаем мусором, плюем на них, сморкаемся, испражняемся и втаптываем в них окурки. Закатываем их под асфальт, вбиваем в них сваи, столбы, громоздим сверху тяжелые коробки домов.
Мне кажется, древние люди такие вещи понимали, потому и старались хоронить умерших в пещерах, чтобы никто не топтался на их костях. Индейцы, армяне, курды, персы, эвены и многие другие, я читал, некогда клали своих покойников высоко на деревья или на специальный помост, воздвигнутый на столбах. Древние римляне, греки, арийцы умерших сжигали, а в Индии сжигают до сих пор. И правильно делают! Мы же зарываем их себе под ноги, заваливаем сверху глиной, придавливаем плитами и считаем почему-то, что так и надо. Ну почему мы уверены, что они совсем уже ничего не чувствуют, что им все равно? Почему?! А вдруг нет? Вдруг чувствуют? Лежат там в кромешной тьме, холоде и сырости, и единственное, что ощущают, – как хрустят под нашими ногами их останки. Как они тогда должны к нам относиться? Помогать или мешать? Желать нам хорошего или плохого? Благословлять нас или проклинать?
В древности считали, что духи умерших охраняют живых. Как же они могут нас охранять, если мы останки их отдали на съедение червям и сами ежедневно топчем и топчем?! Неужели никто о такой простой вещи до сих пор не подумал?
Мы же не знаем, что происходит с душой человека после смерти. Исчезает она насовсем, умерев вместе с телом, или все же остается? И если остается, то где? А вдруг, зарывая останки, мы навсегда привязываем душу к ним и к земле, не давая ей воспарить и обрести долгожданный покой?
Может, потому и много так вокруг злобы, что умершие сердятся на нас за все, что мы с ними после смерти их делаем, обижаются? Не понимают – за что мы так с ними? И обиды их, сочась из земли, пропитывают все вокруг…
А сколько под нашими ногами еще останков убитых и съеденных нами животных. Которые за то, что мы с ними сотворили, должны нас горячо ненавидеть! И посылать нам самые страшные проклятия…
Как же я не люблю это место! И быть здесь не хочу ни в каком виде – ни в живом, ни в мертвом!
Бедный дедушка… прости нас.
Все простите.
14
Сегодня утром Колобок и его жена Ряба вновь устроили в подъезде скандал. Куда больше предыдущего. С воплями, вызовом охраны, милиции и так далее. Еще они грозились вызвать ФСБ, но приехали оттуда или нет, мы не знаем: нам этот крик в конце концов надоел и мы ушли обратно в квартиру, где каждый постарался включить себе что-нибудь заглушающее. И все равно пробивалось. Как сказала мама, хорошо, что до войск ООН дело не дошло, до ввода к нам в дом ограниченного контингента. Правда, и повод на этот раз был посущественнее…
Случилось же вот что: кто-то на этот раз… не знаю, как бы это выразить покультурнее… в общем, перед его дверью накакал. Прямо на половик. В немалом количестве. Прикрыв сверху использованными – понятно, для чего – бумажками. И Колобок, выходя из квартиры, чтобы отправиться на свою важную работу, и глядя, наверное, в первую очередь на свою дверь – не появилась ли там какая новая надпись (а она тоже появилась), – во все это со всего маху наступил. После чего в Кремль ехать уже не смог. Смог только истошно скандалить.
Конечно, это неприятно. И можно было бы ему даже посочувствовать. Если бы человек был другой – хоть чуть поприличнее. А так, по-моему, все только хихикали. Не сразу – когда разобрались, в чем дело…
Сначала-то испугались – когда он завизжал. Так громко, что все повыскакивали – в том числе и мы. И тут же почувствовали запах. Точнее, вонь. Подумали, что это Колобок сделал – от испуга. Как медведь. Но быстро поняли: нет, все-таки не он. Он уже к этому времени визжать перестал, зато принялся кричать и страшно ругаться – вообще и на прибежавшего охранника. Тот клялся, что сегодняшними ночью и утром тоже никаких посторонних не было, ходили только свои. Колобок от его слов бесился еще больше, тряс испачканной ногой и вообще был сильно не в себе. Кричал, чтобы охранник это немедленно ему счистил, а дверь отмыл, что он знает, чьи это происки, что кое-кто хочет дискредитировать государственную власть, которую он своим ответственным лицом представляет, что это покушение на святая святых – российскую Конституцию. При этом больше всего почему-то сверлил злобным взглядом нас. А когда мама с невинным видом попросила уточнить, на какую именно статью Конституции совершено покушение, вдруг заорал, что он уверен: это наш Бублик сделал, больше некому.
Мы даже как-то подрастерялись от такой глупости. Только бабушка, молодец, вскоре нашлась – сказала, что Бублику спозаранку в Кремль не надо, поэтому он еще со своей нуждой из дома не выходил, а главное, хоть он и умнее большинства нынешних чиновников, все же писáть на двери и подтираться пока не научился. Но если это произойдет, мы обязательно всем сообщим.
Тут и мама добавила, что всякую чушь несусветную нести, конечно, всякий дурак может, но разумным людям это выслушивать вовсе не обязательно. После чего мы повернулись и пошли к себе. А Колобок нам вслед кричал, что экспертиза все покажет и что такая нищета вонючая, как мы, за одни только туфли его испорченные до конца жизни будет расплачиваться! Хотя воняло-то как раз от него. Да еще как – на весь подъезд! О чем ему бабушка, закрывая дверь, громко напомнила.
А мы с Лизой дружно подумали: хорошо еще, что он не в курсе, как мама его кремлевскую должность определила, а то уж очень как-то все сошлось: и это, и ситуация… Он бы тогда точно какие-нибудь войска на нашу голову позвал. А так ограничился лишь милицией. Жена его вызвала, Ряба, сам он никак с места сдвинуться не мог – так и стоял, привалившись к косяку, на одной ноге, держа испачканную на весу и от себя подальше, как уже неродную, не свою. И как вещественное доказательство.
Милиционеры приехали вскоре после того, как мы ушли. В бронежилетах, с автоматами террористическое говно храбро прибыли арестовывать – это так Настя потом, смеясь, сказала: у нее с милицией свои счеты. Она уверена, что туда специально садистов набирают, а может, и планомерно в каких-нибудь питомниках выращивают, чтобы таких, как она и ее друзья, избивать и мучить. И не давать им делать страну лучше.
К нам милиционеры подниматься на этот раз не стали. Видимо, решили сначала результатов экспертизы дождаться. Зато позже в дверь позвонил участковый. Он у нас вообще частый гость – на нас ведь много жалуются. Ну и бабушка с мамой в ответ тоже в долгу не остаются, особенно бабушка… в общем, он от нашей семьи давно устал. Хотя и недавно здесь появился – с год или чуть больше, – до этого другой был, постарше. Тот, когда с нами где-нибудь сталкивался, так страдальчески всегда морщился, будто у него сразу все зубы начинали болеть. Этот пока ничего, держится, даже кивает нам при встрече.
Бабушка ему открыла, поздоровалась и громко сказала:
– Бублик, это к тебе! За анализами для экспертизы.
Бублик радостно завилял хвостом, решив, что сейчас его поведут гулять, а участковый тяжело вздохнул. И скучным официальным голосом принялся нас расспрашивать: не видели ли мы вчера и сегодня в подъезде кого-нибудь постороннего, не слышали ли снизу чего подозрительного, во сколько встали и как провели утро? При этом он принюхивался – не пахнет ли у нас краской? – и испытующе посматривал на Бублика, словно примериваясь: способен он столько из себя выдать, сколько там, внизу, по половику размазано, или нет?
Бублику, похоже, такое внимание льстило – он мелким бесом крутился под ногами, терся и напрашивался, чтобы его погладили и почесали за ухом. В конце концов участковый, нагнувшись, так и сделал – понял, наверное, что небольшой собаке такое все же не по силам, и подозрения свои снял.
– Любопытно, – закрыв за ним дверь, без всякого любопытства в голосе произнесла бабушка, – он так всех обходит или к нам одним пожаловал?..
Мы потом спросили у Насти – к ним он тоже заходил. Но расспрашивал больше о нас.
А когда вскоре после его визита мы вышли с Бубликом, обратили внимание, что за нами, покинув свою будку, неподалеку следует один из охранников, делая вид, что просто прогуливается. И ровно в тот момент, когда Бублик по большой нужде присел, пути наши вдруг пересеклись… Не удивимся, если окажется, что охранник потом все собрал, взвесил и образец передал для экспертизы…
Больше в этот день ничего примечательного не произошло. Но всем и этого хватило. Пищи для разговоров теперь более чем достаточно – ведь кто-то же это сделал! И все гадают теперь – кто? Почему и зачем? А кое-кто, похоже, опасается: вдруг дело вовсе не в Колобке, он просто первым пострадал и скоро такие сюрпризы начнут появляться и у них. Во всяком случае, некоторые соседи теперь смотрят на нас с каким-то новым выражением. Словно не то спросить хотят о чем-то, не то попросить, не то пригрозить. Хотя раньше старались не замечать.
Мама сказала, чтобы мы Бублика пока рядом с домом с поводка не спускали – еще потравят. Он ведь любит всякую дрянь с земли подбирать. Поскорее бы, что ли, они там свою экспертизу сделали…
А бабушка снова становится все загадочнее и загадочнее. И видно, что хочется ей с нами чем-то поделиться, очень хочется, прямо распирает ее, но она изо всех сил сдерживается. Ох, боимся, не к добру это. Спит-то она по-прежнему в своей парадной одежде – значит, беседы с вождями продолжаются…
Идиотизм, конечно, полный, однако нам с Лизой такая одновременно в голову мысль пришла: уж не дух ли это Ленина по пути к бабушке у двери Колобка отмечается? Может, Колобок как-то особенно обидно с его кремлевским кабинетом обошелся или личными вещами – вот он заодно и мстит? Или дух Сталина? А то и оба, поочередно. Один пишет, другой гадит. Чем они не привидения? И, судя по бабушкиным снам, по-прежнему очень деятельные. Конечно, для бестелесных духов действия уж больно конкретные – и пахучие, – но кто ж эти революционные привидения знает – на что они способны, а на что нет…
Да, эдак мы скоро все свихнемся, с такой-то жизнью…
15
Мама сказала, что завтра к нам в гости должен прийти Лизин папа. Оказывается, он уже несколько дней в Москве. Проездом. Точнее – пролетом. По своим делам.
Бабушка тут же спросила у Лизы: зачем он нам нужен и кой черт его сюда после стольких лет принес?
Мама мне ответила, что принес его сюда вообще-то не черт, а самолет, если кто, конечно, понимает между ними разницу, и как отец ребенка он имеет право.
Бабушка сообщила Лизе, что всякий умеющий зрить в корень вещей человек разницы между чертом и самолетом из Америки не увидит никакой. Зато сходств обнаружит много. И добавила, что пока здесь будет этот предатель и наймит, она из своей комнаты и шагу не ступит.
А мама мне сказала, что предателей и наймитов к нам вообще-то пока только в опломбированных вагонах из-за границы привозили, а не на самолетах.
После чего оскорбленная бабушка резко встала, смерила маму презрительным взором и удалилась в свою комнату.
Вот опять – обе они Лизиного папу давно уже не любят и презирают, обе считают предателем, обе – спроси их – никогда б его больше не видели и все равно из-за него поругались. Да еще как! Бабушка даже к обеду не вышла – отказалась!
16
Не понимаю: почему люди так боятся быть счастливыми? Казалось бы, что может быть проще – радоваться тому, что у тебя есть здесь, сейчас, в данный момент, а не жить ожиданием того, что будет когда-нибудь (если будет вообще)? Ценить эту данность, беречь, защищать. Ведь на самом деле у большинства людей исходно все необходимое для счастья имеется – родные, друзья, солнце, небо и крыша над головой, птицы и звери, цветы и деревья; есть, в конце концов, у себя они сами, их собственная жизнь, подвластная лишь им, потому что направить они ее могут куда угодно и вольны ею распоряжаться как хотят. Но довольствоваться этим мы почему-то не желаем – кривимся, отворачиваемся, завистливо смотрим по сторонам или мечтательно – в туманную даль, где надеемся обнаружить что-то больше и лучше.
И в итоге долго и терпеливо простояв рядом с нами, напрасно прождав, когда же мы, наконец, обратим на него внимание, наше простое сегодняшнее счастье со вздохом отворачивается от нас и уходит. Навсегда. Освобождая место для несчастья. И мы вдруг обнаруживаем, что и этого немногого у нас уже нет. Что мы его променяли. А на что – не знаем сами. На что-то пустое и, как оказалось, совершенно нам ненужное. Потеряв при этом самое нужное, самое нам необходимое. Неужели в этом и состоит главная цель всей нашей жизни – планомерно, целеустремленно, затрачивая уйму сил, делать самих себя несчастными? И не только себя…
Нелепо!
17
Бабушка вдруг опять заинтересовалась проблемой клонирования. Когда-то, несколько лет назад, у нее уже вспыхивал такой интерес – она все читала, собирала вырезки, даже какие-то брошюры научно-популярные покупала на эту тему. Потом этот интерес как-то сам собой угас. А теперь вот воскрес. Она достала свой архив, роется в старых газетах, изучает публикации про овечку Долли, листает брошюры, делает закладки, попросила нас с Лизой скачать все, что есть на эту тему, из Интернета и показать ей, когда мамы не будет дома. Мы скачали, но мама пока дома – готовится к приходу Лизиного папы. И, по-моему, нервничает. А вот Лиза совершенно спокойна. Все остальные больше переживают, чем она…
Бабушка же, как и грозилась, заперлась после завтрака в своей комнате и включила громко проигрыватель – слушает революционные песни. Мама говорит, что она поступает, как настоящий шаман – громкими звуками-заклинаниями хочет оградить себя от американской порчи. Мне кажется, мама специально это говорит, чтобы позлиться. Ей так легче становится. По всему видно, что она тоже хотела бы где-нибудь запереться и ни с кем не встречаться. Но не может. Поэтому гремит на кухне посудой и сердится. Мы стараемся туда лишний раз не заходить, чтобы не попасть под горячую руку. Но она сама нас то и дело зовет, раздавая указания: что куда поставить, положить и передвинуть. Естественно, мы все в итоге делаем не так и ей приходится переделывать.
Уж скорее бы он, наконец, пришел…
Ну вот, визит состоялся. Хотя лучше бы его и вовсе не было. Потому что никакого удовольствия он никому не принес. А уж Лизиному папе – особенно. Хотя он изо всех сил и хорохорился, был шумен, преувеличенно бодр, энергичен, самодоволен и горячо изображал собой большое американское счастье. Которого, похоже, не так-то у него и много – больше видимости. А может, мне показалось. Еще вчера я рассуждал о том, что мы боимся быть счастливыми, а сегодня пришел человек, который всем своим видом это счастье демонстрирует – и я ему тут же не поверил. Тоже с логикой получается не все в порядке. Наверное, становлюсь взрослым – со всем из этого вытекающим…
Ввалился он к нам так шумно, словно чувствовал себя Санта-Клаусом, явившимся на детскую елку, где его все заждались. И должны быть рады. Кинулся обниматься с мамой, делая вид, что не замечает, как она уворачивается, обмусолил застывшую безучастным столбом Лизу, чуть не прослезился, глядя на меня, бурно потискал Бублика, с умилением прошелся по квартире, порывался зайти к бабушке, про которую мама дипломатично сказала, что она нездорова и только недавно заснула под музыку. Стал торжественно доставать и разворачивать подарки, обращая наше внимание на их красоту, практичность и выдающееся американское качество – созданное, конечно же, в Китае.
Даже за столом говорил не останавливаясь. Иногда о чем-нибудь у нас спрашивал – и тут же сам отвечал, в основном же с восторгом рассказывал об американской жизни. О новой жене (представляю, как “приятно” о ней было маме слушать) – чистокровной американке итальянского происхождения, о трех своих новых детях (а о них – Лизе; все же деликатностью он как-то совсем перестал отличаться), о доме, о городке, где уже укоренился и недавно сподобился войти в муниципальный совет, о собственном магазине, торгующем русскими продуктами из Белоруссии, Украины и Азербайджана, о путешествиях по Америке и близлежащим странам, о случайном знакомстве с местным конгрессменом, который с интересом расспрашивал его о России и недоумевал, зачем она воюет с двумя собственными штатами – Чечней и Грузией. Сопровождалось все это демонстрацией многочисленных фотографий – специально для этого он принес ноутбук.
Нельзя сказать, что получалось убедительно. Толстая жена и такие же толстые мальчики откровенно позировали и скалились, показывая частокол сияющих зубов вместо улыбки, от аккуратненького, вылизанного дома, похожего больше на декорацию, веяло какой-то выставочной, нежилой тоской, три огромных тупорылых пикапа ассоциировались не столько с комфортной ездой, сколько с частыми и обильными грузоперевозками, интерьеры разных гостиниц и ресторанов сливались в один унифицированный интерьер, фотографии на фоне памятников отличались только памятниками, и лишь пейзажи еще хоть как-то радовали глаз.
Наверное, я пишу слишком зло и несправедливо. Ну хвалится человек, ну говорит, что всем доволен – в конце концов, имеет право. Просто он мне совсем не понравился. И Лизе тоже. Чужим он каким-то стал, неинтересным. Больше похожим на наших соседей, чем на себя прежнего. О маме я уж не говорю – видно было, что она изо всех сил сдерживается. Особенно, когда он стал настойчиво жалеть Лизу, называя ее бедной. Что звучало как-то двусмысленно: никто ее, кроме него самого, не бросал, и уж топиться по этому поводу она точно не собиралась.
Мама даже смогла сдержаться, когда он начал зазывать Лизу на следующее лето к себе погостить, намекая, что если она захочет, то может там и остаться, и уверяя, что она обязательно понравится его американской семье, которая ее заочно уже любит. Понравится ли ей семья – такой мысли, похоже, у него не возникало. Хотя даже совсем ненаблюдательный человек мог заметить: семья ей уже не понравилась. Тоже заочно.
Лиза все это с равнодушным видом выслушивала, не подавая никаких ответных знаков, будто закаменев, а мама проявляла чудеса самообладания. Пока речь не зашла о политике и он со смешком вдруг не сказал, что от родины все же далеко не отрывается – во время последних выборов был по делам в Вашингтоне, зашел в наше посольство и проголосовал за “Единую Россию”.
– За кого, за кого? – не поверив своим ушам, переспросила мама.
– За вашу партию власти, новую эту капээсэс, – хихикнул он, еще не догадываясь, что все – таймер уже запущен, бикфордов шнур зажжен и до взрыва остались считаные секунды.
– А почему за нее? – ледяным тоном осведомилась мама. – Там что, в бюллетене никаких других не было?
– Да какая разница? Будто они у вас чем-нибудь друг от друга отличаются. Помнишь: голосуй не голосуй – все равно получишь… известно что, – продолжал посмеиваться он, почему-то упорно не замечая ее реакции. – Зато прикольно получилось. Такое дежавю – класс! Как в советском прошлом очутился. Или съездил на Брайтон-Бич. Кстати, и народу там было немало…
– Аттракцион, значит, такой?
– Ну да, забавно. И для бизнеса полезно.
– Какого – демократию продавать? Торговать нашей свободой? – вкрадчиво, почти ласково спросила мама.
Удивительно, но даже эти слова его не остановили. Хотя уж должен бы маму знать. Да и не зная, от одного только вида ее и тона любой другой уже десять раз бы насторожился.
– А, не говори ерунду! – легко отмахнулся он. – Какая здесь может быть свобода? – Но потом все же пояснил: – Меня Ехундов в посольство затащил, помнишь такого? Ну, сокурсник мой бывший, усатый такой, из Карелии… Мы с ним на митингах и в межрегионалке сталкивались несколько раз, я вас на годовщине обороны Белого дома знакомил. Он сначала вокруг московских крутился – Попова, Афанасьева, Мурашова, Станкевича, а потом вокруг питерских стал – Собчака, Старовойтовой, Болдырева, Курковой… С генералом Димой чуть не погорел, но успел отскочить вовремя. В конце концов понял, что надо быть не с теми, кто много болтает, а с теми, кто под их трендёж, используя его как дымовую завесу, свою кашку варит. С маслицем, икоркой и со всем остальным. И больше не ошибался. Сейчас весь в шоколаде – бизнесмен, сенатор ваш, большущими делами ворочает, – рассказывал он увлеченно, не замечая, как на хмурое лицо мамы наползает гримаса брезгливости, отвращения, а затем и омерзения. В голосе его одновременно слышались и легкая ирония, и зависть, а больше всего гордость – что среди его знакомых есть такой человек. – Под Вашингтоном в хорошем месте поместье купил – на жену, естественно. Такое несколько миллионов стоит – это точно. Он меня обещал по старой памяти кое с кем тут свести из правительства. Надо же как-то расширяться. Правда, дерут ваши – ну за каждый чих, только успевай отстегивать! Но и возможности совсем другие. Особенно если влезть в систему госзакупок – во где все маржу накручивают!.. В общем, дорогие мои, делаю все, чтобы не было потом – как нас учили в школе – мучительно больно за бесцельно прожитые годы, – закончил он и весело подмигнул Лизе. Считая, видимо, что сказал что-то смешное.
Вот тут-то мама и взорвалась!
Отбросила чайную ложку, которой до этого, сама не замечая, нервно скребла по скатерти, и сдавленно прошипела:
– Пошел вон!
– Чего? – не понял он.
– Вон немедленно! – крикнула мама и встала.
Мы с Лизой замерли, в бабушкиной комнате что-то упало, Бублик выбежал из-под стола и начал забираться под диван, панически скребя лапами, даже на улице заорала сигнализация, а он все еще ничего не понимал. Смотрел в полном изумлении на маму и спрашивал:
– Ты чего это? А? Чего ты в самом деле?..
А мама уже зло, не глядя, хватала, комкала и засовывала обратно в пакеты его подарки, несла их к выходу, брезгливо бросала на пол у двери…
Нет, все-таки они с бабушкой друг друга стоят.
Думаю, мы теперь долго Лизиного папу не увидим.
Не могу сказать, что меня это сильно огорчает, да и Лизу тоже. Огорчило меня – и сильно! – другое: мама теперь на нас смотрит как-то иначе. Словно сравнивает и всякий раз делает вывод не в Лизину пользу. Даже будто подозревая в ее молчании какой-то подвох. Можно подумать, Лиза виновата, что у нее такой отец. Которого сама же мама ей когда-то и выбрала…
Вот это мне по-настоящему обидно!
18
Первый раз видел Настю плачущей. Мне казалось, что она вообще этого делать не умеет. Такой стойкий оловянный солдатик, постоянно готовый к сражениям, борьбе – вся в броне, ничем ее не прошибешь, от всего только крепче становится и скорее умрет, чем слабость свою покажет. Оказалось – нет.
Но, правда, и причина ужасная. Не понимаю я, как такое вообще может быть!
Вчера она с несколькими своими товарищами попала в милицию. В какой-то акции у прокуратуры они участвовали – протестовали против ареста других своих товарищей. И примчавшиеся на двух автобусах омоновцы, как она выразилась, быстро их свинтили. Винтили грубо – Настя вся в ссадинах и синяках. По пути в отделение еще добавили. Особенно ребятам – девушек больше лапали и грязно обзывали. Там отдали местным милиционерам, те посадили их в обезьянник, отобрали телефоны, долго допрашивали, оформляли протоколы, грозились посадить. Хотя они и все несовершеннолетние. К ночи все же начали выпускать – отдавать по одному вызванным родителям. Не за так – Настю папа, во всяком случае, у них выкупил – дал денег. Настя сказала, что у них прямо глаза засверкали, когда увидели, на какой машине он подъехал. Выкупали, видимо, и родители всех остальных. Кроме одной девочки – Веры. Она из Волоколамска, живет там с мамой, в общем, приезжать за ней и выкупать оказалось некому. Да и не на что – мама ее больше года назад, долго проболев, потеряла работу, потом, когда выздоровела, не один раз пыталась куда-нибудь устроиться и лишь недавно ее взяли по знакомству продавщицей в ночной магазин. Все это время семью содержала Вера. Ей пришлось бросить школу и пойти работать курьером в Москве – в родном городе ничего найти не удалось. Чтобы не тратить каждый день несколько часов на дорогу, ночевала то в Мытищах у родственницы, то у разных друзей. В том числе и у Насти. Все это, однажды разоткровенничавшись, она сама Насте рассказала. Но потом взяла с нее слово, что та больше никому не скажет – не хотела, чтобы ее жалели… В итоге Вера одна в отделении застряла. На всю ночь…
Настя ей с утра стала названивать на мобильный – ответа не было. Хотя звонок проходил. А потом трубку взяла ее мама. И сказала: Вера прыгнула с крыши соседней пятиэтажки. Оставив мобильный и короткую записку, что после того, что с ней сделали эти животные, она сама себе противна и жить больше не хочет…
Вот так.
В ее смерти Настя теперь винит себя. И остальных тоже. Говорит: нельзя им было без Веры уходить. Надо было у отделения стоять и дожидаться. Тогда бы они не осмелились. Ведь видели же, что пьяные, видели, как на них, девушек, сально смотрят и ухмыляются, и все же дали родителям себя увезти. Получается – струсили…
И еще говорит, что обязательно отомстит этим гадам. Одна или с товарищами – но отомстит…
А я верю, что всякое сделанное зло обязательно к своему источнику вернется. Как бумеранг – сделает круг и прилетит. В виде несчастья, увечья, смерти, чужой подлости – но прилетит. Иначе получается совсем несправедливо.
И надеюсь, что выпущенное этими зло долго летать не будет…
19
Бабушка с каждым днем чудит все больше и больше. После того как мы ей показали все, что смогли найти в Интернете про клонирование, она задумчиво пробормотала: “Ага, похоже” – и надолго пропала в своей комнате. Стала куда-то названивать, то и дело с подозрением выглядывая: не взял ли кто на кухне параллельную трубку? И не стоит ли кто под дверью? Как говорит в таких случаях мама, наш привет вашей паранойе.
И так несколько дней. Мы уже к другому аппарату подходить боялись: вдруг бабушка решит, что подслушиваем.
А однажды, рано утром, не позавтракав, она быстро собралась и куда-то пошла. Явно не в магазин, не на прогулку и не на встречу с соратниками – вид у нее был какой-то иной. Как у Штирлица, отправляющегося на встречу с Борманом. Особый такой вид нашего разведчика, озабоченного секретным заданием Центра. И готового выполнить его любой ценой.
Вернулась она не скоро. И задания своего, похоже, не выполнила – очень уж мрачная была. И вновь взялась за телефон – другой аппарат на кухне постоянно тренькал.
А вечером пришла к нам и попросила показать, что есть в Интернете про московские подземелья, ходы, тоннели и тому подобное. Судя по тем ссылкам, которые она просила открыть, интересовал ее только центр – в районе Кремля.
Естественно, у нас с Лизой возникло подозрение: уж не хочет ли она под землей пробраться в Мавзолей, украсть оттуда мумию и затем при помощи своих соратников ее клонировать? Вдруг это следующее поручение вождя? Тогда мы пропали – одна она не справится, мы ее бросить не сможем, но и участвовать в этой затее совершенно никакого желания не испытываем. Во-первых, страшно, во-вторых, все равно ничего не выйдет: Мавзолей же наверняка охраняют. И любые подходы к нему тоже. Включая подлазы.
Понятно, что настроение у нас резко упало и открывали мы ссылки с большой неохотой. И были рады, когда ничего конкретного там не обнаруживалось – одни и те же байки, страшилки, рассказы про метро-2, про библиотеку Ивана Грозного, про загнанные под землю реки Неглинка и Пресня, про заброшенные бункеры и станции метро. Ни карт, ни схем подземных ходов на наше счастье там не было.
Зато бабушка с каждой открытой ссылкой мрачнела все больше. Начала шепотом ругаться на компьютер и Интернет, что глупость это все, дурацкое капиталистическое изобретение, в котором нет ничего полезного – одна реклама срамоты. Пока, хлопнув себя по лбу и обозвав старой маразматичкой и дурой, не сказала, что искать-то надо совсем другое – любые упоминания о лаборатории Ленина, которая занимается сохранностью его тела.
Упоминаний было достаточно. Оказалось, что лаборатория эта находится вовсе не в Мавзолее, а не так уж и далеко от нас – в начале улицы Красина, имеет длинное название “Научно-исследовательский и учебно-методический центр биомедицинских технологий” и приписана почему-то к институту лекарственных растений. Мы уже сжались, предчувствуя очередной взрыв – ведь бабушкиного кумира сравнили с растением! – хорошо еще, что не с сорняком, а с лекарственным, – однако бабушка только радостно произнесла: “Ну вот, это я понимаю, другое дело!” – и все. И, довольная, удалилась к себе.
А мы так и остались в недоумении: то ли придется нам воровать ленинскую мумию, то ли это пока откладывается? С Красина, конечно, тащить ее ближе, но она же и там наверняка охраняется. Все же достопримечательность.
В общем, теперь ждем.
Эх, чувствуем, добром все это точно не кончится. Что бы такое сделать, чтобы он перестал бабушке сниться? Может, знаки какие-нибудь тайные на входной двери начертать – от духов? Надо покопаться в Интернете.
Вот же пристал к старухе как банный лист! Думает, если ее Надеждой зовут, так она теперь должна быть второй Крупской? Лучше бы врагам своим являлся и пугал их, как это и положено привидению. Нет, он, видите ли, поручения раздает. А нам отдувайся! И чего его никак не закопают? Конечно, я против закапывания, но в данном случае, может, хоть это бы пыл его загробный немного остудило?..
Да, и вот еще что – на двери Колобка вчера вновь появилась надпись. Все та же, с ошибкой. А перед дверью, соответственно, куча. Все того же.
На этот раз он уже не вляпался – научился, выходя, прежде под ноги себе смотреть, – но визжал еще пуще. Хотя казалось, что в прошлый раз достиг максимума. Как говорит мама, нет пределов совершенству. И самосовершенствованию тоже.
Правда, вчера они визжали вместе с Рябой, на пару. Плюс потом к ним подключилась дочь – поддержала родителей. Так, глядишь, они еще и дружной семьей станут – перед лицом общего несчастья.
Самое большое впечатление на всех, говорят, произвела именно девочка – когда вдруг стала умело материться. Из уст столь юного создания звучало это просто чудовищно. И одновременно, как ни странно, завораживающе.
Мы во всем этом не участвовали – надоело. Но отголоски даже сквозь закрытые двери доносились – и еще как!
Колобок в итоге затребовал, чтобы перед его дверью дежурила милиция. И своего-таки добился: всю ночь в подъезде околачивался участковый. Вот что значит административный ресурс!
Бабушка специально прошла мимо него, чтобы сказать громко и одобрительно: “Ну наконец-то этого типа под охрану взяли, а то уже как цепной пес на всех бросается, того и гляди покусает. Делай потом уколы от бешенства”.
Участковый ничего ей на это не ответил, только посмотрел мрачно и произнес: “Проходите, гражданка, не задерживайтесь”.
Но бабушка отчего-то уверена, что слова ее были ему приятны.
Интересно, он теперь каждую ночь станет дежурить? Это я к тому, что, может, тогда и тайные знаки на двери не понадобятся – заодно и Ильича отпугнет?
Собственно, все это я так пишу, попутно, к слову. Потому что сказать-то хотел совсем о другом. О том, что, оказывается, и в прошлый раз, и в этот кучи были накрыты кусками газеты “Искра”! Той самой, ленинской, одна тысяча девятьсот второго года издания. Посвященной подготовке второго съезда РСДРП. Такую газету уже больше ста лет днем с огнем не сыщешь – раритет. Разве что в музее где-нибудь, под толстым стеклом. Да и тогда она на прилавках не валялась – подпольная же была.
Такая вот выяснилась поразительнейшая подробность. Которая не могла не усилить наши с Лизой подозрения. Еще недавно казавшиеся нам полным бредом и сумасшествием.
Все равно, конечно, бред, все равно сумасшествие, однако, может, не такие уж и полные? Иначе как появление этой газеты доисторической объяснить?
Даже сугубая реалистка бабушка, услышав о ней, ахнула, внутренне оторопела и о чем-то совсем для себя неожиданном призадумалась.
Одна лишь ни о чем не подозревающая мама пока еще рассуждает реалистически – и при этом, кстати, неправильно, – потому что теперь нет-нет да и глянет на бабушку с почти Колобковой подозрительностью. Хотя представить себе бабушку, делающую все это у квартиры Колобка… нет, проще представить гадящего по пути призрака…
Ой, то ли еще будет. Плохие у нас с Лизой предчувствия.
20
Все же хотелось бы понять: ну почему мы так нелепо и плохо живем? И семья наша, и страна в целом. И не является ли одно неизбежным следствием другого? Вот только что тогда – чего? Семья – страны или страна – семьи?
Что касается жизни страны, то у мамы и бабушки на этот счет имеются свои теории. Разумеется, совершенно разные.
Бабушка уверена, что во всем виноваты проклятые капиталисты и их приспешники в лице “так называемых демократов”. И еще говорит, что мы вообще живем в украденной у нас стране. Которая раньше была общей, потом вдруг стала ничьей и была быстро разодрана на мелкие клочки жадными и липкими руками.
Мама же считает, что революция и советская власть породили особую породу людей – кипучих и очень активных Обломовых. Обычные люди боятся чего-либо в жизни не успеть сделать или недоделать, а эти больше всего боятся сделать чего-нибудь лишнее. И тратят все свои силы на то, чтобы ничего не делать. И помешать делать другим. Раньше они шли в комсомол и партию, а теперь идут в депутаты и другие начальники. Деятельные и ничего при этом не делающие.
Тетя Алла и тетя Таня с мамой обычно спорят. Тетя Алла говорит, что люди по своей психологии всюду более-менее одинаковы: их характеры и поведение от национальности и подданства не зависят. А тетя Таня говорит, что просто в разных странах в разные времена могут быть востребованы самые разные человеческие качества. И на первый план тогда выступают те люди, у которых эти качества есть.
При этом все трое в итоге сходятся в одном: ныне у нас востребованы отнюдь не самые лучшие качества, скорее, лишь худшие. А тетя Алла вообще как-то сказала, что наше государство заточено под воров и бандитов – только их интересы защищают милиция, суды, депутаты и чиновники – ну прямо как бабушка.
Но вот востребованы тогда эти плохие качества кем: государством, течением жизни? Или нами самими? Только мы не хотим себе в этом признаваться?
Не знаю, лично меня это все как-то не убеждает. И Лизу тоже. Конечно, сейчас вокруг много злых людей. Вообще много злости. А раньше что – было меньше? Или сейчас это стало заметнее? Но тогда почему? Добрые вдруг исчезли? Или стушевались, спрятались, поняв, что время настало не их и страна, действительно, заточена под совсем другую публику?
Тетя Таня, много путешествующая с мужем по разным странам, говорит, что такой агрессии, как у нас, больше нигде нет. Даже в самых захудалых, малоразвитых. Что практически всюду люди приятно тебе улыбаются, доброжелательны, готовы помочь. И тебе в ответ сразу хочется вести себя точно так же. Потому что это нормально, внутренне комфортно. Но когда возвращаешься, уже на подлете начинаешь чувствовать, как погружаешься в какой-то мрачный морок, в атмосферу недоброжелательства и агрессии, и, защищаясь, весь скукоживаешься, тоже заменяешь ставшее было там нормальным лицо недовольной личиной, выпячиваешь всеми шипами наружу свою вновь появившуюся внутреннюю броню…
Так она говорит.
Хотя с нами совсем и не злая, не скукоженная, никакие шипы из нее не торчат. Вряд ли она за границей какая-то иная. И скорее всего свои ощущения от встречи с родиной сильно преувеличивает.
А вот зачем преувеличивает и почему себя так чувствует – или ей кажется, что чувствует – совсем другой вопрос.
Может, все это происходит от обычного страха? Оттого, что мы привыкли бояться собственной страны? Которая ведет себя с нами, как та мать, что часто, вопреки всякой логике, обожает своего плохого ребенка, неудавшегося и с холодной подозрительностью относится к ребенку хорошему, удавшемуся. Первому – пусть он и бьет ее, издевается, отнимает последнее, сидит на шее и не ставит в грош – прощает любое, а второму – любящему, заботливому, работящему – не прощает ничего. И в главную очередь – того, что он вот такой вообще есть, непохожий на брата. Чистенький, хороший, забравший себе все, а брату ничего не оставивший. Своим разным отношением она как бы пытается их уравнять, восстановить справедливость, отнять у второго и передать первому то, что, как ей кажется, более удачный у брата через нее украл – вместо того чтобы поделить все поровну. Чувствуя перед первым свою вину, она всю ее перекладывает на второго. И еще она знает, что второй без нее уж как-нибудь справится, а первый – точно нет…
Не исключено, кстати, что в этом и состоит настоящий подвиг материнской любви. Легко любить тех, кто этого стоит и благодарно на твои чувства откликается, куда труднее – тех, от кого в ответ летят одни тычки да плевки.
Вот и наша родина, мне кажется, любит и поддерживает лишь своих детей неудавшихся – злых, глупых, завистливых, жадных, бесталанных, никого, в том числе и ее саму, не любящих – и не любит всех остальных. Но остальные, удавшиеся и ее-то как раз любящие, это чувствуют – и боятся… Боятся любых проявлений ответной материнской нелюбви…
А может, все значительно проще и единственная причина – наш тоскливый климат? Когда большую часть года слякоть да холода – тут ведь у любого настроение испортится. Вот мы и ходим с вечно дурным настроением, делаем другим и себе гадости.
Недаром же всякие смуты, еще начиная с Пугачевского бунта, у нас осенью начинались – в предчувствии долгих холодов. Или, в крайнем случае, зимой – в самый их разгар.
21
Сегодня бабушка не выдержала и все нам с Лизой рассказала. Сначала, конечно, взяв с нас страшную-престрашную клятву. Теперь, если мы кому-нибудь вдруг проговоримся, то все родные и близкие наши в одночасье умрут, Бублик сбежит и погибнет от рук живодеров, мир немедленно в корчах рухнет и только мы одни на всей земле останемся, чтобы переживать о своем предательстве, мучиться и угрызаться совестью. Такая вот жуткой силы клятва! Бумага, будем надеяться, не в счет. А вот с Настей мы об этом посоветоваться уже не сможем.
Наши с Лизой предположения оказались не так уж далеки от истины. Хотя и не очень близки. Что с одной стороны хорошо, а с другой – все равно плохо.
Хорошо то, что воровать мумию Ленина с целью его клонирования ниоткуда не придется. Она для этого не нужна – его уже клонировали. Так он сам бабушке несколько дней назад сказал и теперь каждую ночь назойливо повторяет.
А вот все остальное плохо. Потому что клона этого надо срочно спасать. Пока его не уничтожили. И так получается, что, кроме бабушки, заняться этим больше некому. А значит, придется и нам.
Как любит говорить в подобных случаях мама, ну вечно к нашему берегу то дерьмо, то щепка.
Ситуация же на сегодняшний момент такова: в очередной раз явившись бабушке во сне, причем не ночью, а днем, когда она после обеда у себя задремала, Ленин сел напротив и сначала долго молчал, то пристально разглядывая ее, то бросая сердитые взгляды на стоящих почетным караулом за его спиной Сталина и Брежнева…
Здесь мы невольно переглянулись: ну вот, теперь еще и Брежнев объявился. Такими темпами скоро вождям в бабушкином сне будет не протолкнуться. А если каждый из них начнет свое отдельное поручение ей давать – это ж вообще кошмар! Откуда ей сил столько взять? И нам, кстати, тоже…
Бабушка предпочла наше переглядывание не заметить и продолжала: в конце концов, когда она уже окончательно потерялась под пронзительным взглядом вождя и не знала, куда ей деваться, уверенная, что чем-то сильно его подвела, тот принял какое-то решение, сам себе произнес: “Угу”, откинулся назад, хлопнул подтяжками и сказал, что вынужден доверить ей свою самую важную тайну. Но сначала пусть она поклянется на своем партбилете, что никому ее не выдаст. Бабушка тут же поклялась, и Ильич сообщил, что, как ему стало известно, советские ученые из числа тех, что уберегали его тело от пагубного тления – настоящие коммунисты, борцы и так далее, – в строжайшем секрете, подпольно, создали из его клеток несколько одинаковых зародышей. Которые в будущем обещают стать его полными копиями и продолжить революционную борьбу за права трудящихся. Благополучно появившись на свет, копии спокойно росли, развивались, пока об их существовании не прознали новые капиталисты-эксплуататоры и их прислужники. Теперь этим копиям угрожает полное уничтожение. Ради прогресса человечества этого ни в коем случае нельзя допустить. На бабушку возлагается почетное поручение спасти будущего вождя будущей революции. “Разумеется, – добавил Ильич, – все копии спасать не надо, даже нежелательно, нескольким Лениным все равно в одном мире не ужиться, достаточно спасти одну – отобрав среди них самую здоровую… Хотя нет, – тут же поправился, – лучше двух: второй пусть в запасе будет. А то мало ли что с первым случится – враги не дремлют. И всегда готовы нанести в спину подлый удар! А тут у нас в загашничке второй!”
“До чего ж все-таки “душевный” человек, ничего не скажешь”! – переглянулись мы.
На этот раз бабушка переглядывание наше заметила, но истолковала его по-своему (видимо, она и сама в глубине души испытывала по этому поводу некоторое беспокойство), поспешив нас уверить, что Сталин и Брежнев ничего о существовании своих клонов не говорили, спасать их не призывали и все время, подчиняясь принципу демократического централизма, молчали. Один только усами шевелил, а другой – бровями. Но это не в счет.
“И то хорошо, – дружно подумали мы. – Все-таки маленький клон Ленина спасать – это еще куда ни шло, он в детстве, если, конечно, верить тем изображениям, что нам любила бабушка показывать, хоть мальчиком был симпатичным: кудрявеньким таким, прямо как ангелочек. А про этих вообще ничего не известно, может, противными были и вредными, как дочь Колобка…”
Затем бабушке пришлось еще раз поклясться вождю на партбилете, расписаться в подсунутой ей под руку Сталиным ведомости, где было написано, что гражданке такой-то доверена важная партийная тайна в количестве одной штуки и гражданка предупреждена об ответственности не только своей, но всех своих ближайших родственников за ее хранение, и троекратно расцеловаться с Брежневым.
После этого она проснулась. Немного поплакала от счастья – такое доверие самим вождем оказано! – и начала действовать.
А рассказывает она нам это так подробно потому, что событие историческое и важна каждая деталь.
В результате телефонных переговоров с соратниками и аккуратных, косвенных расспросов ей удалось выяснить следующее: действительно существовал такой проект – клонировать Ленина. И не только его. Начат он был в советское время, затем – вроде бы в результате интриг некоторых членов брежневского политбюро – его решили втихую прикрыть. То ли они побоялись, что Ленин подрастет и их всех разгонит, то ли вдруг заподозрили, что Брежнев в первую очередь захочет клонировать себя и тогда никому из них занять его место уже точно не светит – неизвестно. Зато известно, что после прихода к власти Андропова проект решили возобновить. Но не успели – место умершего Андропова занял как раз один из тех, кто был против. Зато во времена Горбачева, когда со всех трибун заговорили о необходимости возврата к ленинским нормам жизни, работы в этом направлении стали вестись очень активно. И, по слухам, успешно. Все уже было готово к практическому воплощению, оставалось лишь получить разрешение и запустить процесс, но тут наступил 1991 год. Новой власти вождь мирового пролетариата был совсем поперек горла, так что о клонировании его, даже в научных целях, пришлось забыть.
Все это бабушка узнала достаточно легко и не из одного источника. Причем сведения из разных источников совпадали. Ей даже в конце концов удалось выйти на одного престарелого профессора, который в советское время работал в лаборатории Ленина и, несмотря, как бабушка сама сказала, на постигшие его склероз и некоторую путаницу в голове, пусть и не сразу, но смог ей все подтвердить.
А вот что касается дальнейшей судьбы материалов по этому проекту, начиная с замороженных клеток с ленинским ДНК и заканчивая специально созданным для выращивания зародышей инкубатором, то тут уже никакого сходства в рассказах не было. Были лишь домыслы и большой среди них разнобой.
Одни говорили, что ничего не уцелело – все было мгновенно растащено и продано за рубеж нечистыми на руку демократами. Другие – что все запрятали в сверхсекретное хранилище, а спустя несколько лет, когда у Ельцина начались проблемы со здоровьем, оттуда достали и проект был вновь возобновлен, только уже не с Лениным, а для омоложения и последующего клонирования нынешних правителей и приближенных к ним олигархов. И вроде бы в Англии есть закрытый пансион, где эти клоны уже растут под пристальным наблюдением своих оригиналов или их родственников и доверенных лиц. Третьи утверждали, что все до сих пор мертвым грузом лежит в архиве, доступ в который не имеет практически никто. Четвертые – что да, лежало до недавнего прошлого, но сейчас уже не лежит, а внимательно изучается для другого масштабного проекта – создания и размножения идеального россиянина, физически здорового, неприхотливого и легко управляемого. Способного заново заполнить все наши территории и трудолюбиво их возделывать. А чтобы сильно не тратиться, взращивать зародыши новых россиян будут не искусственным путем – в инкубаторах, как планировалось взращивать Ленина, а естественным – в специально отобранных молодых женщинах. Завозя их в больших количествах из Азии и после родов отправляя обратно. Ну и так далее, бабушка много чего наслушалась…
Были и такие, которые почти дословно повторяли слова Ленина про нескольких ученых, которые, что могли, скопировали и сохранили, а затем нашли спонсоров и продолжили свою работу. Но вот добились ли они успеха или нет – никто ничего определенного сказать не мог. Кроме самого вождя, который каждую ночь является бабушке во главе все более и более внушительной делегации (в последний раз она насчитала уже двенадцать человек – не иначе, по числу апостолов, – включая Максима Горького и нашего дедушку) и торопит ее, говоря, что промедление смерти подобно.
Бедный дедушка, и его припахали.
Вечером бабушка собирается в гости к его старому другу – отставному генералу КГБ. Специально напросилась – надеется что-нибудь у него выведать.
А нас просила завтра погулять вокруг второго дома на улице Красина. Вдруг своими молодыми глазами чего-нибудь интересное заметим. И заодно приглядеться – как туда можно проникнуть.
В общем, мы теперь тоже Штирлицы.
Хотя чего уж такого мы там можем заметить, если даже непонятно, на что надо смотреть? И потом: если ученые действительно проделали все тайком, то почему бабушка считает, что они станут держать клонов у себя на работе? Как-то это нелогично. Мы бы на их месте постарались найти другое место…
И последнее – на сегодня.
Только что забегала в гости Настя. Вид имела загадочный и мстительно-довольный. О чем-то малосущественном говорила и многозначительно на нас посматривала, пока не поняла, что мы совершенно не в курсе последних новостей. (Ей же невдомек, что для нас сейчас самая главная новость – это бабушка.) Когда поняла – огорчилась, намекнула, что надо все же интересоваться тем, что происходит в родном городе, и убежала к себе.
Мы залезли в Интернет – и сразу обо всем догадались. Оказывается, этой ночью неизвестные молодые люди в масках напали на отделение милиции – то самое, в котором надругались над Верой – и забросали его бутылками с зажигательной смесью. Человеческих жертв нет, лишь несколько милиционеров получили ожоги, зато нанесен значительный материальный ущерб. На первом этаже полностью выгорело несколько комнат, а во дворе и на улице пострадало много машин: скромных отечественных – из автопарка отделения и нескромных импортных – принадлежавших самим милиционерам или их богатым друзьям, договорившимся с ними об охране своих дорогих иномарок. Поймать никого из нападавших не удалось. Возбуждено уголовное дело, начато расследование.
Еще в блогах шли многочисленные комментарии и даже были вывешены видеоролики, на которых мелькали какие-то смутные тени и весело пылали автомобили, иногда взрываясь. Не было там лишь одного – хоть какого намека на сочувствие милиционерам. Ни слова, ни капли, ни грана. И правильно!
22
Нет, все же не последнее… Хотя часы в коридоре как раз пробили двенадцать, так что наступило завтра. Значит, в предыдущей записи я не соврал.
Лиза мне напомнила, что я совсем забыл про Колобка. А таинственная история с появляющейся надписью и (пардон!) обсиранием его половика продолжается. Давая все новые и новые поводы для самых нелепых предположений.
В очередной раз это произошло позапрошлой ночью.
Про крики и вопли его семейства я больше ничего писать не буду, чтобы не повторяться. Слишком все однообразно…
Нет, вру, одно отличие есть. На этот раз возопление разразилось не утром, а посередь ночи – часа в три. Видимо, Колобок встал по своей нужде, решил заодно выглянуть наружу – и обнаружил там следы чужой. Ну а дальше все по накатанной. Весь подъезд разбудил – плюс соседний…
По Колобку, кстати, в последнее время стало видно, что спится ему плохо. Если вообще спится. Вполне возможно, что он и не по нужде встал, а просто проверить. Может, он каждый час теперь по ночам наладился проверять – чтобы злоумышленника застукать. И ложится у двери – чтобы далеко не бегать. Уж очень стал выглядеть не комильфо – так бабушка говорит. Скоро и не на Колобка будет похож, а на сдувшийся шарик. Потому что – это уже мамины слова – слишком переоценил свои силы. И административные возможности. В том смысле, что административного ресурса у него оказалось не густо – хватило лишь на одну ночь, на следующую в подъезде участкового уже не было. Так что мама, похоже, в характеристике своей непедагогичной оказалась права – не такая уж он и большая шишка. Хотя и ездит на машине с мигалкой. Может, сам же эту мигалку и купил? А может, их в Кремле уже всем выдают – включая официантов и дворников…
После исчезновения участкового он хотел было заставить дежурить у своей двери одного из сидящих в дворовой будке охранников, но наткнулся на глухое непонимание остальных жильцов. Особенно – из другого подъезда. Охрану-то все поровну оплачивают – кроме нас, – а один из нанятых, получается, будет исключительно его дверь охранять? Почему-то их это не прельстило. Да и жильцы нашего подъезда ему тут же историю с консьержем припомнили, как он отказался деньги сдавать, и, хотя Колобок, быстро сориентировавшись, требования свои поубавил, предложил нанять скопом дополнительного охранника – по сути, того же консьержа – и усадить его не перед своей дверью, а внизу, на первом этаже, уже как бы для всех, все равно его поддерживать не стали, обещали подумать. Хотя, как с деланым сочувствием отреагировала на Настин рассказ бабушка, могли б и войти в положение многократно обгаженного человека. Все же он им не чужой, свой – буржуинский.
Нанимать же отдельного охранника только за свой счет, как ему предложили сделать соседи, он не захотел – пожадничал. И позапрошлой ночью получил закономерный результат: все те же надпись неграмотную и кучу, прикрытую раритетной “Искрой”. И опять никто никого постороннего не видел.
Мы сейчас вдруг подумали: может, это клоны ленинские хулиганят? Специально у нас под носом – бабушке знак подают. Они же еще маленькие, незаметные, легко могут ночью мимо охранников прошмыгнуть. А мы их собираемся где-то искать и спасать. Вот было бы забавно: выйти как-нибудь ночью, спуститься тихонько на пролет вниз – а там много маленьких Ильичей поочередно перед дверью Колобка усаживается. Одному-то ребенку столько выжать вряд ли по силам – говорят, объемы те же, не уменьшились, – только в складчину…
Колобок уже и в особняк свой загородный ездить почти перестал: боится, наверное, что, вернувшись, совсем какое-нибудь непотребство у себя перед дверью найдет. А то и внутри, в квартире. И домработницу заставляет прийти пораньше – на случай, если придется новые “гостинцы” счищать. Она сама как-то охранникам громко жаловалась, говорила, что так ей вообще скоро ночевать здесь придется. А доплаты за переработку и вредность нет пока никакой – одни обещания.
Охранники ей очень сочувствовали: Колобок и их достал. Домработница только половиком занимается, а дверь-то очищать от краски приходится им. И делают они это все яростнее и яростнее – того и гляди до дыр протрут.
Вчера у него часа два возились рабочие – долбили, сверлили, тянули провода. Монтировали систему видеонаблюдения. Глядишь, и одной загадкой скоро станет меньше…
23
Боимся, что долго так бабушка не выдержит. Вид у нее с утра был совершенно измученный. Словно она всю ночь не спала, а вагоны разгружала.
Мы-то сразу поняли, в чем дело: видимо, сильно на нее во сне визитеры наседали. Ругали и заставляли поторопиться с поисками.
А непосвященная мама сказала Лизе, что некоторым пожилым людям давно пора всерьез подумать о своем здоровье. Вместо того чтобы допоздна бегать по коммунистическим сходкам и митингам.
На что бабушка, вяло ковыряя свой завтрак, мне даже ничего не ответила.
Вчера она действительно вернулась поздно. Мы уже легли, но еще не спали. И слышали, как она пришла и сразу прошаркала в свою комнату, щелкнув замком. Наверное, торопилась поскорее заснуть, чтобы посоветоваться с вождем. И получить дальнейшие инструкции.
Судя по ее утреннему виду, разговор оказался тяжелым. Или инструкции невыполнимыми.
Нам она пока ничего не говорит. Лишь когда собирались с Бубликом, выглянула в коридор, выразительно на нас посмотрела и покачала головой, давая понять, что на Красина ходить не надо.
“Уже легче”, – с облегчением переглянулись мы и отправились по маршруту, который Лиза не любит, а я всегда любил: к Новому Арбату, мимо стекляшки, в год моего рождения разгромленной соратниками бабушки и дедушки, по горбатому мостику и вдоль Белого дома, тогда же расстрелянного из танков соратниками мамы и папы, до Дружинниковской и до маленького уютного парка на ней.
Лучше б мы пошли на Красина!
Пусть это и сильно дальше.
Парк на Дружинниковской когда-то носил имя Павлика Морозова, о чем бабушка не устает повторять. И имел его памятник. Видимо, не зря – иногда мы там наталкиваемся на одну и ту же компанию молодых парней с ротвейлерами, бультерьерами и питбулями. Парни спускают своих питомцев с поводков и принимаются спокойно пить пиво. Не обращая внимания, что рядом и пожилые люди гуляют, и мамы с детьми. В это время никто в парк уже не заходит, а те, кто есть, стараются поскорей уйти – собаки друг за другом носятся, злобно рычат и лают, того и гляди могут укусить, а хозяева в ответ на замечания лишь гогочут или огрызаются.
Были они и на этот раз. Чтобы не рисковать Бубликом, уже навострившим уши на чужой лай, мы бегом миновали парк и двинулись дальше по Дружинниковской, огибая стадион “Красная Пресня”. Возвращаться на всякий случай решили по параллельной Конюшковской, хотя бабушка и не любит, когда мы по ней ходим: там же новое здание американского посольства стоит. Опасается, наверное, что нас или украдут, или подло облучат чем-нибудь, сделав себе под стать бессовестными капиталистами.
Погода стояла чудесная – завершающие дни золотой осени, когда, казалось бы, все люди должны становиться добрее, больше друг друга любить. Ведь впереди их ждут сначала сумрачная слякоть, потом черно-белый негатив долгой холодной зимы. Чтобы все это выдержать и пережить, взаимное тепло и эти последние яркие краски им ой как понадобятся. А тут и солнце напоследок сияло почти по-летнему – хоть снимай одежду и загорай, и деревья щедро все устилали разноцветной листвой. Которую сгребали и не успевали сгрести дворники, сами похожие в своих оранжевых жилетках на большие шевелящиеся кусты.
На Конюшковской, правда, когда мы на нее свернули, дворников не оказалось. Равно как и машин – улица была перекрыта. Автомобили, еще подкатывающие со стороны Пресни и зоопарка, милиционеры отправляли налево, на ТУ улицу, а автобусы сто шестнадцатого маршрута, которым деваться было некуда, покорно стояли друг за другом вдоль тротуара, как стадо каких-то диковинных желтых животных, обескураженных тем, что им так и не удалось далеко отойти от своего постылого вольера. Со стороны Нового Арбата и переулков, выходящих на Конюшковскую, тоже ничто не двигалось. Очевидно, ждали проезда какой-то важной шишки – нашей или заморской.
Даже прохожих на Конюшковской было совсем немного – во всяком случае, на той ее стороне, где находились мы. На противоположную, где сначала стояли дома, а потом долго тянулась между двумя переулками кирпичная ограда посольства, мы и не глядели – зачем? Шли, прогуливаясь, вдоль стадиона, высматривали и подбирали самые красивые листья, Бублик весело тянул нас на поводке вперед, редкие встречные прохожие – видимо, долго ожидавшие где-то впереди автобуса и не дождавшиеся – с озабоченными лицами торопились мимо, и только один мужчина с каким-то странным, меленьким и лопоухим, словно бы взятом напрокат у ребенка лицом, перед нами вдруг замедлил шаг и с пристальным неодобрением уставился на Бублика, который то и дело вздымал ногу, выжимая из себя очередные капли. Но говорить ничего не стал, хмуро нас пропустил. Вот если бы Бублик присел – тогда бы наверняка прицепился!
Я подолгу застреваю на всяких подробностях не потому, что они так уж важны – совсем нет, – просто с духом собираюсь. Не знаю, как дальнейшее описать, какими словами…
Мы не сразу поняли, что навстречу нам от Нового Арбата идет тот самый старик ветеран. Сначала просто заметили вдалеке фигуру человека, который так же, как и мы, то и дело сходит с асфальта, чтобы поворошить листву – только не ногой, а палкой. Подумали, что тоже собирает осенний букет. Даже мелькнула нехорошая мысль, что отберет сейчас все красивые листья – нам ничего не оставит. Хотя было их столько, что глаза разбегались и скоро рук могло не хватить! Но нет – вот нашел что-то, нагнулся, поднял, вынес к асфальту, положил, ударил сверху ногой и поместил в сумку. “Жестяные банки собирает”, – успокоились мы и перестали обращать на него внимание. Только слышали иногда характерные звуки сплющивания. Которые звучали все громче и громче.
Когда на очередной звук все же подняли головы, старик был уже недалеко и мы его узнали. Переглянулись, подтянули на всякий случай поближе к себе Бублика и остановились в нерешительности. С одной стороны, вроде бы и удобный случай, чтобы попросить прощения, как мы намеревались, по крайней мере, мне – за нас обоих, а с другой – вдруг присутствие Бублика, из-за которого тогда и начался тот ужасный скандал, все испортит?..
Мы не успели. Слишком долго думали. Непростительно долго.
Под кучей листвы, наваленной у столба с большим рекламным щитом, старик обнаружил целый склад пустой посуды. Видимо, дворники замаскировали – то ли лень им было на помойку нести, то ли не успели, а может, и для себя оставили, чтобы сдать. Сначала он поднял несколько бутылок, осмотрел и сложил в сумку все, кроме одной, затем принялся выбрасывать на дорожку банки. Те звонко падали, катились, сталкивались – шум стоял изрядный. Позади нас раздался топот, и мимо, чуть не сбив Бублика, проскочил лопоухий. Бублик от неожиданности прянул в сторону и залаял, а тот подбежал к старику и с криком: “А ну вали отсюда, пьянь, быстро!” – принялся его прогонять. Одновременно пытаясь ударами ноги очистить дорожку, вернув банки на место. Получалось так себе – некоторые пролетали дальше столба и кучи, падая на проезжую часть. Лопоухий от этого злился – торопился и вновь промахивался. Почему-то отфутболивать банки в другую сторону – к ограде стадиона, где бы они не так были видны, а уж с дороги не видны вовсе – ему в голову не приходило.
Старик тоже злился – то отходил от кучи, теснимый лопоухим, то опять возвращался, что-то сердито бурчал, выщелкивал палкой банки в сторону, давил на земле и прибирал к себе в сумку.
Странное и какое-то страшное это было зрелище: упрямый старик, не желавший упускать найденную добычу, и крепкий мужчина с несоразмерно-детским лицом, раз за разом ее отнимавший, хотя понятно было, что она ему совершенно не нужна. Несколько раз он отталкивал старика – костяшками пальцев, брезгливо, – попадал ему по ногам отфутболенной банкой, тот отшатывался, пятился, делал небольшую дугу и все равно возвращался – с каждым разом все мрачней и решительней, словно ему уже и не посуда никчемная эта была нужна, а сама куча разоренная внезапно стала для него той единственной оставшейся пядью родной земли, которую он любой ценой должен был защитить…
И он защищал. Бросил сумку на землю и кружил вокруг кучи угрюмо, заходя то с одной, то с другой стороны, всякий раз натыкаясь на небрежный отпор и не прекращая попыток. А потом вдруг закричал, угрожающе поднял палку и в открытую пошел на захватчика.
Тот будто ждал этого – сразу ударил! Быстро, резко и с удовольствием – это по лицу его было видно. Прямо в грудь.
Старик плашмя упал на спину, как-то весь завозился, захрипел и вдруг замер… затих…
Лопоухий какое-то время постоял, глядя на него с презрением, сказал: “Ну ты, кончай мне тут придуряться”, пнул ногой раз, другой, нагнулся, похлопал тыльными сторонами ладоней по щекам, еще подождал, стал щупать пульс. Выпрямился уже удивленным и растерянным. Даже каким-то обиженным – с видом обманутого. Так иногда смотрят дети, когда кто-то, как им кажется, сжульничал в игре. Поозирался, зло прищурился на нас, запечатлевая и одновременно прогоняя взглядом, отвернулся и что-то потаенно забормотал в свою куртку. Из куртки ему с треском ответили, когда переспросил – добавили еще.
Он с неприкрытой ненавистью глянул на старика и замельтешил, засуетился. Начал оглядываться более прицельно, задерживая взгляд на столбах и деревьях, присматриваясь к ним и зачем-то сравнивая оценивающим взглядом со стариком, но что-то у него, похоже, не получалось; попутно гаркнул на нас, чтобы уматывались, выбежал на дорогу, помахал требовательно руками, пытаясь привлечь внимание милиционеров у “Краснопресненской”, но те смотрели в другие стороны, сдерживая потоки рассерженных машин; вернулся обратно, заметил за оградой стадиона какого-то восточного человека в дворницкой жилетке, который неторопливо толкал перед собой тележку, и стал орать ему, чтобы немедленно подошел – будто тот мог пролезть со своим транспортом сквозь частые железные прутья, – человек постоял, покивал ему, изображая лицом и жестами, что весь внимание, но плохо понимает по-русски, а потом, заметив лежащее на земле тело, испуганно бросил тележку и исчез, как растворился, и тогда лопоухий, услышав очередной треск из своей куртки, схватил старика под мышки и грубо поволок от дороги ближе к ограде, где стояли хоть какие деревья, прозрачные на просвет кусты и горбатился еще один лиственный сугроб.
Лишь в этот момент, увидев, как безвольно мотается из стороны в сторону его голова, мы окончательно поняли, что старика больше нет – умер. Словно подтверждая это, издалека донесся вой сирен. Вторя им, жалобно завыл и Бублик – и со всей силой потащил нас прочь.
Через несколько метров мы все же оглянулись. И увидели, как лопоухий, встав прямо в разноцветный сугроб, расставив широко ноги и опустив между ними руки, согнувшись и извернув при этом голову так, чтобы следить за створом улицы, который вот-вот мог разродиться кавалькадой машин, по-собачьи загребает и отбрасывает, отбрасывает, отбрасывает листву назад – на лежащее за сугробом тело. Красные, желтые, буро-зеленые листья невысоко взлетали подобием прощального салюта, чуть кружились и падали, укрывая собой старика…
Сирены вопили все громче и громче, и вскоре, вывернувшись черной змеей с Нового Арбата, мимо и дальше промчался кортеж. Похожий на какую-то взбесившуюся дискотеку, спереди, сзади и с боков он был щедро иллюминирован бело-сине-красными всполохами, напоминающими о цветах российского флага, под которым старик никогда не воевал, но ради секундного пролета которого, получается, погиб…
Собранный букет мы выбросили – не могли на него смотреть… И друг на друга тоже не могли. Ведь если бы мы не остановились, не стали так долго раздумывать, а сразу подошли к старику, то он бы тогда не умер! Пусть бы он и не принял наши извинения, пусть бы опять на нас накричал, пусть бы палкой своей замахнулся, мы бы отскочили – и все, да пусть бы даже ударил – невелика беда! – но это бы в любом случае его отвлекло, он бы перестал рыться в листьях, не привлек бы к себе внимания лопоухого, кортеж бы за это время успел промчаться мимо, и уже никому бы не было никакого дела до того, чем там какой-то старик занимается, чего, где и как ищет…
И опять ЭТОТ район! Какой-то он проклятый! Ненавижу его!
24
Не хочется больше ни о чем писать. Но все же, наверное, надо…
За те несколько дней, что мы никак не могли заставить себя вернуться к дневнику, произошло многое. Попробую вкратце рассказать об основном.
В-первых, бабушка, пусть и не сразу, но все же поведала нам о встрече с дедушкиным другом. Он долго не хотел отвечать на ее осторожные расспросы, делал вид, что не понимает, чего ей надо, однако потом, припертый к стене вопросами уже прямыми, все же неохотно сказал, что да, был когда-то такой проект – клонировать Ленина, но ничего из этого не вышло. Сначала в силу известных событий финансировать его прекратили, а все материалы приказали уничтожить. Даже специальную комиссию прислали – проследить. Ученые комиссию обманули – уничтожили не все, самое главное припрятали. И спустя несколько лет тайно продолжили работу – на деньги совместной российско-английско-китайской фирмы, зарегистрированной в Гонконге. На самом деле фирма целиком принадлежала китайцам, совместной была только на бумаге. Работы шли в Подмосковье, на бывшем заводике медпрепаратов. Заводик был выкуплен, производил биологически активные добавки по рецептам тибетской медицины, а один цех – якобы исследовательский, экспериментальный, со своей отдельной охраной – был специально оборудован для продолжения проекта. Но успеха достичь так и не удалось. А недавно, в самый разгар рабочего дня, цех вообще сгорел. Так быстро, что спастись оттуда никто не успел. Выгорел полностью, лишь стены остались…
Естественно, бабушка ему не поверила. Ведь ночью ей по-прежнему говорилось обратное. И всякий раз все настойчивее и настойчивее. Однако плана дальнейших действий у нее нет. И ее это очень угнетает…
Во-вторых, видеокамера Колобку не помогла. Таинственный мститель залепил ее глазок хлебным мякишем. Судя по следам вокруг, бросал издалека, с лестничного пролета, и попал не сразу. Запечатлеть бросающего ей так и не удалось – не тот был ракурс. А уж всего последующего и подавно. Последовало все то же: надпись, куча перед дверью и сверху – мятые куски “Искры”. Поэтому, оторав ночью положенное, днем Колобок количество камер у квартиры утроил: одна теперь смотрит на пролет вверх, другая – на пролет вниз. Третья нацелена на половик.
Мама говорит, чтобы мы площадку перед его квартирой обходили стороной. Потому что следующими уже могут быть капканы. Или он волчью яму под половиком выдолбит – с него станется.
Охранники клянутся, что по ночам не сводят с нашего подъезда глаз. Но Колобок им не верит и требует, чтобы этих уволили и набрали новых. Видимо, он теперь и их подозревает. Тоже, кстати, допустимый вариант – может, он по жадности взносы на охрану задерживает или вообще перестал отдавать, – вот они и “благодарят” по-своему. На нас-то они плюнули давно, а на него, может, еще обижаются…
Нам же с Лизой, когда мы узнали про залепленный объектив, сразу вспомнились бабушкины рассказы о том, как Ленин, находясь в тюрьме, делал себе из хлебного мякиша чернильницы. Бабушке, мне кажется, это тоже вспомнилось. Она даже поперхнулась, услышав про мякиш и еще одну использованную “Искру”…
А теперь о самом грустном: Настя уезжает. Ее папа решил перебираться в Лондон. Со всей семьей. Говорит, что здесь невозможно стало работать. И раньше-то взятки и откаты съедали немалую долю прибыли, а сейчас просто любой эффективный бизнес отбирают. Приходят какие-то люди из силовых ведомств или их посредники и ставят ультиматум: либо заводим на тебя дело и надолго сажаем, либо передаешь за символическую плату свой бизнес нам и работаешь на нас. Наемным работником. Несколько его друзей уже так пострадало. И он не хочет оказаться следующим. И “на дядю” вкалывать тоже не хочет. Кричит, что пусть они сначала сами попробуют хоть чего-нибудь путное придумать, а потом уже за халявой прутся! Настя говорит, что он очень зол и все окончательно решил. И ее одну здесь ни за что не оставит, как бы она ни упиралась.
Вот так. Нам с Лизой очень горько – почему в этой жизни постоянно приходится кого-то терять? То одного, то другого. Как будто так много встречаешь хороших и по-настоящему близких тебе людей. Ведь ясно, что никогда мы уже с Настей не увидимся. Конечно, она обещает, что будет часто приезжать, а когда вырастет, выучится и станет самостоятельной, вернется обратно, но когда это еще будет, и захочет ли она тогда? Да и что за это время с нами произойдет – неизвестно. Где мы будем, что… в общем, все понятно… Точнее – не понятно ничего.
Даже поговорить теперь будет не с кем…
25
Только сегодня нам с Лизой пришло в голову: интересно, а зачем китайцам так нужен клонированный Ленин? Из уважения к вождю социализма, или они надеются, что он им в благодарность весь наш Дальний Восток отдаст, как когда-то отдал немалый кусок страны немцам? Ведь досадно же им, наверное, смотреть из своего перенаселенного и бедного ресурсами Китая на наши богатые, запущенные пустоши?
Конечно, нам лично Дальний Восток не особенно нужен, мы там, скорее всего, никогда и не побываем, но все равно обидно.
Правда, мама считает, что чем больше мы наших территорий потеряем, тем скорее у нас жизнь наладится. И на оставшихся, и уж тем более на потерянных. Потому что не справляемся мы с ними давно. И никогда уже не справимся: мир изменился, время жестоких сатрапов ушло и теперь для этого другие люди править должны – умные, честные, ценящие свою свободу и уважающие свободу всех остальных, думающие не только о своем кармане и о том, как бы всех обдурить и подольше за кресло подержаться. А таких у нас к власти на пушечный выстрел не подпускают, и неизвестно, когда еще подпустят. Разве что когда со страны и населения совсем уж взять будет нечего.
Так мама говорит. И бабушка в глубине души во многом с ней согласна, однако виду не подает. Кроме потери территорий – тут их взгляды кардинально расходятся. Бабушка считает, что защищать свои земли надо до последнего вздоха. Хотя как раз любимый ее вождь так не считал – считал менее любимый.
Что касается нас с Лизой, то здесь мы все же на стороне бабушки. Не в том смысле, что рвемся защищать неведомые нам куски земли до последнего вздоха – это как-то слишком, для этого вон армия есть, а в том, что не мы их собирали, не нам их и разбазаривать. Проще простого – все взять и профукать. Но потом же самим стыдно будет, как стыдно нам сейчас перед стариком ветераном, а маме и бабушке – да и Насте тоже – стыдно за убогую жизнь нашей по-прежнему большой и пока еще богатой страны. В которой места для таких, как все мы, боюсь, и без потери территорий остается все меньше и меньше…
А еще мама и бабушка независимо друг от друга считают, что, напади на нас сейчас новый Гитлер, остановить его будет некому. Потому что те, кому все в стране принадлежит, предпочтут отсиживаться в безопасности за границей, а из оставшихся мало кто согласится жертвовать своей жизнью ради чужого богатства, коррумпированной власти и собственного бесправия. А если еще новый Гитлер окажется хитрее предыдущего и выставит себя освободителем и защитником коренного населения страны от засилья все скупивших инородцев, то многие к нему охотно присоединятся.
И ни ту ни другую это совсем не радует.
Нет, все-таки мама и бабушка часто напоминают нам картинки из серии “Найди десять отличий”. Хотя, наверное, не зря же говорят, что дьявол кроется в деталях. А кто еще может поддерживать столь длительную ссору промеж самых родных друг другу людей, как не он…
26
Ну вот, одной тайной стало меньше – теперь мы знаем, кто и за что так настойчиво мстит Колобку.
Выяснилось это прошедшей ночью.
Бабушке опять не спалось – это она так говорит. На самом же деле, думаю, из-за чувства вины и нежелания в который раз выслушивать от вождя злые и обидные слова, она стала бояться спать – вот и держится до последнего, пока усталость не возьмет свое. Потом, конечно, все равно засыпает и, судя по ее утреннему виду, имеет все в полном ассортименте. Но часов до двух-трех все же держится. А то и до четырех. Бродит печальной тенью по своей комнате, по коридору, пьет на кухне чай или кофе. Сама уже похожая на привидение.
Бродила она и в эту ночь. И вдруг услышала, как кто-то тихонько скребется в дверь. Не сама услышала – ей Бублик подсказал. Он в прихожей лежал – одновременно дремал и одним глазом укоризненно присматривал за бабушкой. Которая, на его собачий взгляд, вела себя неподобающе. А потом неожиданно вскочил, встопорщил загривок и начал рычать на дверь. Бабушка поняла, что там что-то происходит, подошла и услышала поскребывание. Посмотрела в глазок – увидела лишь тьму кромешную, шепотом спросила: “Кто там?” В ответ заскреблись чаще и, как ей показалось, жалобно, просяще. Не знаю, чего ей показалось еще, может, что это долгожданные клоны скребутся, которые сами ее нашли и просят, чтобы впустили, или что дух Ленина, не дождавшись свидания во сне, решил объявиться въяве, но она, придерживая за ошейник Бублика, дверь приоткрыла. Хотя обычно даже днем незнакомым людям никогда не открывает, и нам не велит. А тут – ночью, сама!
На площадке было темно и тихо, только снизу доносились чьи-то медленные поступь и чертыханье. Затем в дверной щели появилось белое мужское лицо с прижатым к губам пальцем. Бабушка охнула, отпрянула, Бублик оскалился, но лаять не стал, все же ночь. Зато явно изготовился укусить. Бабушка это почувствовала и на всякий случай оттащила его чуть назад – уж больно умоляюще смотрело на нее лицо. Которое она все никак не узнавала. Пока оно не прошептало: “Пожалуйста, пустите, это я, Витя. Сосед ваш бывший…”
Это был тот самый дядя Витя, с дочерью которого мама в детстве тайком дружила. И чью квартиру объединил с соседней Колобок.
Истошный вопль последнего, свидетельствующий об очередном осквернении входа в жилище, раздался практически сразу после того, как бабушка впустила дядю Витю и тихо заперла за ним дверь.
Тут и Бублик с облегчением залаял, решив, что теперь уж точно можно – бабушка упорно не спит, снизу опять орут, да еще и мужик какой-то пахучий приперся – ну полный в доме бардак!
Пахло от дяди Вити и вправду выразительно. Нет, не этим, а затхлостью какой-то, словно его долго на пыльном складе держали без всякого доступа свежего воздуха и недавно выпустили…
Чего только дядя Витя за остаток этой ночи и утро нам не понарассказал. Когда мы все проснулись от шума и обнаружили, что на кухне у нас сидит гость.
Как его с дочерью Колобок обманул, пообещав взамен здешней квартиры хорошие деньги и удобную двухкомнатную в Бибиреве рядом с метро – даже возил их туда, показывал, и квартира им понравилась, – а в итоге и денег не дал, и в развалюху какую-то выписал в деревне под Калугой. Где прописано было еще много кого, а жили трое братьев с Кавказа – они отобрали у новых жильцов паспорта и несколько месяцев держали взаперти, заставляя ремонтировать развалюху, кормя дешевой китайской лапшой и усердно спаивая.
Как они с дочерью оттуда в конце концов вырвались, на перекладных вернулись в Москву, жили то на вокзалах, то в выселенном доме у “Автозаводской” и пытались правды добиться в разных инстанциях. Там их равнодушно выслушивали и отсылали обратно под Калугу – за паспортами. Дескать, без них сделать ничего невозможно, а восстановить их можно лишь по месту нынешней регистрации. Когда же дядя Витя говорил, что там их ждут не дождутся, чтобы вновь посадить под замок и живыми уже не выпустить, пожимали плечами и советовали обратиться в местную милицию. Местную милицию дядя Витя однажды видел – братья, видимо, задержались с какими-то выплатами, и два милиционера в форме внезапно нагрянули к ним ругаться. Тут же получили свое и укатили, старательно не замечая вокруг ничего подозрительного. Они даже дочь дяди Вити умудрились не заметить, которая специально попалась им на пути, чуть ли не под ноги бросилась! Обошли, как какой-нибудь столб фонарный, глядя куда-то за, и двинулись дальше.
Наконец вроде бы повезло: женщина-юрист из одного благотворительного фонда взялась им помочь. Но как взялась, так вскоре и отступилась, сказала, что дело тухлое, концов уже не найдешь. Договора все оформлены правильно, комар носа не подточит, подписи стоят настоящие, а дядя Витя этого и не отрицал – если сначала они с дочерью еще смотрели, чего подписывают, хотя все равно мало что понимали в юридической казуистике, то потом подмахивали не глядя, доверившись важным государственным людям: Колобку, его нотариусу и его же риелтору, уверявшему, что он представитель московского департамента жилья.
– Жулья! – сердито перебила здесь дядю Витю бабушка. – Департамента жулья они все представители!
И трудно было с ней не согласиться.
А еще женщина-юрист напоследок предупредила дядю Витю, что на него с дочерью заведено несколько уголовных дел и объявлен розыск. По их паспортам, оказывается, создавались различные фирмы, которые брали кредиты, партии товаров на реализацию и исчезали. Так что пусть имеют в виду, что в милицию им теперь дорога заказана: как только они назовутся, их сразу арестуют.
На этом круг замкнулся – и дядя Витя с дочерью стали никем. Даже своей фамилии их, получается, лишили и собственной биографии.
Затем дядя Витя лишился и дочери. Проснулся однажды – а ее рядом нет. И ни записки, ничего. Ушла – и пропала. То ли уехала куда не сказавшись – подалась к дальней материной родне в теплые края, с которой у дяди Вити отношения с самого начала не сложились, то ли увел ее кто как женщину, и она с ним решила остаться – затеять семейный очаг, то ли еще что случилось – город большой, пропасть человеку легко. Искал в разных местах, где такие же горемыки собираются, расспрашивал – все без толку. Больше ее с тех пор не видел.
И совсем уж было на жизнь свою плюнул, стал мечтать замерзнуть как-нибудь незаметно во сне – только холодов надо было дождаться, пару-тройку месяцев перетерпеть, – как вдруг повстречался ему у Савеловского один старичок. Чистенький весь, опрятный, ухоженный, с бородкой аккуратной седенькой, сразу видно – домашний. Как уж его занесло на дальние зады вокзала, где, по словам дяди Вити, одни рельсы со шпалами, заборы, грязь и какие-то строения непонятные – глухие, мрачные, с редкими битыми стеклами, местами покосившиеся, – неведомо. Он сам подошел, когда дядя Витя из одного такого убожища через лаз выбрался за хоть какой добычей, будто специально его дожидался, и с полслова, будто продолжая беседу начатую, повел напевно рассказ про то, что на самом же деле две есть и было России: одна эта вот, земная – страшная и несчастная, в которой любому доброму человеку страдать и мучиться суждено, и никогда здесь иначе не будет, потому что на костях бесчисленных она стоит, на потоках кровушки людской зиждется; а другая подземная – свободная и покойная, куда спокон веку бежали добрые люди от зла и мерзостей верхних, таились в пещерах природных, рыли ходы и каморы рукотворные. И град Китеж не под водой озерной вовсе прячется, а в глубинах русской земли хоронится, где всякий для себя его может открыть, коли с чистыми сердцем и душой горячо того пожелает. Потому как любой град подземный, от земного под ним же сокрытый – это и есть частица священная Китеж-града.
“Знай и помни, – закончил старичок, пальцем в землю указывая, – там твоя жизнь тебя ждет, там, а здесь подстерегает неминуемая погибель”.
После чего повернулся и неспешно пошел прочь, помахивая подобранной тут же веточкой.
Все это гость наш рассказывал, глядя почему-то на меня – словно бы знал откуда-то про мои мысли, про этот дневник и про запись в нем. Рассказывал с такой нездоровой горячностью, что мама откровенно затревожилась и принялась бросать выразительные взгляды на нас – чтобы мы отсели от него подальше, а еще лучше – вообще бы отправились досыпать. Да и бабушке стало явно не по себе.
Кто был этот старичок, дядя Витя так и не понял. Но рассказом услышанным вдруг загорелся, захотелось ему увидеть Москву подземную. Подумалось с чего-то: а ну как туда дочь ушла и его давно дожидается?
Принялся он искать пути вниз. Через коллекторы разные, канализацию, водосбросы. Через подвалы старых домов и превращенные в склады бомбоубежища. Через шахты метро, умело вскрывая замки и обходя сигнализацию. Плутал, на кого только и на что не натыкался: на таких же бомжей, на сатанистов, от которых едва унес ноги, на солдат, какие-то железные двери охраняющих, на группки молодых людей, не то ищущих чего-то, не то, наоборот, прячущих, а может, и просто путешествующих – ради острых ощущений и экзотики. Но все это были люди не те, с поверхности, которые оказались под землей временно и не собирались там надолго застревать. На вопросы дяди Вити они отвечали со смешками или недоумением – да вот же она, Москва подземная, мы же в ней сейчас и находимся! Дядя Витя кивал и отправлялся искать дальше.
Однажды почти нашел – так ему показалось. Когда из подвала одного старого дома в Замоскворечье пролез по узкому лазу в подвал другой – замурованный, там по какому-то наитию, ведомый вдруг возникшим где-то в отдалении голосом дочери, обнаружил в углу еще один лаз, прикрытый листом фанеры и наваленным сверху тряпьем, через него попал в галерею повыше и пошире, обшитую деревом, долго вслепую бродил в ее ответвлениях, местами полузасыпанных, всякий раз упираясь в тупик, пока в одном с отчаяния не навалился со всей силой на стену. Стена нехотя подалась и открыла проход в тоннель. А тоннель закончился большой пещерой, освещенной голубовато-зеленоватым светом, струящимся прямо от стен. И запах там был не спертый, не затхлый, а самый свежайший – как от залитого солнцем летнего луга после грибного дождя. И звуки еще звучали дивные, затухая – словно бы множества разных счастливых человеческих голосов на фоне пения райских птиц и колокольного благовеста. И все – никого и ничего больше в ней не было. Хотя дядя Витя убежден, что перед появлением его было. И если бы он так долго не плутал в ответвлениях, то кто знает, кто знает…
Реалистка мама опять бросила на нас взгляд – на этот раз не прогоняющий, а просто грустный, – незаметно пожала плечами и вздохнула. Как бы извинилась за гостя – дескать, чего только человеку в таком положении не привидится – и попросила правильно все понять.
– Да, – вздохнул и дядя Витя, – не дается мне Москва подземная, обетованная, не дается. Видать, не заслужил…
И начал рассказывать о другом, чего там, под землей, во время своих блужданий видел. О гигантских крысах величиной с кошку, не меньше, специально выведенных, как ему кажется, для того, чтобы охранять секретные кабели. Во всяком случае, встречал он их чаще всего в районах Неглинки, Лубянки, Старой площади и начала Арбата. На человека они внимания не обращают, если только он не подойдет совсем близко к кабелю – тогда могут и наброситься. А так трутся возле толстых черных жил, порой приникают к ним боками – будто еще и подпитываются.
О двух железнодорожных составах, что в целости и сохранности стоят неподалеку друг от друга в соседних тоннелях, примыкающих к одной из линий секретного метро. Тоннели наглухо перегорожены стальными воротами, но если ворота по узким лазам обползти и посветить, то можно разглядеть в каждом составе паровоз, пульман и два вагона попроще. Один паровоз украшен спереди красной звездой, другой – свастикой. Но светить надо недолго – и тут же быстро сдать назад, потому что от одного поезда раздается оглушительное “Ахтунг! Шиссе!”, а от другого: “Стой, стреляю!” И коли чуть замешкаться, то может начаться стрельба – так знающие люди говорят. Причем неизвестно, то ли это механизмы охранные стреляют, то ли все еще живые караульные, позабытые на своих постах. Но по вечерам из одного тоннеля иногда доносятся звуки губной гармошки, а из другого – звуки иной гармони, не губной.
Рассказывал о каких-то огромных ангарах с зачехленной техникой, наверняка военной. Проникнуть в них трудно, да и ни к чему, но сверху, из вентиляционных ходов, кое-что разглядеть можно. Особенно этого добра много на Ленгорах, где-то под территорией университета.
О гигантском пустом ангаре в районе Волхонки, связанном секретными ходами с Генштабом и Кремлем. В середине его торчит что-то вроде причала, а широкий и глубокий тоннель уходит в сторону Москвы-реки. Говорят, что раньше, когда на месте Храма Христа Спасителя был бассейн, ангар и тоннель при необходимости быстро заполнялись водой и тогда к причалу могли пришвартоваться сразу две подводные лодки.
О складах с продовольствием, заложенных, если верить датам на консервных банках, еще перед войной и в самом ее начале. Тушенка с этих складов куда вкуснее нынешней, а вот крупы есть нельзя: испортились. Такие же склады, говорят, есть и с оружием – винтовками Мосина, пистолетами, пулеметами “Максим”, – но они заминированы, туда лучше не соваться. А продовольственные просто заперты и опечатаны, так что проникнуть можно.
О спрятанных в разных местах типографиях – в том числе одной большевистской, с хорошо сохранившимся тиражом газеты “Искра” от тысяча девятьсот второго года. Остальные типографии на вид поновее, их, похоже, в начале войны прятали – на случай захвата столицы.
Рассказывал о бездонных провалах, уходящих на много километров вниз: иногда оттуда вдруг выплывают клубы густого тумана, внутри которого скрывается и еще что-то или кто-то – нечто склизкое, касающееся тебя, обволакивающее, как бы делающее с тебя слепок и уносящее его с собой; о радиоактивных отстойниках, куда сбрасывались отходы городских реакторов, вокруг них так и кишит всякая мутировавшая живность, от гигантских светящихся насекомых до почти неузнаваемого зверья – хитрого, коварного и опасного; о каких-то внезапно появляющихся из стен и в противоположных стенах пропадающих призраках, часто полуобнаженных или в таких лохмотьях, словно одежда их до сих пор продолжает снашиваться – больше всего таковых в районе Лубянки. Туда по подземным ходам вообще страшно соваться: вроде бы и не видно ничего, и не слышно, и ничего вокруг не происходит, а такой вдруг ужас порой охватывает, такой на тебя накатывается кошмар, что поневоле бежишь-ползешь оттуда сломя голову – лишь бы поскорее избавиться от этой жути и с ума не сойти.
Рассказал и о большом – не по высоте, а по площади – подземном зале прямо под американским посольством, с низким потолком, укрепленном колоннами и стойками и с прекрасной акустикой за счет вмонтированных повсюду резонаторов. Там посменно дежурят какие-то люди в белых халатах на голое тело – чтобы одеждой не шуршать, похожие на врачей – не только халатами, но и своим инструментом, напоминающим ту штуку, которую доктора носят на шее – короче, стетоскоп. Только размером куда больше. Люди эти бесшумно двигаются в резиновых тапочках по залу и подолгу прикладывают свой инструмент к потолку, чего-то выслушивая и потом записывая. Американцы, видимо, любую чужую электронику рядом легко могут засечь и заглушить, а вот такой древний способ им и в голову не приходит, предположил дядя Витя.
Не все это он видел сам, кое о чем рассказали ему обитающие в подземельях люди, с которыми он в конце концов познакомился. Как правило, такие же бедолаги, выброшенные либо жадными родственниками, либо чужими, позарившимися на их жилплощадь людьми, из своих квартир – да и вообще из жизни – и нашедшие там свое последнее пристанище. Однако людей в халатах видел неоднократно, даже расписание их пересменок разучил, чтобы не сталкиваться, потому что ходят они на свою службу, оказывается, через наш подвал. Из той непонятной организации, что находится на первом этаже. Там у них основной вход. И там же они переодеваются. Но есть и запасные – в других подвалах и двери за лестницей в соседнем подъезде и в нашем. Через последнюю дядя Витя в дом незамеченным и проникал. И уходил через нее же. Только сегодня не успел – кто-то вошел в подъезд и путь к отступлению ему отрезал. Видимо, охранник. Заметил, что свет в подъезде погас – дядя Витя его специально вырубил, чтобы на видео Колобку не попасть, – и решил прийти проверить. Так что, если бы не бабушка, сидеть бы ему сейчас в кутузке…
Бабушка небрежно отмахнулась от последовавших благодарностей и спросила – не без обиды за святое для нее издание:
– А почему именно “Искрой”-то надо было подтираться? Другой бумаги, что ли, нет?
– Это я специально, чтоб знал, гад: из искры опять возгорится пламя! – ответил дядя Витя, не только успокоив тем самым бабушку, но и воодушевив.
Во всяком случае, посмотрела она на нас с гордостью, а на маму – еще и с торжеством. И тут же пригласила гостя не стесняться – заходить почаще. И принялась хлопотать насчет чая, пробормотав себе под нос, однако так, чтобы все слышали:
– Дело Ленина воистину живет и побеждает!
Мама только поморщилась.
А за чаем осторожно поинтересовалась у дяди Вити, почему он именно такой способ мщения выбрал?
– А что – нельзя? – напрягся дядя Витя. – Какой еще-то есть? Я ж не убийца, ну. В морду бы дать – так он не откроет ночью: бзделоват, извиняюсь. Я ж сюда только ночью могу: днем эти, в халатах, не пройдешь. Да я и не то чтоб мщу там особенно… или чего – ну кто-то должен людям показывать, какое он дерьмо! Вот я и того… ну, показываю… И потом в газеты звоню, сообщаю… из одного бункера – там телефон. Вдруг напечатают – и дочь увидит. Она сразу все поймет, глядишь, и отыщется. Так я думаю…
К этому времени уже рассвело, крики в подъезде давно затихли, Колобок, как мы дружно все желали и надеялись, лежит сейчас у себя с сердечным приступом и глотает пачками таблетки. Так ему и надо!..
Выпускали мы гостя со всеми предосторожностями: мама сначала выглянула на лестницу – проверить, все ли там спокойно, затем на дядю Витю на всякий случай накинули поверх одежды бабушкин халат, хотя и ясно было, что вряд ли сейчас кто-нибудь за входом в его бывшую квартиру наблюдает – все уже произошло, – и они с мамой быстро пошли вниз. Там он показал ей свой тайник за батареей, спрятав туда кисть и баночку с краской, открыл дверь в подвал и исчез. А мама погрохотала для конспирации почтовым ящиком и вернулась обратно. Завернутый в рекламные газеты халат она принесла под мышкой. И молча вручила бабушке.
На что та, ни к кому конкретно не обращаясь, вдруг громко и гневно произнесла:
– Ну что, довели пролетариат до ручки? Уже никакого оружия у него не осталось, кроме собственного дерьма! Булыжник – и тот отняли! – А закончила совсем для себя несвойственным – от вождей, что ли, понахваталась: – К едрене фене!
И вновь мама не стала ей отвечать. Хотя уж она-то у пролетариата точно ничего не отнимала. Да и насчет булыжника был явный перебор, вон их сколько во дворе валяется: бери – не хочу.
27
У бабушки будто открылось второе дыхание. Она энергично куда-то названивает, ходит по своим соратникам – все пытается найти хоть какие следы, способные привести к клонам. Нас заставила перерыть весь Интернет в поисках информации о пожарах в Подмосковье: хотела узнать, где находился тот бывший заводик медпрепаратов. Хорошо, что мы ничего не нашли, а то бы она туда еще и на разведку ринулась! При ее-то здоровье.
Точнее, кое-какие упоминания про тот пожар мы обнаружили, но все ссылки оказались “битыми” – никуда не вели. Щелкаешь – появляется сообщение об ошибке. И все.
И друг дедушкин внезапно пропал – на бабушкины телефонные звонки не отвечает. Хотя она и сомневается, что разговор с ним чего-нибудь даст: похоже, все, что знал, он уже сказал. А остальное или не знает, или говорить не хочет.
Зато какая-то ниточка нащупалась через ее соратников: вроде бы всплыла в разговорах фамилия одного профессора, который, по слухам, мог быть причастен к тайному клонированию. Когда-то, еще в советское время, он этим непосредственно занимался, даже диссертацию защитил, потом, когда все прикрыли, ушел, а несколько лет назад вдруг уволился из института, где последние годы преподавал, продал московскую квартиру и переехал жить куда-то в Подмосковье. Все свои связи он, правда, тогда же оборвал, однако в Москве у него остались две племянницы: любимая и не очень. Их-то сейчас бабушкины однопартийцы и ищут. Одну уже на днях нашли, но она оказалась той, что “не очень”. Ей профессор, продав свою большую квартиру на Ленинском, никаких денег не дал – как она ни намекала на обстоятельства тяжелые, болезни, пьющего мужа, необходимость ремонта и совсем старую машину, которая того и гляди сама развалится. Поэтому она о нем больше и слышать не хочет – он ей теперь никто! И о сестре двоюродной, которая ничего не просила – у нее и так все есть, а дядюшка ей, как любимице, все же часть денег дал, – ничего не знает и знать не желает! Ни где она живет, ни чем занимается…
“От скольких же случайностей порой зависит судьба истории!” – поведав нам обо всем этом, вдруг с пафосом произнесла бабушка.
Чем очень нас удивила. Раньше она во всех исторических процессах видела одни закономерности. Сама нам говорила об универсальных закономерностях классовой борьбы, которыми в истории человечества объясняется все. И что никаким случайностям там места нет. О них могут говорить лишь те, кто не владеет методом классового марксистско-ленинского анализа. А тут вдруг… к чему бы это? Так она и до провидения доберется. А там уже и до религии недалеко…
Кстати, о религии. В отношении к ней мама и бабушка во мнениях своих совпадают полностью: обе считают, что Бога нет. И что вера в Него – это следствие нашего страха перед окружающим миром и потребности переложить на кого-нибудь всю ответственность. И еще желания, возникающего уже ближе к старости, чтобы все так глупо – смертью – не заканчивалось, чтобы потом было еще что-то, какое-то иное бытование.
Правда, мама когда-то предрекала бабушке, что та скоро побежит в церковь, как это сделали многие ее друзья-коммунисты, но оказалась неправа – бабушка никуда не побежала, осталась стоять на своих принципах. И стоит до сих пор.
При этом, оставаясь сама некрещеной, нас с Лизой мама все же крестила. Не вместе – поочередно. Толком, похоже, сама не понимая – зачем? Говорит, что так, на всякий случай, подруги уговорили. И бабушка, по ее словам, никаких возражений против этого не высказывала. Скорее одобрила – но молча.
Мне порой кажется, что и мама, и бабушка могли бы иначе относиться к церкви и к религии, если бы туда не устремились монолитной толпой все те, кого они так не любят. И если бы веру в последнее время не начали бы так настойчиво навязывать всем от лица власти. Подавая ее как обязательную часть патриотизма. Но вот как иначе – не знаю. Но знаю, уверен, что им тоже не хочется, чтобы все так по-дурацки со смертью тела заканчивалось. Для них самих, а главное – для нас…
Мы же с Лизой пока не можем для себя решить – есть Бог или Его нет? С одной стороны, все же хотелось бы, чтобы в основе мира лежало некое разумное и обязательно доброе начало, а не бессмысленное и равнодушное мельтешение мертвых частиц. А с другой – мир такой огромный, что невозможно себе представить, как Он за всем может уследить. За галактиками, звездами, планетами, происходящим на них… За каждым из нас. За животными, растениями. За молекулами, атомами, протонами и электронами… Да и надо ли Ему это? И зачем? Нужен ли Ему вообще такой мир – нежизнеспособный, бездеятельный, нуждающийся в ежесекундной опеке на каждом своем шагу? Для любого творца такое творение было бы оскорбительно. Но тогда – так ли уж Он вездесущ? Или Он как Творец дает лишь исходный толчок, помогает миру сдвинуться с мертвой точки, а дальше уже все должно справляться само? Вот если представить себе мячик: кто-то взял и метнул его, он летит или скачет, катится, прыгает, с чем-то сталкивается по пути – и никто за ним не бежит, никто его в каждом движении не направляет и не поддерживает. На заданной ему траектории он свободен, реагируя на все так, как умеет сам. Может, весь наш мир – тот же мячик, запущенный к неизвестной цели неведомой нам рукой? И как он тогда может судить об этой руке, если давно ее покинул и движется сам по себе? Вот когда долетит, замрет и успокоится, когда исчерпает всю подаренную ему энергию, тогда, может, рука его найдет, поднимет, отряхнет, если извалялся в грязи, и метнет снова. А куда и для чего – этого ни ему, ни тому, что в нем находится, все равно никогда не понять. И не слишком ли мы многое на себя берем, когда пытаемся это сделать? Когда объясняем себе Его, не имея о Нем ни малейшего понятия. Когда взываем к Нему, просим о помощи, недоумеваем и обижаемся, что не уберег от беды, – хотя Он, может, отвечает лишь за то, что нам дал изначально, а вовсе не за то, что мы потом сами с Его даром в прямом смысле слова со-творили…
Иногда мы с Лизой заходили в ближайшую церковь – мама называет ее самой диссидентской. Не потому, что там противники государства или официальной церкви любят собираться – просто построена она в честь девяти мучеников кизических. Которые были настоящими диссидентами III века – проповедовали в своем родном городе Кизике еще не признанное тогда христианство и обличали официально одобряемое язычество. За что их в конце концов языческая власть арестовала, пытала и казнила. А когда власть сменилась, перейдя в руки христиан, их объявили святыми мучениками и стали в их честь возводить храмы. Мама говорит, что так часто бывает: сначала кого-нибудь всей толпой распинают, а потом на него молятся. Распиная ради него уже других…
Заходили туда не молиться – этого мы делать не умеем. Да и сомневаемся, надо ли? А значит, если и начнем – будем неискренни.
Хотя Лиза, бывало, надолго замирала перед некоторыми ликами с таким сосредоточенным видом, словно вступала с ними в напряженный диалог. Словно бы спрашивала про себя их о чем-то, они отвечали, она спрашивала еще или возражала, и так они беседовали, спорили, что-то выясняли…
А я, чтобы ей не мешать, обычно бродил по храму, вдыхал запах ладана, смотрел на строгие лица святых, на красивую роспись, на верующих и пытался разобраться в самом себе: чего я чувствую, становлюсь ли лучше и душевно богаче или остаюсь прежним, вообще – меняется ли что-то во мне? Редко мне казалось, что чего-то меняется, чаще – что нет. Вся обстановка, сама атмосфера, конечно, не может здесь не воздействовать, но это ведь впечатления внешние, эмоциональные. А глубже, получается, не происходит ничего? Ничего не затрагивает? А у других? У тех, кто сюда приходит и молится, – как? Так же или по-другому? У местных служительниц, с подозрением на тебя косящихся: зачем пришел, если свечки и образки у них не покупаешь и не молишься? Деловито снующих по храму, как по какому-нибудь заводскому цеху, где главное – обеспечивать непрерывный производственный процесс. Уверенных, все знающих, поучающих, командующих – и заискивающих перед священниками. У старух, посреди поклонов готовых сорваться на злой, свистящий шепот, если ты им чем-то не понравился. У мужчин и женщин, заскакивающих быстро поставить свечки, перекреститься и побежать дальше – ведь говорят же, что если здесь помолиться, то это обязательно должно помочь трудоустройству на хорошую работу.
Мне кажется, многие из них относятся к Нему, не как к Тому, ради Кого стоило бы попытаться стать лучше, а как к одному из своих начальников. Не самому строгому – потому что не грозит, не орет и при всех не отчитывает, не самому важному – не вообще, а по влиянию на каждодневную жизнь, но которого на всякий случай не мешало бы задобрить. Мало ли – вдруг чем поможет. Уж хуже-то от этого точно не будет…
Вот только какой тогда, спрашивается, во всем этом смысл?..
Встречали мы там и некоторых наших соседей. Например, Колобка. Однажды я слышал, как он громко, ни на кого не обращая внимания, просил главную икону помочь ему стать заместителем начальника. Устранив попутно остальных конкурентов. А в другой раз увидел, как он бросился к этой иконе, едва не сбив с ног какую-то старушку, и начал с громким чмоканьем ее лобызать-обмусоливать, как своего лучшего друга. Видимо, помогла – стал. Неподалеку и Ряба находилась в платочке – делала вид, что выбирает, к какой иконе подойти. А на самом деле – привычно позировала, давая всем возможность оценить ее наряд. Лицо у нее при этом было такое приторное, что сразу захотелось чем-нибудь кислым запить – так во рту сладко-вязко стало. И соседа их, живодерного бизнесмена, тоже видели – наверное, выпрашивал у мучеников побольше бродячих собак для умерщвления…
Недавно мы узнали, что у храма в 30-х годах прошлого века появилось и еще одно название: “Расстрельный храм”. После революции его сначала разграбили, потом приписали к женской тюрьме, а позже отдали чекистам для расстрелов. Скольких людей здесь уничтожили – никому не известно. Зато известно, что в середине 70-х при проведении ремонтных работ в стенах были обнаружены замурованные останки девятерых человек. Видимо, таким вот образом чекисты решили по-своему – наглядно и конкретно – обозначить имя храма.
А во время путча 1993 года на его колокольне прятался снайпер. И оставил там после себя огромных размеров надпись: “Я убил пять человек и очень этому рад”. Может, он и дедушку нашего?..
Больше мы туда не ходим.
28
Вчера маму, бабушку и Настю избили. В одном и том же месте – на Триумфальной площади. Они пошли туда на митинг в защиту тридцать первой статьи Конституции о свободе слова, собраний и чего-то там еще – чего у нас опять уже нет. Как полюбила с недавних пор говорить в таких случаях мама, Колобки отняли. Пошли, разумеется, по-отдельности – каждая со своими соратниками. Почти каждая – мама отправилась сама по себе, ни с кем не созваниваясь и не договариваясь. Там уже увидела кого-то из друзей и к ним присоединилась. А бабушка и Настя договорились со своими друзьями заранее и пришли туда организованно, с заготовленными плакатами. Развернули их и стали митинговать.
Митинговали, по словам Насти, недолго, на них тут же накинулись милиция и еще какие-то молодые люди в штатском – не то работники спецслужб, не то члены боевой группы каких-нибудь нашистов, которых мама зло называет путинюгендом. Начали отнимать плакаты, бить и тащить волоком в зарешеченные автобусы, забрасывая туда людей, как мешки с никому не нужным мусором.
У бабушки отняли палку, которой она пыталась от дюжих мужиков отмахиваться – и об нее же тут же с треском сломали. В автобусе у нее вдобавок еще и сердце прихватило. Но врача к ней милиционеры звать отказались, сказали, что перетопчется, пусть дохнет. Хорошо, что среди арестованных оказались врач-окулист и сестра-хозяйка из поликлиники – помогли. А так еще неизвестно, чем бы это все для нее закончилось…
В автобусах их продержали несколько часов, загнав машины во двор отделения милиции. Настя говорит, что специально морозили – холодно же было. А печек в автобусах намеренно не включали. Спасибо еще, из брандспойта ледяной водой не поливали, как обещали полить тех, кто собрался перед милицией и кричал, что это беззаконие и всех арестованных надо немедленно отпустить!
Местные милиционеры, как показалось маме, хоть и хорохорились, но были растеряны – не знали, чего с такой кучей народа делать, и боялись, что их же потом назначат крайними – не одни, так другие. А распоряжались там люди в штатском.
Всех грозились продержать в автобусах еще и ночь, арестовать на несколько суток, вообще упечь в тюрьму надолго, однако потом переписали, допросили и отпустили. Сказав напоследок, что пусть ждут повестки в суд по административному делу, а потом на них, избитых, еще заведут и уголовное – за сопротивление сотрудникам правоохранительных органов и неподчинение их требованиям. Надо так полагать, митингующие должны были по первому требованию избить себя сами, а тут пришлось правоохранительным органам утруждаться – непорядок. И еще им сказали, что на нескольких милиционерах были зафиксированы ссадины и синяки – а это уже попахивает нападением!.. Интересно, где это было зафиксировано – не на кулаках ли их? Или на ботинках, которыми они людей били и топтали?
Друг друга мама, бабушка и Настя там так и не увидели, сначала не успели – все очень быстро началось, потом в разные автобусы попали. И отвезли их, как выяснилось, к разным отделениям. Наверное, боялись, что силы одного отделения с таким количеством не справятся. А может, и специально, чтобы родственники побегали по Москве, поискали своих. И чтобы в одном месте не скапливались.
Бабушка теперь лежит пластом и при каждом движении охает – даже Ленин, похоже, ей сниться перестал. Мы подозреваем, что у нее перелом ребра или двух. Однако до рентгена ей пока и с нашей помощью никак не добраться: еле ходит, а “скорую” вызывать она наотрез отказывается: боится, что в больницу упекут.
Мама лечится от синяков и на все и всех злится. На власть – это вполне понятно, особенно после увиденного и испытанного, на нас – что не удержали бабушку дома, а больше всего – на саму бабушку, что та на митинг пошла и могла оттуда живой уже не вернуться. И так вон вернулась полуживой! Спасибо тому доброму человеку, который, увозя своего побитого сына от милиции, еще и ее захватил – сам ей помощь предложил, довез на машине, до квартиры с помощью сына почти на руках донес и помог маме, которая как раз из другого отделения пришла, в комнату ее довести, освободить от верхней одежды и уложить на диван. Между прочим, судя по оставленной визитке, владельцу собственной транспортной компании, а значит, по бабушкиным понятиям, несомненному буржую!
И еще мама злится из-за непонятного ей упрямства со “скорой”. Мы-то понимаем, почему бабушка так боится в больницу попасть: хоть вождь ее временно от своих визитов и освободил, наказ-то его все равно остался. Она вон и лежачая продолжает кому-то названивать.
Настя тоже вся в синяках – смотреть страшно. Левый глаз совсем заплыл, хотя по лицу, она говорит, старались не бить, больше по телу – дубинками. И по ногам – ногами. Один омоновец ей исподтишка по лодыжке так берцем врезал, что она сразу поняла: все, перелом! Рентген, правда, ничего не показал, но ее “утешили” – такие переломы, как правило, лишь недель через шесть на снимке можно разглядеть. Нога опухла, ни в какую обувь не влезает, да и наступать на нее очень больно. Поэтому из дома Настя пока не выходит, лечится мазями, компрессами и тугими повязками, а по квартире и к нам скачет на одной ноге. Настойчивое предложение врача загипсовать лодыжку и привезенный отцом костыль с гневом отвергла – еще чего, будет она из-за какой-то фигни превращаться в инвалидку и портить свою красоту! Хрен им, не дождутся!
В общем, все наши пострадавшие женщины как-то этот кошмар пережили. Настя уже и посмеивается. Жалеет, что скоро уедет и следующий митинг состоится без нее. А я вот никак пережить не могу! Не могу – и все! И не хочу! В конце концов, я же мужчина! Я же должен их защищать, это моя обязанность! А получается – что не смог…
Поэтому я решил: надо поджечь Кремль. Стену какую-нибудь наружную или башню – лучше со стороны набережной, там охраны должно быть меньше. И деревья с кустами, как мне помнится, у стены есть – не сразу меня заметят. Не для того, конечно, поджечь, чтобы он сгорел или кто-нибудь там погиб – это мне все равно не удастся, да и не надо вовсе: убийцей я быть не собираюсь, а Кремль красивый – жалко. А для того, чтобы сидящие там поняли: нельзя так обращаться с людьми, и особенно – с женщинами! Чтобы знали: их есть кому защитить! И чтобы испугались! Они ведь наверняка трусы – прячутся, как пингвины жирные, в своих кремлевских утесах! Только трусы могут здоровенных мужиков с дубинками на слабых женщин натравливать! Вот и пусть больше боятся, сильнее…
А что арестуют потом – ну и ладно. Маму, бабушку и Настю вон тоже арестовывали, теперь моя очередь.
Лиза с моим решением согласна. И хочет пойти со мной. Но я ее с собой брать ни за что не стану, это чисто мужское дело!
Осталось где-нибудь бензина раздобыть, не костер же мне там из газет и веток выкладывать – не успею. Может, у Насти попросить, чтобы она у папы своего взяла? Или чтоб у мамы – у них у каждого по машине. Но под каким предлогом? Если сказать ей правду, она тоже наверняка захочет со мной пойти. Неужели врать придется?
29
Ура! Похоже, бабушкины поиски почти закончились. Причем самым неожиданным образом. Благодаря дяде Вите. Недаром она в ту ночь не спала, услышала его поскребывание и открыла – видимо, сердце что-то предчувствовало.
В эту ночь он к нам снова пришел. Опять вырубив в подъезде свет и отметившись перед и на двери Колобка. По поводу чего тот сначала едва не убил электрошокером прибежавшего охранника, приняв его в темноте за осквернителя, а затем разразился уже привычным для всех громким криком. Мне кажется, еще несколько таких ночных воплей и его кто-нибудь из жильцов поколотит. Ну невозможно же спать!
Охранник, увидев, что свет погас, на свое несчастье в этот раз прибежал в подъезд куда резвее, но дядя Витя все успел: и отметиться, и надпись криво (темно же!) начертать, и к нам поскрестись, и укрыться. Только весь в краске измазался – торопился очень. И кисточку в тайнике своем не нашел – пришлось пальцем на двери писать. Мама целый флакон жидкости для снятия лака извела, чтобы его самого и одежду отчистить.
(Вот, кстати, и повод удобный появился, чтобы бензина у Насти попросить. О дяде Вите я ей уже рассказал, она в курсе, скажу теперь, что это для него – от краски оттираться.)
Выше второго этажа охранник подниматься не стал, застрял у двери Колобка, решив, видимо, потихоньку все убрать, пока хозяин не проснулся и не начался новый скандал. Однако потихоньку не получилось: Колобок услышал возню, тихо-тихо приоткрыл дверь и со всего маху огрел его по голове включенным электрошокером – для двойного эффекта!
В итоге кричали оба. Да еще как…
Открыла дяде Вите мама. Мы сначала подумали, что и ее бессонница настигла, перекочевав от бабушки, но оказалось, они с дядей Витей заранее сговорились, что он о своих визитах станет ее предупреждать. Чтобы она была наготове – на случай, если понадобится его впустить. И понадобилось…
А мы все проснулись уже от криков снизу. И опять собрались на кухне. Даже бабушка пришла, хоть ей пока тяжело вставать и двигаться. Дядя Витя, увидев ее, даже в лице переменился. Потом и мамины синяки наконец разглядел. А когда узнал, в чем дело, только вздохнул тяжело и сказал: “Да!..” Покачал головой и добавил свое любимое: “Сволочи!”
На этот раз он мало чего рассказывал, больше вздыхал и молчал. Думаю, ему – как мужчине – было тоже стыдно. И про дочь свою, наверное, вспоминал, которую не смог от “сволочей” защитить – где она, что, жива ли?..
Грустные были посиделки, невеселые. Мама иногда о чем-нибудь нейтрально-бытовом его спрашивала: не мерзнет ли он там, не надо ли чего из одежды, продуктов, кухонной и другой утвари? Он от всего отказывался, кроме батареек для фонаря, и вновь замолкал. И лишь утром, уже перед самым уходом, вдруг, вспомнив о чем-то, попросил анальгин и чего-нибудь от ожогов – мазь какую-нибудь. На предложение мамы показать обожженное место сказал, что это не для него. И далее поведал такое, от чего бабушка пришла в неописуемое возбуждение. Да и мы с Лизой обрадовались – за нее, ну и за себя тоже.
Поведал он, что недавно, бродя по примыкающим к секретному метро подземельям, в одном из них, похожем на законсервированный командный пункт, наткнулся на пожилого мужчину с двумя детьми. Все трое, видимо, некоторое время назад пережили пожар. Больше всего досталось мужчине: и лицо пострадало, и руки, волос на голове вообще никаких нет, ресницы и брови отсутствуют. Старший мальчик – на вид лет семи – выглядит чуть лучше: на лице вообще нет никаких следов, но вот руки и ноги перебинтованы, и бинты сплошь пропитаны сукровицей. На дядю Витю он никак не отреагировал – лежал с закрытыми глазами и стонал. Младший его брат лет шести, если и пострадал, то меньше всех – сверкал из-за спины мужчины глазами, только на одной его руке мелькнул бинт. Несмотря на разный возраст, братья были удивительно похожи друг на друга – буквально одно лицо. И лицо это было чем-то дяде Вите смутно знакомо – словно он его когда-то уже встречал. Но где, когда, при каких обстоятельствах – вспомнить так и не смог. Да и пожилой ему не дал особо приглядываться, сразу стал гнать, кричать, чтобы уходил, что помощь им никакая не нужна. Хотя помощь им, судя по всему, была бы очень нелишней. Бинты и все прочее для перевязок они, наверное, прямо там нашли – дядя Витя видел на стене ящик с красным крестом, а вот с едой и лекарствами наверняка были проблемы. Несмотря на такую неласковую встречу, дядя Витя все же отправился на ближайший продовольственный склад и принес им консервов. Подходить близко не стал, чтобы не нервировать пожилого, свалил прямо на пол у железной двери. И теперь хотел бы точно так же положить у двери лекарства – от ожогов, от боли, от чего там еще в подобных случаях положено, чтобы всякая зараза не началась типа гангрены. Жалко же людей! А детей особенно!..
К концу его рассказа бабушка уже елозила на стуле так, будто, забыв про все свои увечья, готовилась немедленно вскочить и бежать. И вскочила, едва дядя Витя закончил, поразив своим видом всех, кроме нас с Лизой. Мама даже вздрогнула. Да и гость наш такой реакции на свой рассказ не ожидал и удивленно на бабушку уставился. А она срывающимся от волнения голосом заявила, что отправляется туда вместе с ним. Сейчас же! Только оденется и лекарства соберет.
– Это еще зачем? – нарушая главную заповедь Вемодмы, напрямую спросила у нее мама. – Чтобы помереть сразу? По дороге, да?.. Кто они тебе?
– Никто! – поняв, что выдала себя, поспешно и совсем неубедительно воскликнула бабушка. – Просто помочь надо.
– Без тебя помогут! – отрезала мама, ни на секунду ей не поверив. Взгляд ее, нацеленный на бабушку, прямо искрился от подозрений.
Даже дяде Вите от ее взгляда неуютно стало, и он сказал:
– Да я помогу, отнесу… вам туда не надо… И далеко это, не дойдете… вы ж вон… ну, это… лечитесь, в общем… выздоравливайте…
– Хорошо, – вынужденно уступила бабушка, что-то про себя решив. – Пойду соберу лекарства.
– Лекарства здесь, – указала мама на буфет. – Я сама соберу.
– У меня есть мазь хорошая, обезболивающее и свежие антибиотики… – Бабушка, торопясь и прихрамывая, все же пошла к себе.
– А я здесь держу, надо думать, одни протухшие, – мрачно сказала ей вслед мама. Достала коробку с лекарствами и начала их перебирать, что-то откладывая.
Вскоре рядом с коробкой образовалась внушительная горка, которую мама сложила в пакет и отдала дяде Вите.
Бабушка вернулась нескоро, минут через десять. С тщательно перевязанным и заклеенным скотчем пакетиком. И сразу сунула его дяде Вите в руку, наказав получше спрятать и не потерять.
Мы с Лизой переглянулись – нетрудно было догадаться, что в пакетике, помимо лекарств, находится еще и послание тому обожженному человеку. Мне кажется, поняла это и мама – уж больно выразительным взором она его проводила. Но говорить при госте ничего не стала.
Да и потом, после его ухода, обставленного теми же предосторожностями, что и в прошлый раз, к теме этой больше не обращалась. Лишь спросила у нас с Лизой, возвратившись в квартиру:
– Ну, и что мне обо всем этом думать?
Что мы могли ей ответить? Ничего! Мы бабушке слово дали… Как же неуютно это – от мамы что-то таить и секретничать…
30
Интересно, есть ли в нашей жизни хоть какой-то смысл? И если есть, то в чем он состоит? В ожидании неизбежной смерти и последующего загробного существования? Которое то ли будет, то ли не будет. И если будет, то никому не известно – каким. Получается, если он состоит только в этом, то можно считать, его все равно что и нет. Или все же есть и состоит в чем-то ином? Но тогда в чем?
Иногда мне кажется, что смысл есть, должен быть, а иногда – что нет никакого. Ни природного, ни уж тем более высшего. А живем мы всего лишь благодаря тому, что кому-то нужны. И до тех пор, пока нужны. И только этой нужностью наша жизнь объясняется и поддерживается. А стоит нужности этой отпасть, исчезнуть, даже немного ослабиться – и мы тут же исчезнем. Как исчезает всякая иллюзия, когда некому становится ее разглядывать. Кто-то неравнодушно разглядывает нас, кого-то со вниманием разглядываем мы – и таким образом, может, все человеческое существует? А стоит одному отвести от другого взор – и другой моментально исчезнет. За ним исчезнет тот, на кого смотрел этот другой, следом исчезнет тот, на кого глядел предыдущий исчезнувший – и так все начнет рушиться, пока не останется никого… ни одного человека. Тогда, выходит, смысл нашей жизни состоит исключительно в том, чтобы смотреть на своих близких, стараться не отводить от них взгляда, хотя бы мысленного, все время помнить о том, как они нам нужны, как позарез необходимы, потому что без них не станет тут же и нас самих. Может, всего лишь в этом и больше ни в чем?
Значит, и смерть любого человека – не случайность, не стечение обстоятельств, не приступ болезни или конечный итог старости, а закономерный результат образовавшейся вокруг него холодности, возникшего вдруг к нему равнодушия – нашего равнодушия…
31
У мамы сегодня был очередной день мытаря. Видимо, не очень удачный. Целый день она ездила по издательствам, где ей должны были заплатить за работу. Не знаю, заплатили или нет, но издательства эти, как назло, располагаются в разных концах Москвы, так что она намоталась. И читать с собой в дорогу специально ничего не взяла, сказала, что глаза устали – все равно не сможет. Пришлось ей в метро смотреть по сторонам. Как она потом сказала: “Изучать наше народонаселение”. Это когда уже выпила валерьянки и успокоилась. Вернувшись же, она говорила другое. Даже не говорила – кричала! Прямо с порога, еще не раздевшись.
– Им же ничего не надо! – кричала она. – Они уже и книг никаких не читают, кроме своей Донцовой! Таращатся на рекламу в идиотских журнальчиках, картинки разглядывают, мусолят всякий желтяк! В телефончики свои играют!.. Они же все стали на одно лицо – тупо-е-е!.. Зачем им еще чего-то, зачем?! Зачем им права какие-то, свободы, демократия эта хренова им зачем?! Им же и так хорошо! У них уже есть самое главное право – жрать, жрать и жрать!.. И свобода подглядывать в замочную скважину – через газетенки, журнальчики, телевизор!.. У-бо-же-ства-а-а!.. – кричала она и плакала, размазывая по лицу злые и беспомощные слезы, тушь и косметику, которой замаскировала перед выходом синяки…
Выглянувшая на крик бабушка долго смотрела на нее с каким-то странным выражением, будто презирала, жалела и была возмущена, но не удивлена, потому что давно подозревала в маме нечто подобное, морщилась, кривила губы, явно хотела что-то ответить, однако не стала, молча прошаркала на кухню, покопалась там, вынесла стакан воды, пузырек, какие-то таблетки, поставила все это на коридорную тумбочку и удалилась к себе.
Мама замолчала и начала медленно-медленно, словно враз обессилев, раздеваться…
Жалко ее очень. Устала она. И выглядит худо. Ей бы отдохнуть, отвлечься – от работы, от жизни этой, да и от нас тоже. Были бы у нас деньги, купить бы ей тур в какое-нибудь красивое место, где много солнца, море, покой – валяйся целыми днями на пляже и ни о чем не думай!..
Плохо быть бедным. Плохо и унизительно.
И хорошим быть – так почему-то выходит – тоже плохо. Слишком о многом приходится переживать, страдать за многих. Хороший может ошибаться, говорить обидные и даже несправедливые слова, но это ведь оттого, что ему небезразлично, что он неравнодушен, что ему больно. А плохому все равно, он ко всему, кроме самого себя, равнодушен. И чаще всего, мне кажется, это совпадает: плохой – и богатый, хороший – и бедный. И ничего с этим не поделаешь…
Хотя, с другой стороны, муж тети Тани много зарабатывает, а человек хороший, и Настин папа, мне кажется, тоже. Хоть Настя на него и ругается, обзывает денежным мешком и толстым кошельком. А тот мужчина, что помог бабушке от отделения милиции добраться… Нет, и здесь все не так просто – если по-честному.
И еще я подумал: можно любить свой народ слепо, как бабушка, а можно и требовательно, как мама. Но все равно же любить – вот что главное!..
32
Этой ночью произошло несчастье – дядю Витю поймали. Колобок все же уговорил одного из охранников спрятаться на первом этаже под лестницей – как раз у тех двух дверей. А может, охранник сам там решил постеречь, наконец догадавшись, что если никто посторонний в подъезд не заходит, то проникнуть он тогда может только оттуда. И устроил рядом засаду. И едва дядя Витя вышел – как тут же попался! Охранник ударил его по голове, связал и вызвал милицию. Вот так.
Мы об этом только утром от Насти узнали – ночью ничего не слышали. Маме показалось, что была какая-то возня в подъезде – ее дядя Витя предупредил, что около двух может прийти, и она его до половины третьего ждала, лишь потом улеглась, решив, что он передумал, – однако, когда она приоткрыла дверь и прислушалась, возня вроде затихла. Видимо, в это время дядя Витя лежал уже связанный. А в себя после удара еще не пришел. Или пришел – и решил молчать.
Молчит, говорят, и до сих пор. Сказал только, что приехал с Украины, из-под Донецка, на заработки, занимался ремонтом квартир, документы украли, теперь бомжует и хотел переночевать в теплом подъезде. Никаких надписей не делал, всего остального тоже.
Это мама уже у нашего участкового выведала – специально его подстерегла на улице.
Колобок ездил в отделение на опознание, сказал, что первый раз этого субъекта видит и потребовал сурово наказать. То ли действительно не узнал – дядя Витя сильно изменился, – то ли, как предположила бабушка, испугался, что могут всплыть его гнусные делишки с квартирой. Хотя чего ему опасаться – он же власть. А дядя Витя его стараниями давно никто.
Хорошо еще, что при нем ничего не нашли – ни краски, ни “Искры”. Поторопился охранник, рано ударил – дядя Витя не успел до тайника добраться. А то бы взяли с поличным. А так, может, еще и отвертится. Хотя надежды, конечно, мало…
Колобок ходит такой торжествующий, что прямо смотреть противно. Уверяет отличившегося охранника, что обязательно выхлопочет для него какую-нибудь медаль – с правом на повышенную пенсию. Мама говорит, это он из скупердяйства, чтобы денег охраннику не платить, – вместо материального вознаграждения.
Теперь мы все думаем, как бы дяде Вите помочь. Точнее – уже придумали, причем, мне кажется, почти одновременно и одно и то же, но вот говорить об этом долго никто не решался – стеснялись. Пока, наконец, за ужином, глядя куда-то в пространство, мама задумчиво не произнесла, что если надпись и куча вновь появятся, то дядю Витю обязаны будут отпустить. И все тут же с облегчением вздохнули – нужные слова прозвучали…
Осталось решить, как это проделать технически. Не усаживаться же там кому-нибудь? И нелепо, и стыдно, и может ничего не получиться – в таких-то непривычных условиях.
Мама хочет сразу, не откладывая до ночи, сходить к дядивитиному тайнику за батареей – вдруг там ничего нет: ни краски, ни “Искры”. Тогда надо хотя бы краску где-то раздобыть, иначе придется чего-нибудь другое придумывать…
Ну вот, уже лучше – мама сходила вниз, все нашла и принесла.
Бабушка тут же вцепилась в “Искру” и стала жадно ее рассматривать и поглаживать. Боюсь, не так-то просто будет у нее газету забрать…
Мама еще вспомнила, что где-то на антресолях должен быть старый Лизин горшок с крышкой. Пойдем теперь искать его…
33
Все получилось! Хотя и не без неожиданностей.
Операцию мама назначила на два часа – на обычное дядивитино время. Сказала, что пойдет одна.
Правда, оставалась еще неясность: отключил Колобок свои камеры на радостях или нет? Погасить в подъезде свет, как дядя Витя, мы же не сможем. Поэтому мама решила взять с собой хлебный мякиш – чтобы попробовать залепить объективы. Долго тренировалась на кухне – бросала в поставленный на попа поднос. В конце концов стало получаться неплохо.
Бабушка с “Искрой” все же рассталась – дала порвать на куски и помять. Утешилась тем, что, отдавая, назидательно произнесла:
– Хорошая газета всегда готова послужить благородному делу!
Мама терпеливо промолчала.
И вот, когда она тихо выбралась на площадку – пока только с мякишем, без горшка, чтобы не греметь при бросках, – спустилась на несколько ступенек и осторожно выглянула, у квартиры Колобка обнаружился сюрприз. И не один – несколько.
Во-первых, объективы всех трех камер оказались уже залеплены – тоже мякишем. Причем, умело – следов от промахов вокруг них почти не видно.
Во-вторых, на двери и перед дверью уже все БЫЛО! И надпись – только не белая, а черная, жирная, сделанная, видимо, из баллончика, – и куча. Прикрытая мятыми кусками какой-то современной газеты – цветной.
Нам с Лизой нетрудно было догадаться, чья это работа. Настина – больше некому. Вот только как ей удалось всего несколькими бросками залепить объективы – она же очкарик? Я бы точно не смог…
Мама и бабушка тоже догадались и с улыбками посмотрели на соседнюю дверь.
После чего мама все же спустилась и доделала задуманное: вывалила все из горшка и прикрыла сверху “Искрой”. Как она объяснила, не пропадать же добру.
Получилось, конечно, многовато, но зато убедительно. Пусть теперь попробуют не выпустить дядю Витю! Мама еще хочет утром кое-каких знакомых журналистов обзвонить – чтобы поднять шум…
34
Ура! Дядю Витю выпустили! Прямо сегодня – ближе к вечеру. Он маме из какого-то подземного бункера на сотовый позвонил, сказал, что жив, в основном здоров, будет отлеживаться. Только голова болит и кружится.
Бабушка при этом разговоре присутствовала – выбралась из своей комнаты, услышав звонок, и нетерпеливо переминалась рядом. Но ни о чем не просила, мама сама передала ей трубку. Сказала дяде Вите: “Секунду” – и молча протянула. Бабушка так же молча схватила, однако глянула на маму с благодарностью. Мне даже показалось, чуть кивнула, чего давно уже не было.
Бабушка говорила еще короче: лишь спросила, передал ли дядя Витя посылку тому мужчине? Поблагодарила и хотела еще что-то спросить, но пока думала, как бы это получше и посекретнее сформулировать, он уже дал отбой…
Колобка мы с Лизой пока не видели, а вот маме довелось. Говорит, что он стал похож на ходячий паморок. При этом жутко озлобленный. Глянул на нее волком, прошипел, что всех выведет на чистую воду и прошмыгнул по лестнице дальше.
Утром, обнаружив очередной “подарочек”, он даже особо и не орал – за него жена с дочерью старались. Причем орали они на этот раз и на него тоже. Обзывали идиотом, уродом, трусом, неспособным защитить свою семью. Ряба больше всего старалась – видимо, теперь она поутру вляпалась. После чего они вызвали милицию, собрались и убыли опять за город, оставив его все расхлебывать.
Нет, не стать им, похоже, дружной семьей. Мама говорит, что это и хорошо: от такого злобного монолита никому бы не поздоровилось. А так у них хоть часть энергии друг на друга уходит – все меньше остальным достается. Бабушка пробурчала, что эдак, глядишь, еще и разведутся. На что мама фыркнула и сказала, что вряд ли – тогда же имущество делить придется.
И говорили они все это вроде бы и не друг к другу обращаясь, но и не к нам с Лизой. Скорее посередке куда-то, в пространство. То есть, уже не совсем по-вемодмовски. Может, мы, наконец, дружной семьей станем? Давно пора бы…
А первой у двери Колобка действительно отметилась Настя. Причем не одна, а с помощью папы: это он объективы так прицельно мякишем залепил. Оказывается, он когда-то стрельбой из лука занимался – даже звание мастера спорта получил. Вот теперь и пригодилось. Настя ему все про дядю Витю рассказала, он долго ходил по квартире и ругался, кричал, что из-за таких, как Колобок, и они вынуждены уезжать, хотел даже при встрече ему в морду дать, а потом они вместе придумали то же, что и мы. И успели сделать раньше. Как именно – я уточнять не стал, это уж слишком интимно…
Но говорил же я, что он хороший! И что зря Настя так на него ругается. Впрочем, теперь уже не ругается, все поняла.
А свои слова насчет хороших бедных и плохих богатых я беру обратно.
35
Вот и все – Настя приходила прощаться. Вечером они улетают.
Сначала они с папой перенесли к нам почти всю свою технику: домашний кинотеатр, два музыкальных центра, какие-то приборы на кухню и Настин компьютер. Точнее – переносил папа, у Насти нога так и не проходит. Мама и бабушка отказывались, но они и слушать не захотели – настояли на своем. Сказали, что все равно это с собой не повезут, а нам пригодится. Если что-то совсем не нужно будет, всегда кому-нибудь можем отдать. Или просто выбросить. В общем, у нас теперь целый склад всякой техники – не знаем куда расставлять. Единственное – Настин папа компьютер ее тут же подключил и настроил – вместо нашего. Со словами, что на таком допотопном, как у нас, давно уже никто не работает. А остальное пока в коридоре стоит, не сразу же нам всем этим распоряжаться – как-то стыдно и неудобно. Да и грустно все это… очень… даже хочется пока чем-нибудь накрыть, чтобы в глаза не лезло.
Еще Настя, пока папа возился с компьютером, завела нас с Лизой в свою квартиру и украдкой передала то, о чем я ее просил, – бензин. Две двухлитровые пластиковые бутылки. И еще кое-что, о чем я не просил. ЕЕ! Сказав, что догадывается: я чего-то задумал, и что она для задуманного мной, как ей кажется, должна подойти лучше. Рассказала, что сама ее сделала, пользуясь рецептами в Интернете, что думала подбросить ее к тому отделению, где издевались над Верой, и ждала подходящего момента, когда шум после пожара утихнет и менты расслабятся, но так и не дождалась. Показала, как ее дособрать и что с чем надо соединить, чтобы привести в готовность, успокоила, что в нынешнем виде она совершенно безопасна, и посоветовала как-нибудь потом отыскать в ее компьютере папку под названием “Убийца” – там для нас кое-что записано. Информация, которая может оказаться полезной…
Хоть Настя и не догадалась, зачем мне нужен бензин, да и не могла догадаться, но вот зачем может понадобиться она – мы сразу друг друга поняли. Без слов. И Лиза тоже…
Затем Настя долго сидела у нас в комнате. Объясняла что-то в компьютере, научила, как работать со “Скайпом”, сразу сделала нам учетную запись, перенесла в контакты свою. Обещала, что как только они там устроятся, она тут же с нами свяжется. И каждый вечер мы сможем перезваниваться по “Скайпу” – видеть друг друга, разговаривать. Вроде как и не расставаясь…
Сказала с невеселым смешком, что примиряет ее с отъездом только одно – то, что жить они будут в Лондоне. Где обитает много наших олигархов, в том числе и главный – Абрамович, который с помощью семейки Ельцина больше всех у народа наворовал. Вот за это она его когда-нибудь и взорвет. Выучится плавать с аквалангом, сделает большую бомбу, подплывет под водой, прилепит к днищу его яхты – бах! – и нет больше Абрамовича! Она уже обсудила эту идею с товарищами – те одобрили. Обещали помочь – придумать, как из подручных средств сделать бомбу помощнее и куда лучше прикрепить, чтобы наверняка… А потом очередь и до Березовского дойдет, и до других. Правда, старшие товарищи велели пока Березовского не трогать, намекнули, что он сейчас для дела полезен, но у нее и свои мозги есть – как-нибудь сама на месте разберется…
Будем надеяться, что это она не всерьез. Или впоследствии передумает. Не то чтобы нам с Лизой Абрамовича и Березовского жалко – нет, противные они какие-то, и деньги такие огромные честно заработать уж точно не могли, но ведь и Настя же может погибнуть!.. И потом, наверняка на яхте Абрамовича и много другого народа будет – команда, слуги, дети, их-то за что? Да и не надо ей становиться убийцей, вообще никому не надо. Как бы порой ни хотелось отомстить…
Еще Настя, помолчав, с трудом, словно не зная, как мы отреагируем, сказала, что скоро у нее должен появиться брат. Папа ее еще из-за этого заторопился с отъездом – хочет, чтобы родился он уже в свободной, безопасной стране и сразу рос свободным. И добавила, что обязательно попросит родителей назвать его Костиком. В мою честь. Если мы, конечно, не будем против…
На этом Настя окончательно замолчала, опустила голову и стала нас обнимать, касаясь мокрой щекой. А мы стали обнимать ее. Так и сидели, молча обнимаясь. Досказывая этим все недосказанное. Стараясь не думать о том, что видимся, возможно, в последний раз… И все равно думали…
Вечером, услышав на площадке шум, мы не стали выходить. Так Настя сама попросила. Наверное, не хотела расплакаться при родителях. Только выглянули в окно и проводили взглядом уезжавшую машину…
Нет, чем дальше, тем больше я ненавижу нашу страну: в ней все время приходится расставаться с дорогими тебе людьми! А если еще учесть, что таких людей вообще у каждого бывает немного, то прямо хоть вой!
36
Удивительно устроена жизнь: то долго ничего не происходит и года похожи друг на друга, как близнецы, отличаясь лишь цифрами, то вдруг всякие значительные события начинают сваливаться на тебя одно за другим – ты еще не успел от одного в себя прийти, хоть как-то опомниться, а тут уже следующее на пороге – здрасьте! И все так спрессовывается, так стремительно меняется, что ни подумать не успеваешь, ни оглядеться, не успеваешь даже к этим событиям толком отнестись – тебя как смывает ими и куда-то стремительно тащит. И чувствуешь себя уже и не щепкой в бурном потоке, а вообще непонятно чем – странно, в общем, себя чувствуешь… и неприятно… словно самому себе не принадлежишь.
“Виновником” очередного такого события стал опять дядя Витя. Как-то ему это особенно удается.
Вечером он вдруг позвонил маме и стал сбивчиво бормотать что-то, по ее словам, совершенно невразумительное: про какую-то страшную беду, про смерть, про злобных крыс, кого-то преследующих, про то, что ночью придет – и не один, зачем-то упомянул бабушку… в общем, мама ничего не поняла и решила, что удар по голове и пребывание в милиции плохо на нем отразились.
Зато бабушка после ее рассказа впала в крайнее беспокойство и буквально не находила себе места: пила успокоительное, бродила по кухне и коридору, едва присев, тут же вскакивала и устремлялась к входной двери на любой шум. Ее нервность передалась и Бублику – он тоже крутился то возле нее, то у двери.
Мама следила за ними с большим подозрением и несколько раз на Бублика прикрикнула, чтобы он перестал сходить с ума и наконец успокоился, причем было понятно, что на самом деле ее слова адресованы бабушке. Нам было понятно: бабушка на них и внимания не обратила, будто не слышала. Да и на самом деле, похоже, не слышала, настолько была погружена во что-то свое. Во что – мы догадывались…
В общем, задолго до прихода дяди Вити все уже были на взводе.
А когда наступило два часа ночи – обычное время его визитов, – бабушка решительно приоткрыла входную дверь и замерла у порога. Мама с тяжким вздохом, хмурясь, встала за нею, мы, придерживая на всякий случай Бублика, – рядом.
Потекли долгие минуты ожидания. Ни через пять, ни через десять минут никто в подъезде не появился. И свет не гас.
Мама, понимая, что никакой силой сейчас бабушку от двери не оттащишь, молча принесла и поставила для нее стул, прошипев: “Просто цирк какой-то! Как с ума все посходили”. Однако бабушка садиться не стала, наоборот, вышла на площадку и замерла уже там, у перил, глядя вниз.
Бублик принялся тихонько поскуливать, нам с Лизой вдруг захотелось в туалет, а мама от всего этого начала закипать – нервно покусывала губы, скрестила на груди руки и всем своим видом показывала, что с большим трудом удерживает в себе разные сердитые слова. И скоро ее терпение может закончиться…
Так прошло еще минут двадцать. Мама уже явно была готова увести бабушку с площадки силой – и тогда разразился бы очередной скандал, – но тут вдруг внизу раздался громкий треск – как позже выяснилось, это дядя Витя взломал новый замок на подвальной двери, который так и не смог открыть, – и послышались шаги. Тихие-тихие. И медленные-медленные…
А потом, сопровождаемый благоговейным взором бабушки, на пороге возник дядя Витя. С маленьким мальчиком на руках. Не слишком-то и похожим на то изображение вождя в детстве, что показывала нам бабушка. С такими же светлыми вьющимися волосами – сейчас, правда, грязноватыми, свалявшимися и довольно жиденькими, с совсем не херувимистым – как на портрете – лицом, а скорее некрасивым: безбровым, скуластым, сплошь усыпанным веснушками, вдобавок еще измученным и осунувшимся. Глаза его были закрыты, никаких признаков жизни он не подавал – может, спал, может, был без сознания, а может…
Мама охнула, выхватила из рук дяди Вити ребенка и, опустившись на стул, стала осматривать-ощупывать. Бабушка встала в дверях и, казалось, в любой момент готова была упасть в обморок.
– Что с ним? – пытаясь найти на маленькой руке пульс, спросила у дяди Вити мама. – Он жив?
Бабушка обессиленно привалилась к косяку.
– Да вроде… – начал было отвечать дядя Витя, но в этот момент мальчик прерывисто, как бы захлебываясь, вздохнул, на секунду приоткрыл затуманенные глаза, пошевелился и вновь затих.
– Я его нашел таким, – пояснил дядя Витя.
– А чего же сразу не принесли? Его в больницу надо!
– В больницу нельзя – его, кажется, того… ищут. И сразу нельзя было – ходили какие-то…
– А с остальными что? – подала слабый голос бабушка. – С мужчиной и другим… мальчиком?
Дядя Витя мрачно покачал головой.
– Гос-с-споди, – выдохнула бабушка. – Как?.. Почему?.. А лекарства?.. Не помогли?
– Крысы, – сказал дядя Витя. – Крысы на них напали, думаю… Я видел следы… на остальных… И вот… – Он нагнулся, поднял штанину на ноге мальчика и указал на несколько запекшихся ранок, действительно похожих на следы от укусов.
– Какие еще крысы?! – спросила мама.
– Большие… которые кабели секретные охраняют… их дело, думаю… Пока нес – несколько и на меня хотели… Как сбесились! Я палкой отбивался…
– Так, – сказала мама, – может, мы дверь, наконец, закроем – ребенок на сквозняке. И надо немедленно вызывать “скорую”. Если его крысы искусали, то там же яд может быть, отравление! У них же на зубах…
– Никакой “скорой”! – вдруг окрепла голосом бабушка. – Нельзя “скорую”!
Она отклеилась от косяка и осторожно прикрыла дверь.
– Да, – поддержал ее дядя Витя, – не стоит, наверно… Что-то с ним не того… не знаю… странное…
– Что?! Что именно?! Ребенок как ребенок! Чего вы здесь какие-то дурацкие тайны напускаете, конспирологию дешевую развели? Он что – внебрачный сын Путина? Претендент на престол? Какой-то бред несете!.. А вдруг он умирает!..
– Да никаких тайн… – забормотал дядя Витя. – Просто… как-то… ну…
– Я тебя прошу, – внезапно дотронулась до маминого плеча бабушка, – очень прошу – никаких посторонних. Мы справимся.
– Интересно – как? – уже тише поинтересовалась мама.
– Мы должны справиться… Вместе должны – ладно?.. А утром я кое-кому позвоню. Он не педиатр, но врач отличный, профессор…
– Хорошо, – после долгой паузы кивнула мама и, изучающе разглядывая мальчика, продолжила: – Температуры у него, похоже, нет, скорее наоборот – пониженная… что тоже плохо… Ранки надо обработать, какие-нибудь антибиотики… Помыть бы его не мешало… Ладно, несите в ванную аптечку. Не в коридоре же этим заниматься. И медицинский справочник захватите…
– Да, – уже поднявшись и сделав со своей ношей несколько шагов, вдруг остановилась и полуобернулась она, – а как его зовут-то, хоть известно?
Дядя Витя пожал плечами и хотел что-то ответить, но бабушка ему не дала.
– Звать его будем Володей, – твердо сказала она.
– В честь папы? – все же не удержалась и хмыкнула мама. – Владимиром Владимировичем?
– Нет, просто Володей…
После того, как ребенок был помыт, перевязан, напичкан лекарствами и уложен в бабушкиной комнате – так она сама настояла, сказав, что у нее сейчас все равно бессонница и она за ним последит, – мама велела нам идти умываться и спать, а сама еще какое-то время сидела на кухне с дядей Витей и о чем-то его расспрашивала. Проходя туда-сюда мимо, мы краем уха слышали обрывки его рассказа про железный шкаф, на верхней полке которого он нашел скрюченного мальчика, – видимо, спрятанного там от крыс, про какие-то группы мужчин с собаками, объявившихся вдруг в подземельях и явно кого-то разыскивающих, про вновь увиденного в одном из тоннелей благообразного старичка, когда-то встреченного им у Савеловского, а на сей раз исчезнувшего прямо в стене раньше, чем дядя Витя успел его окликнуть и приблизиться. И еще мы поняли, что скоро он собирается из Москвы уходить. То ли разочаровался окончательно в своей мечте о подземном счастливом граде, то ли все же решил попробовать поискать дочь в теплых краях. Но перед этим обязательно заглянет попрощаться…
37
Ну вот – мы доигрались. Все же как был прав Чехов насчет висящего на стене ружья: уж коли висит, то непременно и выстрелит. Вот и Настин подарок тоже… нет, не выстрелил, иначе я бы это уже не писал, но шум произвел большой.
Мама полезла на антресоль за моей старой одеждой – надо было во что-то мальчика одевать, его одежда уже ни на что не годилась, и мама ее определила на выброс, а за новой пока времени не было до магазина дойти, – полезла и нашла его. В смысле – ее, бомбу. Мы ее туда с Лизой запрятали, поглубже и подальше – так нам казалось. Оказалось, что зря казалось.
Мы как раз перед этим вышли с Бубликом погулять, а вернувшись, обнаружили ее на столе, разгневанную маму рядом и сердитую бабушку в коридоре. Которая с огромной укоризной на нас посмотрела, покачала головой и ушла к себе – и к мальчику. Интересно, если бы его не было, как бы она тогда к этой находке отнеслась? Так же или стала бы нас защищать?
А мама осталась. И устроила нам такой скандал, такую головомойку, каких мы еще никогда не видели!
Она особо не ругалась и даже не спрашивала нас ни о чем – ей все и так было понятно: и что это, и чье, и откуда взялось. Единственное, чего она никак не могла понять, – это зачем мы ее вообще взяли? Для чего оставили? Почему сразу не выбросили? Неужели мы смерти чьей-то хотим? Собираемся стать убийцами? Хотим, чтобы у людей отрывало руки и ноги, раскалывались, как орехи, головы, брызгали во все стороны мозги, хлестала кровь, вываливались кишки?..
Все это она произносила негромко, без крика, но с такой горечью, что лучше бы накричала…
Теперь она с нами не разговаривает.
А ее по частям завернула в старые газеты и, когда стемнело, вынесла на помойку.
Хорошо, что она бензин не нашла, который мы далеко под ванну засунули. Конечно, вряд ли бы она догадалась о его назначении, однако в сочетании с предыдущей находкой, боюсь, он бы тоже ее огорчил.
Все же прав я был – от этих вождей одни проблемы. Конечно, нельзя так уж прямо сказать, что ребенок виноват, но ведь если бы не он, не его появление, мама бы никогда на антресоль не полезла…
Мы с Лизой еще не знаем, как к нему относиться. С одной стороны, сочувствуем – досталось ему сильно, а с другой – непонятно же, чего от него ждать и каким он вырастет. Если верить словам тети Аллы, что в каждом человеке все уже от рождения заложено, то ничего хорошего. И все еще от него намаются. Но так сразу ставить клеймо на ребенка тоже не хочется. Если он будет расти в совсем иных условиях, может, и не пойдет тогда по стопам? Или пойдет, но как-нибудь по-другому – не так кроваво и ужасно? Все-таки семья должна же в жизни человека чего-то значить, как-то на него влиять. Разве нет?
Пока ясно одно – девать его некуда, так что жить он будет у нас. Посмотрим, что из этого выйдет.
Чувствует он себя лучше, похоже, идет на поправку. Пока лежит, не встает, но уже не так болезненно лежит, как раньше, – больше от слабости. Видимо, укусы не такими уж и ядовитыми оказались. Много спит, а когда просыпается, глядит очень настороженно. Только при виде бабушки расслабляется и лишь с ней одной говорит. А при нас замолкает. Мы его голоса еще толком не слышали – что-то неразборчивое иногда доносится из комнаты бабушки. И не совсем правильное – с каким-то дефектом. Картавит он, что ли? Ведет он себя с бабушкой так, будто давно ее знает, по-свойски как-то ведет, капризно и свысока. А уж как она вокруг него увивается – старается ни на минуту не оставлять. Особенно наедине с мамой. В туалет бегает так резво, словно боится, что он за это время исчезнет. Про все свои болячки забыла. Вокруг нас так никогда не увивалась. А если вспомнить, что ко мне она когда-то грозилась, став трупом, вообще не подходить… Это не злопамятность, нет, просто обидно. Мы же ей не чужие, а он все равно, получается, ближе и родней. Все же предательская это штука – идеология…
Мама к нему редко подходит, лишь по необходимости. Во-первых, потому что бабушка к этому ревниво относится и вся прямо напрягается, такое ощущение, что и дышать перестает, во-вторых, мне кажется, мама чего-то подозревает. Однако признаваться себе в своих подозрениях не хочет. И спрашивать ни о чем тоже не хочет. Старается на него даже не смотреть – будто боится узнать что-то лишнее или вспомнить. А когда смотреть приходится, взгляд у нее становится какой-то, я бы сказал, неуверенный и слегка панический. Или мне кажется?..
Нет, все же не кажется. Сейчас мы проходили мимо приоткрытой двери в мамину комнату и слышали, как она тихо бормотала сама себе, как бы себя убеждая и уговаривая: “Нет, нет, ну глупости же, чушь собачья! Мало ли, на кого он… Это – ребенок! Всего лишь маленький, нуждающийся в защите мальчик – и все… и больше ничего…” При этом никакой уверенности в ее голосе не было…
38
Да, насчет висящего на стене ружья Чехов был не просто прав, а прав трижды. Дважды – уж точно. Потому что бомба “выстрелила” еще раз: ее нашли.
Мама забыла, что наша помойка давно в округе славится: в нее много всякого полезного и вкусного жильцы выбрасывают – чего надоело, не понравилось, или срок годности почти истек. Поэтому в ней часто роются некоторые жители близлежащих домов и завезенные из бывших советских республик дворники – когда им охранники разрешают. Причем разрешают, по слухам, не за так – за деньги или услуги. Раньше, когда двор наш еще не был огорожен, рылись и бомжи, но за ограду охрана их уже не пускает: с них взять нечего. А остальных пускает либо ранним утром, когда все еще спят, либо поздним вечером, когда из окон толком уже ничего не разглядишь, а значит, вид чужой бедности ничей богатый взгляд оскорбить не сможет.
Сегодня утром покопаться в помойке разрешили двум дворникам. Один из них ее и обнаружил. Видимо, там, откуда он приехал, такие самоделки вовсю используются – он быстро понял, части чего нашел. Осторожно сложил их рядом с контейнером, и оба дворника поспешно ушли. Охранник удивился, чего это они так быстро – и с пустыми руками – сбежали, подошел к помойке, увидел разложенное – и вызвал милицию…
Мы проснулись уже от воя сирен. Вокруг двора было выставлено оцепление, мегафонный голос объявлял об эвакуации, по подъезду сновали милиционеры: звонили в квартиры и выводили людей.
Нам тоже пришлось выйти, но не всем – бабушка наотрез отказалась. Сказала, что мальчика не бросит, а с ним показываться опасно. Так что вышли мы в итоге втроем. Точнее, вчетвером – с Бубликом. Соврав милиционерам, что кроме нас в квартире больше никого нет. К этому времени мы уже догадались, из-за чего разгорелся весь сыр-бор, и за бабушку были спокойны: ей ничего не угрожало.
А вот за себя мы спокойны не были. Особенно, когда появился проводник с собакой.
Это произошло уже после того, как приехавшие саперы обследовали двор и контейнеры, убедились, что никаких других бомб, кроме одной этой, разобранной, нигде нет, и разрешили всем возвращаться в дом.
Мы подходили к подъезду, когда их увидели. Вылезших из машины и направляющихся к помойке.
Мама сразу занервничала и стала нас торопить. Мы еще не поняли, чем их появление нам может грозить, но послушались. В подъезд мы почти вбежали, а по лестнице поднимались без всяких “почти” – бегом. И дальнейшее наблюдали из окна. Как овчарка обнюхивает ее части, как рыскает вокруг, как тянется носом в сторону нашего подъезда, как вновь рыскает, снова тянется, тянется… и не только носом, но и всем телом… а затем срывается и тащит проводника прочь из нашего двора!
На наше счастье ищейка взяла след дворников: они же были последними, кто брал ее в руки и освобождал от газет…
И все равно нам теперь очень неспокойно. Ведь мы тоже ее трогали, и если у нас возьмут отпечатки пальцев… Мама сказала, что у нее мелькнула вчера мысль протереть ее тряпкой, но вся ситуация была ей настолько противна, что она этого делать не стала…
Надо было сразу ее выбросить. И не на нашу помойку, а все части разнести по разным. Все равно же мы не собирались ее использовать. А теперь…
Ладно, может, еще обойдется. В конце концов, никто же никого не взорвал, правильно? Да и не готова она была совсем к этому – неужели не ясно? Мало ли, чего люди выбрасывают. Ведь если выбрасывают – значит, ненужное…
39
Ну вот, сегодня к нам уже приходили. Участковый и еще один в штатском – следователь ФСБ. Так он представился. Из Управления по борьбе с терроризмом или что-то вроде того – мы не разобрали. Он так быстро и не слишком разборчиво, с каким-то странным говором, это с площадки произнес, что до конца понять было трудно. А удостоверением, когда вошел, помахал, не раскрывая. Но слова “Федеральная служба безопасности” прозвучали точно.
Мама сначала не хотела их впускать, требуя предъявления санкции суда, но они пригрозили, что взломают дверь. И все равно войдут – у них на это есть все полномочия. Только нам тогда будет хуже. Потому что ведется следствие о покушении на жизнь ответственного работника. Который уже давно подвергается в доме травле. И если мы не хотим помочь органам, значит, нам есть, что скрывать. Они так громко это говорили, что было понятно: этажом ниже стоит Колобок и все внимательно слушает.
Бабушка заперлась с мальчиком в своей комнате, а маме пришлось открыть.
Она сразу спросила, каким же это образом хотели покуситься на жизнь ответственного работника, если взрывное устройство, как все видели, нашли на помойке, а мусор туда выносит его домработница? Ее хотели взорвать, чтобы у него убирать было некому?
Участковый промолчал, а эфэсбэшник холодно ответил, что следствие во всем разберется. Затем все же громко добавил, что из-за тесноты во дворе именно у контейнеров часто поджидала своего пассажира машина, присланная из Кремля. Так что место для покушения было выбрано хитро.
– Ну, а мы тут, собственно, при чем? – почти уверенным тоном поинтересовалась мама. Лишь хорошо зная ее, можно было различить это “почти”.
– Нам нужна информация, – сказал следователь и дальше начал расспрашивать о Насте и ее семье: как они собирались, не выносили ли чего на помойку, кто их провожал? Не происходило ли чего-нибудь подозрительного в последнее время, не появлялись ли посторонние? С кем дочь наших бывших соседей дружила, кто к ней приходил? Не видели ли мы поблизости или с ней вместе кого-нибудь из этих людей? – Он достал из папки пачку фотографий и стал их показывать. Больше всего там было молодых лиц, однако встречались и постарше. На нескольких были сняты явно кавказцы, а на двух – еще и покойницы… Не знаем ли мы что-нибудь о мужчине, который недавно был пойман в подъезде и затем почему-то местными милиционерами отпущен? – Тут он выразительно посмотрел на участкового, а участковый, индифферентно глядя прямо перед собой, предпочел сделать вид, что этого взгляда не заметил: не он же отпускал.
В общем, понятно было, что в качестве основной подозреваемой у них фигурирует Настя. Видимо, на нее там давно уже существовало досье – и теперь оно пригодилось. Правда, запоздало – Настя-то уехала…
Для нашей семьи это, конечно, хорошо – чего уж там… Мама выслушивала вопросы со все большим облегчением. Которое от визитеров скрывала, но мы же видели. Да и мы тоже его испытали. А потом нам стало стыдно. Словно мы своим облегчением Настю предали. Ясно, что ей это уже ничем не грозит, что в Англии ее не достанут, но все же, все же…
По поведению следователя, кстати, было заметно, что никакого энтузиазма по поводу перспектив этого расследования у него нет. Вопросы свои он задавал откровенно скучающим, каким-то тусклым и даже недовольным тоном – как человек, который понимает, что даром теряет время, занимаясь формальным, для “галочки”, делом, и мечтает поскорее с ним развязаться. На мамины однообразные ответы “не знаем”, “не видели”, “не встречали”, “не замечали”, “не обращали внимания” реагировал так равнодушно, будто их и не слышал, пропускал мимо ушей.
Взгляд его за время визита оживился всего раза три: сначала, когда он только вошел и увидел нашу квартиру – большую прихожую, длинный коридор, просторную кухню, – что-то мелькнуло в его глазах завистливое и нехорошее, какая-то злость появилась, почти ненависть; потом, когда он вдруг ни с того ни с сего принялся бесцеремонно разглядывать Лизу, даже не пытаясь свой сальный взор замаскировать, и в самом конце, когда сказал, что каждый член нашей семьи обязан дать письменные показания, ответив на все вышеперечисленные вопросы, а мама стала этим возмущаться и отказываться. Вот тут в его взгляде такая мстительная радость мелькнула, словно ждал он этого и заранее предвкушал свой ответ.
– Ну что ж, – сказал он с удовольствием, – как хотите. Значит, придется вас повесткой вызывать, под расписку. А если не явитесь – доставим.
И мама, стиснув зубы, вынуждена была кивком согласиться.
После этого своего минутного торжества следователь вновь потерял к нам интерес – велел участковому проследить, чтобы каждый самостоятельно записал свои ответы, оставил бланки и ушел.
Заполняли мы их на кухне уже под присмотром участкового. Все, включая вызванную из своей комнаты бабушку. Разумеется, откровенничать мы там не стали – написали, что ничего не видели и не знаем…
А когда участковый, аккуратно собрав наши листки в папочку, тоже удалился, мама, глядя на Лизу, покачала головой и сказала:
– Хорошо, что у нас мусор не каждый день вывозят. Считай – повезло.
Однако бабушка ее оптимизма не разделила. Выходя из кухни, она мрачно произнесла, что это, возможно, еще не конец. Что в “Семнадцати мгновениях весны” Мюллер тоже Штирлица ни в чем не подозревал, но отпечатки его пальцев на стакане все же решил проверить. Так что зря мы согласились на эти подлые вопросы письменно отвечать.
Как будто у нас был выбор! Не здесь, так там бы заставили…
40
Колобок все больше и больше проникается ролью без пяти минут мученика. Ходит и всем рассказывает, что его хотели взорвать международные террористы во главе с Березовским (Настя-то не куда-нибудь, а в Англию уехала) и он лишь чудом уцелел. Только к нам с этой сказкой не пристает: знает, что мы с ней дружили. И наверняка следователю об этом все уши прожужжал. Вообще он нас демонстративно обходит и не замечает. Как чумных. Только издали смотрит злорадно. Видимо, ждет, что теперь нас, наконец, арестуют – как пособников.
Он сегодня почти целый день во дворе и подъезде топтался – наверное, ему отгул дали как едва не пострадавшему. То уходил, то возвращался, если кто-нибудь из жильцов показывался – еще неохваченных его рассказом. Даже чужую обслугу для этого отлавливал, с которой раньше никогда не здоровался.
Мама считает, что он так свой местный рейтинг поднимает. А я думаю – изживает собственный страх. Потому что взгляд у него был, когда мы с Бубликом, выходя из подъезда, на него едва не налетели, с одной стороны, вроде бы и торжествующий, а с другой – какой-то панический. Похоже, он сам же первый и поверил в этот бред со взрывом мусорного контейнера.
Зато Ряба ходит радостная, как именинница. Не потому, что чуть было не овдовела, но пронесло, а потому, что рассчитывает на большие перемены в жизни. Она уже кому-то на лестнице громко хвалилась, что Колобка теперь со дня на день должны повысить и наградить – как героя и борца. И приставить к нему круглосуточную вооруженную охрану.
Все же она редкостная дура! Практически эталонная.
И какой-то у них бзик на награды: то охраннику сулили, сейчас сами дожидаются. Хотя не так уж она, вполне вероятно, и не права – у нас ведь всякое возможно. Как говорит мама, из всех вариантов у нас почему-то любят претворять в жизнь самый бредовый…
Со вчерашнего дня мы стали волноваться о дяде Вите: как бы он не заявился без предупреждения к нам прощаться и вновь не попался. Уж на этот-то раз они его не отпустят – можно не сомневаться. Волновались не зря – этой ночью он действительно хотел прийти. Хорошо, что недавно все же маме позвонил, и она его остановила. Сказала, чтобы ни в коем случае не появлялся, здесь опасно. Не так вот прямо это произнесла, а всякими околичностями, опасаясь, что наши телефоны, включая мобильные, могут прослушивать. Но дядя Витя понял. Ответил, что с уходом тогда пару дней обождет, и продиктовал какой-то странный, через несколько коммутаторов, номер, по которому с ним можно при необходимости связаться. Мама пыталась его прервать, чтобы не говорил лишнего, но он был настойчив. И не успокоился, пока она этот номер не записала и не прочитала ему по бумажке…
41
Бабушка в своих предчувствиях, увы, оказалась права: сегодня к нам опять пришли. На этот раз уже с обыском. Следователь, с ним еще двое и Колобок с Рябой – в роли понятых.
У следователя был вид человека, который выиграл большой куш в лотерею и теперь с трудом удерживает в себе рвущийся наружу восторг.
Объяснять он ничего не стал, только показал маме постановление и велел своим людям приступать. А сам начал так по-хозяйски прогуливаться по нашей квартире, будто вовсе и не искал чего-то, а, скорее, к ней примеривался. Или приценивался. Стены осматривал, потолок, батареи, паркет… В некоторых местах равномерно вышагивал – как шаги считал. И Колобок с таким пониманием за ним следил, с таким прищуром хитреньким, едва ли не подмигиванием, словно знал что-то, их объединяющее, или словно они о чем-то между собой договорились…
Мама тоже это заметила и, не удержавшись, бросила:
– Что – конфисковать надеетесь?
Ответом ей было три взгляда – следователя, Колобка и Рябы. Презрительных до невозможности.
И еще шипение Рябы – с большим чувством превосходства:
– Молчала бы уж!..
А двое других тем временем производили обыск. Даже больше не обыск – в шкафах они рьяно не рылись, да им бы тогда работы на несколько дней хватило, при наших-то залежах всякого старья, на антресоль не лезли, диваны-перины-подушки-матрацы не прощупывали и не вспарывали, книги не перетряхивали, под ванну и в бачок не заглядывали, – а, скорее, изъятие того, что их интересовало. Интересовали же их всякие бумаги, компьютеры и инструменты, оставшиеся еще от дедушки: отвертки, клещи, паяльник, изоляция, провода. Бумаги они перерыли тщательно, однако ничего интересного, по всей видимости, не нашли, потому что забирать не стали, а вот компьютеры и инструменты забрали. А также диски, флешки и мобильные телефоны.
В общем, можно сказать, почти деликатным обыск получился, без погрома.
Бабушка опять хотела отсидеться в своей комнате, но на этот раз не получилось – пришлось им с мальчиком к нам присоединиться.
На ленивое удивление следователя: “А это еще кто?” – мама, бросив быстрый взгляд на бабушку, ответила, что подруга попросила за сыном пару дней присмотреть – улетала в командировку, и не с кем было оставить.
Следователь слегка скривился, хотел что-то сказать, но тут заметил в углу кухни вздувшийся паркет и принялся ногой его обследовать, потеряв к ребенку всякий интерес.
Колобок с Рябой, занятые своими приятными переживаниями, вообще на него внимание не обратили. Они с таким нескрываемым торжеством наблюдали, как пакуют и выносят наше имущество, будто уверены были, что вместе с ним сейчас упакуют и заберут нас.
Однако нас не забрали.
Когда двое исполнителей, о чем-то тихо посовещавшись со следователем в коридоре, удалились, тот вернулся в кухню, сел за стол, достал из папки какой-то бланк, заполнил его, отложил в сторону, поднялся, походил перед нами, делая вид, что размышляет о том, чего же ему делать дальше, остановился, покачал головой, как бы осуждая себя за непозволительные мягкотелость и добросердечие, – все это проделал медленно, неторопливо, при общем молчании, только взятый на поводок Бублик тихо поскуливал у маминых ног, затем вздохнул и сказал, что мама с бабушкой и понятые должны подписать протокол.
Колобок и Ряба тут же с готовностью это проделали и отошли к двери – на всякий случай: вдруг мы начнем сопротивляться и буянить.
Мама и бабушка поочередно прочитали и, не проронив ни слова, тоже подписали. Мама вернулась и села на стул, забрав у Лизы обратно поводок Бублика, бабушка садиться уже не стала, так и осталась стоять, ухватившись за руку мальчика, как за спасательный круг.
Колобок и Ряба шумно выдохнули – скандала не получилось.
И вновь возникла долгая пауза, во время которой следователь еще раз изучил протокол, положил в папку, закрыл ее, постучал сверху пальцами, открыл, что-то поправил, выровнял, закрыл опять… он прямо наслаждался ситуацией… и собой… наконец сказал:
– Ну, пока так, значит… Мера пресечения – домашний арест. Понятно?
Колобок и Ряба разочарованно зашевелились.
Мы молчали.
– Из дома никто никуда не выходит, это ясно?.. Не слышу?! – повысил он голос.
– Что – и в магазин нельзя? – спросила мама.
– Я же сказал: никуда!.. И звонить никому не советую – у нас все под контролем.
– Ну адвокату-то… – начала говорить мама, но следователь ее с нажимом перебил:
– Тоже не советую – не поможет. И не в ваших сейчас интересах… Только его родителям разрешаю, – дернул головой в сторону мальчика, – один звонок – чтобы забрали. И все!
– И долго мы так сидеть должны?
– До выяснения.
– Выяснения чего?
– Всего!
– А в чем нас, собственно, обвиняют? – все же спросила мама.
– Скоро узнаете, – вставая и направляясь к поджидавшим его понятым, пообещал следователь. – Оч-чень скоро. А пока сами подумайте… – Он остановился в дверном проеме и зачем-то, не оборачиваясь, медленно и выразительно провел по косяку сверху вниз рукой. – Да. Хорошенько подумайте… обо всем…
– А с собакой что делать? – холодно осведомилась мама. – Она в унитаз ходить не умеет.
Следователь резко обернулся. Вопрос о собаке его отчего-то разозлил. Наверное, показался ему совсем неуместным, даже издевательским. Было видно, как хочется ему запретить выходить и с собакой. Он уже явно собирался это сказать, но в последний момент передумал. Что-то его остановило. Может, взгляд на вздувшийся в углу паркет?
– Вот она, – после небольшой заминки показал он на Лизу, – с собакой может выйти. Ненадолго, на пять минут. И выгуливать не дальше будки охраны – я их предупрежу. Если отойдет дальше или кто-нибудь из вас еще выйдет, мне сразу сообщат. И арест, – угрожающе заключил он, – тогда станет уже не домашним…
– Анализ кала у них еще надо было взять, анализ кала! – когда они все уходили, еще успела мстительно выкрикнуть Ряба. – И сравнить!
И это стало заключительным аккордом.
Остаток дня описывать не хочется. Нет, нас с Лизой ни в чем не обвиняли и не укоряли, не говорили, что все произошло из-за нас – ведь если бы мы ее у себя не оставили, то ничего бы и не было. Даже взглядами не давали нам об этом понять – потому что не смотрели в нашу сторону вообще, будто мы вдруг исчезли. Но мы-то это сами понимали! И еще как!
Лишь бабушка один раз на нас глянула. Не сразу, а после того как сказала маме, что надо срочно позвонить дяде Вите, пока он из города не ушел, пусть ночью мальчика заберет. А мама ответила, что не сможет этого сделать: у нее телефона нет.
– По обычному позвони, по городскому, – потребовала бабушка. – Вроде как отцу…
– Номера у меня его нет, – явно думая о чем-то другом, отмахнулась мама.
– Как нет?! – тихо вскричала бабушка. – Он же вчера тебе его диктовал, и ты записала!
– Я его уничтожила, когда эти пришли. На всякий случай… съела…
– Съела?! – повторила бабушка с таким возмущением, будто, если бы мама уничтожила бумажку каким-либо иным способом, ей было бы легче. – Да ты понимаешь…
– Что?! – раздраженно оборвала ее мама. – Что мне надо понимать?!
– Его спасать надо! Срочно! Виктор же завтра уйдет и…
– А нас? Нас всех – не надо?!
Вот тут-то бабушка на Лизу и глянула – как пригвоздила! Потом посмотрела на меня… и сказала:
– А если нас завтра арестуют?
– Всех не арестуют. Твоих отпечатков там нет – ты же это не трогала… И вообще, ты что – действительно не понимаешь? Им квартира наша нужна, а не мы.
– Квартира… – только теперь дошло до бабушки. – Наша квартира…
– Ладно, – что-то для себя решив, закончила разговор мама, – когда этот придет, говорить с ним буду я. Попробуем кое-что…
42
И он пришел. Сегодня, в полдень.
В бывшей Настиной квартире с утра начался ремонт, так что звонок сквозь грохот мы услышали не сразу. И открыли не сразу – мама бросилась включать два диктофона, которые еще вчера замаскировала на кухне, а бабушка решила на всякий случай спрятать мальчика в дедушкином кабинете, заперев его на ключ. Туда же заманила и Бублика, видимо, для охраны – так ей было спокойнее.
Ни на кого не глядя и не здороваясь, следователь прошел на кухню, расположился за столом и молча указал нам на стулья напротив. Вид у него был теперь не скучающий и не затаенно-радостный, а какой-то такой – при исполнении.
Когда мы расселись, он дежурным тоном, будто заранее зная ответ, спросил:
– Ну что, подумали?
– О чем? – изобразила непонимание мама.
– Ясно, – кивнул он. – Тогда начнем, – раскрыл папку и монотонно заговорил…
Все оказалось куда хуже, чем мы предполагали.
Сначала он сказал, что на заложенном в мусорный контейнер взрывном устройстве обнаружены отпечатки пальцев мамы и Лизы. И продемонстрировал акт экспертизы.
Этого мы ждали. Мама приготовилась что-то ответить, но он ее жестом остановил, взял другую бумагу и продолжил.
И этого уже не ожидал никто.
На жестком диске одного из компьютеров была найдена следующая информация: скачанные из Интернета инструкции, как можно из подручных средств создавать разные взрывные устройства, в том числе и то, что было помещено в контейнер у дома; план нападения на отделение милиции, которое недавно состоялось и привело к уничтожению большого количества техники и нанесению травм его сотрудникам; предложения по проникновению на территорию Кремля через секретные подземные сооружения у Москвы-реки (все же зря мы Насте так подробно слова дяди Вити пересказывали); план диверсии в Государственной Думе путем подрыва ее канализации (тут и сомнений нет, чей пример ее вдохновил); наконец, в папке под названием “Убийца” содержались подробные сведения об одном известном нам (он бросил многозначительный взгляд в мою сторону) члене семьи высокопоставленного государственного чиновника и перечислялись различные способы нападения. И все это, вместе с отпечатками, “тянет” на много лет тюрьмы для мамы и на длительное пребывание либо в психбольнице, либо в колонии для несовершеннолетних – это как психиатры решат – для Лизы.
– Теперь ясно, о чем вам надо думать? – закрывая папку, спросил он.
– Да, – выдавила из себя мама.
– И?
– Чего вы хотите?
– Я – ничего. – Следователь оказался не так прост. – Но если вы готовы активно сотрудничать со следствием и дать чистосердечные, исчерпывающие показания насчет найденной в изъятом у вас компьютере информации… – Он, конечно, все знал про Настю, и ему зачем-то надо было, чтобы мы ее выдали. – Если вы вообще готовы к сотрудничеству с нами… – Он посмотрел на бабушку, затем опять на маму. – И если вы сумеете как-то убедить вашего соседа, что не собирались покушаться на его жизнь… То тогда… возможно… часть обвинений с вас будет снята… Но для этого вам надо очень постараться…
– А как… чем мы можем убедить соседа? – сделала еще одну попытку вызвать его на откровенность мама. Хотя было понятно, что это уже вряд ли что-нибудь даст.
– Откуда я знаю. Это вы сами решайте – чем. Сходите, поговорите… лучше прямо сейчас, пока он дома. Сегодня пятница – может и за город уехать. Для вас это единственный выход. Если не убедите, мне придется дать его заявлению ход… и тогда… сами понимаете… – Он развел руками. – Это главное обвинение. И доказанное.
– Чем – отпечатками пальцев? – внезапно подала голос бабушка. – На каких-то отдельных частях не пойми чего, выброшенных на помойку? Какое же это покушение? И почему на него?
– Ну, почему на него – это у вас надо спрашивать. И мы спросим, – посулил следователь. – А что касается частей… не знаю, о чем вы. Дворник обнаружил полностью собранное устройство, готовое к подрыву. Все было соединено, оставалось только таймер взвести. Это он его разобрал, рискуя жизнью. За что получит вознаграждение. И охранник это видел. Есть их показания… Прочитать?
– Не надо, – брезгливо поморщилась бабушка, – все и так понятно. Сколько он вам, интересно, пообещал – половину?
– Кто “он”, половину чего? – Следователь тускло посмотрел на маму. – Она у вас что, заговаривается? У нее маразм?
– Половину стоимости нашей квартиры, – отчеканила мама.
– Ой, интеллигенция… – неожиданно засмеялся он и почти нежно добавил: – Вшивая. Думаете – поможет?
– Что именно?
– Не знаю, чего тут у вас – диктофончик какой-нибудь, камера… Да вы в говне по самые уши! – вдруг заорал так, что даже грохот соседнего ремонта ненадолго стих. – И только я сейчас решаю – утопить вас или дать еще поплескаться! А вы мне тут выкобениваетесь, целок строите! Последний раз спрашиваю: идете договариваться или нет?!
– Никуда мы не пойдем, – устало сказала мама. – Делайте, что хотите.
– Хорошо, я сделаю. – Следователь достал из кармана мобильный, занес палец над кнопками, чтобы набрать номер, но что-то увидел на экранчике – видимо, пропущенный звонок, поколебался, потом пару раз нажал и поднес трубку к уху. – Да, я! Что там у тебя?.. Да здесь такой грохот, ни хрена не слышно… Еще чего-то?.. В том же или в другом?.. Ну… ну… ну искали, и что? Да хоть Тутанхамона, мне-то это?!. Да слушаю, слушаю… Так… так… Нет, не в курсе… Кто?! Эти?.. И… Подожди, а ты-то это отку… Ладно, извини… Сколько, сколько назначили?.. О-о-го! А ты не… Точно? А за что?.. В любом виде? Ну и ну… Так… так… Совпали чьи?.. Ха, и этого?.. И ты думаешь, они… – Он с сомнением глянул на маму с бабушкой и неохотно продолжил: – Ну ладно… угу… прокачаю… Нет, не надо пока, сам… Звонки? Откуда, откуда?.. Да-а?.. А на чей телефон?.. Интере-е-сно… Подожди, подожди, а какие-нибудь приметы этого, третьего, за которого они?.. Что?! Та-а-ак… – Он на несколько секунд зажмурил глаза, словно внезапно увидел что-то яркое и едва не ослеп. Потом раскрыл и поспешно сказал: – Слушай, придержи это все, а?.. Ну про них, сколько сможешь… Да, есть зацепка… В доле, в доле, сто пудов… Давай, ага… – Отложил телефон и со странной ухмылкой уставился на нас. Затем подобрал лицо и резко спросил – как выстрелил: – Где он?
– Кто? – спросила мама.
– Сын подруги… вчерашний.
– Вчера и забрали. Вы же сами сказали, чтобы увезли…
– Кто забрал – адрес, телефон?
– Зачем вам? К нашим делам они не имеют никакого отношения.
– Адрес и телефон – быстро!
– Не скажу, – мама отвернулась и стала демонстративно глядеть в окно.
– Вы же, кажется, нашей квартирой интересовались? – каким-то скрипучим тоном вмешалась бабушка.
– Да наср…ть мне на вашу квартиру, ясно? И на этого, – ткнул он пальцем в пол, – теперь тоже наср…ть! У меня этих квартир будет… – Следователь не договорил, залез рукой под пиджак, достал пистолет и положил перед собой. – Спрашиваю еще раз: где он?
Мы молча, в каком-то ступоре, смотрели на пистолет. Вороненый, тускло отсвечивающий, с черным глазком дула, уставленным прямо на нас, он был похож на ядовитую игрушку – не верилось, что он настоящий, но от этого почему-то выглядел еще страшнее.
– Что, стрелять будете? – наконец хрипло произнесла мама.
– Да как пару пальцев! И меня за это еще наградят.
– За храбрость. – Бабушка шевельнулась, намереваясь встать.
– Сидеть!
– Мне в туалет.
– Под себя сходишь. Привыкай.
– Хам! – Бабушка угрюмо поднялась, сжав ручку палки. Казалось, она сейчас взмахнет ею и пойдет в атаку на следователя.
Ему, видимо, тоже так показалось – резко отодвинувшись от стола, он схватился за оружие.
– Но-но! – воскликнул предостерегающе.
– Сам не обоссысь. – Тяжело опираясь на палку, бабушка заковыляла к двери.
– Куда?! Назад! – заорал следователь.
И тут медленно встала мама. И Лиза тоже – вслед за ней. Не отрывая от него глаз.
– Чего?!. Чего?!. – вскочил на ноги и следователь. Пистолет в его руке задергался между мамой и Лизой. – А ну сели! Быстро!
Продолжая смотреть на него, они медленно опустились обратно. Сначала мама, потом и Лиза. Бабушка за это время успела выйти в коридор и теперь шумно продвигалась по нему дальше. Как-то даже слишком шумно – может, из-за затихшего вдруг ремонта. Вот лязгнула щеколда, протяжно скрипнула дверь, щелкнул выключатель – все остальное вновь потонуло в соседском грохоте…
– Значит, так… – Следователь вернулся за стол и даже пистолет отложил, хотя и было видно, как сильно он разозлен и едва сдерживается. И как что-то лихорадочно пытается придумать. – Время я тут даром тратить не собираюсь. Скоро приедут другие и все равно из вас все вытрясут. И будет хуже. Сильно хуже! Я еще могу вам помочь, а они не станут. Это очень серьезные люди – подчищают за собой все. И свидетелей не оставляют, ясно? Они уже и бункер нашли, и два тела, и ваши отпечатки на вещах при них. Ваши – и еще того, которого несколько дней назад здесь, в вашем подъезде, арестовали и выпустили. К кому он шел, вы, конечно, не знаете. Зато они скоро узнают. Сопоставят пальчики – и догадаются. И поймут, кого надо спрашивать об уцелевшем третьем – который им очень нужен. И я вам тогда ничем уже помочь не смогу! А если скажете мне, помогу. Ясно?
– Зачем он им нужен? – спросила мама. – Это же ребенок…
– Понятия не имею! Не знаю и знать не хочу. И вам не советую…
– За него что, и вознаграждение обещано? – намекнула мама на телефонный разговор.
– Для вас – да! – уже не сдерживаясь, рявкнул следователь и стал трясти своей папкой. – Вот это! Это ваше вознаграждение! Понятно?! А может быть, и это! – Он бросил папку и вновь схватился за оружие. – Всё, кончили, выбирайте! Считаю до трех… И где эта чертова старуха?!
– Здесь. – Бабушка возникла в коридоре у двери и повторила: – Здесь. – Подняла руку и выстрелила…
* * *
Две женские фигуры сидели в сумрачной, наглухо зашторенной комнате. Сидели, похоже, давно – часов несколько. Наверное, о чем-то говорили, но сейчас молчали.
Одна, грузно оплывшая в кресле, чуть заметно трясла головой с венчиком встопорщенных вокруг седых волос и беззвучно шевелила губами, повторяя и повторяя про себя, кажется, что-то одно. Взгляд ее был неподвижен и почти безумен – словно прикован к чему-то страшному, явленному ей и невидимому всем остальным.
Вторая, застывшая рядом на стуле, имела вид плохо ухоженный и бесконечно уставший. Ни жалкие следы косметики, ни напряженно выпрямленная спина с гордой посадкой головы не могли скрыть растерянности, полного отсутствия сил, обреченности и испуга. Оцепеневшим взглядом она смотрела прямо перед собой и, похоже, не видела вообще ничего, кроме собственного отчаяния.
Еще на застеленной кровати лежал мальчик. Глаза его были закрыты, и можно было бы подумать, что он крепко спит, но нет – лоб его то и дело морщился, губы кривились, выдавая какую-то потаенную работу мысли. Мысли своей, отдельной, ничем с окружающим не связанной – судя по его отсутствующему, отчужденному лицу.
Сверху, со стены, на них столь же безмолвно смотрели два портрета, перетянутые черным крепом в нижних углах. Точно такие же висели во всех остальных комнатах, в прихожей и стояли на кухонном буфете. На одном был изображен пожилой мужчина в генеральском мундире, увешанном наградами, на другом – подросток. Смотрели они по-разному: мужчина – строго, парадно, хотя и с оттенком довольной усмешки, запрятанной где-то в глубине глаз и по краям рта, а может, и кажущейся; подросток – так светло и радостно, с такой распахнутостью на лице, словно фотограф сказал ему, что сейчас вылетит птичка – и он сразу поверил. И приготовился – ждал (ведь повсеместный сегодня “Чи-и-из!” – всего лишь техническое средство для растягивания губ в деланой улыбке, а старомодная, позабытая “птичка” дарила ожидание чуда и столь необходимого всем счастья)…
Так уж получалось, что единственным живым существом в комнате казалась собака. Она то садилась у двери, нервно и шумно зевая, то ложилась, уткнувшись в нижнюю щель носом, принюхивалась, фыркала и начинала тихонько скулить, то вскакивала и подбегала к одной из женских фигур, подсовывая к неподвижным рукам морду и пытаясь обратить на себя внимание, не дождавшись, перебегала к следующей фигуре, не находила его и там, возвращалась к двери, напряженно усаживалась или укладывалась, чтобы вскоре вскочить и всех обежать заново. Кроме мальчика – к нему она почему-то не приближалась.
В другой комнате за письменным столом застыла еще одна фигура. Со спины ее можно было принять за юношескую – короткая мужская стрижка, просторная темная рубаха, явно не из женского гардероба; даже в том, как эта фигура сидела – широко расставив локти, утопив шею в плечи, горбясь, подчеркнуто неизящно, – было много мужского и ничего женского. Лишь взгляд на лицо позволял понять, что это все же девушка. Которая зачем-то хочет походить на юношу. Или на подростка. Например, на того – с портрета. Было между ними что-то неуловимо общее – при всей, казалось бы, внешней несхожести: разные лица, совсем разные выражения. У нее – вытянутое, узкоскулое, с небольшим носом-кнопкой и угрюмо сжатым в тонкую линию ртом, у него – почти круглое, губастенькое и отчетливо горбоносое. Только возраст был, пожалуй, почти один, хотя она и выглядела взрослей.
Портрет здесь висел без траурного крепа, зато под ним на самодельной подставке стоял каменный сосуд, похожий на вазу для цветов, только с крышкой.
Перед фигурой лежали диктофон, ручка и толстая тетрадь, раскрытая где-то в конце, на предпоследних страницах. Не глядя на мелкую нервную вязь, местами расплывшуюся и прерванную жирным отточием, девушка наконец шевельнулась, провела, будто прощаясь, ладонью по бумаге и тетрадь закрыла. Долгим взглядом о чем-то спросила портрет подростка и кивнула, словно получила ответ. Или согласие. Или разрешение. Затем поднялась, подошла к шкафу и стала неловко, даже как-то неуклюже переодеваться – будто с трудом высвобождаясь из бесформенной, отслужившей свое куколки…
На появление девушки в комнате отреагировала только собака – принялась крутиться вокруг, извиваясь всем телом, прижимаясь и обметая тугим хвостом. Остальные лишь скользнули взглядами и вернулись в себя. Один мальчик, похоже, заметил произошедшие в ней перемены, но остался к этому равнодушен – снова закрыл глаза. А женщины не заметили ничего.
Однако с ее приходом все же что-то изменилось. Пожилая перестала шевелить губами, оцепенелость другой тоже начала проходить.
Девушка плотно прикрыла за собой дверь, постояла, не отвечая на приставания собаки, потом в стороне от всех села на стул.
– Вам надо уходить, – внезапно произнесла пожилая. – Всем. Скорее.
– Куда? – спросила вторая.
– Куда угодно. К друзьям, знакомым… Спрячьтесь.
Вторая покачала головой, с видимым усилием встала, подошла к окну, чуть отодвинула штору и осмотрела двор:
– Все равно нас не выпустят. Вон, стоят…
По разные стороны подъезда, оскалившись друг на друга решетками радиаторов, стояли два больших черных джипа. Пассажиров сверху было не видно. И не только сверху – даже вблизи ничего нельзя было разглядеть сквозь наглухо затонированные стекла. Однако стояли машины так нагло, прямо посреди неширокого проезда вдоль дома, что сомневаться не приходилось – там кто-то есть. И чувствуют себя эти кто-то весьма уверенно.
Еще одна машина черной эмалированной глыбой торчала за будкой охраны, перед воротами. Уже не так нагло – выезд не перегораживала. Но вид от этого имела не менее угрожающий.
– Кто? – Пожилая попыталась подняться из кресла и тут же обессиленно упала обратно.
– Не знаю. Наверно, эти… – Вторая повела головой куда-то себе за плечо.
– Ты… уверена? Может…
– Нет, не может. Три машины для нас пригнали. Сейчас придут…
На самом деле машин было пять. Еще две притаились дальше – у другого дома, напротив. А чуть позже подъехала и шестая. Однако чувствовали себя те, кто в этих шести машинах находился, вовсе не так уж и уверенно. Наоборот, нервничали, потели и вполголоса матерились.
Так и не дождавшись никаких вестей от следователя, который на звонки упорно не отвечал, его телефонный собеседник сделал вывод, что тот решил обстряпать все в одиночку, и спустя несколько часов отправил свою информацию дальше. Своему начальству, начальству “смежников” и еще кое-кому, о чьей заинтересованности либо знал, либо догадывался. В итоге к дому съехались шесть разных групп. Представлявшие интересы совсем разных лиц. Съехались практически одновременно. Сразу увидели друг друга, поняли, что явились за одним и тем же, и выходить из машин поостереглись. Ясно было: кто первым выйдет – тот все и начнет. И наверняка проиграет, попав под удар остальных.
Теперь их командиры, презрев конспирацию, названивали куда-то по телефонам, спрашивая, чего делать дальше. Переходить к открытому противоборству никому не хотелось – силы, похоже, были равны. И вооружение, видимо, тоже.
Набирали в машинах и номер следователя, слитый его собеседником всем в качестве бонуса: одни – чтобы отдать приказ, другие – чтобы сделать ему выгодное предложение. Ни тем, ни другим он не отвечал – телефон впустую вибрировал у него в кармане.
Кое-что поняли и оба охранника – из будки им открывался неплохой обзор. И опыт какой-никакой тоже имелся. Поэтому один тихо опустился на пол, сделав вид, что его вообще нет, а другой, прошипев сквозь зубы: “Сука!” и специально наступив ему на руку, вынужден был просто замереть и уставиться куда-то совсем вбок – за помойку, где никаких машин не было. Он бы тоже хотел спрятаться внизу, но двое там уже не помещались.
Даже проходивший в это время неподалеку участковый, бросив всего два взгляда в сторону дома, один – мимолетный, другой – тоже быстрый, но внимательный, больше туда старался не смотреть и шаг незаметно ускорил, а когда свернул за угол – перевел дух.
Самое же любопытное было то, что две команды у подъезда, набычившиеся друг на друга рылами своих джипов, приказ имели один и тот же – ликвидацию “объекта”. И если бы они знали об этом и смогли договориться, то давно бы его выполнили. И остальные бы им помешать не успели. Но они не знали. И все сидели, выжидая…
– А через подвал? Как Виктор, – предложила пожилая.
– Нет, – вторая покачала головой и вернула на место штору. – Все равно мы без тебя никуда не пойдем.
– Перестань, – сморщилась пожилая, – что за глупости. Детей спасать надо. И себя тоже. А мне уж…
– Мы – семья, – устало произнесла вторая. – Какая ни есть, но семья. И отвечать за все будем вместе. Обе хороши…
– И они?! – кивнула в сторону детей пожилая. – Они-то за что?
– Все, ма, хватит! Все равно уже поздно. Давай просто посидим. – Дочь отошла от окна и вновь села с ней рядом.
– Господи, какая же ты упрямая!
– Вся в тебя, мама, вся в тебя…
Две родственные руки случайно встретились на подлокотнике кресла, замерли, потом одна легла на другую, пальцы сцепились.
Так прошла пара минут. В дверь не стучали и не звонили.
Пожилая опять беззвучно зашевелила губами, словно разминаясь, перед тем как что-то договорить, о чем-то доспорить или в чем-то важном признаться, но в итоге вздохнула и негромко запела:
– Вихри враждебные веют над нами…
– Опять ты за свое, – невесело хмыкнула дочь и вдруг, дернув плечом, подхватила:
– В бой роковой мы вступили с врагами…
До этого безразличный ко всему происходящему, мальчик вдруг открыл глаза и повернулся. Нет, он не пел, но внимательно смотрел на женщин и слушал.
А они все пели и пели с каким-то мрачным отчаянием один и тот же первый куплет, повторяя его, как заклинание, завершая бравурным припевом и начиная заново, потому что последующих не помнили, а останавливаться было отчего-то страшно, казалось, остановятся и в дверь тут же позвонят, пели по-прежнему негромко, но с каждым разом все самозабвеннее и не сразу заметили, как в их дуэт плавно вплелся еще один голос – тоже женский. А когда заметили – замолчали и оторопело уставились на девушку.
– Знамя великой борьбы всех народов
За лучший мир, за святую свободу,
– уже в одиночестве закончила она и тоже замолкла.
И в дверь позвонили…
* * *
“…Почерковедческая экспертиза показала, что записи в тетради были сделаны двумя разными лицами. Части 1 и 2 были действительно написаны К.Н. Соломиным, предположительно – незадолго до его гибели. Все остальные записи сделаны его младшей сестрой Е.М. Кузьминой. Анализ их содержания позволяет сделать вывод, что дневник старшего брата был продолжен Е.М. Кузьминой не сразу, а спустя несколько лет после его смерти – скорее всего, лишь в этом, 2010 году.
К.Н. Соломин погиб 16 октября 2006 года в ДТП на улице Заморенова, когда вел сестру в поликлинику № 220. Автомобиль “порше кайен”, двигавшийся с превышением скорости в сторону области, при совершении обгона выехал на тротуар, сбил трех человек и, не останавливаясь, проследовал дальше. Один человек пострадал незначительно, а К.Н. Соломин и жительница Украины З.Ю. Федоренко, приехавшая в Москву на заработки, получили травмы, не совместимые с жизнью, и скончались до приезда “скорой”. По свидетельству очевидцев, на пути автомобиля находилась и Е.М. Кузьмина, но брат, обернувшись, в последний момент успел оттолкнуть ее в сторону, и она не пострадала.
На следующий день брошенная машина была обнаружена во дворе дома 11 по улице Антонова-Овсеенко. На момент обнаружения она уже числилась в угоне. Соответствующее заявление было подано представителем собственника автомобиля – ООО “Росагроплюстрейдинг”. Установить личность угонщика в ходе следственных мероприятий не удалось, и за отсутствием обвиняемого дело было закрыто.
К.Н. Соломин был кремирован, прах выдан родственникам, место захоронения праха неизвестно. Имеются сведения, что урна с прахом хранилась дома, в комнате его сестры.
Узнав о закрытии дела, мать погибшего провела собственное расследование и выяснила, что вышеуказанный автомобиль ООО “Росагроплюстрейдингом” никогда не использовался. Сразу после приобретения машина была передана представительству администрации одной из областей России при правительстве РФ, после чего поступила в распоряжение дочери губернатора области, студентки Российской академии госслужбы, постоянно проживающей в г. Москве. Матерью погибшего были найдены два свидетеля ДТП, которые видели, что за рулем машины находилась молодая женщина, и готовы были ее опознать. Все это мать погибшего излагала в заявлениях и обращениях в различные инстанции, опубликовала статью в “Новой газете”, организовала с помощью своих связей несколько депутатских запросов, однако в повторном возбуждении уголовного дела ей было отказано…
…и состоит на учете в психдиспансере (копия ее медицинской карты прилагается). Однако имеются свидетельства, что совсем она не разговаривала только с членами своей семьи. Сначала – из-за сильного заикания, вызванного психической травмой, потом – еще и в знак протеста против того, что ее бабка и мать окончательно рассорились и перестали друг с другом общаться. Есть данные, что с некоторыми другими людьми (например, с бывшей соседкой А.С. Никишиной, в настоящий момент проживающей в Англии) она, хоть и с трудом, но все же общалась. Так что говорить о ее немоте нельзя.
Эксперт Трофимова высказала предположение, что молчание ее могло быть еще и способом своего рода оживления погибшего брата путем более активного включения его в повседневную жизнь семьи, так как в сложившейся ситуации взрослым уже было все равно, кому произносить свои слова, на самом деле адресованные друг другу, – всегда молчащему ребенку или фотографии погибшего. Может, фотографии даже легче: в ее молчании не было вызова. Во всяком случае, судя по содержанию дневника, они именно так и делали. И их это “оживление” тоже устраивало…
…Источник утечки информации установлен, это эксперт-криминалист Листовой из аналитического отдела. На следующее утро его тело было обнаружено неподалеку от платформы “Лосиноостровская”. Обстоятельства и причина смерти выясняются. Обыск по месту жительства ничего не дал…
…утверждать следующее: одна из машин, находившихся у дома, принадлежит нашему подразделению, другая – подразделению “смежников”. Из-за несогласованности действий каждая из них должна была выполнять поставленную задачу автономно, а все другие группы расценивать как вражеские.
Просмотр записей ближайших камер видеонаблюдения позволил выявить еще по крайней мере три подозрительные машины, появившиеся неподалеку от дома приблизительно в то же время. Одна из них стояла у будки охраны – ее номер частично расшифрован, идет проверка по базе ГИБДД. Номера остальных по записям идентифицировать невозможно, пассажиров тоже. Сразу после происшествия они уехали. Возможно, на самом деле таких машин было больше – информация уточняется. Поиск свидетелей и работа с ними ведется…
…сведения о существовании “объектов”, пусть и на уровне неподтвержденных слухов, стали известны слишком многим, поэтому круг заинтересованных лиц и организаций может быть достаточно широк. Предполагаю, что в него входят:
1. Спецслужбы некоторых стран, либо настроенных по отношению к нам враждебно, либо претендующих на нашу территорию и ресурсы.
2. Другие внешние и внутренние силы, стремящиеся дестабилизировать положение в стране ради достижения своих личных целей.
3. Отечественные владельцы крупных капиталов, понимающие, что “объект” в перспективе может стать большой угрозой для их собственности и бизнеса.
4. Радикальные организации исламистского толка, нуждающиеся в харизматичном лидере, способном после соответствующей обработки объединить в своем лице сразу два популярных для бедных слоев населения учения.
5. Криминальные и коммерческие структуры, имеющие своей целью в будущем добраться с помощью “объекта” до так называемого “золота партии”, а конкретнее – до зарубежных банковских счетов и хранилищ, куда в двадцатых годах прошлого века активно перемещались из России денежные средства, золото и драгоценности, другие материальные и культурные ценности…
Всем им, за исключением представителей крупного бизнеса (свои соображения о негласном использовании их возможностей в наших интересах я готов изложить отдельно), “объект” необходим только живым, что для нас является…”
* * *
Пятеро человек и собака застыли в прихожей, дожидаясь, когда рабочие, так некстати вышедшие из квартиры напротив, спустятся хотя бы на пару пролетов. Рабочие, как назло, не торопились – спускались медленно, смеялись, громко обсуждали каких-то Нинку с Петром.
Наконец, мужчина осторожно выглянул, оглядел площадку и лестницу, подхватил на руки мальчика, вышел и сразу, не задерживаясь и не оглядываясь, направился вниз. Следом за ним выволоклась пожилая женщина с палкой. В другой руке она держала две фотографии, прихваченные, похоже, в самый последний момент. На лицо ее было неприятно смотреть – какая-то опустошенная и омертвевшая маска с потухшими, почти неживыми глазами. Затем появилась девушка с собакой на поводке. За спиной у нее висел небольшой рюкзак, настолько набитый, что закрыть его до конца так и не удалось – сбоку зияла щель. Последней квартиру покинула еще одна женщина – средних лет. С большим рюкзаком и спортивной сумкой – тоже набитыми. Единственная, на площадке она обернулась, бросила прощальный взгляд, машинально погасила в прихожей свет, тихо прихлопнула дверь и заторопилась вслед за остальными. Рабочие гомонили уже где-то внизу.
За дверью осталась пустая и вся какая-то разоренная, будто специально погромленная квартира с выброшенной из шкафов одеждой, скомканными и разбросанными бумагами и газетами, с вывороченными из шкафов пластами книг. Во всем этом разоре там и сям горели новогодние свечи, хотя до праздника было еще далеко – больше полутора месяцев. Некоторые были поставлены так криво, что в любой момент могли упасть – даже странно было, что пока не падали. Над другими сверху висели разные тряпки.
Лишь два помещения остались нетронутыми чьей-то вандальной рукой – или руками: самая большая комната и кухня.
В комнате – с виду давно не жилой, производящей впечатление скорее музейной – в застекленном шкафу висел генеральский мундир с орденскими планками, с противоположной стены за ним строго следил большой портрет его владельца, в нем же и сфотографированного. На остальных стенах не было свободного места от многочисленных грамот, дипломов и благодарностей, забранных в рамки, и довольно блеклых на их красочном фоне фотографий. На книжных полках стройными рядами стояли фолианты, монументальные кожаные кресла и диван так и просились в какой-нибудь важный кабинет, а на массивном письменном столе немалое место занимал старинный прибор с двумя ручками и чернильницами, пресс-папье, перекидным календарем, открытым на дате 4 октября, остановившимися часами, металлическими стаканами, ножом для разрезания бумаг. В центре стола, нарушая строгую музейную гармонию, стоял каменный сосуд из комнаты девушки. Он был открыт – крышка лежала рядом. К сосуду была прислонена фотография подростка. Еще больше гармонию нарушал серый порошок, рассыпанный по всему полу. Рассыпанный так, словно его кто-то специально разбрасывал, пятясь к двери.
На кухне никакого порошка не было. Как не было и двух портретов, лишь валялись у буфета две опустошенные рамки, брошенные явно второпях. Еще на полу стояли две пустые пластиковые бутыли, каждая – литра на два, сам пол и буфет были щедро чем-то политы, и запах стоял непереносимый. Однако мужчину, что сидел, привалившись к столу и придавив головой и рукой с пистолетом черную, залитую бурым папку, он не беспокоил.
Еще один пистолет – поменьше и с гравировкой на боку, начинающейся со слов “Генералу-полковнику Соломину…” – лежал на полу неподалеку от плотно закрытой двери…
Благополучно спустившись на первый этаж и никого по пути не встретив, процессия свернула под лестницу и растворилась в подвале, на прощание скрежетнув чем-то железным – это мужчина, пропустив всех, подпер изнутри ручку куском припасенной трубы.
Перед подъездом, остановившись как раз промеж двух джипов, напрягая и без того напряженных их пассажиров, все еще шумела бригада рабочих. Самый молодой, что-то забыв, рвался пойти обратно, остальные его убеждали, что до завтра забытое никуда не денется. Наконец убедили – бригада направилась к воротам. Из машин их проводили злобные взгляды, и никто не заметил, как, что-то предчувствуя, от дома порскнуло несколько крыс. Вслед за ними, совсем неразличимые на фоне бурой листвы, скоро потянулись и тараканы…
В оставленной беглецами квартире одна из криво стоящих свечек упала – прямо на ворох скомканных газет. Те охотно занялись, передавая огненную эстафету другим и дальше. Спустя несколько минут в соседней комнате произошло то же самое, только огонь попал на одежду и, прежде чем разгореться, какое-то время тлел и дымил. Зато в третьей, едва начавшись в углу, быстро разгорелся, поднялся по стене вверх и пустил жарких гонцов в перекрытия.
Беглецы уходили все дальше и дальше. Сначала они перебрались в другой подвал, тоже хорошо освещенный, по широкому тоннелю перешли в следующий, где мужчина, вздернув на себе неумело набитый рюкзак, то и дело отлипающий от спины и отклячивающийся, посмотрел на часы и встревоженно сказал, что надо немедленно найти укрытия и затаиться. Сам он вместе с пожилой женщиной спрятался в нишу с какими-то вентилями, загородившись широкой доской, другой женщине с сумкой и собакой указал на такую же напротив, а девушке с мальчиком велел спрятаться в закутке за толстыми и жаркими трубами – туда они и забились. И пока сидели там, чего-то пережидая, девушка вдруг развернула мальчика лицом к себе, сжала его плечи так, что он поморщился и сердито сузил глаза, и свистящим шепотом, выделяя каждое слово, произнесла:
– Запомни! Слышишь? Запомни: наших братьев подло убили! Запомнил?
Мальчик молча кивнул. По лицу его было видно, что он вообще ничего не забывает.
Девушка, не ослабляя хватки, хотела добавить что-то еще, но тут в дальнем конце подвала возникло некое движение, потом появилась цепочка одинаково странных мужчин в халатах. Молча и размеренно, как хорошо отлаженные механизмы, даже, казалось, ступая след в след, они прошли друг за другом в тоннель, из которого только что появились беглецы, и каждый нес в руке какое-то нелепое устройство, напоминающее гигантский стетоскоп. Под халатами у них, похоже, ничего не было – во всяком случае, от обуви вверх уходили голые ноги.
Вставая, девушка зацепилась за что-то своим рюкзаком, дернулась и не заметила, как из него выскользнула и упала за трубу толстая тетрадь. Это заметил мальчик, но, раздраженно поведя все еще ноющими от ее цепкой хватки плечами, ничего не сказал. Остальные уже стояли у следующего прохода и махали им, поторапливая…
Огонь в комнатах не торопился, скорее предвкушал. Подъедал разбросанные бумаги и вещи одну за другой, полз по обоям, с ленцой лизал потертый паркет, потихоньку обугливал двери, подкрадывался к тяжелым шторам. Старой мебелью пока брезговал, лишь заглядывал в распахнутые шкафы и сразу возвращался обратно – к пище полегче. А может, приберегал их на сладкое. Зато охотно уходил вверх и затем в стороны, поджигая сухие, словно специально к этому подготовленные перекрытия. Вот уже и в соседних квартирах, оставленных жильцами на уик-энд, задымился и ожил язычками пламени потолок, вот в квартире наверху вдруг разом вспыхнул свежепокрытый лаком паркет, а вот и на чердаке рядом с бывшими дымоходами стали потрескивать и обрастать алыми мурашками толстые балки. Дом еще, как мог, таил пожар внутри себя – не то лелеял, как долгожданный подарок, не то, наоборот, стыдился и из последних сил пытался не выдать свою греховную тайну.
Судя по периодически нарастающему и спадающему шуму, беглецы приближались к какой-то линии метро. Освещенные проходы закончились, теперь они шли полузаброшенными мрачными ходами и галереями, в самом воздухе которых, казалось, вяз и блек свет фонарей, что держали идущий впереди мужчина и замыкающая процессию девушка.
На очередной развилке, куда выходили целых три прохода и одна утопленная в нише дверь, пожилая женщина вдруг охнула и обессиленно привалилась к стене.
– Ма, ты что? Тебе плохо? – засуетилась вокруг нее дочь.
– Ничего… Сейчас… Передохну… – Она сунула дочери фотографии, которые так всю дорогу и несла, никому не отдавая, порылась в кармане пальто, выскребла там несколько таблеток, положила в рот. – Ноги не держат… сейчас…
Дочь, оглядевшись, поставила у стены сумку, сняла с мужчины рюкзак, водрузила сверху, утрамбовала:
– Вот, садись.
– Нет, подождите, – остановил их мужчина. Подошел к двери, подергал ее, поковырялся в замке, затем как следует навалился и открыл.
Обнаружился коридор, круто заворачивающий влево. Мужчина в нем исчез, в глубине что-то затрещало – видимо, еще одна дверь, – замаячил свет, и мужчина вновь появился – уже без фонаря. Поднял сумку и рюкзак, забросил на плечи, взял у дочери поводок, чтобы та могла помочь дойти матери, кивнул:
– Пошли…
Пассажиры двух супротивных джипов немного подуспокоились. Уже не таращились угрожающе-злобно на лобовые стекла напротив – больше наблюдали за входом в подъезд. Получив наконец-то внятный приказ – один и тот же: сидеть в машине и наблюдать. Ждать подкрепления.
Подкрепление к ним действительно выслали. Только не на машинах, как они думали, предвкушая, что скоро подкатят штук несколько с сиренами и мигалками, окружат противника, выставят стволы и тот сдрейфит, выберется кверху лапками – а его сразу мордой в асфальт! Нет, такие силовые демонстрации их командиры сочли пока излишними – пятница, вечер, много свидетелей. Ситуация и так была нештатно-бредовая: всего-то маленький мальчишка и три бабы, из которых одна старуха, а другая еще ребенок, – что может быть проще? И вдруг на пустом месте какие-то заморочки! Поэтому в разных местах были приняты совершенно одинаковые решения: пока у подъезда идет это нелепое противостояние непонятно с кем, которое без стрельбы, похоже, никак не решить, что чревато, надо отправить по подземным коммуникациям другую команду, которая скрытно проберется внутрь дома и выполнит приказ.
И команды уже шли. Одна двигалась с юго-запада, другая быстро приближалась к той развилке, где застряли беглецы…
Помещение, судя по всему, давно не использовалось. На одной стене висел большой щит с какими-то допотопными приборами и рубильниками; отходящие от них кабели были обрублены и торчали толстыми купированными хвостами. Другая стена была украшена портретом Брежнева, пожухшими фотографиями советских киноактрис и большим плафоном, забранным в решетку – как арестованным. Он тускло, мигая и потрескивая, светился. Под ним стоял металлический стол с массивными, прикрученными болтами тисками, рядом валялись куски проводов. Стульев не было, имелась только видавшая виды, чем-то изъеденная табуретка и еще широкая скамья. На ней с закрытыми глазами лежала пожилая женщина. Она тяжело, со свистом дышала – и это были единственные звуки, которые здесь раздавались. Кроме, конечно, шума метро, то и дело заставлявшего вибрировать стены и пол.
В головах у женщины, слегка поглаживая ее волосы, притулилась дочь, в ногах – мальчик. Девушка, обняв свой рюкзак, неподвижно сидела на табурете, мужчина, искоса поглядывая в сторону скамьи, делал вид, что изучает щит.
Наконец мужчина кашлянул, отошел от щита и сказал:
– Надо бы это… идти… Небось, вас уже ищут…
– Да, да, сейчас… – виновато отозвалась пожилая. Она шевельнулась, поморщилась, открыла глаза и тут же опять закрыла – с таким видом, как будто не только двигаться, но и смотреть ей было невмоготу. – Мы… на гόре… всем буржуям… – непонятно к чему прошептала она и, прежде чем замолчать, добавила: – Ты его только… не бросай… прошу… береги… И вообще – прости…
Ее дочь с мольбой посмотрела на мужчину. Тот отвел взгляд, едва заметно пожал плечами, как бы говоря: да, я вижу, но… И ссутулился – словно на плечи его опустили тяжелый груз.
Девушка хотела надеть рюкзак, но в последний момент передумала и принялась его ощупывать. Затем нервно раскрыла и стала копаться – все лихорадочнее и лихорадочнее. Потом вдруг отбросила, вскочила на ноги и, ни слова не говоря, метнулась к двери…
На развилку вышли двое. В одинаковых черных куртках, штанах и ботинках, с одинаково незапоминающимися, какими-то намеренно стертыми лицами, вдобавок еще и спрятанными под одинаково длинными козырьками бейсболок. Даже правые карманы у них оттопыривались совершенно одинаково.
Мужчина в последний момент успел перехватить девушку, оттащить от двери, прижать к себе.
– Куда?.. Чего?..
Один из “близнецов” предостерегающе поднял руку и застыл. Что-то ему вроде послышалось: не то какой-то шум, не то голос. Другой на него вопросительно посмотрел, тоже насторожился.
Девушка что-то замычала, похоже, забыв, что обет молчания ею уже отменен, и истошно забилась в мужских руках, норовя вырваться.
“Близнецы” отработанными движениями сунули правые руки в карманы и стали медленно поводить головами – как локаторами.
Женщина, сидевшая в изголовье пожилой, сорвалась со скамьи и стала растерянно мужчине помогать – тоже молча. Она давно, как только прозвучал выстрел, ждала этого срыва, знала, что так просто все не закончится, что это видимое спокойствие дочери, даже какая-то неестественная заледенелость, лопнет, и все же оказалась не готова. Говорить что-либо сейчас было бесполезно – истерику надо было просто переждать…
Завибрировали-затряслись пол и стены, откликаясь на пролетающий где-то неподалеку поезд. Затем все стихло. И из одного прохода в другой, злобно зыркнув на горящий фонарь, прошуршала крыса. За ней неспешно пробежала вторая, следом третья… “Близнецы” расслабились, вынули из карманов руки, сверились с планом и, выбрав нужный проход, заторопились дальше.
Девушка яростно и беззвучно, как попавший в ловушку зверек, все рвалась и рвалась из комнаты. Даже двоим было нелегко ее удержать. Она извивалась, била назад головой, молотила ногами, царапалась, пыталась отцепиться от рук мужчины, ухвативших ее поперек живота, неистово упиралась в женщину, отталкивая от себя.
В этой долгой и молчаливой, сопровождавшейся лишь тяжелым пыхтением борьбе никто не заметил, как пожилая судорожно напряглась на скамье, вся как-то вытянулась, потом шумно выдохнула и затихла. Измученное лицо ее так и не расправилось, застыв в болезненной гримасе.
Только мальчик, не глядя, отодвинулся от внезапно упершихся в него ног, да собака, забившаяся под стол и со страхом взирающая оттуда на бурную возню у двери, вдруг подскочила, сделала несколько неуверенных шагов, замерла, затем опустилась на брюхо, медленно подползла к скамье и стала лизать упавшую на пол руку – лизать и лизать, лизать и лизать, лизать и лизать…
Огонь, наконец, прогрыз изнутри комнатные двери и вырвался в коридор. Побежал по паркету, обоям, брошенным у стен вещам, приблизился к кухне, наткнулся на резкий запах, сочившийся из щели внизу, лизнул его алым языком, распробовал, скакнул дальше и…
Взрыв был слышен даже в Кремле. Однако там на него никто внимания не обратил: звук сквозь толстые стены долетел уж больно какой-то несерьезный – бумкнуло разок – и все, а мало ли что у нас где бумкает.
Зато проходившие по Манежной площади люди дружно повернули головы и увидели большое черное облако, всплывшее над крышами где-то на западе: не то в районе гостиницы “Украина”, не то Киевского вокзала, не то Белого дома. Кое-кто даже поежился и подумал: не началось ли опять… вот только с чего бы?..
Старый дом резко встряхнулся и осыпался брызгами стекол – как собака, вышедшая из воды. Языки пламени выметнулись сразу из многих оконных проемов – словно встала дыбом рыжая шерсть. И загудело, и заискрило, и упругим столбом потянулся вверх дым. Постепенно теряя в вышине свою стройность и бесформенной кляксой расползаясь над городом.
Во двор взрывом вынесло не только рамы и стекла, но и солидный кусок стены. Он рухнул на капот одного из джипов, сплющив его и пригвоздив к пошедшему трещинами асфальту. Задняя часть джипа подпрыгнула и беспомощно задралась, раззявив дверцы. Изнутри выскочили и бросились врассыпную три человека. Еще один вывалился из-за руля, пополз, затем все же встал и, с трудом наступая на правую ногу, заковылял вслед за ними.
Из другого джипа, осыпанного стеклами, штукатуркой, кусками кирпичей и какими-то тлеющими обломками, прыснули прочь от дома еще четверо.
Когда рвануло, оба охранника вздрогнули и сжались, решив, что началось и сейчас разразится пальба. В которой им уцелеть вряд ли удастся. Потом тот, что стоял, потолкал ногой скрючившегося внизу, и когда они всё разглядели и поняли, что продолжения не будет, то, не сговариваясь, перекрестились – пронесло! И уже нахально, даже с вызовом уставились на третий джип, стоящий почти впритык к будке. Тот под их взглядами ожил, попятился, потом развернулся и уехал.
Еще три машины, стоявшие в разных местах у соседнего дома, тоже взревели моторами и стали поспешно разворачиваться, едва не наезжая на оторопевших от взрыва прохожих, но при этом опасливо стараясь не помешать друг другу.
Дверь в торце горящего дома открылась, из нее выскользнуло несколько фигур с какими-то коробками и мешками в руках. Они быстро загрузились в неприметный микроавтобус с занавешенными окнами, что вечно торчал на тротуаре в переулке, и тоже убыли.
Из подъездов выскакивали те немногие жильцы, что задержались с пятничным отъездом за город. Кое-как одетые, с какими-то случайными вещами в руках, прикрывая головы от сыплющихся сверху черных хлопьев и искр, они отбегали на безопасное расстояние и оттуда с безмолвным ужасом начинали наблюдать за агонией дома. Среди них выделялся суетливостью упитанный мужчина средних лет – весь округлый, похожий на Колобка-переростка. Он перебегал с места на место, горестно ахал, по-бабьи взметывал короткие пухлые ручки и бессвязно причитал: что-то о квартирах, следователе, нотариусе, вонючих бабах и террористках… Большинство погорельцев не обращало на него внимания – просто не слышало, пропускало его причитания мимо ушей, однако некоторые все же ненадолго отвлекались и начинали оглядываться в поисках характерных лиц.
Особняком стояли две женщины без вещей – видимо, домработницы: вид у них был не такой ухоженный, как у остальных, и бледные лица не покрывал ровный заморский загар. Постарше плакала, молодая смотрела на горящий дом с каким-то смешанным чувством – пожалуй, с жалостью и злорадством. Причем, судя по ее лицу, верх брало то одно, то другое.
Совсем в стороне двумя отдельными группками стояли выскочившие из джипов. Они все еще наблюдали за входом в подъезд, хотя ясно было, что оттуда никто выйти уже не сможет.
А от окрестных домов торопились любопытствующие жители. Некоторые прямо на ходу доставали телефоны и наставляли их на пожар…
Вскоре, распугивая толпу сиренами, во двор въехало сразу несколько красных машин. У ворот их встречали оба охранника. Один просто подпирал собой распахнутую створку, другой еще с бравым видом держал в руке автомобильный огнетушитель – не то как средство самозащиты, не то на случай возгорания будки.
Упитанный тут же подскочил к подъехавшим и, размахивая каким-то удостоверением, стал кричать – с таким видом, будто пожарные обязаны были немедленно повернуть огонь вспять, возвратить все, как было.
Его вежливо, но непреклонно оттеснили в сторону, натянули ограждение.
Поднялась слаженная суета с разворачиванием рукавов, поисками колодца, над которым, конечно же, стоял чей-то автомобиль, и пришлось его на “раз-два-три” в раскачку сдвигать в сторону, установкой гидранта, выдвижением лестницы к окну на шестом этаже, где уже несколько минут кричала и размахивала руками женщина лет тридцати – наверное, еще одна домработница. Во всяком случае, молодая ее узнала, охнула, назвала по имени, закричала в ответ…
Довольно быстро стало ясно, что дом уже не спасти. Мощные потоки из брандспойтов заглатывались его раскаленным нутром так легко и бесследно, словно огонь ими только подпитывался – с аппетитом заглатывал и креп.
Постепенно основные силы пожарных переключились на соседние здания, чтобы не дать огню перекинуться дальше. Обожженную женщину с шестого этажа, спасенную с немалым риском, к этому времени уже увозила “скорая”. Еще две “скорые” увезли пожарного, на которого сверху спикировал раскаленный кусок кровли, и упитанного мужчину, впавшего в опасное буйство, когда несколько стволов принялись поливать совсем другие, посторонние ему здания…
А потом раздался оглушительный грохот, языки пламени чуть втянулись в дом и тут же с новой силой выплеснулись обратно, окутанные снопами искр – это почти одновременно проломили пол и прошили здание вплоть до подвала бассейн с пятого этажа и несколько джакузи из квартир со второго, четвертого, пятого и шестого. Со стороны могло показаться, что это сам дом вдруг шумно и резко вдохнул, а затем все из себя выдохнул…
Толстые стены, уставшие от прожитых лет и пережитых ремонтов, зазмеились длинными трещинами и стали медленно-медленно расползаться – частью внутрь, частью наружу…
Окончательно пожар был потушен лишь к следующему утру. А запах гари надолго угнездился в районе, напоминая о прошедшем удушливом лете – возможно, еще не самом худшем в череде последующих.
•