Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2011
Дневник писателя
Евгений СИДОРОВ
Евгений Сидоров – критик, эссеист, публицист. Ректор Литературного института им. А.М. Горького (1987–1992), министр культуры России (1992–1997), посол РФ в ЮНЕСКО (1998–2002). Автор книг и статей по проблемам литературы, кино и театра.
Записки из-под полы
Не фига в кармане, не записки из подполья, а именно из-под полы.
Как мелочь сыплется наружу из нечаянно продырявленного кармана плаща.
Возвращаю известному словесному обороту буквальный смысл, вопреки переносному, общепринятому. Это не отрывки из дневника, не эссеистические размышления, а именно записки. Что вспомнилось, то и записалось на отдельную бумажку, чтобы не пропасть. Без сюжета и композиции. Вразброс, как карта ляжет.
Как ни грустно сознавать, но учиться жить по-настоящему я стал только после пятидесяти. Я имею в виду сознательное жизнестроительство, руководство своей судьбой. До этого все было поглощено грубой действительностью (пусть и с романтической подкладкой), ее непреклонной динамикой, мгновенными дружескими сближениями и расставаниями, женщинами, любовью, выпивкой, поденной журналистикой и литературной работой, диссертациями и профессорством, компромиссами, маленькими ничтожными драмами, большим инфарктом и пр. Как поздно и как оздоровляюще я понял, что бремя жизни в твоих руках, и никто не вправе изменить ее вектор в сторону, противоположную твоей судьбе и твоему миропостижению. Разумеется, очень помогли политические перемены, но не они решали дело.
Молодая проза Василия Аксенова гуляла нараспашку с приподнятым воротником. Это был фирменный стиль, и он дышал протестной безнадегой. Родина была далеко и застегнута на все пуговицы даже там, где не было ни пуговиц, ни петель, где все давно оторвалось и зашилось.
Великая удача Аксенова, что он не стал диссидентом. Он был полнокровен и здоров, остроумен и блестящ, он жил жизнью художника. И это несмотря на судьбу родителей, которая вполне могла увлечь его в сторону прямого, а не стилистического протеста.
Большие вещи Аксенову, как правило, не вполне удавались, но зато рассказы были дивные. Даже названия их дышали мужской нежностью и поэзией: “Маленький Кит – лакировщик действительности”, “Папа, сложи!”, “Как жаль, что вас не было с нами!”, “На полпути к луне”, “Лебяжье озеро”.
Лучшие рассказы тех призрачных лет – Юрия Казакова и Василия Аксенова.
Он сидел с семиструнной гитарой на раскладушке в моей маленькой квартирке на Полтавской улице. Брал три аккорда в миноре, изредка переходя в параллельный мажор, и исполнял речитативом то Рубцова, то Дельвига, не без слуха, с нетрезвым и очень искренним надрывом, вероятно (думалось), в стиле Аполлона Григорьева. Задушевная полуслеза сверкала сквозь очки. На шее, когда брал высоко, вздувалась жилами аорта, впрочем, без игры на разрыв.
Его обаяние мешалось с легким цинизмом, характерным смешком, когда дело касалось местных писательских и житейских сюжетов, но в одаренности и преданности русской истории и литературе отказать ему было невозможно. Активное участие вместе с С.Г. Бочаровым в возрождении М.М. Бахтина – его несомненная заслуга перед нашей культурой.
Другое дело, что он не владел какой-либо своей, главной, всё проницающей мыслью, в своих писаниях и увлечениях он был разбросан и весел, любил чисто по-ноздревски сшельмовать, передернуть, но даже это не вызывало (у меня, по крайней мере) серьезного протеста, потому что он был чем-то хорош, как персонаж нашей жизненной пьесы. Так бывает хорош ловкий и азартный игрок с вдруг побледневшим лицом от внезапно нахлынувшей удачи. Он был насмешливо подробен в полемике, но старался не слишком преступать общепринятых этических норм.
Его литературные ученики не оправдали надежд учителя. Что оставалось?
Сделать из него знамя.
Медноволосая Инга Петкевич, красавица и умница, писала талантливую прозу и была женой Андрея Битова. Я принялся слегка ухаживать за ней, тем более, что, по счастью, она не видела “Идиота” у Товстоногова, и мы вдвоем отправились на спектакль. Так я впервые увидел на сцене Смоктуновского, про которого несколько дней спустя Ольга Федоровна Берггольц сказала мне, что не любит этой роли. “Он играет не Мышкина, а болезнь”. Тем не менее вечер в театре на Фонтанке (благодаря не только И.С., но и И.П.) навсегда остался в моей благодарной памяти.
Через многие годы, уже в Москве, Иннокентий Михайлович Смоктуновский оказался моим соседом в доме на Суворовском бульваре. Его квартира была под моей, и иногда он мечтательно путал этажи. Возникая у нас, он никогда не признавался в ошибке и вынужден был мило беседовать со мной, просматривая книги в библиотеке. Смоктуновский не любил своего “Гамлета” у Козинцева, а я как раз восторженно написал о нем, и маститый шекспировед А.А. Аникст напечатал статью в своем шекспировском ежегоднике. Ни слова одобрения от Гамлета я не удостоился. Он замечательно и загадочно улыбался, а потом вдруг исчез этажом ниже, как тень своего отца.
Вячеслав Всеволодович Иванов рассказывал, как в одну из литературных встреч на квартире у Горького, в присутствии Сталина, А.М. указал на Л.М. Леонова: “Вот кто отвечает сегодня за будущее нашей литературы”. Сталин внимательно посмотрел на “преемника”. Умный Леонов почувствовал страшную опасность, и это чувство уже не покидало его. Он стал предельно осторожен, уходя внутрь, тщательно приспосабливая свой дар к внешним обстоятельствам.
Жара в Москве и окрестностях 38 градусов. Лежу с книгой под вентилятором. Когда еще будет возможность перечитать Розанова, “Анну Каренину”, письма Ю.М. Лотмана, дневники И.А. Бунина. Боже мой, как же хочется жить после ужаса смерти, которым пронзен насквозь стареющий Бунин! А ведь правда, думать о смерти – самое главное в зрелой жизни. Но при этом искать смысл и радость, без отчаяния и бегства. И без надежды, что Спаситель все за нас решит и сделает.
“Я мысль о смерти сделаю настольной,
Как лампа, – без которой не могу”.
(Татьяна Бек)
О счастье павших.
Санду. Разве павшие на войне – это лучшая часть войск?
Кэлин. Конечно же – лучшая часть… В бою всегда лучшие падают первыми – в этом счастье для них и трагедия для оставшихся.
(Из пьесы Иона Друце “Святая святых”)
В 1959 году я вплотную познакомился с зерноуборочным прицепным комбайном с шестиметровым захватом жатки. На жатке висели два подборщика, которые то и дело вгрызались в землю, и тогда приходилось останавливаться для мелкого ремонта.
Уборка была раздельной. Для тех, кто не в курсе, поясняю: сначала срезанные колосья укладывают в валки, где они, по идее, дозревают, а затем мы их подбираем и молотим. Трактор “Сталинец-6” таскает нас по жнивью.
Комбайном руководил студент IV курса юрфака МГУ Анатолий Попоудин. Я, третьекурсник, был у него помощником. Стояла холодная северо-казахстанская осень. Сам Беляев, тогдашний хозяин Казахстана, распорядился выдавать студентам, как на фронте, по сто граммов водки, которую развозили вместе с обеденной кашей. Шла очередная битва за целинный урожай. Половину зерна мы все-таки оставили под снегом и, конечно, ничего толком не заработали.
Но зато романтики было хоть отбавляй. Жили в вагончиках, отапливались соляркой. Я спал в телогрейке и зимней шапке. Когда шли дожди, в поле не выходили, и тогда звучала гитара, и можно было разжиться на центральной усадьбе совхоза “Томанский” дешевым крепленым вином. В “Казахстанской правде” на первой полосе появилась фотография, где мы с Попоудиным позируем на своем “РСМ-48”. В подписи под снимком говорилось о нашем замечательном ударном труде. Толя уже отслужил в армии и работал на целине комбайнером в прошлом году. Для меня же все было внове. Надо честно признаться, что мы не столько работали, сколько чинились. Для раздельного (а не прямого) комбайнирования северо-казахстанская область не годилась: неровная бугристая почва, ранние заморозки. Но зато копнильщицами у нас в бригаде были замечательные девочки из московского медучилища, которые мерзли, всем телом прижимаясь к нам, в полевых вагончиках. Эх, славное было время!
И такие письма приходили в журнал “Юность”:
Дорогие товарищи!
Недавно прошел по экранам страны фильм Хуциева “Июльский дождь”.
В “Советской культуре” от 29/V-67 г. некий Юренев разгромил в пух и прах этот фильм. А вот некий Сидоров в “Юности” № 9, 1967 г. расхвалил ту же картину в пух и прах. Но ведь не может быть юреневской и сидоровской правд! Правда должна быть одна, черт возьми! Сами знаете какая! Иначе, какая же это правда?
И вот теперь мы в недоумении. Мы в растерянности. За кем идти? На кого ориентироваться? В конце концов: смотреть или не смотреть фильм Хуциева “Июльский дождь”? Поставим так вопрос. “СК” вроде бы полуофициоз и к тому же взрослый орган. “Юности” свойственны горячность и проистекающие отсюда заблуждения возрастные. С другой же стороны: взрослый орган может покрыться тиной, погрязть в консерватизме и догмах плесени, утратить нюх к новому. Но еще с другой стороны: молодежный орган, подыгрывая молодежи, может впасть в жуткую ересь и, пытаясь стать динамично-популярным, по неопытности восторгнуться последним отчаянным криком модерна.
Как быть? И нельзя ли в дальнейшем согласовывать все рецензии?
Однажды в ЦДЛ вел вечер Сергея Юткевича. Кратко рассказав о его творческой биографии, я громко и торжественно объявил: “А теперь позвольте предоставить слово самому Сергею Иосифовичу… Эйзенштейну!”. Переполненный зал вздрогнул от неожиданности, Юткевич побагровел, а я, услышав себя, впал в кому ужаса, но быстро оклемался и стал выруливать из ситуации, подробно объясняя свою оговорку “близостью двух великих мастеров отечественного кино”. Конечно, разница была слишком велика, и Юткевич понимал это как никто другой. Мои извинения на него не подействовали, он, видимо, решил, что это не обмолвка, а насмешка, пусть и случайная, фрейдистская.
Элегантный Юткевич в неизменной бабочке всегда высоко ценил себя, возможно, не без причины. Евгений Иосифович Габрилович смешно рассказывал об их совместной командировке в Париж “по ленинским местам”. Суточные надлежало экономить, и Габрилович был поселен в отеле “одна звезда”, где в центре комнаты стояло большое биде. Сам Юткевич, в совершенстве владевший французским, привычно жил в хорошей гостинице, изредка навещая своего соавтора по сценарию “Ленин в Польше”. Где Польша, а где Франция? – спросите вы. И напрасно. Путь видных советских кинематографистов, допущенных к ленинской теме, непременно пролегал через парижскую улочку Мари Роз, где некогда снимал маленькую квартирку вождь мирового пролетариата.
Габрилович-младший, Алексей, снял хорошие телефильмы – “Цирк нашего детства” и “Футбол нашего детства”. В последнем я косвенно поучаствовал, сведя Алешу, по его просьбе, с футбольным тренером Константином Ивановичем Бесковым.
Странное дело, тогда и денег таких не было и голландцев во главе сборной можно было увидеть только в кошмарном фанатском сне, а выигрывали и Европу и вице-чемпионами были. Бесков, Маслов, Лобановский – великая когорта тренеров, а до них – Аркадьев, Якушин. Но все это былины, жаль нынешних ребят, заполняющих трибуны и поминутно готовых к полусмертельной драке с криком “Спартак-чемпион!”. Они не видели и не любили того, что посчастливилось увидеть и полюбить нам.
Бескорыстный послевоенный футбол нашего детства, отрочества и юности с безбилетным протыром, но без драк и без позорного клубного шовинизма.
Вижу себя в свой звездный час пятнадцатилетним капитаном баскетбольной команды юношей младшего возраста (клуб ЦСК МО, ныне ЦСКА). В игре на первенство Москвы мы выиграли у “Строителя” одно очко, и решающий мяч после прохода под щит забросил я за три секунды до окончания встречи. Все это не имело бы никакого исторического значения, если бы не знаменитый радиокомментатор Вадим Синявский, который включил этот неприхотливый сюжет в свой воскресный спортивный обзор. Так мое имя прозвучало на весь Советский Союз. Боже мой, что началось! Звонили родственники и знакомые родственников с Урала и Сибири, звонила бабушка из Евпатории, поздравляли школьные друзья, на меня стали смотреть с уважением сверстники из “Динамо” и “Спартака”. Никогда больше в жизни не выпадало такой удачи!
Из той подростковой команды вышел в большой спорт Саша Травин, ставший одним из лучших защитников нашего баскетбола, официально входивший в состав символической сборной Европы. А в большую общественную жизнь – Алеша Симонов, ныне возглавляющий журналистский Фонд защиты гласности.
У М.С. Горбачева быстро исчезло обаяние новизны. Все было сказано сразу. Дальше началось повторение. Он прост, но не как правда, а как очевидное, без глубины. И все-таки это лучше, гораздо лучше, чем то, что было. Искренность и угадываемая отвага: а чем черт не шутит! Симпатичен, внешне народен (без хамства), но повторяет на новом витке спирали путь Хрущева (запись 8 апреля 1986 года).
На секретариате ЦК КПСС впервые в истории обсуждалась работа Литературного института. После моего десятиминутного доклада член Политбюро М. Соломенцев задает вопрос: “А почему у вас на выходе такой низкий процент членов Союза писателей? Всего 45 процентов”. “Да это же очень много, – отвечаю, – писатель – профессия штучная, не все выпускники становятся признанными поэтами, прозаиками, драматургами. И в дипломе у них написано довольно скромно – «литературный работник»”. Голос подал В. Карпов, бывший тогда руководителем СП, объяснил Соломенцеву ситуацию, сам был нашим студентом. Но тот не сдавался, требовал резко повысить процент “на выходе”. Наконец председательствующий Е. Лигачев прервал дискуссию, предложив принять постановление, где Институту светило расширение площадей, реставрация “Дома Герцена”, свои издания и прочие блага. Документ готовил бывший ректор В. Егоров, ставший помощником М.С. Горбачева. Но вскоре не стало ни ЦК КПСС, ни его исторический постановлений, и Литературный институт, вдвое увеличив прием и резко снизив вышеупомянутый процент, стоит, тем не менее, по-прежнему нетронутый и обшарпанный, как будто ничего вокруг и не происходило.
Задолго до бригадира Потапова из знаменитой пьесы Саши Гельмана “Премия” я попытался осуществить тот же благородный трюк. Дело в том, что уход С. Павлова из ЦК ВЛКСМ и приход туда нового первого секретаря Е. Тяжельникова, бывшего партбосса из Челябинска, стал для журнала “Юность” нечаянной радостью, подарком судьбы. Павлов был главным душителем журнала, и Б.Н. Полевой решил, что настала перемена нашей участи, разумеется, в лучшую, прогрессивную сторону. Стало быть, надо дружить домами. Мне поручили составить вопросы для интервью с новым первым секретарем, их коллективно отредактировали и отправили меня в ЦК ВЛКСМ. Интервью должно было открыть первый номер журнала за шестьдесят девятый год.
Е. Тяжельников принял посланца “Юности”, как родного, с чаем и баранками. Он просмотрел вопросы, достаточно острые, и попытался подробно ответить на них. При беседе, которая продолжалась около часа, присутствовал Геннадий Гусев, тогдашний помощник первого секретаря.
Через две недели, получив от Гусева ответы Тяжельникова, я с грустью убедился, что все вопросы были заменены другими. Столь же безликими были ответы, весьма слабо напоминающими наш разговор.
Беседа была опубликована, и Б.Н. решил наградить меня окладом. На редколлегии я заявил, что отказываюсь от премии, ибо моя роль в публикации свелась к курьерской. Не надо было этого говорить. Полевой вскипел, как редко с ним бывало. “Пижон в белых перчатках!” – самое нежное, что я услышал из его уст. Остальное было по-партийному сурово, включая обвинения в зазнайстве и идейной незрелости. В результате трюк не удался, деньги пришлось взять, да и постепенно пропить в ЦДЛе с ребятами из редакции.
К концу восьмидесятых “Юность” утратила вкус, тираж и престиж. Пришли другие времена, взошли иные имена.
И вот в один прекрасный день восемьдесят девятого получаю следующее уведомление:
“17.04. в 11 соберется редакционный совет, чтобы разрешить кризисную ситуацию, сложившуюся в связи с тем, что журналистский коллектив редакции потребовал от Дементьева немедленно подать заявление об уходе с должности главного редактора.
Возникла идея приостановить действие устава журнала до очередного юбилея (10 июня). Руководство журналом поручить редколлегии, в которую мы намереваемся ввести пять прежних сотрудников “Юности”, в т. ч. Вас.
10 июня избрать нового главного редактора, на голосовании будет кандидатура Дементьева, а также Аксенова В., который к этому времени будет в Москве (информация – лично).
Зерчанинов Юрий”.
Милый Юра (к несчастью, уже покойный), глава бунта против Андрея Дементьева, так и не сумел уговорить Василия Павловича баллотироваться в главные редакторы и реанимировать “Юность”. Вскоре журнал из-за внутренних разногласий развалился надвое. Мой старинный товарищ еще по “Московскому комсомольцу” Виктор Липатов возглавил старую “Юность”, а поэт и правозащитник Саша Ткаченко – “Новую”. Они рано ушли из жизни. Что же касается Андрея Дементьева, то он (отпраздновав восьмидесятилетие) жив, здоров и процветает, чего желаю и всем остальным авторам и редакторам некогда замечательного журнала.
Было время, когда Юрий Васильевич Бондарев, став, по сути, первым лицом в Союзе писателей России, предложил мне написать о нем небольшую книжку. Сделал он это по телефону, и я тут же почтительно, с извинениями отказался, сославшись на мое слабое знание военной темы. С тех пор наши отношения испортились. За всю мою литературно-критическую жизнь я ни разу не написал о каком-нибудь писателе по его просьбе. Не было такого, честное слово, ни разу.
Книжка о Бондареве вскоре вышла в издательстве “Советская Россия”. Ее автор – Олег Михайлов.
Как известно, Владимир Войнович в начале шестидесятых служил на радио и время от времени писал стихи. “На пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы” – это его текст. В “Московском комсомольце” мы опубликовали подборку Войновича, где было стихотворение, начинающееся строкой: “В сельском клубе разгорелись танцы”. И за эти “разгоревшиеся” танцы я получил выговор на бюро горкома ВЛКСМ. Смешная история. Дело в том, что танцующие сельские девушки предпочитали офицеров, а не солдат, которые жались по стенкам. Девушки не любили “небеса, которые без звезд” (на погонах, разумеется). Все это Володя не придумал, а вспомнил, а я напечатал, будучи зав. отделом литературы и искусства. На нашу беду, стишок попался на глаза генералу Епишеву, начальнику Главного политуправления Советской армии. И вот Епишев не нашел ничего лучшего, как позвонить московскому партийному начальству: что, мол, печатает ваша комсомольская газетка, клевещут на нашу доблестную армию, а заодно позорит наших славных деревенских девчат, которые будто бы пренебрегают солдатиками и льнут исключительно к офицерам. От лица политуправления заявляю, что автор и газета допустили грубую политическую ошибку и должны быть наказаны.
С беспартийного стихотворца какой спрос, а меня – на бюро – наказали и отчитались. Такие была забавные нравы, граничащие с идиотизмом.
Пути Господни неисповедимы, и все же не перестаешь удивляться неким закономерным поворотам судьбы. Павел Николаевич Гусев, главный редактор “Московского комсомольца”, получил второе высшее образование в Литературном институте и занимался шесть лет в моем семинаре. Он успешно защитил дипломную работу, посвятив ее “Незабудкам” Михаила Пришвина. Кто бы мог подумать, что поклонник Пришвина через двадцать лет станет охотником на крупного африканского зверя, медиамагнатом, успешным владельцем моей родной газеты, включая ее дочерние издания! Какая-то ниточка незримо связывает тот “МК” и этот – через поэта и журналиста Сашу Аронова (хорошо, что в вестибюле висит мраморная доска в память о нем), через литинститутские семинары, через сами газетные страницы, такие непохожие на прошлые, но где тебя напечатают и сегодня – с репликой, открытым письмом в направлении власти, вспомнят и поздравят в дни твоих маленьких праздников. Есть несколько выпускников моего семинара, которыми я особенно горжусь: Марина Палей, Ирина Слюсарева, Юрий Гафуров, Евгений Кузьмин, Сергей Федякин, Владислав Кулаков, Татьяна Геворкян, и среди них, конечно, Павел Гусев – все они состоялись в жизни и профессии.
Мне везло на встречи с замечательными людьми. Один из них – Александр Асаркан, личность феноменальная, журналист от Бога, мастер короткого эссе, интонационного жеста, таящего в глубине поэзию и иронию. Замечательно писал о театре, посылал друзьям и знакомым открытки с наклеенными текстами, вырезанными из советских газет и журналов. Получалось остроумно и снайперски точно. Асаркан, как полагается, отсидел свое студентом в тюремной психушке, выучил там итальянский, ставил в гулаговском театре какие-то пьески. Ходил в курточке, слегка небритый (теперь-то это модно), любил варить дома крепкий кофе в одинокой комнатке в большой коммуналке на Солянке. Знала его вся артистическая Москва. У нас, в “Комсомольце”, он вел, как колумнист, ежедневную колонку (с портретом), посвященную культуре, пока рубрику не прикрыла цензура, не сразу, впрочем, разобравшись, что к чему в блестящих Сашиных текстах. След в душе он оставил прочный, незабываемый. Умер недавно в Чикаго.
Из разговоров с Виктором Петровичем Астафьевым (1992 год, село Овсянка Красноярского края).
– Видел майский съезд Союза писателей России? Кошмар какой-то, ждать чего-нибудь путного от этой организации уже нельзя. Не съезд, а колхозное собрание пятидесятых годов. Я же помню. Крик, ругань несусветная, ребята старые, но по-прежнему пьяные и орут. Бондарев в президиуме, сидит, молчит. Тяжко на все это смотреть. Противно. Причем о литературе ни слова. Только политика и дележ портфелей. Уж и делить-то нечего, а туда же. И никто, заметь, не думает о смене, о молодых, им-то что делать, на что жить, как? Бумага дорогущая, коммерция задушила все, что можно, издаваться-то где? Не обо мне речь, слава Богу, я как раз издаюсь, и буду издаваться, и за столом работаю каждый день.
– Это сегодня довольно редкий случай.
– Да вот пишу, надо писать, раз многие бросили и ходят на митинги. Может, если бы другие, которые по президиумам, писали, тогда я и воздержался бы. А так надо же кому-то.
Вот у меня за окном Облаковы. Большая крестьянская семья, и все трудятся с утра до ночи. А рядом баба ежедневно мужика бьет пьяного вусмерть. Такие, брат, контрасты. Рассея!
А литература вообще стала не нужна. Дикий рынок и резкое падение культуры. Наплодилось столько союзов писателей, а что делают – непонятно. Имущество делят да в аренду сдают. И все предлагают в них вступать. Я написал, что никуда вступать не буду, пропади все пропадом, сам себе союз буду…
Запомнился тост Б.Н. Ельцина на правительственном завтраке у А. Кучмы. “Рос-си-яне, – сказал он, обращаясь к нашей делегации, – каждое утро, проснувшись, первым делом спрашивайте себя: «А что хорошего я сделал для родной Украины?»”. Сидевший рядом А.И. Вольский даже слегка поперхнулся. Широк был Борис Николаевич, щедр напропалую, настолько щедр, что зарплату российским бюджетникам не выдавали по полгода. Впрочем, и Украине мало что перепадало. Все сидели в одном братском дерьме и только смотрели в разные стороны.
С Лазаренко, бывшим премьер-министром Украины, мы открывали на Арбате Украинский культурный центр. Русский в Киеве так до сих пор и не открыли. Лазаренко давно уже сидит в американской тюрьме за какие-то финансовые махинации. Хуже, что бывшие наши друзья, поэты Иван Драч и Павло Мовчан, деятели “Руха”, не захотели встретиться со мной и киноактрисой Натальей Фатеевой, когда мы приехали в Киев по приглашению министра культуры Ивана Дзюбы. Ему было неудобно, политиканство Дзюбе претило, харьковчанка Наташа Фатеева на пресс-конференции давала на отличной мове отпор журналистам, которые принципиально не разговаривали с русскими на русском языке. Ни в одной из стран СНГ и Балтии такого невозможно было себе представить, а ведь я посетил их все, общаясь с коллегами, с которыми поддерживал дружеские отношения многие годы. С Ваней Драчом, случайно увидевшись на каком-то московском приеме, мы бросились друг к другу, но ведь это в Москве, где тебя вряд ли видят твои соратники по борьбе за “незалежность”.
Олжас Сулейменов рассказывает об Иране, где только что побывал: “Представляешь, нет на улицах нищих, в домах интеллигенции втихаря пьют вино вопреки мусульманским запретам, продовольственный рынок баснословно дешевый – хлеб, мука, мясо. Нефтяные доходы способствуют социальному паритету, нечто вроде исламского социализма. Государство держит крупную собственность в своих руках”.
Думаю, что Олжас увидел только витрину, как обычно бывает с почетными гостями. Иран и Китай – в недалеком будущем самые большие внешнеполитические проблемы для России. Это сказывается уже сейчас, а дальше будет еще тревожнее вместе с нашими практически неразрешимыми кавказскими сюжетами.
В Китае обожают советские фильмы о войне. Даже в официальной обстановке наступал момент, когда к Михаилу Александровичу Ульянову обращались с улыбкой: “А что думает по этому поводу маршал Жуков?” Маршал, честно говоря, по этому поводу ничего не думал, а исключительно доброжелательный Ульянов терпеливо улыбался в ответ на китайскую шутку, которая преследовала его в Поднебесной буквально на каждом шагу.
Сентябрь 2008 года. На левом берегу Сены, неподалеку от моста Александра Третьего, стоял, освещенный закатным солнцем, одинокий человек, играющий на кларнете. Он стоял лицом к реке, и музыка стелилась над водой. Что он играл, о чем он думал и почему звук кларнета не заглушался шумом большого города, осталось загадкой. Но картинка навсегда врезалась в память, как еще один знак, как еще один символ живого Парижа.
Встретив на улице Парижа М.О. Чудакову, я пригласил бы ее в ресторан таким образом: “Мариетта Омаровна, не пойти ли к омарам нам?” (Маяковский бы одобрил, любил недорогие штучки.)
В моих бумагах сохранился экземпляр “Автобиографии”, продиктованной поэтом Николаем Глазковым Давиду Самойлову, который записал ее “слово в слово” зимой 1947 года. Когда-то этот текст подарила мне вдова Николая Ивановича. Привожу здесь небольшой отрывок из шуточной глазковской автобиографии. Речь идет о первой встрече поэта с Л.Ю. Брик, состоявшейся 21 декабря 1940 года. Глазкова в квартиру Бриков привел Кульчицкий.
“В этот исторический вечер я читал ей много стихов и, к величайшему сожалению Кульчицкого, выпил всю водку, какая была. Л.Ю. одобрила мои стихи и осудила мою любовь к живительной влаге. Желая спасти меня от алкоголизма, она сказал, что великий Хлебников никогда не пил водки. Это была неправда, ибо, по свидетельству А. Крученыха, гениальный Хлебников очень уважал водку и за неимением оной пил муравьиный спирт. Но Л.Ю., как очень хорошая, пыталась своротить меня с пути, по которому впоследствии семимильными шагами двинулся Сережа Наровчатов, которому удалось довести пьянство до логического завершения”.
Так жили поэты. Но при этом писали замечательные стихи.
С Глазковым ездил во Владимир и Суздаль на съемки “Андрея Рублева”. Тарковский не знал, что на площадке присутствует корреспондент газеты “Советское кино” (я взял у них командировку). Знал оператор Вадим Юсов, ассистент режиссера Лариса (будущая жена Тарковского) и некоторые другие члены съемочной группы. Андрей по вечерам уединялся в гостиничном номере, остальные, как водится, образовывали слегка пьющие компании. Глазков увлек меня и поэта Валентина Прегалина в эту поездку, ибо сыграл в картине эпизодическую роль “летающего мужчины”. Там же снимался эпизод “Колокольная яма”, венчающий фильм, с юным Колей Бурляевым. Я внимательно следил на площадке за Андреем Арсеньевичем, мне было страшно интересно, но подойти к режиссеру и взять у него интервью я не мог, ибо он категорически запрещал пускать журналистов на съемки картины. Когда в газете вышел мой репортаж, разразился жуткий скандал, но постепенно затих, ибо, по существу, в тексте не было ничего такого, что могло бы задеть режиссера. Сам факт моего лазутчества был, конечно, возмутителен. Интересно, что никто из группы меня не выдал: а ведь я не скрывался и не выдавал себя за кого-нибудь другого.
Сижу в Переделкино, наблюдая передел кино. Какая удача, что в середину девяностых я сознательно дистанцировался от Н.С. Михалкова (вернее, он от меня). Помню, как Никита Сергеевич по-неофитски восторженно воспринял монархические идеи Ивана Ильина и сеял наспех прочитанное вокруг себя, просвещая и такого “государственника”, как генерал Александр Руцкой, с которым дружил и от которого, надо признаться, благородно не отрекся, когда вице-премьер России стал на время опальным мятежником. Помню Михалкова в бане вместе с Борисом Немцовым, когда знаменитый актер и кинорежиссер внедрялся помещиком в нижегородскую губернию. Помню губернатора Ярославской области А. Лисицына, который показал мне проект письма о возвращении семейству Михáлковых фамильных икон из музея города Рыбинска. Я уговорил тогда губернатора ни в коем случае письмо не подписывать, дабы не ронять свою репутацию. Помню замечательно обаятельного Никиту, когда помогал ему снимать в Третьяковке телевизионный фильм, для которого потребовалось особое освещение и освобождение некоторых полотен от специальной защиты (хранители справедливо протестовали). Люблю “Ургу”, “Обломова”, “Пять вечеров”. Многое помню, особенно сочные поцелуи при встречах, будто мы и впрямь в купеческом мире Островского. Хорош, велик Никита, ничего не скажешь! А мы мелочны и злобны, пытаясь отнять у него какие-то должности, мигалку на авто, чаепития с первыми лицами государства, когда его гордое дворянство вдруг превращается в сервильное верноподданичество, от которого веет не Ильиным, а старой советской выучкой. Не отнимешь всего этого, да и не стоит. Все от нашей зависти, господа!
Главный жанр наших исторических штудий – сказка и утопия. Их хорошо читать на ночь, перед сном.
Мерный звук латинской речи, проза Пушкина, Шаламова. Писать так, чтобы ни одно слово не ощущалось лишним.
Опасно поддаться неземному. У гениального Блока, особенно раннего, чувствуется рыцарская немецкая упорядочность стиха. Он один из самых рассчитывающих русских поэтов. Здесь Блок близок к Пушкину, в котором тоже рационалистическое, французское воспитание одолевалось русской природой, но и преодоленное все же присутствовало в безукоризненной форме, отделке законченных сочинений.
Есенин с его обращением к женщине интонационно и по существу весь вышел из блоковских строчек: “Что же ты потупилась в смущенье? Погляди, как прежде, на меня”.
А. Кушнер приводит слова И. Бродского, будто в Англии “вдруг опять начала зарождаться, пусть пока еще слабая, мода на рифму”. Так ли это? Скорее – желаемое (Кушнером) принимается за действительное. В смысле – негоже поспешать верлибром за Европой…
В двадцатый век, где, как волна за волной, набегали друг на друга натурализм, импрессионизм, символизм, футуризм, социалистический реализм, сюрреализм, постмодернизм и т. д. и т. п., как это ни банально звучит, выжило и сохранилось по-настоящему лишь то искусство, которое одухотворено любовью к человеку. Это чувство не поддается авторской имитации. Оно или есть, или его нет. Вот нобелиат – Жозе Сарамаго – наделен им в полной мере. “Пыль нищеты, – пишет автор в романе “Поднявшиеся с земли”, – уже припудрила лица этих людей”, но от этого лица не становятся менее прекрасными”. Сарамаго пишет крестьянский эпос Португалии, беря маленькую бедную провинцию, и здесь разворачивается, по сути дела, вся вековая история человеческого рода. Такова энергия стиля писателя, близкая к поэтике итальянского неореализма. Мощный финал венчает книгу. Идут, поднявшись с земли, впервые выпрямившиеся персонажи повествования, все идут – живые и мертвые, – идут, как им кажется, навстречу свободе. “А впереди несется вприпрыжку пес Константе – разве можно обойтись без него в этот исполненный надеждой и решимостью день?”
Надежда, решимость, любовь – ничего больше, в сущности, человеку и не надо. Это вещи не абстрактные. Собака здесь хорошо и очень верно поставлена. (Запись 1998 года.)
Власть во всем мире терпеть не может т. н. гражданского общества. Разнится только степень неприятия. Министр иностранных дел Франции Ведрин заявил не так давно в ЮНЕСКО, что не видит толку в гражданском обществе, если в стране нормально действуют парламентские демократические процедуры. А если не действуют, тогда как? В России нет, по сути, ни того, ни другого, и поэтому политический снобизм французского министра вызвал мою скептическую реплику в адрес его выступления. Откуда же взяться вменяемым парламентариям, как не из сознательных граждан?
Фукуяма пишет об атмосфере недоверия в обществе, которое составляет огромный налог на экономическую деятельность. К России это относится на сто процентов.
Дух русской культуры испаряется вместе с идеей будущего. Все, что связано со словом, теряет не только многозначность, но и прямой однозначный смысл. Букварь жизни временно отменен.
Я не враг государственности, о которой так много пекутся присяжные патриоты. Но зададимся вопросом: какую государственность жаждет измученная Россия? Покамест наша государственность – это обруч, стягивающий народное безмолвие.
Не с коррупцией надо прежде всего бороться, а с человеческим разложением. С безверием, с равнодушием уставшего народа к своей судьбе. Перелом обязательно наступит, если люди выиграют хоть один судебный процесс у чиновных вельмож, обобравших страну. Но где взять судью, который недоступен звону злата? Они есть, эти судьи, среди наших детей, наших внуков. Так будем же бережно растить их совесть и достоинство в школе, в семье, в университетах, поливая святой водой ростки подлинной, а не оплаченной властью гражданственности, исподволь разрушая строящийся фундамент нового тоталитаризма.
Без паники, главное, без паники. Площадь Маяковского ничего не даст. Нужно по всей России планомерно рыть траншеи-артерии нового общества, сплоченного в тело будущей свободной России. Государство – это мы! Не в замятинском изводе, а в обновленной традиции русского социалистического мира, где частная собственность и национальная идея не противоречат друг другу, а, напротив, обнимают российский многонациональный мир в единое здоровое целое.
∙