(Кирилл Анкудинов)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2011
Валерия ПУСТОВАЯ
Валерия Пустовая родилась и живет в Москве. Кандидат филологических наук. Лауреат премии “Дебют” в номинации “Литературная критика и эссеистика” (2006), Новой Пушкинской премии (2008). Как критик дебютировала в 2003 году в интернет-журнале “Пролог”. Печатается с аналитическими статьями и рецензиями в литературных журналах, газете “НГ Ex libris”.
Огнепоклонник на льдине
Кирилл Анкудинов
Кого бы, кроме шуток, назвать современным Белинским, так это Кирилла Анкудинова. Но вот незадача – не тот размер. Не та репутация. Не тот темп. Не та площадка.
Размер, репутация, темп, площадка – такие доводы сегодня приводят в доказательство родства с Белинским. Публикуешь большие статьи, выступаешь степенно, пишешь не спеша, а главное, делаешь все это на страницах толстых литературных журналов (или, как их называли в старину, «журналов обычного русского типа»), – вот ты уже наследник великой тени.
Мало того, что из Белинского сделали пугало авторитарной критики, узурпирующей право определять движение искусства, так его еще самого узурпировали – сказал бы по этому поводу Анкудинов.
Вот издательство АСТ издает под брендом «Глуховский» серию «metro»; а литературный журнал присваивает, за давностью лет, бренд «Белинский» и выпускает критику в серии – «читать долго».
Тут подмена. Потому что если бы манера Белинского определялась только безразмерностью, достойный критик вошел бы в анекдот, а не в историю русской мысли. Статьи его сегодня и впрямь выглядят неохватно – но это дань его времени. Сама же критическая индивидуальность Белинского выразилась в чем-то другом. В чем именно – по выступлениям его признанных наследников и не определишь.
Кто у нас сегодня считается олицетворением толстожурнальной, «традиционной» критики? И. Роднянская и А. Латынина в «Новом мире», Н. Иванова в «Знамени», О. Лебедушкина в «Дружбе народов». Загвоздка в том, что эти люди пишут очень разную критику.
А также в том, что Кирилла Анкудинова никогда не назовут в их ряду.
В новых технических и социально-экономических условиях у толстожурнальной критики (читай: «критики обычного русского типа») два пути – исчезнуть или эволюционировать. Так вот если она эволюционирует, то не в Данилкина из «Афиши», а в Анкудинова из «Частного Корреспондента».
Начать с того, что в каждого традиционно мыслящего русского литератора вживлено желание быть больше, чем поэтом. И русская критика, попридушивая в руках синицу, ловит в небе журавля. Всему имманентному находится свое трансцендентное – то, что есть, само по себе не интересно и предварительно, как махина «Войны и мира», написанная в пролог роману о декабристах. Ведь и развитие русской литературы было для Белинского не самоценным – это был «прогресс» русского сознания, всей русской жизни, в слове обретавшей свою, неподражательную форму.
Критик Анкудинов очень любит всё «трансцендентное», хоть и употребляет словцо не всегда по делу (возможна ли, например, трансцендентная «грамотность»?). И настойчиво трансцендирует сам себя, заявляя, что он «сейчас тоже» (так и быть) «выступает как литературный критик», однако «по жизни» – «неисправимый культуролог».
(Слово-маркер: «неисправимый» – все равно что «неистовый», а это уже наполовину Виссарион.)
Социокультурным измерением литературы Анкудинов интересуется не ради научной прихоти, а во имя человеческого блага: это не новый интеллектуализм, а нормальное интеллигентство. Литература в его случае больше, чем литература, потому что она должна «слышать, видеть, различать, взращивать живое общество». Анкудинов теоретически понимает, что «литература может быть только ни для чего. Для литературы», но голосует за писателей – «докторов, прописывающих болящей России горькие лекарства».
Анкудинов работает с «реальностью», как Белинский – с «духом времени». «Как сложится видение Юрия Кузнецова в свете того, что Дмитрий Медведев призвал “развивать современный русский фольклор”?» – смело зарифмовать историю культуры и политинформацию мог только единомышленник критика, которому в дебютном обзоре заявить: «у нас нет литературы» – так же просто, как в статье о пушкинской Татьяне сказать: «у нас нет женщины».
Именно социокультурный подход помог Анкудинову в рецензии на «Цветочный крест» Колядиной – позволил критику заглянуть дальше улюлюкающих коллег. Предложив трактовать роман как религиозный, Анкудинов напал не на него, а на консервативные отношения церкви и общества: «на российском социокультурном табло – всё XIII век».
Социальность оказалась эффективной и в полемике с писателем Шишкиным. Вместо того чтобы обличать разочаровавший «Письмовник» с позиций традиционного реализма, Анкудинов противопоставляет ему традиционные ценности: «Болезнь и смерть матери? Многабуков. Угасание и смерть отца? Многабуков. Гибель любимой дочери? Многабуков. Шишкин берёт самые сокровенные, самые неизбывные человеческие ситуации и превращает их в литературу <…>, в наглый башмачкинский письмовник…».
Вот в чем сила Анкудинова – он нутром чувствует, что ни один нормальный человек не выберет вместо матери, отца и дочери – «многабуков». Он рассчитывает на читателя не как знатока (позиция автора толстых журналов) или покупателя (позиция газетчика и обозревателя в журнале о досуге), а как на человека.
Анкудинов адаптировал социальную традицию русской критики к требованиям интерактивной эпохи: он изучает жизнь не по литературе, а по тому, как ее воспринимает читатель. Пиар у него обращается в актуальную форму народности. Подобно коллегам из глянца и газет (и в отличие от большинства толстожурнальных критиков), Анкудинов знает цену читательскому отклику, востребованности, но озабочен ими не из коммерческих – идейных соображений.
Анкудинов жестко полемизирует с теми, кто игнорирует запросы потребителя, и готов многое простить тем, кто на нем зарабатывает. «Соединившись с рынком, массовая культура выработала эффективнейший механизм воздействия, который, кстати, не имеет ничего общего с пропагандой, весь основан на принципе свободы выбора», – объясним мы позицию Анкудинова словами его непризнанного единомышленника, покойного Александра Агеева. Анкудинов выступает на стороне «дурака», который в своих наивных ожиданиях от литературы («красоты, понятности и грамотности») косноязычно вторит «гласу Аполлона».
Анкудинов обихаживает и растит этого Аполлона в читателе, то предлагая ему народно-песенный вариант Ахмадуллиной, то простодушно заверяя, что «стихи должны быть “для радости”», то предлагая объявить вне закона «омерзительное слово “быдло”». И никогда не скажет «страна», «народ», «россияне», «Россия» – только «мы» («…всего, что пережили мы за девяностые и нулевые годы»; «…по нам, по обществу»).
Но где есть «мы», там вот-вот появятся «они». И уж о «них» Анкудинов пишет с той же деликатностью, какой исполнено знаменитое «Письмо к Гоголю» («проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма», «или Вы больны», – громокипели обманутые чувства Белинского).
О воинственной полемике Анкудинова с «иерархятиной» в лице признанных писателей и изданий могут быть два мнения (третий вариант, еще Пушкиным увековеченное «сам съешь», не рассматриваем за недостаточной концептуальностью). Или это игра в литературную традицию подполья, или – серьезная работа с актуальностью.
Для Анкудинова мир культуры четко поделен на «униженных и оскорбленных» и тех, «кто виноват». В биполярном мире культуры, стороны которой увязли в перманентной холодной войне, системе «иерархизма» («мейнстриму») противостоит подполье («подводные течения», «”плохая культура”»). Мудро выговаривая Абузярову за неоднозначный роман об исламских террористах: мол, только дурак станет из сентиментального чувства к фиалкам топтать розы, – сам критик валит не им возделанные кусты. Взвинченные похвалы Данилкина в адрес любимых Иванова и Иличевского звучат безмятежной песенкой в сравнении с обстрелами Анкудинова. В бизнесе это называется «черный» пиар, а в критике по-прежнему остается ведущим средством полемики: вали чужих, чтоб для своих расчистить место. (Агеев, тут уже оппонент Анкудинова, по этому поводу писал: человек советского воспитания обучен жить в системе «или – или» и не понимает, что есть еще многообразие сочетаний «и – и».) «Даже обыкновенного лирического темперамента у Радловой поболее, чем у подмороженной Ахматовой», «почему канонизирован нерепрессированный Андрей Платонов, но полузабыт Пильняк? Наверное, потому что сейчас Платонов льстит…», – высаживает критик фиалочки. Новый романтизм все время «репрессируют»[1], «делают литературное творчество невозможным для “простых людей”», «меня не слышат», и «бьют егеря сквозь новые флажки…» – спасибо, хоть воду не перекрыли. Но кто же эти враги простых людей и нового романтизма?
Тут нам придется резко переключить регистр. Потому что за священной войной Анкудинова против классики, публикуемых писателей, лауреатов премий, участников международных ярмарок и прочей «светской черни» стоит не только психологический казус подпольщика, но и большая культурная беда.
В начале своего проекта по популяризации актуальной русской литературы Белинский полемизировал с «греком» – мертвым миром классики, древним наследием, за блеском которого современники не видели пасмурной яви России. Подобно Белинскому, Анкудинов полемизирует с мертвой древностью русской классики и советского канона. Это оригинальная, редкая позиция, которая не прижилась ни в толстых журналах (предпочитают наследовать по прямой, сделав вид, что наше общество развивалось поступательно и непрерывно), ни в глянце (предпочитают жить с чистого листа, одним усилием воли наверстывая вековую оторванность от Европы). Анкудинов кровно связан с русской традицией, но видит, что актуальный мир ей не наследует, ни по прямой, ни вкривь. Он лично, сердечно чувствует то, что переживает все постсоветское общество – двоемирие, модернизацию с реставрацией, радикализм с ностальгией, свободу с оглядкой на давно не работающие директивы. Когда Белинский мягко укорял Достоевского за то, что его «Двойник» прочли одни знатоки, а большинство «обыкновенных читателей» прошли мимо, речь шла все-таки об одном и том же обществе. Когда Анкудинов наблюдает аналогичное разделение: «Развеселый литературный корпоратив сам по себе, а живая жизнь – сама по себе», – речь идет уже о национальном расколе.
«Живая жизнь» – никогда еще она так не мстила за себя культуре, не являла свою великую власть и высшую справедливость, как в эти годы перемен. «Живую жизнь» оседлывали цари и большевики, интеллигенты и партийцы, а она сапой прокралась – и цап всех адептов идеалов и социальных концепций, всех держателей дискурсов и хранителей древностей. Доверие Анкудинова к «массовому» вкусу – это доверие к человеку, живущему интересами жизни: меняющейся, каждодневной, внезапной, в отличие от застывшей, свершенной, огороженной культуры. Тут не жизнь противопоставлена культуре – а живая культура обличает «мертвую». Анкудинов, как бы ни хотелось оппонентам его подловить, не сторонник нового варварства, не радикал. Но он не видит другой точки совпадения, диалога, взаимного опознания литературы и общества, кроме «остроактуальных смыслов» или, как выражался Белинский, «общей потребности».
Со времени Белинского высокая литература так ушла вперед, что теперь Анкудинову приходится ее окликать, даже окрикивать. Белинский видел зарю русской классики – как проступало сквозь подражательный туман ясное национальное выражение, как приохочивался литературный язык к вещам и отношениям, существующим помимо слов, простым и правдивым. Анкудинов оглядывает горизонт в противоположном направлении и видит закат литературы Белинского. Ему не пришлось пропагандировать народность литературы: «если изображение жизни верно, то и народно», – ему бы для начала объяснить писателям, что такое «верно». Незнание жизни – одна из главных претензий критика к коллегам: современники пишут, будто снова подражают «греку». Анкудинов спорит с критиком Д. Баком, который «невесть когда в последний раз был на рок-концерте» и «Киркорова не любит» и потому, с точки зрения критика, не может иметь самостоятельного суждения о молодой поэзии; с А. Найманом, который рассказывает о травмах советского человека, игнорируя жертв современности; с Е. Чижовой, от прозы которой «не тянется ни одна ниточка к нашим дням»; с Д. Рубиной, заставившей своего героя бороться с пыльным испанским сундуком; с В. Распутиным и всеми литераторами «патриотического» лагеря, которые «десятилетиями не заглядывают в литжурналы и не ведают, какие стихи и повести пишет сосед за стеной; их единственный источник информации – болтливый телевизор».
«Остров или льдина?» – так, полемически, названа заметка Анкудинова о статье С. Чупринина «Остров. Литература в эпоху паралитературного бума». Высокая литература, как и вся высокая культура, привыкла думать, что в массовом обществе она, как на острове, – твердая опора посреди зыби. Анкудинов предлагает свой образ – «льдина, тающая на глазах».
Лед, метель, сахар – последовательность образов, отсылающая современного читателя к сорокинской России. Застывшие кристаллы вознеслись над огромным полем, мечутся в ветре модернизации, пронзают, подмораживая, плоть. Россия льда ложноклассическая и ложносоветская, скользкая и холодная, у нее нет будущего. Анкудинову ближе Россия огня – поэзия «для радости», свет памяти о майкопских знакомых, сильные, обжигающие эмоции – «в ярости», «разозлился», «взбесился». Ярясь и разгораясь, он дотапливает льдину высокой культуры, готовясь обрушиться вместе с ней в воды неизвестности. «Подводные течения, истоки и родники, какими бы грязными и непрезентабельными они ни казались», – всё лучше, чем этот кристаллический подмерзлый морок, прикидывающийся твердыней в волнах.
Анкудинов пишет о религиозной литературе, как Роднянская, верит в добро и зло, как Ермолин, предпочитает фэнтези «старую добрую научную фантастику», а в качестве «current music» прикрепляет к своей статье «замечательное стихотворение Георгия Шенгели, написанное в 1922 году». Он, против утвердившегося хорошего рекламного тона, всегда раскрывает финал рецензируемых произведений и считает писательство «святым ремеслом». Он ставит диагнозы русскому обществу: «На моих глазах вся Россия “засыпает”. Словно рыба, вытащенная из воды». По его признанию, он «каждодневно» задается «одним и тем же вопросом: как, по каким критериям следует оценивать современные стихи?» Я уж не говорю о том, что он регулярно посещает районную библиотеку, в то время как в крупнейших издательствах и на международных ярмарках интеллектуальной литературы только и делают, что обсуждают гибель бумажных носителей.
Довольно ль вам этого? Не ясно ли, что Кирилл Анкудинов – традиционный критик, человек «из прежних», нашедший, однако, способ говорить с новым обществом о том, что ему дорого? Один из самых популярных российских писателей Е. Гришковец писал в своем сетевом дневнике, что маниакально хочет быть «понятным». Вот и Анкудинов хочет быть не «понятым» (жертвенная позиция большинства традиционалистов), а «понятным» (хозяином положения). Неслучайно он однажды развернул целую историю с трактовкой пародии Александра Иванова и экскурсом в отношения демиурга и трикстера – и все это только для того, чтобы сказать о важности «плана выражения» и обличить К. Кокшеневу, которая в полемике с ним этим планом пренебрегла. Анкудинов пишет традиционную критику в новом интернет-формате: эмоциональную, основанную на мнении, в меру образную, лаконичную (например, сложнейший сюжет о конкуренции Интернета и литературы – тянущий на большую толстожурнальную дискуссию, ему и «ЧасКор» посвятил десятки материалов, – умещает в кратенькую заметку об истории влиянии медиа на общественные системы).
Однако у этого критика до сих пор репутация не нового Белинского, а старого Буренина (пародию которого он, кстати, цитирует в заметке про Ахматову с комментарием: «Гений Буренин! Гений и пророк!»). В «ЧасКоре» мы видим трагического Анкудинова, возвышающего голос, – в «Бельских просторах», где он регулярно обозревает литературные журналы, наблюдаем становление Анкудинова-пересмешника. Между прочим, таких пересмешников сейчас в критике прибыло, и вместе они составляют целую тенденцию, или тип, освященный бородатой тенью большого смехача Топорова. Пародийность и зубоскальство не новы для критики, но сегодня они вдохновляются не традицией, а блогами. Анкудинов в «Бельских просторах» – это «частный корреспондент» в кубе: к буренинской бабушке отправляются остатки аргументации, «интеллигентские цирлихи-манирлихи», взвешенные оценки. Тут он не заботится о «плане выражения» – шарашит пушкой по воробьям, воробьями по хлебным мякишам, была бы воля эмоциям и народу смешно.
Анкудинов называет эту позицию взглядом «человека со стороны». Именно так: сделавшие себя имя на эстрадных номерах и театрально драматичных полемиках Анкудинов, М. Бойко, В. Жарова, В. Ширяев (впрочем, последнего выгодно отличает умение изобретать собственный язык и новые пародийные жанры) позиционируют себя критиками над схваткой, жертвами до них установленного порядка. Со времени появления в литературе они, однако, сами становятся источниками порядка, узаконивая не только драйв и бескомпромиссность, но и хамство, бездоказательность и манипулирование свальными эмоциями публики типа «ату его» или «все в сад».
Но нет повода для пессимизма – если серьезную критику не погубит ее серьезность, то смех ее только закалит. Доказано Анкудиновым.
[1] Между прочим, его примерно с 2007 года пристально исследует и в толстом журнале, и в газете А. Ганиева, не чураясь ни «молодежной», ни «плохой» культуры, но Анкудинов игнорирует романтизм, не подписанный его именем.