(Александр Агеев. Конспект о кризисе)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2011
Близко к тексту
Михаил ЭДЕЛЬШТЕЙН
Михаил Эдельштейн родился в Костроме, живет в Москве. Окончил филологический факультет Ивановского государственного университета. Кандидат филологических наук. Печатается в журналах «Лехаим», «Эксперт», «Новый мир», «Знамя».
Литератор Агеев
АЛЕКСАНДР АГЕЕВ. КОНСПЕКТ О КРИЗИСЕ. М.:
АРТ ХАУС МЕДИА, 2011.
В 1990-е годы критика стремительно менялась, и Александр Агеев менялся вместе с ней. Новый, посмертный, сборник его статей представляет Агеева в динамике, и это очень правильно и важно. Дело в том, что в самом начале критического пути с ним произошло странное недоразумение, довольно долго сказывавшееся на его репутации – как цеховой, так и «внешней». Путаница эта была вызвана программной агеевской статьей «Конспект о кризисе», напечатанной в 1991 году в «Литературном обозрении» и вызвавшей довольно большой по тем временам – скандал не скандал, но, скажем так, спор. Несколько месяцев она обсуждалась на страницах «Литературки», и обсуждение вышло весьма бурным, хотя и «однонаправленным». В конце концов Агеев написал ответ своим критикам, но это возражение на возражения в газете так и не появилось (оно впервые публикуется в сборнике).
Теперь при взгляде на всю эту полемику кажется, что она была в значительной степени вызвана непониманием жанровой природы агеевского текста. «Конспект о кризисе» – по форме манифест, а по сути – либеральная утопия. Агеев формулировал именно что «в режиме манифеста», а потому сознательно игнорировал оттенки. Возражающая Агееву Ирина Роднянская совершенно права в своем недоуменном замечании: текст изобилует историческими примерами, но «нет, кажется, ни одного, у которого не была бы грубо обрублена “другая сторона”, который не был подан в профиль». Но такова природа программного выступления: оно и должно жертвовать тонкостью и оттеночностью ради предельного заострения формулировок. Да и сам Агеев совсем в другой статье, написанной много позже, иронизировал над теми коллегами, которые не умеют «ради красоты и стройности “концепции” выделять главное и отбрасывать второстепенное».
Непроговоренным в полемике, а следовательно, непрочитанным осталось главное: в «Конспекте о кризисе» Агеев нападает не на великую русскую литературу XIXвека как таковую, а на стремление судить о литературе принципиально иной эпохи по тем же, девятнадцативечным, законам.
То есть речь шла не о литературе, а о нашем к ней отношении. Давайте перестанем религиозно смотреть на литературу, видеть в писателе проповедника, учителя жизни, совесть нации и все такое прочее. Литература есть литература. Она неотделима от жизни, но ответы на свои вопросы человек находит в ней в частном порядке, а не в составе надындивидуальной общности. Вот мысль Агеева – и Брюсова в статье «О “речи рабской”, в защиту поэзии» 1910 года. Русские (да и не только русские) споры, как известно, ходят по кругу.
«Конспект о кризисе» надолго закрепил за Агеевым репутацию радикала, чуть ли не потрясателя основ, тогда как он, напротив того, по своему литературно-критическому амплуа был пограничником, охранителем культуры от энтропийных вторжений. Не левый либерал, как казалось его оппонентам в пору обсуждения «Конспекта», а скорее, либеральный консерватор. Не случайно, вспоминая в 2006-м старую статью Павла Басинского об Андрее Немзере «Человек с ружьем», Агеев размышлял: «По прошествии десятка лет думаешь – а может, что-то такое сущностное в этом определении было, и совсем не негативное. Когда вокруг ни закона, ни порядка, должен же кто-то (и как тут без “ружья”) встать и сказать, “что такое хорошо, а что такое плохо”».
Агеев в полной мере следовал мандельштамовской заповеди «Любите существование вещи больше самой вещи». Ему казался важным именно факт существования литературы как сложно организованного единства. Понятие «сложность» было, пожалуй, ключевым для него как для критика. И коллегам он прощал все частные разногласия за их выступления «в защиту сложности системы».
Не случайно он не возражал против сравнения критики с пиар-агентством, призванным раскручивать не отдельных писателей или произведения, а словесность в целом: «Отдельные элементы этой системы <…> могут быть достойны похвалы или порицания, но вся система должна подаваться как высокая и всем необходимая ценность». И в одном из выпусков своей интернетной колонки «Голод» писал примерно следующее: это между собой мы, критики, можем судить по «гамбургскому счету» и утверждать, что в современной литературе ничего интересного не происходит. А общаясь с читателем, должны рассказывать ему о Мамлееве, о Славниковой, о Зорине и так далее, рекомендовать ему их для чтения, помогать своими комментариями. Если помнить об этой установке, понятнее становятся некоторые агеевские высказывания, вроде следующего: «Самое интересное, что дефицит “длинных мыслей”, способных “держать” проблемную статью, обнаружился на фоне очередного взлета собственно литературы. Очень высокого уровня проза и поэзия вовсе не в дефиците». Написано это в 1999 году, и кто сегодня, по прошествии каких-то ничтожных с историко-литературной точки зрения двенадцати лет, возьмется вспомнить и перечислить те «очень высокого уровня» произведения?
Раньше такая позиция меня раздражала, мне казалось, что цель критики состоит исключительно в том, чтобы резать правду-матку. А теперь думаю: вдруг, говоря агеевскими словами, «что-то такое сущностное» в подобной позиции есть или, по крайней мере, было? Русская литература в начале 1990-х оказалась в совершенно непривычной для себя нише, получила в общественном сознании новый и не сказать чтобы слишком почетный (особенно на фоне предшествующей традиции) статус развлечения, формы проведения досуга, причем сильно уступающей по занимательности, допустим, кино или – чуть позже – компьютерным играм. «Найти сейчас в Москве или в Питере, не говоря уже о провинции, подписчика хотя бы одного “толстого” журнала – почти то же самое, что перетряхнуть стог сена в поисках иголки», – писал тогда Агеев. В этой ситуации внушать человеку, что от животного он отличается, среди прочего, и волей к серьезному чтению, было, пожалуй, не таким уж дурным занятием.
Агеев начинал с обзорно-проблемных толстожурнальных статей и долгое время именно по этому жанру, как по барометру, оценивал состояние критики в целом. «Литература живет и развивается, талантами земля русская не скудеет, однако читатель от литературы ушел, а критика занимается своими, далекими от нужд изящной словесности, делами», – писал он в 1994 году, тут же поясняя, чем именно заняты коллеги: «Рецензии и обзоры, полемические статьи и даже деловые отчеты о разного рода литературных мероприятиях <…> преисполнены то явным, то скрытым азартом соперничества с литературой. <…> Некоторые критики настолько талантливы, настолько увлечены пестованием собственного “стиля”, что иной раз хочется им сказать: “Аркадий, не говори красиво!”». И тут же список критиков-«стилистов» во главе с Вячеславом Курицыным.
Критика меж тем занималась делом очень важным – выработкой нового языка. Ведь вспомним ситуацию тех лет: основными критическими площадками становились газета и «неспециальный» «тонкий» журнал. Как писать о литературе в этих форматах, не знал, кажется, никто – ни авторы, ни редакторы. Даже направление движения – хотя бы в самых общих чертах – представить никто не мог. Поминаемый Агеевым «резвый Лямпорт», сравнительно недолго шумевший в «Независимой», был наиболее явным индикатором всеобщей растерянности: а вдруг его закомплексованное хамство – это и есть искомый новый стиль?
В этой ситуации поиск языка, адекватного новой реальности, был для критики проблемой гораздо более важной, чем производство «свежих идей», вопросом жизни и смерти – в прямом смысле. И, что характерно, будучи выработан, этот язык неожиданно оказался подходящим инструментом и для решения тех задач, которые ставил перед собой сам Агеев. Через пять лет после цитированной статьи «Выхожу один я на дорогу…» он уже с сочувственным любопытством вглядывался в опыт газетных рецензентов – Немзера и… того же Курицына, подробно разбирая их критические стратегии. А в 2000-м и вовсе поместил в «Новом литературном обозрении» апологию короткой рецензии как жанра, предлагая именно на рецензиях, а не на больших программных статьях строить университетский курс истории критики.
Агеев-практик был вполне равен Агееву-теоретику. Он тоже прошел путь от большой проблемной статьи к рецензии, а потом, страшно сказать, и вовсе к эссе. И, сказать еще страшнее, в его «Голоде», который кажется мне вершинным созданием Агеева, отчетливо ощутимо влияние Курицына – его стилевых поисков, его манеры, отталкиваясь от литературного факта, говорить, о чем угодно, хоть о количестве и сортах выпитого.
Как бы то ни было, Агеев 2000-х едва ли был таким критиком, какого описывает Немзер в предисловии к сборнику, – тоскующим по толстожурнальным статьям как по наиболее органичному для него формату высказывания и не пишущим их лишь потому, что а) «текучка» не оставляет времени, б) «журнальный воздух» изменился, и отнюдь не к лучшему. Мне-то как раз кажется, что смены Агеевым сред обитания – вспомним его книгу «Газета. Глянец. Интернет. Литератор в трех средах» (2001) – естественным образом вытекали из внутренней логики его пути.
Еще один момент. В случае с Агеевым, как и едва ли не с большинством критиков его поколения, дело осложнялось страстью к высказываниям по внелитературным поводам и, соответственно, желанием уйти в публицистику. «Эскейп» этот в полной мере удался только Александру Архангельскому, другие так и остались на литературном поле, с большей или меньшей периодичностью совершая вылазки в сопредельные зоны. Для Агеева такой вылазкой стало сотрудничество в «Профиле» – на мой взгляд, далеко не самой органичной для него «среде». Он все-таки оставался литературоцентричным человеком, ему всегда нужна была книга – хотя бы как повод, от которого можно оттолкнуться, чтобы начать рассуждать о чем-то совсем другом. Публикации в Сети – «Голод» – как раз и предоставили ему такую возможность высказываться без оглядки на «рамки жанра, стилистический “политес”» и внешние по отношению к авторской воле задачи. Именно о таком «неформатном формате» он мечтал, именно его имел в виду, когда говорил: «Честно сказать, меня всегда раздражали эти определения – “критик”, “публицист”, всегда казались каким-то внешним насилием надо мной. Если я вообще задумываюсь над тем, кто же я есть, так предпочитаю неопределенное слово “литератор”, то есть человек, пишущий тексты. Какая, в сущности, разница, что послужило поводом для текста – художественное произведение или некий факт жизни? В какие-то исторические периоды больше поводов дает литература, в какие-то – жизнь. Если мне самому есть, что сказать, то происхождение повода практически безразлично. Не то чтоб это было некое продуманное “кредо”, – просто я так живу и, видимо, буду жить».
Агеев стал «первым критиком своего поколения» и «одной из центральных фигур нашего задорного цеха» (А. Немзер) потому, что филологизм и журнализм соединялись в нем на редкость пропорционально, гарантируя и от легковесности, и от занудства, а вполне изощренный аналитический инструментарий не мешал темпераменту полемиста и азарту ниспровергателя репутаций.