Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2011
Александр Хургин родился в Москве, жил на Украине, теперь — в Германии. Автор девяти книг прозы, лауреат нескольких литературных премий. Его произведения переводились на немецкий, английский, французский, испанский и другие европейские языки. Рассказы публикуются в авторской редакции.
Александр ХУРГИН
Детско-взрослые рассказы
“Игрушки”
Эта девочка маленькая и задумчивая. Стоит вечно задумчиво в самых разных местах. У выпуклой витрины “Игрушек” девочка стоит каждый день. Благо, игрушечный магазин прямо в торце их дома. Раньше на его месте был молочный магазин. Потом хлебный, потом аптека, потом ничего не было, а потом рабочие выдрали из стены несколько плит и вставили витрину. Теперь, идя в школу или из школы, девочка останавливается здесь и стоит. И смотрит. Портфель оттягивает руку, плечо опускается, ладонь потеет, а она смотрит. Хотя в витрине выставлены не куклы и тому подобное добро, а конструктор. Большой автомобильный конструктор. Рамы, моторы, кузова, колеса. Все это можно собирать, разбирать и переставлять, меняя местами, как хочешь. И девочка хочет. Очень хочет. Несмотря на то, что она девочка. А не мальчик. И она останавливается у витрины и рассматривает этот конструктор. СтÓящий слишком больших бешеных денег. Таких бешеных денег у них с мамой нет. У них есть только обычные деньги. Деньги на все самое необходимое и важное. И мама скажет “кому нужен твой конструктор, его на хлеб не намажешь”. Так именно и скажет, если попросить ее конструктор купить. Даже если на день рождения. Который не скоро. День рождения всегда бывает не скоро, а скоро всего несколько дней в году. И потом опять не скоро.
– Смотришь?
Девочка оборачивается. Это Колька. Сосед.
– Смотрю.
Они стоят рядом и видят себя в витринном стекле. Потом Колька бьет своим портфелем по ее портфелю – сверху, около ручки. Портфель выскальзывает из потной ладошки и падает в пыль. А Колька с криком “у-у-у” бежит по дороге. Он расставил руки, как самолет. И летит, мотыляя портфелем.
Девочка наблюдает за Колькой, пока он не сворачивает за угол дома. Поднимает портфель. Рукой отирает его от пыли. Ладошка у девочки маленькая и влажная, а пыли много. Пыль размазывается и пристает к руке. Наконец, девочка уходит, оглядываясь на витрину. “Колька дурак, – думает она. – Колька – дурак”.
В подъезде девочка снимает с шеи ключ. И стоит. Пока глаза привыкают к темноте.
Дома никого нет. Мама на работе.
Девочка отпирает дверь. Снова вешает ключ на шею. Дверь изнутри захлопывается автоматически.
Обувь и портфель она оставляет в прихожей. Проходит в кухню. На плите стоит сковорода, накрытая крышкой. В сковороде пюре, котлета и маргарин. Для разогрева. Девочка поворачивает краник, чиркает спичкой и подносит ее к конфорке. Газ шипит и вспыхивает. Девочка смотрит на огонь. Она думает, что огонь – это красиво. И похоже на розу. Правда, не очень. Сковорода начинает постреливать, маргарин растекается лужей с разводами и вскипает. Девочка мнет ложкой пюре, смешивая его с маргарином. Ждет, пока нагреется. Переворачивает котлету. Еще ждет. Есть хочется уже невыносимо. Потому что в школе девочка не завтракает. Почти месяц. А деньги на булочку с молоком она складывает в пенал. И прячет его в надежное место. На самое дно портфеля, под учебники. Чтобы когда-нибудь в будущем купить конструктор.
Всё. Терпение кончается. Девочка гасит огонь, находит тряпку и обматывает сковороде ручку. Переносит еду на стол. Отрезает кусок хлеба. И берет вилку. “С улицы придя домой, первым делом руки мой”, – думает девочка. И поддевает картошку вилкой. Картошка местами согрелась, а местами нет. “Это ничего”, – думает девочка и ест. Чувство голода медленно притупляется, превращаясь в сытость.
Поев, девочка ставит сковороду в раковину, на гору грязной посуды, пускает воду и мылом моет ладошку. Потом подставляет под струю пальцы и следит, как с них стекает вода. Следит долго. И задумчиво. За водой, если вода течет, она может следить бесконечно. Но в дверь, как назло, звонят. Девочка вздрагивает. И подходит к двери:
– Кто?
– Я.
– Мама тебя впускать не разрешает, – говорит девочка.
– Я тебе дам, не разрешает, открывай.
Девочка проворачивает замок. Руки мокрые. Пальцы скользят.
На пороге стоит папа. И гадко дышит. Он проходит мимо девочки и садится на диван.
– Как дела? – говорит папа.
Девочка не отвечает.
– Обедаешь? – говорит папа и поводит носом.
Девочка молчит.
– Вся в мать, – говорит папа.
Девочка стоит перед ним и, что ответить, не знает.
Неожиданно ее выручает мама. Она приходит с работы раньше обычного.
– А, – говорит мама, – желанный гость.
Девочка уходит из комнаты, а мама в нее входит, и начинает не то ругаться, не то беседовать с папой.
“Может, он купит”, – думает девочка.
Возвращается в комнату и говорит:
– Па.
– Так что, не дашь? – говорит папа.
– Нет, – говорит мама.
– Па, – говорит девочка.
– Делай уроки, – говорит мама.
А девочка говорит:
– Не хочу.
– Я тебе дам, не хочу, – говорит папа.
– Уходи, – говорит мама.
– Ладно, – говорит папа.
– И не приходи.
– Ладно.
– Ты еще здесь? – говорит мама.
– Здесь, – говорит девочка.
– Делай уроки, – говорит папа. И уходит.
Мама запирает за ним дверь и говорит то же самое.
Девочка приносит из прихожей портфель. Садится за стол. Задумывается. Вынимает из портфеля тетрадку. Кладет на стол. И сидит над ней неподвижно. Она думает, что могла бы играть с конструктором очень аккуратно. Чтобы он сохранился, пока у нее родится дочка. И дочка тоже бы с ним играла. Еще она думает, почему у других детей полно бабушек и дедушек, а у нее их вообще нет. Или они есть, но где-то далеко, и конструктор у них не попросишь.
В дверь опять звонят. Девочка опять вздрагивает. Пауза, и она слышит голоса. Мамин и мужской. Они то говорят, то смеются, то молчат. Девочка прислушивается. Это Славик. Он приходит к маме почти каждый вечер. А сегодня пришел вот днем. Девочка называет его Сявой. И относится к нему равнодушно. То есть она никак к нему не относится. И он к ней тоже никак. Так что он уж точно конструктор не купит. Он вообще никогда ничего ей не покупает. Наверное, у него нет денег. Или он жадный. И все-таки девочка решает попробовать. Попытать счастья. Мало ли что. Она встает из-за стола и идет в комнату. Мама и Сява сидят на диване. Его костлявые пальцы теребят мамино колено. Девочка начинает издалека. Она говорит:
– Сява, у тебя деньги есть?
– Деньги? – говорит Сява и смеется. – Денег нет.
– Я так и думала, – говорит девочка.
Она возвращается за свой стол. И опять ничего не делает, только думает о конструкторе. Думает она о нем и в туалете. И когда ложится спать. И во сне. И утром. Все думает и думает, думает и думает, бесконечно.
В школу девочка опаздывает. Простояв у витрины дольше, чем было можно. И учительница на нее кричит. Учительницу девочка не любит. Потому что учительница кричит, когда девочка не может ответить на вопрос. А девочка не отвечает ей даже тогда, когда ответить может. Потому что она ее не любит.
– Садись уже, – говорит учительница. – И скажи матери, чтоб пришла.
Девочка садится и сидит за партой, думая о том, что мама ее снова побьет. Еще она смотрит в пустое окно. И в затылок Свиридова, который маячит перед нею весь день.
Когда уроки заканчиваются, девочка застегивает портфель, вытаскивает его из парты и уходит домой. Как всегда, она останавливается у витрины и расплывчато в ней отражается.
Конструктора в витрине нет. Исчез. Девочка закрывает глаза. Открывает. Конструктора нет. “Купили, – думает девочка. – Кому-то его купили”.
Она ставит портфель в пыль и молча плачет. Потом оглядывается вокруг, видит голубя, ковыляющего в пыли, видит камень, из пыли торчащий. Отпугивает голубя, выковыривает камень и бросает его в витрину. Витрина не разбивается.
– Ах ты дрянь, – говорит какая-то тетка. – Что ж ты делаешь.
Девочка плачет и смотрит на тетку. Тетка говорит всякие слова и приближается. Девочка пятится от нее и бежит. Бежит и плачет. Пыль выстреливает из-под сандалий. Пых, пых. Девочка бежит быстрей и быстрей. Но ужас все равно ее настигает: “Портфель, – думает она. – Я оставила там свой портфель”.
Елка-палка
Сосульки свисают с крыш. Смотреть на них зябко. И страшно. Вдруг упадут. Уж слишком они длинные. И толстые. И острые. Но Мишка все равно на них смотрит. Задирает голову и смотрит. Пока шапка не соскальзывает с головы в снег, за спину. Тогда он нагибается, поднимает шапку и нахлобучивает ее на макушку. И опять задирает голову. И опять всматривается в кончики сосулек. Надеясь заметить, как они увеличиваются, как растут. Заметить, конечно, ничего не удается, как не удается увидеть движение часовой стрелки. Но он все равно надеется. И всматривается. Всматривается до тех пор, пока в глазах не становится мутно. “Вот бы она упала”, – думает Мишка. И она падает. Самая большая, самая толстая, самая длинная сосулька, растущая от самой крыши, обрывается и падает мимо верхнего балкона вниз. Летит в палисадник. Задевает тую, сбивая с нее снег. И сначала врезается в наст своим острием, а потом сверху разламывается сама собой на части и дребезги. И разрушается.
– Как в кино, – говорит Мишка. – Ну точно, как в кино.
В каком кино он видел нечто похожее, Мишка не помнит. Может, он и не в кино это видел. А где-нибудь во сне. Потому что сны у Мишки тоже бывают, как кино. Только не цветное. Цветное кино Мишке во сне не крутят. 3
D крутят, ужастики крутят часто, а цветное никогда. Почему-то. И спросить, почему, не у кого. У мамы Мишка спрашивал, она сказала “не задавай дурацких вопросов”. И у папы он спрашивал, но папа вообще ему не ответил. Может, не слышал. Или не понял, о чем у него спрашивают. Или был занят чем-то своим и думал о своем, а не о Мишкином.
Папа и сейчас занят. Пока Мишка рассматривает сосульки, он очищает от снега машину, скребет скребком лобовое стекло и прикидывает, сможет ли выехать через снежный намет без помощи лопаты. Ехать папе никуда не хочется. И лопатой махать не хочется.
– Чего стоишь? – говорит он и дает Мишке щетку. – Помогай.
Мишка берет щетку и начинает заново чистить лобовое стекло. Снег падает, а он его сметает. Снег падает, а он сметает.
– Смахни и с боковых, – говорит папа. – И с заднего.
Мишка идет вокруг машины, скучно помахивая щеткой.
– Поехали уже, я не успеваю, – говорит он.
– Поехали… – говорит папа и вынимает из багажника лопату. – Поедешь тут.
В конце концов выезжают, скользя, на дорогу. Лопата позвякивает в багажнике.
– Резину надо менять, – говорит папа. И включает радио.
Радио играет и поет. Мишка молчит. Настроение у него испорченное. С самого утра. То есть с завтрака. Мама дала ему поесть, а он сказал: “Не буду я есть”. “Почему это ты не будешь?” – сказала мама. “Потому что это гадость”, – сказал Мишка. Мама расстроилась и закатила Мишке оплеуху. А Мишка сказал: “Сейчас позвоню в полицию, пусть она приедет и тебя застрелит. Номер я знаю”. Мама расстроилась еще больше. А папа сказал: “Ну хоть бы раз дали спокойно поесть”. Встал и вышел из-за стола. И Мишка тоже встал и вышел. А мама сидела еще какое-то время, а потом начала убирать посуду. И долго ее убирала. После чего они с папой разговаривали. И Мишка слышал только слово “ребенок”, которое повторялось. “Ребенок должен. Ребенку необходимо. Ребенка надо”…
– Я во двор, – сказал Мишка в закрытую дверь кухни, оделся и ушел. Смотреть на сосульки.
И смотрел, пока не вышел злой папа и не начал откапывать машину, сказав Мишке “сейчас поедем”.
– Куда поедем? – спросил Мишка.
– На кудыкину гору, – сказал папа.
Папа в последнее время всегда злой. Потому что его опять не приняли в оркестр. Или в группу. Мишка точно не знает, куда не приняли папу. Но знает, что не приняли. И он по вечерам ходит на работу, а целыми днями дудит в шкаф. Открывает его, направляет внутрь, в одежду, трубу и дудит, чтобы не раздражать соседей. Репетирует.
Где папа работает, Мишка тоже не знает. В школе учительница у них спрашивала, кем работают папы, и все по очереди рассказывали. А Мишка сказал “я не знаю”. Он мог, конечно, сказать, что папа дудит трубой в шкаф, но постеснялся.
Иногда папа ходит куда-то и показывает там, как хорошо он умеет дудеть на трубе, а его не принимают. Не смотрят даже на то, что о нем газета писала. Это когда он выступал в театре с Дэвидом. Дэвид играет на рояле и не говорит по-русски, а только по-английски и по-немецки. С Мишкой он говорил по-немецки. А папа играл с ним на трубе в театре. Но его и в театр не приняли. И папа сказал маме:
– Му…аки. – И сказал: – Голощекину я подходил, Темирканова устраивал, а этим холодноват.
– Успокойся, – сказала мама, – успокойся.
А папа сказал:
– Так и буду в этой твоей Германии сортиры мыть.
– Что такое му…аки? – сказал Мишка.
И на него накричали.
Музыка из радио папе не нравится. И он переключает его на другую станцию. Снова и снова переключает. Пока не возвращается к первой.
Они едут наобум по улицам. Машин на улицах нет. После Рождества всё погрузилось в отдых. В каникулы. Папа едет медленно, иногда притормаживает. И едет дальше. Наконец, он останавливается. И выходит. Мишка тоже выходит. Они смотрят на высокую елку, воткнутую в сугроб. Елка кажется живой. Немцы в этом году елки не бросают у баков, а втыкают в сугробы. Потому что сугробов в этом году навалом.
– Пойдет? – спрашивает папа.
– Да, – говорит Мишка.
– Высокая, – говорит папа, – елка-палка.
– А ты ехать не хотел, – говорит Мишка.
Папа вынимает дерево из снега и закидывает на крышу машины. И пристегивает к багажной раме резиновыми жгутами. Крест на крест. И еще несколько раз крест на крест.
– Вроде держится, – говорит он и садится за руль. Мишка садится рядом.
В машине он ездит, как взрослый. Без детского сиденья. Хотя ему только восемь лет. В кого он уродился такой длинный, неясно. Мама говорит, в ее двухметрового дедушку. Которого никто не видел, потому что его на войне убили.
У дома папа отстегивает елку и втаскивает ее по ступенькам в квартиру. Мама говорит:
– Хорошая. До старого Нового года простоит.
– Такая перед Рождеством тридцатку стоила, – говорит папа.
– А то и больше, – говорит мама.
– Куда ее?
– На балкон.
Мишка разочарован.
– А наряжать?
– Тридцать первого, – говорит мама. – Успеем.
Елку выносят на воздух. А к маме приходит клиент. Мишка и папа закрываются в комнате. Мама усаживает клиента в прихожей. И начинает стричь.
Мишкина мама стрижет клиентов дома, по-черному. Стрижет хорошо, а почему это называется “по-черному”, Мишке знать не положено. Клиенты после ее стрижки становятся моложе и красивее. Даже самые некрасивые и самые немолодые. И все ей советуют идти работать в салон. Но мама от их советов отмахивается, говоря, что диплом техноложки в салонах не котируется. Еще она говорит: “Клиенты обязаны быть мною довольны. Иначе сдадут”. И: “Я, – говорит, – как врач на больных, на клиентов не обижаюсь”. Хотя обижается. Клиенты, они же разные бывают. Есть, например, у нее один веселый дядька. На днях пришел, говорит: “Хотите потрясающий анекдот? Бывший дирижер рассказал. Проститутка, – говорит, – вышла замуж за трубача и через неделю опустилась до его уровня”. Мама и папа посмотрели друг на друга и отвернулись. И папа увел Мишку в комнату, наверно, думал, Мишка не знает, что такое проститутка. А мама спросила только: “Стричь, как обычно?”
– А почему у них елка раньше, чем у нас? – спрашивает Мишка в комнате.
– Потому что с елкой они свое Рождество празднуют.
– А мы?
– А мы Новый год.
– Почему?
– Так у русских принято.
– А мы русские?
Папа берет в руки свою трубу и смотрит в нее, как в зеркало, и в ней искажается.
– Ты русский на три четверти.
– На сколько?
– На три четверти. Смотри. Тебя родили мы с мамой.
– Вдвоем?
– Нет, родила тебя мама, я только помогал.
– Как помогал?
Папа начинает что-то мямлить, пытаясь доступно объяснить. Но Мишка говорит:
– Что ты меня запутываешь? Ты скажи, что именно ты делал?
Папа сказать не может. Или не хочет. Поэтому говорит:
– Так! Вернемся к нашим баранам. Русский ты на три четверти. Две четверти – мамины, одна – моя.
Мишка не очень понимает, что за четверти такие, папо-мамины. Но на всякий случай спрашивает:
– Это мало?
– Для чего?
– Чтобы быть целым русским.
– Да черт его знает, – смеется папа. – Вас, русских, не разберешь.
Мишка вспоминает, как они ездили летом в Россию и ходили на кладбище.
– А почему у бабушки с дедушкой елка стоит и летом тоже? – спрашивает он.
– Потому что она растет, – говорит папа. – Я ее там посадил. Еще до нашего отъезда.
– Зачем? – спрашивает Мишка.
– Не знаю, – говорит папа. – Обычай такой.
– Русский?
– Наверное, русский.
– Как цветы ломать?
– Цветы?
– Ну, помнишь, – говорит Мишка, – ты цветы сломал, перед тем, как на камень их положить. Сказал – русский обычай. Помнишь?
– Да, – говорит папа, – обычай.
И говорит:
– Помню. Конечно, помню.
Жара
Полдень пятницы. Пыль и жара. Старик в тулупе стоит, привалившись к забору. Забор клонится под его напором. Верка крутит на себе хулахуп. Который то и дело срывается с бедер и падает в сухую траву улицы. И бьет по щиколоткам. Верка морщится.
– Ой, б… – шепчет она тихонько, – ой.
Старик провожает хулахуп по ниспадающей взглядом и глубже погружается в тулуп.
– Тьфу ты ей Богу, – говорит он Верке. И забор не выдерживает. И валится.
Верка взвизгивает и, подхватив хулахуп, как штаны, отскакивает. Забор падает на улицу, старик падает на забор.
– Тьфу ты, – говорит старик.
Он поднимается на карачки, трет колено и бедро, постанывает, разгибается.
– Я не виновата, – говорит Верка. – Ты сам упал.
Старик ворчит “сам, сам” и ковыляет в дом. Забор остается лежать. Верка держит хулахуп руками на талии. Весь ее сарафан в пыльных поперечных кругах. Зад оттопырен. С кончика носа капает пот. “Не получается, – думает она. – Ничего у меня не получается”.
А старик всходит на крыльцо и плохо думает о сыне – зачем он снял эту дурацкую дачу. Теперь придется забор ремонтировать. Конечно, Верке нужен отдых – последний класс и так далее. И сыну, наверно, здесь лучше. Хотя бы прохладнее. Хотя бы по выходным. Все-таки речка, лес, воздух.
Говорят, что в городе сейчас совсем жить нельзя. А здесь жару перенести легче. Старик здесь и вовсе мерзнет. Руки, ноги, живот – все у него мерзнет. От острой нехватки жизненных сил. Вот, нашел в даче чей-то тулуп и носит. Наверно, хозяйский или забыли прошлые дачники. Соседка говорит: “Дед, я от одного твоего вида в обморок падаю. Вся в поту”. В обморок она падает. Коза драная, принцесса.
Еще прошлым летом старик не мерз. А этим уже мерзнет. Во всяком случае, здесь, на лоне деревенской природы. Правда, дома, в городе, он тоже мерз. Это от места жительства не зависит. Холод копится внутри, несмотря на жару снаружи. И вообще, несмотря ни на что. Он уже сказал сыну:
– Буду умирать, силы кончились.
А сын, конечно, стал на старика орать:
– А Верку, – говорит, – с кем оставить? Я работаю, жена работает. На тебя одна надежда.
“Ну какая может быть надежда на старика? – думает старик. – Смешно”.
Верка берет свой хулахуп и отходит в тень дерева, которое клен. И стоит в тени. Остывает.
– Привет, – подходит к ней местный мордоворот Федор. – Остываешь?
Верка “да, – говорит, – остываю”, а он говорит “жара”.
– Верка! – над забором всплывает голова соседки. – Не разговаривай с Федькой, педофил он. У него и справка есть об освобождении.
– У, сука, – говорит педофил Федька и оставляет Верку в покое, уходит.
“Надо в город подаваться, – думает он, – или в столицу нашей родины. Там простор. А тут не дадут мне житья”.
“Жалко, – думает Верка, – с виду хороший парень, на менеджера похож”. Она прислоняется к бугристому стволу дерева и смотрит сквозь листву на солнце закрытыми глазами. Под веками у нее становится нестерпимо светло. До рези. Верка сжимает веки плотнее, так, что щеки и лоб идут складками – и глазам в темноте этих складок делается приятно.
– Верка! – слышит она и глаза открывает.
Солнце жжет и слепит, пробивая лучами листву.
– Чего?
Верка отделяется от ствола. Идет сквозь пролом в заборе к дому. И опять слышит:
– Верка!
Она заглядывает в дверь.
– Чего?
– Скажи отцу, чтоб на похороны никого не звал – не именины, – говорит старик.
– На какие похороны? – говорит Верка.
– Ты скажи, и все.
– Сам скажи, – говорит Верка и выходит. Опять на улицу, под клен, в тень.
– Если никого не звать, – говорит старик сам себе, – никто не увидит меня в мертвом виде, и всем будет казаться, что я живой. Что просто меня нет. Что я на даче.
Он улыбается своей нехитрой мысли, которая греет ему душу. Но не тело. Поэтому на кровать он ложится, не снимая тулупа. Ложится и долго лежит там в дреме. Пытаясь согреться и переживая за Верку, которую здешние трактористы легко могут обидеть. Тем более что и сама она не против быть обиженной – кобыла.
Вечером приезжает из города сын. Видит поваленный забор. Тихо матерится. Старик все еще спит. Наверно, ему таки удалось согреться.
Верки нет. Хулахуп стоит, прислоненный к дереву, которое клен. А самой ее нигде не видно. Зато видно поблизости в сумерках соседкино ухо в профиль.
– Верку не видели? – спрашивает сын у соседки.
– Верку твою трактористы в клуб повели под руки. Или в стога.
Сын соседку терпеть не может и спасибо ей не говорит. Он думает, что не идти же ему в клуб, загонять Верку домой: “Скажет, что я ее позорю перед трактористами. Скажет, что она взрослая. Соплячка”. Про стога даже думать не хочется.
Он слоняется по дому, по двору, по улице. Съедает что-то из привезенных с собой продуктов. Остальное засовывает в холодильник. Опять слоняется по дому. Подходит к старику.
– Спишь?
Старик сначала ничего не отвечает, потом перекатывается со спины на бок и говорит:
– Сплю.
Перекатывается обратно и говорит:
– Почти уже вечным сном.
– Опять ты за свое, – злится сын, – надоел.
Наконец, приходит Верка. И приносит с собой в дом ароматы, которые и запахами-то назвать грех.
– Где была? – говорит отец.
– А мама не приехала? – говорит Верка.
– Нет.
– Опять в ночную?
– Хамишь, – говорит отец.
– В кино была, – говорит Верка.
– И как это кино называется?
– Не знаю. Оно без начала.
– Про что?
Верка думает.
– Про любовь, тебе неинтересно.
– Слышь, – старик смотрит в потолок. – На похороны не приглашай никого. Хочу отметить свой уход в семейном кругу родных и близких.
Сын и Верка прерывают разбирательство и смотрят на старика.
– Будет тебе в семейном кругу, – говорит сын. – И в теплой дружеской атмосфере полного взаимопонимания.
Один глаз у старика слезится.
– Обещаешь? – слеза скатывается в воротник тулупа.
– А несет от тебя чем? – сын продолжает процесс воспитания Верки.
Верка принюхивается к себе. Поводит носом.
– Чем, чем – ничем.
– Ты мне еще забеременей. На каникулах.
Отец хочет дать Верке подзатыльник, но промахивается.
– Кстати, кто забор завалил? Трактористы?
Верка отступает на безопасное расстояние.
– Какие трактористы. Это дед завалил.
– Придумай что-нибудь умнее.
– Не хочу. Это дед. Дед завалил.
Отец издали замахивается на Верку.
– Ну убей меня, – говорит старик, – за этот забор, – и снова впадает в сон.
Сын поворачивается к старику, хочет что-то сказать, но в результате только машет рукой. Мол, да черт с вами со всеми и с вашим забором в частности.
– Иди спать, – говорит он Верке. И она, чтоб не нарываться лишний раз, идет.
Но лечь не успевает, потому что появляется мама. Верка скачет от радости козлом.
– Привет, ты приехала?
– Привет, дай я тебя поцелую, – мама обнимает Верку. – А чем это от тебя несет?
– Трактористами от нее несет, – говорит отец, – трактористами.
– Ничем от меня не несет, – Верка недовольно высвобождается из объятий.
– Чего приехала? – говорит отец.
– Отдохнуть, – говорит мама, – побеседовать.
Верка уходит во вторую комнату и устраивается там на ночлег.
– Умойся, – говорит отец. – И зубы не забудь почистить.
Верка послушно идет к умывальнику и чистит зубы. Сплевывая зеленым.
– И о чем мы будем с тобой беседовать? – слышит она из комнаты.
– А что, совсем не о чем?
Верка с начищенными зубами возвращается из кухни.
И тут в очередной раз просыпается старик. Он сонно ворочает головой. К стене. Затем от стены. Видит сноху. И бурно, как может, ликует.
– Вот, семья в полном сборе, – говорит старик. – Можно умирать.
– Умирай! – орет сын. – Давай, умирай, быстро. А то все только пугают.
Старик сжимается, задерживает дыхание, жмурит глаза.
– Не умирается, – говорит он и протяжно выдыхает из себя воздух: – Может, завтра. Или ночью во сне. Хорошо бы во сне.
– Что это с ним? – говорит жена.
– Не видишь, умирать собрался, – орет муж. – В узком кругу семьи.
– Чего ты орешь? – говорит жена. – Не ори.
– Это я ору? – орет муж и выбегает из дому.
И хлопает дверью так, что она закрывается, открывается и опять закрывается. Смотрит по сторонам. Находит взглядом ржавый топор. Выдергивает его из пня. Подбегает к забору. И судорожно начинает ремонт.
В жаре и темноте ночи.
Под звездами.
При луне.
∙