Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2011
Виктор КОНДЫРЕВ
От Сталинграда до Пигаль
В этом году исполняется 100 лет со дня рождения известного писателя Виктора Платоновича Некрасова. Повестью “В окопах Сталинграда” он открыл новую страницу в литературе, посвященной Великой Отечественной войне. До нее существовала лишь так называемая “генеральская” проза, представлявшая эту страшную войну как перечень бравурных побед, обеспеченных слаженными действиями генералитета. Места для описания подвига тех, кто проливал кровь на полях сражений, кто ценой неимоверного напряжения сил буквально на своих плечах вынес страну к Победе, в таких сочинениях не находилось.
У Виктора Некрасова была странная судьба. Раннее детство он провел во Франции: в Лозанне и Париже. Там же он и окончил свой жизненный путь, оплеванный на родине критикой, исключенный из партии, с полным запретом на любые публикации. Жизнь Некрасова никогда не укладывалась в ровную колею – если фронт и война, то не где-нибудь, а в огненном аду Сталинграда, если первая книга – то на грани самоубийства… В разгар травли на молодого автора-фронтовика неожиданно обрушивается Сталинская премия, и как по мановению волшебной палочки декорации жизни меняются. Однако, даже обласканный властью, Некрасов так не сможет стать настоящим советским писателем – широкая ироничная натура с авантюрной жилкой толкает его на все более рискованные эскапады. Например, его книга очерков о путешествиях заграницу “По обе стороны океана” доводит Хрущева до такой ярости, что тот требует его исключения из рядов КПСС. Последней каплей становятся речь, которую Виктор Некрасов произнес в Бабьем Яре в 25-ю годовщину еврейского расстрела, и подпись под письмом в защиту киевского писателя Чорновила, репрессированного за “национализм”. После обыска, длившегося двое суток, и бесчисленных допросов в КГБ писатель вынужден покинуть страну.
Год столетнего юбилея Некрасова совпадает с еще одной датой – 70-летием начала Великой Отечественной войны. Совпадение кажется символичным. Отмечая этот горестный юбилей, отдавая долг памяти всем искалеченным и уничтоженным войной, нельзя не вспомнить о тех, кто донес и до современников, и до всех будущих поколений жесткую, но очень важную правду о ней. И первое место среди всех ее летописцев было бы справедливо отдать писателю Виктору Некрасову.
Мы печатаем отрывки из книги Виктора Кондырева, пасынка Виктора Некрасова, который в своих воспоминаниях ярко рассказывает о писателе в последний период его жизни. В электронной версии этот материал представлен согласно авторскому праву одной главой.
Полностью книга будет опубликована в издательстве “Астрель”.
Вместо предисловия
Парижские яблони имеют идиотскую привычку расцветать в конце февраля. А потом красота эта гибнет с мартовскими заморозками.
Стоял февраль, жара как в мае, вся паперть средневековой церковки Сен-Реми была покрыта осыпавшимся яблоневым цветом. Мы с Виктором Платоновичем вольготно расселись за столиком на тротуаре возле кафе “Все к лучшему”, напротив магазинчика женского белья “Сапёрлипопет”.
Позлословив о яблонях, степенно допили пиво и попросили бэби-виски. Разговор пошел о суете сует.
Недавно в газетах напечатали постановление Президиума Верховного Совета о лишении В.П. Некрасова советского гражданства “за деятельность, несовместимую с высоким званием гражданина СССР”. По тем временам, в самом начале восьмидесятых, новость была лестной: так поступали с диссидентами, с выдворенными писателями и просто хорошими людьми. Но ВП был слегка уязвлен: чего это вдруг, через столько лет после изгнания из Киева, его вдруг вспомнили, решили лягнуть, вроде как прикончить.
– Ты знаешь, Витька, как мы на фронте говорили?
– Знаю, знаю! – поспешно ответил я, опасаясь фронтовых воспоминаний. – Всё на свете, кроме шила и гвоздя?!
– Ну! – довольно хмыкнул ВП.
Это выражение было в большом ходу после войны, и я множество раз слышал его от Некрасова. Иногда оно вспоминалось между делом, но чаще произносилось со всем пылом писательской души…
Через пару недель после разговора о яблонях Некрасов позвал меня зайти. Благо все жили в одном доме, мама и он на седьмом, а мы на втором этаже.
– Свой герб рисую. Посмотришь, почти готов!
Вздыбившиеся грифон и лев с пламенными языками поддерживали с двух сторон геральдический щит с устремленной ввысь фигой – как бы романтическим отображением допотопного лозунга “Но пасаран!” Над щитом, в лучах стилизованной короны, и под ним, внутри виньетки-вымпела, был начертан славный девиз “Мы е…али все на свете, кроме шила и гвоздя!” Один из лучей короны целомудренно прикрывал в глаголе букву “б”.
Я одобрил, а польщенный автор посетовал, что нельзя присобачить назидательное продолжение этой лихой сентенции: “Шило острое, кривое, а гвоздя е…ать нельзя!” – слишком многословно, дескать, композиция нарушается.
Рамочка с гербом была установлена на видном месте в гостиной, как бы уведомляя о нешуточных замашках хозяина дома. Тонкие натуры заинтригованно поеживались…
Сейчас герб висит у меня в кабинете. Бывает, глянешь на него и испытываешь смутную веселость.
Но заветное выражение уже никто не произнесет, потеряло оно убедительность, устарело, прямо скажем. Всё на свете! Кому сейчас по плечу столь обширная программа!
Вот в устах Некрасова от этого изречения веяло вольнодумством и некоей реликтовой мужественностью. И напоминало оно то вопль вцепившегося в ванты флибустьера с абордажным топором, то истовое бормотание тамплиера-крестоносца у стен Иерусалима…
Приятно было слушать…
Булат Окуджава
Письмо с неоконченными стихами было написано на плохонькой, вроде оберточной, бумаге:
Мы стоим с тобой в обнимку возле Сены,
как статисты в глубине парижской сцены,
очень скромно, натурально, без прикрас…
Что-то вечное проходит мимо нас.
Расстаемся мы, где надо и не надо, –
на вокзалах и в окопах Сталинграда
на минутку и на веки, и не раз…
Что-то вечное проходит мимо нас.
“Остальное придумается потом, потому что стихи, суки, не пишутся. Обнимаю тебя. Всем мои поцелуи. Булат”.
Из полнокровной дивизии советских писателей хорошо если можно было набрать сотню-другую нелицемерных, сказал как-то Вика. Писали эти люди о чем угодно, но старались всеми силами не врать по-холуйски.
И Некрасов, и Окуджава были в их числе, искренние и проникновенные, совестливые и интеллигентные.
Когда я как-то сказал им с Булатом, что их творчество очень схоже, Вика чуточку смущенно воскликнул:
– Ты придворный льстец, пащенок! Он лучше! Я никогда не дотягивался, как Булат, до исторический романов!
Булат улыбался и пил вино.
Мне и вправду кажется, что некрасовская проза – очерки, зарисовки и рассказы – по плавности и изяществу напоминают стиль прозы и даже песен Окуджавы. Без напыщенности, без пыли в глаза, хотя, бывало, с нотками пафоса. Иногда чуть кокетничая. Оба они прекрасным языком, по-человечески рассказывали и об обыденном, и о необыкновенном, и даже о вещах невероятных.
Вика писал о людях, городах, странах. Вспоминал музеи, пляжи, архитектуру и выпивки. Булат поэтически описывал горести, радости, любовь, грусть, молодость… Оба писали о войне, о друзьях, о надеждах…
Оба счастливым образом почти не осквернились фуфлом социалистического реализма.
В день моего рождения 1981 года я зашел к Вике в кабинет и ударил челом. Просто необходимо умолить Булата на сегодняшний вечер! Он ведь в Париже, звонил уже не раз, все равно собирается прийти. Так пусть уж придет на праздник, вот ахнут-то все друзья-приятели!
Булат на удивление с охотой согласился, только его надо забрать из гостиницы.
Гостиничный номер поэта экзотически благоухал. Громадное блюдо с мощной пирамидой из заморских фруктов и марципанов занимало полкомнаты. Это был презент от мадам Мартини, владелицы всего ночного Парижа, в том числе и ресторана “Распутин”, скандально прославленного своими ценами. Булат решил довезти эту парижскую фруктовую феерию до своей московской провинции.
– Какая Москва! – возопил ВП. – Витька именинник, у него гости уже сидят, давай их поразим!
Булат поколебался и поглядел на меня, улыбавшегося просительно.
– Раз у Витьки гости, никуда не денешься! – заулыбался и Булат. – Забираем эти плоды Эдема!
Гитарой запастись мы сразу не додумались, поэтому Булат отдыхал от песен, беседуя с наиболее почтенной публикой – Натальей Михайловной Ниссен и Наташей Тенце.
– Вначале, когда был помоложе, – пошучивал Булат, – я очень хотел за границу, но меня не пускали. А потом уже я хотеть перестал, но меня заставляют ездить. И мы с Рихтером по сути единственные, кто зарабатывает для Союза валюту!
Пьяненькая компания долго не решалась притронуться к фруктам, но когда робость побороли, их размели в мгновение ока…
Несколько лет спустя поутру к нам зашел Виктор Платонович и достал из кармана куртки “Огонек”.
Эффектным жестом шлепнул журнал на стол:
– Любуйтесь! Нашего Булата пропечатали!
Обложку “Огонька” украшала четырехфигурная композиция из самых знаменитых поэтов Союза.
Цветной групповой портрет – Е. Евтушенко, Р. Рождественский, А. Вознесенский и, чуть с краю, Б. Окуджава. Идущие по заснеженной улице дачного поселка. Первые трое облачены в драгоценные импортные манто из выделанной овчины, а один из властителей дум увенчан, как рында, высоким убором из куньего, полагаю, меха. В их позах чувствовалось достоинство и проскальзывала озабоченность за судьбы Родины. Булат, в курточке и кепочке, пристроился рядом с этими великолепными щеголями.
– Вы посмотрите! – возбужденно тыкал нам фотографию ВП. – Гляньте на нашего Булатика, разве это советский поэт?! Просто замухрышка!
Еще поохал, с нежностью разглядывая Окуджаву. Тут же бросился к телефону и отчитал поэта: все люди как люди, а ты выглядишь водопроводчиком!
Булат смеялся, довольный звонком, и они долго прохаживались по московским знакомым и болтали о всякой писательской чепухе. Вика сиял, как всегда после разговора с Окуджавой…
Каждый раз, когда мы с Милой хотели что-нибудь купить Булату или его жене Оле на память о Париже, он говорил мне:
– Да что вы, Витя! Я же богатый человек! У меня море денег! Я все могу купить!
Оля была очень экономной в магазинах, берегла валюту, но от подарков Милы тоже всегда отказывалась.
Позже Некрасов открыл нам глаза на такую непреклонность.
Оказывается, Окуджава почему-то страшно стеснялся вагонного проводника: чтó тот подумает, увидев несколько чемоданов!
В 1977-м, по-моему, году в Париж приехала большая группа советских поэтов. Устроили поэтический вечер. Евгений Евтушенко, Константин Симонов, еще пяток поэтических светочей и светлячков. И Булат Окуджава.
Зал был забит. Много парижан, много русских эмигрантов и тьма работников советского посольства. Поэты сидели на сцене и выступали по очереди. Всем обильно хлопали, для некоторых даже вставали. После своего выступления Булат тут же спустился со сцены и начал пробираться к сидевшему в зале Некрасову. Все головы повернулись в его сторону.
На глазах всего зала Булат расцеловался с отщепенцем Виктором Некрасовым!
У поэтов на сцене были неподвижные лица плюшевых мишек, а посольский персонал суетливо зашушукался.
На следующее утро мне было велено привезти Булата к нам в гости. Раненько подъехав к гостинице на площади Республики, я застал его в вестибюле с кем-то болтающим. Булат громко меня поприветствовал, подозвал и представил своим собеседникам.
Чуть в отдалении стоял Евтушенко, задумчиво смотрел в сторону, может быть, действительно не видя нас с Булатом.
– Познакомься, это Женя Евтушенко! – подтащив меня к поэту, сказал Булат, чтоб сделать мне приятное.
– Мы знакомы, – почтительно сказал я, – вы, наверное, просто не помните…
– Ах да, конечно! – чуть встревожился Евтушенко. – Мы виделись у меня на даче, как же, помню…
Булат полуобнял меня, объявил всем, что мы торопимся, сделал ручкой советской делегации, и мы ушли.
– И что, Женя больше ничего не сказал? – удивился Некрасов моему рассказу. – Не спросил ни обо мне, ни о Галке? Странно… Хотя бы позвонил…
Дома, на улице Лабрюйер, мама решила извиниться перед Булатом за скудость стола, не было, мол, времени приготовить, ты, Булатик, уж не слишком ворчи.
– Стоп! Стоп! Стоп! – сказал Булат.
Все замолчали, и он, чуть наклонившись над столом, оглядел не слишком обильную снедь. Вот такой колбасы в Москве нет уже лет пять, говорил он, указывая пальцем на тарелки, этого сыра вообще никогда не было, а семгу у нас едят только миллионеры в фильмах.
– Так что ты, Галочка, не слишком рассыпайся в извинениях, стол прекрасный!
– А хлеб какой у нас, – вскричал ВП, – ты только попробуй! Багет называется, не оторвешься!..
Вечером Булат давал приватный концерт у Степана Татищева. Впервые в Париже!
Я обморочно всполошился: даже магнитофона нет, чтоб записать! К моим воплям Вика отнесся с острым сочувствием – абсолютное, воскликнул, безобразие! Помчались в “Галери Лафайет” и в складчину купили дорогущий магнитофон. Складчина была однобокая, так как ВП внес две трети цены. Роскошный аппарат даже привлек внимание барда, который на кухне у Степана изволил прослушать только что напетые им песни. Я потом магнитофон присвоил, воспользовавшись тем, что Вика деликатно не перечил…
Уже после смерти Виктора Платоновича Мила разговорилась в какой-то компании с Борисом Мессерером. Поинтересовалась заодно, как там семейство Окуджавы живет? Борис вежливо поблагодарил, спасибо, живут хорошо, не бедствуют, сын помогает.
– Как так?! Какое бедствование, ведь это Булат Окуджава! – ахнула Мила.
– Милочка, – вежливо втолковывал Мессерер, – у нас сейчас поэты денег не зарабатывают. Тем более такие талантливые, как Окуджава!
∙