Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 2, 2011
Лев Тимофеев
Олимпийские игры
2016 года
рассказ
На Рыжем клоуне одежда не по мерке велика, сидит неряшливо. Длинные, в складках брюки, гигантские ботинки, чулки с широкими красными поперечными полосами, как на матраце. Под брюками, у щиколотки, на ремешке огромные часы-будильник. На голове непропорционально большая кепка, под ней рыжая густая шевелюра. Она становится торчком, когда клоун снимает кепку.
Из газетного отчета о цирковом представлении
— Ах, Миня, Миня, зачем же ты, Миня, проснулся? Зима, за окном темно. Такой сон тебе снился, а ты взял и проснулся. Теплый, хороший сон. Листва, солнце, музыка, праздник, все нарядно одеты, и ты – восемнадцатилетний, здоровый, крепкий. Гимнаст. В приморском городе Керчь… А впрочем, восемнадцатилетний – это был не ты. Кто-то другой. Интересно, кто. Ай, да какая разница. Проснулся – надо вставать. – Андронов произносил этот монолог громко и после каждого предложения делал паузу, прислушивался: через открытую дверь из кухни его должна услышать жена: она и зимой встает в шесть и в это время обычно уже хлопочет у плиты, готовит завтрак, и по дому распространяется уютный запах кофе и хлеба, поджаренного в тостере. Произнося монолог громко, веселым голосом, Андронов давал понять, что проснулся в хорошем настроении. Жена услышит, войдет, включит свет и, улыбаясь, скажет: “С добрым утром, Минечка”… И вдруг он вспомнил, что сегодня жены нет. Вот и жареным хлебом не пахнет. Сон был такой яркий, такой реальный и настолько захватил сознание, что Андронов совершенно забыл: сегодня пятнадцатое, жена еще вчера уехала в Москву за пенсией. Значит, до завтрашнего утра он один и самому надо включать лампу на тумбочке, перебираться с кровати в кресло-каталку и вообще все делать самому…
Ничего страшного, он все умел делать сам. Светик просто избаловала его. Стоило ему, преодолевая боль, самому начать одеваться, или потянуться за “уткой”, или в чем-то еще проявить инициативу – она уже рядом: “Не понимаю, почему не позвать? Ты нарочно. Ведь вижу, что больно”, – и готова заплакать от обиды и жалости. Однако в середине каждого месяца она все-таки вынуждена была на день оставлять его одного – ездила в Москву за деньгами: две пенсии и деньги за их московскую “двушку”, которую они сдавали молодой супружеской паре, ну и разные там платежи. Обременять дочерей своими финансовыми делами – чтобы те получили деньги и привезли – родители стеснялись: у дочерей свои семьи, дети, работа, своих забот полон рот. Дочери предлагали, что все сделают, но Андронов настоял, чтобы раз в месяц Светик сама ездила в Москву: он считал, что ей даже и полезно время от времени сменить обстановку, “проветриться”. Но сразу оказалось: каждая поездка – трагедия: “Как ты здесь будешь?..” Прежде обязательно звонила три раза – утром, днем, вечером, – но, поскольку он, часто впадая в забытье, не слышал звонков, решили, что лучше ей совсем не звонить, чтобы лишний раз не думалось, что там с ним, почему не отвечает. В Москве она ночевала у старшей дочери в ее большой и богатой, по-европейски отделанной и обставленной квартире, но никогда не задерживалась ни часа лишнего: за день управлялась и на следующее утро, боясь упустить семичасовую электричку, выходила так рано, что потом еще ждала у закрытых дверей метро.
Они жили в небольшой деревне Селищи в полуторастах километрах от Москвы – три часа на электричке с Курского вокзала, еще полчаса автобусом и три километра пешком, – зимой иной раз успеешь продрогнуть до костей, если не договоришься заранее, чтобы соседи встретили на машине. Деревня, бывшая прежде отделением свиноводческого совхоза, в последние годы превратилась в дачный поселок – длинный свинарник из белого кирпича, стоявший несколько в стороне, теперь пустовал и постепенно разрушался, поля зарастали березовым подлеском, коренных жителей в деревне совсем не осталось, землю и дома скупили москвичи и люди из недалекого отсюда Владимира. Новые хозяева посносили ветхие избенки и понастроили современных особняков со всеми городскими удобствами. Летом здесь бывало полно народа, по улице на велосипедах и мотоциклах носились подростки-школьники, звенели детские голоса, за глухими заборами до поздней ночи гремела музыка. Только в самом конце августа дачники разъезжались, и, слава Богу, наступала благодатная тишина – до следующего июня. Зимовать оставались четыре или пять семей на весь поселок. В том числе и Андроновы, бывшие цирковые артисты – Михаил Евграфович и его жена Светлана, – она была моложе мужа на десять лет, всегда выглядела еще на десять лет моложе, и, хотя теперь была уже пенсионеркой, все продолжали звать ее Светик – и в глаза, и заочно. Двадцать лет назад, когда сюда еще не провели газ и цены были более-менее приемлемы, Андроновы купили у бывшего управляющего свинофермой его собственную вполне крепкую и просторную пятистенку со старым садом на двадцати сотках земли. Управляющий, прозорливо предвидя неизбежный крах совхозного хозяйства, заблаговременно уволился и переехал к детям во Владимир. Андроновы перестроили дом на свой вкус и по своим потребностям: прирубили еще три стены, построили большую террасу, обустроили мансарду. Сначала они ездили сюда только летом: дочери были школьницами, и Светик, оставившая работу, еще когда ждала первого ребенка, в каникулы вывозила детей “на природу” – для того и дом был куплен. Михаил же Евграфович в те годы и вовсе лишь изредка мог побыть с семьей в деревне – только когда оказывался в Москве между двумя гастрольными поездками. Но три года назад, когда здоровье начало быстро ухудшаться и Андронов уже не смог работать, а вскоре и вовсе оказался прикован к постели, они сдали московскую квартиру и стали жить в Селищах круглый год.
Летом Андронов проводил большую часть дня в саду: ежедневно сразу после завтрака Светик, одев мужа по погоде, выкатывала его в кресле-каталке, – по ступеням крыльца специально были проложены две широкие струганые доски, – и завозила в просторную беседку, им самим построенную лет десять назад для шашлычных трапез и самоварных чаепитий под огромной старой яблоней. В прежние годы яблоня эта в пору цветения превращалась в необъятное белое облако, но в последнее время совсем остарела и перестала цвести и плодоносить. Сосед Громов, профессиональный садовод и огородник и вообще крепкий хозяин, настоятельно рекомендовал спилить старую яблоню, а выпивши, настойчиво предлагал приступить к делу немедленно (яблоневая древесина была нужна ему для коптильни: на недалекой отсюда Клязьме у Громова всегда стояли сети). Андронов понимал, что сосед, должно быть, прав, но яблоню было жалко, и он все отшучивался и отговаривался…
В беседке, если не было сильных болей, Андронов открывал свою любимую, подаренную старшей дочерью “Тошибу”, заходил в Интернет и читал с экрана литературные новинки, или писал свои “Воспоминания Рыжего клоуна”, начатые уже во время болезни, или слушал музыку, или смотрел привезенные дочерьми фильмы. Если же боли усиливались, а иногда и вовсе становились нестерпимыми, он сидел с закрытыми глазами и читал наизусть стихи – сначала негромко, вполголоса, но, чем сильнее боли, тем громче. Ему казалось, что помогает. Особенно хорошо помогали седьмая глава “Онегина” и Бродский: “Нынче ветрено и волны с перехлестом…” И только если чувствовал, что от боли может потерять сознание, он нажимал кнопку специально проведенного звонка, и жена приходила и делала укол. Но тревожить ее он все-таки старался пореже: знал, что она со-страдает его боли, то есть страдает вместе с ним. Всегда выглядевшая много моложе своих лет, всегда стройная – Светик за последние два года сильно постарела, похудела, утратила былую женственность. Ах, если бы он мог хоть как-то оградить ее: хотя бы освободить от уколов… Впрочем, один ежедневный укол был, так сказать, плановым, обязательным: в середине дня – чтобы приступ боли не накатился за обедом. Обедать жена отвозила Андронова на террасу, и он в своем кресле оказывался во главе большого стола, за которым в летнее время бывало собиралась вся семья: две дочери с мужьями и трое внуков – все мальчики. Дочери не подарили ему ни одной внучки, хотя в каждую новую беременность обещали и теперь еще продолжали обещать… Все внуки – уже школьники, у всех оказались математические способности, все трое – похожие друг на друга очкарики, все трое учатся в разных классах одной и той же математической школы – эта похожесть очень веселила деда Андронова, что-то тут было родственное цирковой клоунаде. И не только дед веселился: сами родители юной математической команды склонны были с юмором воспринимать эту генетическую общность. Вообще и дочери, и их мужья были говорливы, остроумны, любили пошутить и сами всегда были готовы иронизировать над собой и смеяться чужим шуткам.
Кто-нибудь из дочерей всегда жил здесь летом с детьми, или даже обе дочери сразу, и, когда Светик уезжала, Андронов никогда не оставался один… Впрочем, и теперь, зимой, жена никогда не оставляла его совсем без присмотра: уезжая, она всегда просила ближнюю соседку, сорокалетнюю Аню Громову, хотя бы раз в день зайти к нему, проведать. Андронов не любил эти визиты, пытался протестовать: в его положении ему казалось неловко обращаться за помощью к чужому человеку. Соседку же Аню он всегда недолюбливал: была она женщина резкая, властная, все, что делала, делала громко – громко топала, восходя по ступеням крыльца, громко хлопала входной дверью, громко сморкалась, сняв шубу в прихожей, и, входя к Андронову, громко произносила всегда одну и ту же шутку: “Ну что, Евграфыч, все еще симулируешь?” Она работала тренером по легкой атлетике в районной спортшколе, привыкла к беспрекословному послушанию детского коллектива и к беспомощному Андронову по любому пустяку (например, по поводу разогретого ею супа) обращалась строго, назидательно, как к провинившемуся ребенку. Он, конечно, принимал ее помощь с благодарственной вежливостью и мягким юмором, но все-таки ее присутствие сильно стесняло его, обременяло, и сам он никогда ни о чем ее не просил – лишь бы поскорее ушла. Уходя, уже из прихожей, она кричала ему: “На следующей неделе чтобы был у меня на тренировке!” И снова громко хлопала дверью. “Жаль, что она не умеет сказать: “Бери свою постель и ходи”, – посмеиваясь, говорил он жене. – При таком напоре, может, толк был бы”. “Ничего, – строго, даже с несвойственной ей жесткостью отвечала Светлана (она никак не могла смириться с необходимостью оставлять его одного), – зато я знаю, что если ты свалишься со своей каталки, то не будешь сутки валяться на полу”. И хотя ничего такого с ним никогда не случалось, а случилось бы, он уж как-нибудь и сам справился бы, жене он не возражал: как ей спокойнее, так пусть и будет…
В последние дни Андронов чувствовал себя вполне сносно, особо сильных болей не было. По крайней мере можно было обходиться без уколов. “Может, на поправку пошло? Ведь может, а?” – вчера перед отъездом, готовя его ко сну, радовалась Светик; в этот раз она ехала на машине с кем-то из дальних соседей сразу до Москвы и могла не торопиться, без нее не уедут. Андронов полусидел в постели, намереваясь посмотреть вечерние новости. “Пожалуйста, Минечка, выздоравливай, а? Может, будут услышаны молитвы мои – и вот оно, чудо!” – Она широко перекрестилась и, как ребенка, погладила его по голове, по сильно поредевшим его рыжим, в молодости густым и упругим волосам, которые некогда давали ему возможность работать Рыжего клоуна даже и без парика. Прощаясь, он взял ее руку и поднес к губам. Он знал, что никакого чуда ждать уже не приходится, и догадывался, что отсутствие болей – не обязательно хорошо. Но он никогда не обсуждал с женой свое самочувствие: хватит с нее груза объективных свидетельств, чтобы добавлять еще субъективные жалобы… Она уж было ушла, но из прихожей, надевая пальто, вернулась, словно должна была сделать еще одно, дополнительное усилие, чтобы все-таки уйти совсем. “Обещай полежать завтра в постели, – сказала она, – хоть денек обойдись без каталки, без витража. Пожалуйста, обещай: мне будет спокойнее”. И он, прикрыв глаза, согласно кивнул…
Витражом они называли широкое и высокое – почти от пола до потолка окно, выходившее в сад. Когда-то при сооружении пристройки-гостиной предполагалось, что, когда придет старость, у этого необъятного окна хорошо будет сидеть именно зимой – читать или слушать музыку и смотреть на засыпанную снегом лужайку и на заснеженные деревья. Болезнь пришла раньше старости, и теперь Андронов проводил у этого окна почти весь световой день. Заниматься с компьютером не было уже ни желания, ни сил. Мемуары застряли где-то в самом начале и почему-то сделались совсем чужим, ненужным делом, – не хотелось ни писать, ни перечитывать написанное. Хотелось просто сидеть перед окном и смотреть, как к кормушке в саду слетаются воробьи и синицы, как они воюют между собой за право клевать насыпанные им хлебные крошки и пшено и как, отвоевав это право, торопливо клюют и вдруг срываются, улетают, но тут же возвращаются или на их место прилетают другие. Светик, тоже любившая посидеть у витража рядом с мужем, называла это зрелище “птички-шоу”…
Нет, сегодня он, конечно, не собирался проводить весь день в постели: надо жить, надо хоть как-то двигаться, надо хоть что-то видеть и слышать… Позавтракав тем, что Светик оставила ему в термосах на прикроватной тумбочке, Андронов не без труда, дважды останавливаясь и отдыхая, разместился, наконец, в подушках каталки и, нажимая на соответствующие рычажки и кнопки этой суперсовременной “самоходки” (друзья-циркачи скинулись и привезли каталку из Парижа как новогодний подарок – не забывают “папу Андрона”, “классика жанра”), выехал в гостиную к витражу. Он сразу увидел, что, даже если Светик вчера, уезжая, что-нибудь насыпала в кормушку, утреннее “птички-шоу” не состоится: за окном бушевала метель, и кроме серой рассветной мути ничего не было видно. Туалет, завтрак, процесс надевания вязаной куртки, перемещение с дивана, где была постелена его постель, в каталку, проезд из кабинета в гостиную – все это отняло так много сил, что он даже и рад был, что за окном метельная муть и что пока не надо никуда смотреть, а можно просто спокойно сидеть, закрыв глаза…
Сколько он так просидел, закрыв глаза и время от времени забываясь вязким, тягучим, болезненным сном, он не знал. Ничего не снилось. Вообще это состояние было больше похоже на повторяющийся обморок, на временный провал в небытие – и медленное мучительное возвращение. Иногда он открывал глаза, успевал осознать, что метель все продолжается, и снова засыпал… Очнулся же он оттого, что кто-то трогал его за плечо. Соседская девочка Зоя, четырнадцатилетняя дочь Ани Громовой. “Ой, дядя Евграфыч, а я уж испугалась, – сказала она, смешно выказывая свой испуг тем, что прикрыла рот ладонью. – Я вас трогаю, трогаю, а вы не просыпаетесь и не просыпаетесь”. “Сейчас сколько времени? Почему ты не в школе?” – спросил Андронов, он все еще плохо осознавал себя во времени и пространстве. “Два часа, уже автолавка приезжала. Я вам свежий батон купила. Маму на семинар во Владимир вызвали, и она велела мне уйти с уроков и идти к вам. Ой, да там остались неважные уроки – труд и две литры”. Это значило, что она, сбежав с уроков труда и литературы, торопясь к нему, в метель прошла три километра занесенной снегом полевой дорогой. Впрочем, если приезжала автолавка, дорогу, может быть, занесло не так уж и сильно – все зависит от направления ветра, – но так или иначе ледяной ветер в поле пронизывает насквозь, “Ну раз купила батон, давай греться чаем с вареньем”, – сказал он и, развернув кресло, направился в кухню.
Четырнадцатилетний подросток Зоя Громова была девочкой совершенно кукольной красоты: огромные зеленые глаза, русые волосы, заплетенные в косу, полные губки. Серый свитер с оленями облегал совсем уже не детскую грудь. И вообще была она по-спортивному стройна, быстра и уверенна в движениях. На кухне Андроновых, где вряд ли когда-нибудь хозяйничала прежде, она чувствовала себя как дома: зажгла газ, поставила чайник, в настенном шкафчике нашла заварку и варенье, в холодильнике – сыр и колбасу…
“Почему же литература – неважный предмет?” – спросил Андронов, когда, наконец, оба разместились за кухонным столиком и ароматный чай был разлит по чашкам. “Английский важнее, – сказала Зоя, уходя от ответа на прямой вопрос. – Английский язык – для меня самый важный предмет. С английского я бы ни за что не ушла”. Она говорила так уверенно, что Андронов только пожал плечами: было ясно, что с этим ребенком лучше не спорить: если ты с ней не согласишься, она скорее изменит мнение о тебе, чем о предмете спора. “Мама говорит, что вы весь свет объехали, – сказала она. – А в Рио-де-Жанейро были?” Андронов засмеялся: “Весь свет – это, конечно, слишком. Но вот в этом самом Рио-де-Жанейро я как раз однажды побывал”. “А что вы там делали?” “Смешил людей, зарабатывал деньги”. “Смешил людей? – она удивилась. – А меня можете рассмешить?” Он состроил гримасу и сделал в ее сторону “козу”: “У-у-у!”. Она сдержанно, как бы из вежливости засмеялась. Помолчала. “И за это в Рио-де-Жанейро вам платили деньги?” Андронов улыбнулся: “Нет, там платили за другое. А что тебе в Рио-де-Жанейро?” “Там в 2016 году будут Олимпийские игры, и я обязательно буду участвовать”.
Ну конечно! Андронов знал, что Зоя – спортсменка. Летом из беседки, осенью из окна он иногда видел, как она в ярком тренировочном костюме пробегает по улице – готовится к соревнованиям. За обеденным столом у Андроновых кто-то из дочерей однажды говорил с уважением, что соседская девочка в своей возрастной группе не то первая в области, не то вообще даже лучшая по стране в своем спортивном обществе. “Очень упорная, – подтвердила Светик. – Вся в мать”. И все похвалили Аню Громову, которая и сама была некогда талантливой спортсменкой и с годами стала хорошим тренером… Теперь, сидя на кухне за чаем с будущей олимпийской чемпионкой, Андронов подумал, что такой вот ранней целеустремленности совершенно не было у его собственных дочерей: неглупые, милые девочки, очень женственные, очень добрые, пооканчивали свои институты, живут с любимыми и любящими мужьями, понарожали детей… И что, больше ничего не надо?..
“Итак, ты, Зоя Громова, стоишь на высшей ступеньке пьедестала почета, весь стадион тебе аплодирует, звучит гимн России”, – и Андронов сам беззвучно поаплодировал. Ему определенно нравилась эта девочка. “Ну, гимн не обязательно российский”, – легко и весело сказала Зоя. “Как это? Какой же?” “Я, наверное, после школы уеду тренироваться за границу. Лучшие в мире средневики в Англии. Там и тренера лучшие. – Она произнесла не “тренеры”, а именно “тренера”, как произносят профессиональные спортсмены. – Мама говорит, что на международную арену надо выходить из заграницы. Тут затрут. Тут только своих выпускают и поддерживают. А знаете, какой приз на Кубке мира? (Андронов пожал плечами.) Золотой слиток, стоит, наверное, миллион долларов. А уж если я окажусь за границей, может, я там и замуж выйду за иностранца”. “За англичанина?” – спросил Андронов. “Или за новозеландца, – сказала Зоя. – В Новой Зеландии тоже очень сильные средневики. Не считая, конечно, разных темнокожих из Африки. Но они меня не интересуют”. Девочка говорила так горячо и доверительно, что Андронов почувствовал себя вовлеченным в эти планы, по крайней мере обязанным участвовать в обсуждении. “Тренироваться за границей, наверное, дорого”, – сказал он. “Мы знаем, – сказала она, как бы давая понять, что все эти намерения и надежды – проект всей семьи. – Мы заработаем: Жорик собирается выкупить свинарник и организовать свиноферму. Сейчас очень поддерживают отечественного производителя (Андронов чуть не поперхнулся чаем: она так и сказала совершенно серьезно: “поддерживают отечественного производителя”). Жорик пригласил Матвеича – вдвоем будут дело поднимать”. Жориком она, как и все в деревне, называла своего отца Георгия Громова; Матвеичем звали того заведующего фермой, у которого Андронов когда-то купил дом и который давным-давно жил во Владимире.
Кухонные часы сыграли фразу из “Yellow submarine” и пробили три раза. Зоя была в восторге: “Ой-ой-ой, какие клёвые часы! Это из Битлов, да? У меня в телефоне есть. Вы их не из Рио-де-Жанейро привезли? Ой, что это я!” И еще прежде, чем Андронов успел что-либо ответить, она вдруг вскочила из-за стола и бросилась собирать и мыть посуду. “Уже три, а в четыре у нас в школе Клуб кинопутешественников. Ведущий из Владимира приезжает, такие фильмы привозит! Последний был, как туземцы едят пауков, – бр-р-р! Я никогда не пропускаю”. Это значило, что сейчас, выйдя от Андронова, она пробежит заснеженной полевой дорогой три километра – смотреть, как едят пауков или еще что-нибудь, – и потом вечером, если мать на своей “шестерке” не вернется из Владимира, – в темноте пробежит три километра обратно. Может, она и впрямь станет олимпийской чемпионкой…
Оставшись один, он снова подъехал к витражу. Метели давно не было, снегопад прекратился, хотя денек продолжал быть сереньким. Девочка Зоя по его просьбе, уходя, насыпала птицам в кормушку пшена и мелко нарезанных хлебных кусочков. Мгновенно слетелась огромная стая воробьев, и в кормушке возник сплошной серо-коричневый ком трепещущих хвостов и крыльев. Синиц было меньше, и они, благородно выжидая, сидели несколько в сторонке на ветвях яблони, но некоторые не выдерживали и бросались в воробьиную кучу-малу – выхватить свой кусочек хлеба и улететь с ним подальше, чтобы никто не отнял. Пиршество продолжалось не дольше пяти-семи минут – и кормушка была опустошена. Опустошена, но не опустела: в ней еще упорно работали три или четыре пичуги – что-то выклевывали из щелей, из углов. Однако и вся остальная стая не улетела прочь, а расселась на черных ветвях большой старой яблони. На фоне только-только начинающего темнеть неба десятки темных комочков на голых ветвях заставляли думать о каком-то волшебном дереве, таинственно плодоносящем среди зимы.
Андронов смотрел на птиц, на заснеженную лужайку перед домом, на молодые яблони, посаженные десять лет назад, на дом соседа через дорогу, заколоченный на зиму, на лес, темнеющий вдали за рекой… и вдруг почувствовал, что совершенно счастлив. Без всякой причины. Счастлив только потому, что перед его глазами в уходящем свете серого зимнего дня – эта лужайка, деревья, дом, лес, пичуги на ветвях. Оказывается, сегодня, сейчас ничего другого для счастья и не нужно. Счастлив, потому что живет. Счастлив, потому что жил…
Он вдруг вспомнил, как был счастлив той ночью в Рио-де-Жанейро, когда они со Светиком после спектакля убежали из гостиницы, где под неусыпным надзором сопровождавшего их гебешника жила вся труппа советского цирка. По ночному городу они отправились искать церковь Святой Люсии: возле этой церкви должен был быть святой источник, вода которого помогает при бесплодии, – так им в случайном разговоре сказала на ломаном русском рябая горничная в гостинице – внучка русских эмигрантов первой волны, которая купила у них оптом полсотни деревянных матрешек, провезенных в реквизите, – чтобы хоть какие-то наличные деньги были… Андроновы уже три года жили вместе, вместе работали – из гимнастки-студентки циркового училища Андронов сделал замечательную Белую клоунессу, и их парная клоунада “Светик и Андрон” стала сенсацией в советском цирковом сообществе, их стали возить за границу, их оригинальные антре и остроумные репризы подхватывались другими клоунами. И хотя были они совершенно счастливы – и особенно счастливы своим сладчайшим медовым супружеством, Светик все же тревожилась, что нет детей. Поэтому и решились, никому не сказавшись, уйти на несколько часов – омыться в источнике… Отойдя от гостиницы и повернув за угол, они взяли такси и показали шоферу адрес, накарябанный русской горничной на разорванной сигаретной пачке. Шофер – маленький чернявый человечек с иудейской кипой на голове – всю дорогу непрестанно болтал и смеялся. На ходу оборачиваясь, он обращался к Андронову, полагая, что тот понимает по-португальски, и Андронов тоже смеялся и всякий раз согласно кивал головой: “Sim”, – и все трое весело смеялись, а шофер снова и снова рассказывал что-то, видимо, очень смешное и время от времени обращался к пассажирам, и Анронов каждый раз с таким видом говорил: “Sim”, что Светик смеялась до слез… Только минут через сорок доехали до места – церковь оказалась на пустынной улице, где то на окраине и даже чуть на возвышенности – так что город был перед ними внизу. И здесь, как только они расплатились и отпустили такси – еще оглядеться не успели, – вдруг всюду погас свет… Это невозможно вообразить: в огромном современном мегаполисе, в этих каменных джунглях, прокаленных дневным солнцем (днем было сорок в тени), пропитанных запахом тропических цветов и вонью мочи и невывезенных помоек, всюду вырубилось электричество! В один миг все погасло – фонари, окна, витрины, реклама – все! На город – сверху им было видно, что на весь город – легла всеобъемлющая, всеподавляющая апокалиптическая тьма, которую, казалось, лишь усугубляет хаотично мечущийся внизу по улицам мелкий свет автомобильных фар. (Как позже выяснилось, произошла авария на электростанции где-то у границы с Парагваем – время от времени в Рио такое случается.) Развеселившись по дороге, Андроновы и неожиданно навалившуюся тьму встретили смехом: ничего себе ночку выбрали! Где тут в кромешной темноте искать какой-то еще источник? “Я знаю, что люди делают возле Святой Люсии, когда оказываются в полной темноте, – сказал Андронов, опускаясь на землю, на мягкую траву прицерковного сквера и за руку увлекая жену за собой. – Иди ко мне. Это будет надежнее всех святых источников”. И действительно, тогда-то они и зачали своего первенца – Людмилу. И свет во всем городе вспыхнул как раз в ослепительный миг зачатия – и если бы из церкви тут же грянул хорал, они бы не удивились. Но ничего не грянуло, церковь была закрыта, и они, поймав машину, вернулись в гостиницу. “У клоунов – все не как у людей, – смеялся потом Андронов. – Особенно у Рыжих”. (Господи, а как они снова смеялись – до слез, когда выяснилось, что болтливый иудей под одобрительное “Sim” вообще завез их неизвестно куда: церковь Святой Люсии с фонтаном находилась в самом центре города, в пятнадцати минутах ходьбы от гостиницы…)
В сумерках, не зажигая свет и не двигаясь, Андронов все еще продолжал сидеть у витража. За окном вдруг повалил снег – крупными хлопьями, густой, какой бывает только в марте, предвесенний, – и сразу стемнело. Андронов закрыл глаза. Ощущение, что никогда в жизни он не был счастлив так, как сегодня, не оставляло его. Он решил, что не станет перебираться на диван, так и поспит до утра в своем удобном кресле, в мягких подушках. Светик простит его. Уже засыпая, он вдруг подумал: если ребенок, которого теперь ждет младшая дочь Мария, будет не математиком, а спортсменом (или спортсменкой, – может, наконец, будет девочка?), то в Олимпиаде какого года он (или она) сможет принять участие? Эти соображения его развеселили, он попытался найти ответ, но мысли путались, и он уснул прежде, чем сумел высчитать. И уже никогда больше не проснулся…
Через три месяца, в конце мая, к Светлане Андроновой пришел сосед Громов и принес бензопилу. Он уверял, что покойный Андронов хотел спилить старую яблоню и что теперь надо выполнить волю покойного. Светик вздохнула, но согласилась. Когда же подошли к дереву, то увидели, что его ветви усеяны бело-розовыми бутонами. Через неделю в воздухе висело плотное белое облако цветущей старой яблони и в нем гудели, работали сотни пчел.
∙