Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 2011
Ольга Балла – журналист, книжный обозреватель, эссеист. Родилась и живет в Москве. Окончила исторический факультет Московского педагогического университета. Заведующая отделом философии и культурологии журнала “Знание – сила”.
Ольга БАЛЛА
Ожог чистым бытием
По моему разумению, Мартынов – религиозный мыслитель, и вследствие того – метафизик и антрополог. Что касается музыки, то она у него, подозреваю, – инструмент антропологической рефлексии, волею судеб наиболее им освоенный.
То, что книги Мартынова не вызвали широкого обсуждения, неудивительно. Во-первых, люди в массе, в том числе так называемая культурная публика, вообще не очень расположены к культурологической рефлексии: как-то исторически сложилось так, что это немногих занимает. Публика, даже культурная, занята в основном решением своих конкретных задач. Что коллеги-музыканты либо раздражаются на Мартынова, либо его игнорируют – тоже понятно: людям свойственно не слышать того, чего слышать не хочется. Мартынов ведь говорит вещи весьма жесткие и неудобные, в ответ на которые едва ли не автоматически запускаются «защитные механизмы» разного порядка: и культурные, и психологические.
К тому же Мартынов не адресуется к музыкантам специально. Он говорит о таких проблемах, которые изнутри одной только музыки могут быть и не видны. В качестве партнеров по диалогу здесь представимы скорее философы, историки – в той мере, в какой речь идет об истории культуры, – и так называемые культурологи, принципиальная нестрогость мышления которых здесь ничему не будет противоречить, поскольку и сам Владимир Иванович мыслит весьма образно.
Но независимо от того, насколько строго это доказано, я считаю достойной внимания мысль Мартынова о том, что мы сейчас – внутри большого культурного перехода, более того – очень крупной антропологической трансформации, последствия которой сейчас вряд ли можем предвидеть во всем их масштабе. Я это, если угодно, кожей чувствую.
Совершенно согласна с тем, что нынешняя культура в целом утратила «вертикальное» (культурообразующее!) измерение, восприимчивость к трансцендентному. Я – человек этой, устало-секулярной культуры, поэтому не могу не ощущать этого и на собственном опыте, вплоть до повседневного. Вслед за Мартыновым предполагаю: чтобы увидеть что-то настоящее, надо смотреть «сквозь» культуру, научиться воспринимать несловесное.
(Хотя мне вспоминаются единичные явления, которые «иллюстрируют» как раз противоположное: явления поэтического слова, чувствующего полноту бытия. Это два современных поэта, на мой взгляд, самые сильные и значительные: Ольга Седакова и Сергей Круглов. Но, повторюсь, они единичны. О «типичности» тут и речи нет.)
«Гипотетическая культура будущего» в концепции Мартынова сопоставима с тем, что в начале прошлого века называли «Новым Средневековьем».
Вот вам из Николая Бердяева, как много совпадает: «Старый мир, который рушится и к которому не должно быть возврата, и есть мир новой истории с его рационалистическим просвещением, с его индивидуализмом и гуманизмом. <…> Призыв к новому средневековью в нашу эпоху и есть призыв к революции духа, к новому сознанию. Гуманизм новой истории изжит и во всех сферах культуры и общественной жизни переходит в свою противоположность, приводит к отрицанию образа человека»; «Индивидуализм способствовал процессам уравнения, стирающим всякие различия индивидуальностей. <…> Но личность человека может быть вкоренена лишь в универсуме, лишь в космосе, лишь там находит она онтологическую почву и оттуда получает свое высшее содержание. <…> Индивидуализм же отрывает личность от бытийственной почвы и отдает ее на растерзание воле ветров. Индивидуализм изжил в новой истории все свои возможности, в нем нет уже никакой энергии, он не может уже патетически переживаться. Конец духа индивидуализма есть конец новой истории»; «Человек становится лицом к лицу перед тайной жизни, перед Богом, он погружается в универсалистическую, космическую атмосферу. Индивидуализм заковал человека в самом себе и в формах, которыми отделил себя человек от других людей и от мира. Эти оковы падают, эти формы низвергаются. Человек выходит к общности…»
Культура, по Мартынову – верному продолжателю этой линии, – движется в сторону преодоления (ограничивающего) личностного начала, перерастания индивидуализма. И, может быть, большей чуткости к трансцендентным основам жизни. Вполне возможно, для артикуляции отношений человека с этими основами будут в новом культурном состоянии развиты какие-то другие средства – сегодня нам неизвестные, и среди них не будет привычной нам музыки. («Невозможность» ее, кстати, Мартынов, по его словам, показывает собственной композиторской практикой, в частности, и в провалившейся опере «VitaNova». Он как-то говорил: «Глуп тот, кто станет писать сонату для фортепиано или симфонию. Но если он начнет писать для того, чтобы доказать, что ее невозможно написать, – совсем другое дело. <…> Чтобы слушатель почувствовал невозможность произведения, взорвать концепт изнутри» (из интервью газете «Завтра»). Не будет там также и привычной нам литературы.
Вероятно, Мартынов находит, что ближе всего к этим предполагаемым средствам могут оказаться новейшие формы искусства, которыми он не только активно интересуется, но (по крайней мере чем-то из этого) и сам занимается: инсталляции, мультимедийные проекты – объединяющие ту же музыку с другими искусствами, например, с фотографией; любительское видео, клубная диджейская музыка…
Впрочем, он обмолвился и о том, что, может быть, музыка – только по-новому понятая и уж точно не академическая – ближе прочих искусств к этому предполагаемому состоянию: «Может быть, в музыке эта новизна прощупывается лучше всего. Эта новизна сквозит в каких-то даже явно неоднозначных и сомнительных течениях – хаус, эйсид, кислотные вещи. Но эти течения являются симптомами нового, они бьют в иное» (из того же интервью).
Предполагается, что произойдет на новом витке возвращение к архаике – к некоторым существенным тенденциям, которые были свойственны архаике, но потом забылись. Мартынов однажды сказал об архаическом орнаменте, что его линии «не изображают явления и предметы мира – они являют тот порядок, благодаря которому предметы и явления есть то, что они есть» (из интервью порталу «OpenSpace.ru»). Видимо, тем же должны заняться искусства в новом культурном состоянии: перестать «выражать» и «отражать» поверхность мира и начать являть собой порядок бытия.
На самом деле проблема, о которой говорит Мартынов, – это не «конец музыки» или «литературы» как таковых, но утрата «живых смыслообразующих пространств», дефицит их в культуре. Музыка (во всяком случае, авторская), предполагает он, таким пространством – проводником к метафизическому, к основам жизни – быть перестала. Это – проблема утраты (общекультурной) восприимчивости к этим основам. И музыка в ее «композиторской» форме, и прочие искусства в их авторских видах перестали открывать новое, выводить человека к неожиданным горизонтам, стали рутиной. Оборотная сторона нынешней погони за новизной – та, что человек, даже если он занимается искусством, тем более, если нет, стал «первооткрывателем без открытий», «туристом».
Та же проблема и со словом, которое перестало быть носителем путеводного смысла – поэтому и приходится, чтобы обрести смысл, пройти через (отражающее видимый мир) Слово-зеркало, подобно Алисе, «разучиться говорить и научиться молчать», как сказано в книге Мартынова «Время Алисы». Пройти к неизреченному, невидимому и неожиданному.
Симптомы, подтверждающие скептическое отношение Мартынова к современному состоянию литературы, пожалуй, найти можно: при всем нынешнем литературном обилии и многообразии что-то не заметно ни фигур масштаба, скажем, Данте или Гете, ни, что важнее, настоящей потребности в такой фигуре. Последняя амбициозная попытка создания «авторского» эпоса, предпринятая Эзрой Паундом в ХХ веке, потерпела великолепную неудачу. Не заметно даже более «скромных» по масштабу явлений вроде, например, того, чем был в русской литературе позапрошлого века Лев Толстой: писателей – духовных авторитетов (как сказал в интервью «Известиям» наш герой, за употребление слова «духовность» стоило бы бить палкой по голове – и я его понимаю), писателей – учителей жизни. Ничего, кроме более-менее плоского морализаторства и публицистики, из попыток «учить жизни» и быть «духовным авторитетом» сегодня уже почему-то никак не выходит.
Мартынов органично встраивается в ряд своих предшественников, «гробовщиков» современной культуры. Ведь, как совершенно справедливо говорил наш герой – да и не он один, вспомним хотя бы Шпенглера, – процесс умирания «старой» культуры – процесс медленный. То, о чем говорили, с одной стороны, тот же Шпенглер, с другой – скажем, Бердяев и Флоренский, что тогда только начиналось – оно теперь продолжается, и я не уверена, что хоть сколько-нибудь близко к своему завершению.
Из художественных произведений в связи с Мартыновым вспоминается прежде всего, само собой, «Черный квадрат»: точка, поставленная некогда Малевичем на фигуративной, миметической живописи. Мартынов и сам упоминал его в качестве одного из «рубежных» произведений искусства ХХ века, наряду с «4’33» Джона Кейджа и «Фонтаном» Марселя Дюшана, – подчеркивая, что в каждом случае то был отнюдь не эпатаж, как часто думают, но «явление подлинного как такового» – дословесного, допредметного и уж подавно предшествующего всем концепциям и толкованиям. Ожог чистым бытием, от которого человек обычно отгораживается разного рода фильтрами, в том числе словом.
Конечно, вспоминается и – Мартыновым тоже не раз называвшийся – Пауль Клее, который пробивался через образы, через их рудименты – «к глубинной праоснове, к праобразному»; Хлебников и его собратья-будетляне.
Из более близкого по времени нельзя не вспомнить московских концептуалистов, которых сам Мартынов очень ценит и к кругу которых, насколько я понимаю, он в некотором смысле принадлежал. А я бы еще вспомнила поэзию Геннадия Айги – работавшего с молчанием как с полноценным материалом. В одном из его программных текстов последних лет – «Поэзия-как-молчание» – сказано: «Слушание – вместо говорения. Даже – важнее видения, какого угодно (даже – в воображении)», «Молчание — как “Место Бога” (место наивысшей Творческой Силы)» («Дружба народов», 1996, №3).
Скорее всего, я сейчас скажу что-то очень субъективное, но мне вспоминается еще один русский автор, живущий сейчас во Франции и, кажется, даже переставший писать вообще, – Андрей Лебедев. В частности, его «Ангелология», которая, кажется, у нас сколько-нибудь заметным тиражом и не издавалась. Вот в нем есть та самая крайне важная чуткость, о которой я уже говорила: к дословесному и допредметному, к тайным тяготениям бытия, к его творящим и охраняющим силам.
Что касается философов, то на поверхности, конечно, лежит Ролан Барт с его «смертью автора» – о нем тоже напоминает нам сам Мартынов. Невозможно не вспомнить и Фуко, согласно которому человеку предстоит изгладиться, подобно лицу, нарисованному на прибрежном песке.
Уже упоминался Шпенглер – которого тоже можно отнести к явлениям отчасти художественным. Мартыновский подход к предмету своей рефлексии, та, в частности, мысль, согласно которой срок жизни культурных явлений ограничен (а если они продолжают воспроизводиться и после конца этого срока – это уже «культурная рутина» – сравним это с «цивилизацией» у Шпенглера), – несомненно имеет «шпенглеровский» корень: видение культурных явлений по аналогии с живыми организмами, их индивидуальной жизнью и их эволюцией – онто- и филогенезом. Например, у Мартынова: «Становление профессии (композиторской. – О.Б.) происходило лет сто пятьдесят. Это как выход рыб на сушу: амфибии не сразу превратились в млекопитающих»(из интервью «Известиям»).
Категоричностью своих обобщающих утверждений и незаметным проскакиванием логических ступеней при их формулировке Мартынов тоже очень родствен отцу культурологии.
А вот что его отличает, притом принципиально, от Шпенглера, так это вера и метафизическая забота об основах бытия.
В этом смысле я ставлю его в один ряд с теми, кто в начале прошлого столетия – как, например, Бердяев – говорил о наступающем «Новом Средневековье».
Прогнозы будущего надо рассматривать как слепки с настояшего. На пустом месте они не появляются никогда – никакие, включая самые фантастические. Поэтому и разговор о конце литературы, прежней литературы и прежних отношений со словом сейчас может быть очень плодотворен, если к этому серьезно отнестись: в самом деле перепродумать отношения со словом. Но что-то я не вижу, чтобы это всерьез делал кто-нибудь, кроме Мартынова.
Что может нас в связи с этим ждать? Дерзну быть оптимистичной: расширение возможностей слова, поставленного перед таким вызовом. Даже если смотреть с очень «словоцентричной» позиции (а моя позиция именно такая), несловесное вообще нужно уже затем, чтобы слово устыдилось своей недостаточности, уязвилось ею – и принялось расти.