Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2011
Евгений Абдуллаев — поэт, прозаик, переводчик. Автор книг стихов и прозы. Родился и живет в Ташкенте. Окончил философский факультет Ташкентского государственного университета. Лауреат премий журнала «Октябрь» (2004, 2006), «Русской премии» (2005), поощрительной премии «Триумф» (2006), премии журнала «Вопросы литературы» (2009), премии «Anthologia» (2010).
ПУБЛИЦИСТИКА И ОЧЕРКИ
Объезд
Евгений АБДУЛЛАЕВ
Страна Ташкения, или Летняя прогулка вдоль канала
Э.Ш., М.К., Б.Г.
Залезайте в автобус. В салоне пахнет дешевым китайским освежителем, на лобовом стекле болтается амулет с кузмунчоком – водитель защищает себя от сглаза. Садитесь на любые места, они все горячие, хотя прискотчено объявление, что работает кондиционер, но вы уже привыкли: объявления здесь – просто часть общего орнамента, буквенное украшение бытия. То есть кондиционер в автобусе когда-то был, в память о нем и остался лист на трех языках, один из которых опознается как русский, а два остальных – как местные диалекты английского. Вы садитесь на горячее сиденье, лоб щекочет что-то теплое – то ли воскресший кондиционер, то ли то самое дыхание веков, которое вас призывают почувствовать, но почувствовать его трудно, обычный современный город с кучей блескучего новодела. Автобус трогается, экскурсовод приветствует вас в древнем и вечно молодом, звезде востока, столице дружбы и тепла (“и жары”, – выкрикивает кто-то, но никто не смеется).
Если бы я не родился и не жил в Ташкенте, я бы начал этот очерк именно так.
Плюхнулся бы с вами в виртуальный автобус, поморщился от дешевого освежителя, щелкнул пальцем по амулету под недовольный взгляд водителя и аплодисменты злых духов. Откинулся бы мокрой спиной на сиденье, прижался носом к теплому стеклу. Иногда задирал бы руку – на ней уже болтается местная плетенка из бисера – и задавал идиотские вопросы.
Но я здесь родился.
Впрочем, родиться в Ташкенте в то время означало “родиться нигде”. Или “везде”. В Свердловске, Баку, Актюбинске, Урюпинске. Обычный роддом, белые халаты, обычные разговоры через окно. Ну, разве что чуть дольше ломали голову над именем для будущего обычного гражданина: семья межнациональная, каждый легонько тянул одеяло в свою национальную сторону. В итоге сошлись на нейтрально-русском “Евгений” – ходкое среди интеллигенции было имя, с пушкинским привкусом и вольномыслием в рамках школьной программы. С таким именем можно было родиться тоже везде: в Свердловске, Баку… “Место рождения – СССР”, это было важнее. Это уже диагноз, группа крови, тринадцатый знак зодиака. А родиться в 1971 году с именем “Евгений” в Ташкенте – это не значило почти ничего. Не налагало в отношения места рождения никаких обязательств. Многие рождались в том же году в том же месте, их называли такими же пустыми и красивыми именами. Их увозили в раннем детстве, или сами они потом уезжали и возвращались через много лет осторожными туристами с запасом желудочных таблеток, дабы призрак поноса не омрачал вкушение арбузов и дынь. Иногда я вижу себя среди них, в горячей футболке и с плетенкой на запястье.
Но – общий срок моего пребывания в этом городе уже перевалил за тридцать. А это почти достаточно, чтобы перестать себя чувствовать туристом. Чтобы обрасти ракушечником привычек. Людьми, языком. Младенческим пухом, школьной стрижкой под тупыми ножницами в Доме быта на Каракамыше, патлами старшеклассника, бородкой, бородой, первой сединой. Чтобы обрасти длинной тенью, которая ползет за тобой в июльские вечера по асфальту, то загибаясь на стены и деревья, то окунаясь в арыки. Обрастая сентиментальной привязанностью к некоторым местам в этом городе.
По ним, если хотите, и проведу, перемежая обычный полу-экскурсионный треп с небольшими забежками в литературу, кулинарию и геополитику.
Небольшой эпиграф к прогулке. Взят из записок казачьего офицера Александра Хорошихина, 1860-е годы.
“Наружного вида город Ташкент не имеет… Все тонет в садах. Они окружают Ташкент со всех сторон лентою в несколько верст шириною… Проехав сады, вы въезжаете в улицы. Оне узки и кривы. Летом оне покрыты пылью, а осенью, зимою и весною невылазной грязью. По обеим сторонам улиц тянутся желтыя глиняныя стены, местами низкия, местами высокия, иногда с признаками окон или дверей, оказавшихся лишними и заложенными кусками земли вместе с глиной; но нигде не встретите вы окна, похожего на наши; разве иногда наверху высокой, неуклюжей сакли какое-нибудь неправильное отверстие залеплено пропитанной салом бумагой и заменяет окно в какой-нибудь мастерской… Мосты и мостики, не всегда соответствующие своему назначению, т.е. с пробелами в настилке, заставляют над собою задумываться. По оврагам, которых в городе множество, стучат толчеи и шумят мельницы, часто среди весьма живописной местности”.
Город начинается с воды.
Особенно здесь, под этим солнцем. Есть вода – есть жизнь, деревья, базары, трамваи. Нет воды – песок и пыль, пыль и песок да долгое извлекание янтаковой колючки из загрубевшей ступни.
Ташкент начинается с реки Чирчик.
Из нее пьют воду все ташкентские каналы. В древности, когда город брали в осаду, неприятель перекрывал каналы, город раскрывал сухой от жажды рот, а следом и городские ворота.
Если двигаться от воспетого Рубиной в “Камере наезжает” “узбекфильмовского дома” (ничего достопримечательного, кроме прежних обитателей, естественно) и идти на звук воды, то упираешься в канал Бурджар. Над каналом мостик, от него заруливаем налево вниз, к воде. Она изумрудная, в дождливые дни – кофе с молоком. Вода полиэтиленовым горбом переваливает небольшую плотинку; осенью канал мелеет и по кромке можно гулять, дыша горьким запахом тины.
По левому берегу Бурджара тянется асфальтированная дорожка, по ней и идем. Из воды торчат чинары. На противоположном берегу – глиняные стены, плоские крыши – остаток огромной махалли (местного квартала). Весной, пока не выгорела до серого блеска трава, обитатели глиняных стен приходят на левый берег с баранами и козами – верный признак, что волки, в честь которых назван канал (бури по-узбекски “волк”), отсюда исчезли. Летом исчезают и козы, зато приходится постоянно обходить машины – полуголые водители купают свои “матизы” и “нексии”, из машин поет про любовь российская и узбекская эстрада, энтузиасты лезут в воду, гикают, шуршат в прозрачных кустиках, переодеваясь.
Место для города было удобным: во-первых, вода, во-вторых, тоже вода. Ну и “географическое положение”. Дороги: на восток – Ферганская долина, на юго-запад – Самарканд с Бухарой, на север – кыпчакская степь, бисер караванных троп. Что способствовало торговле и резвостям местного, в крылатых сапогах-ичигах, Меркурия.
В Самарканде правили, в Бухаре молились, в Ташкенте торговали.
Сложно сказать, когда Ташкент стал считаться городом.
Грань между превращением села или крепости в город, а города – в мегаполисную кляксу так же неуловима, как между детством, зрелостью и одышливой старостью. Первые поселения то сливались, то снова распадались и рассыпались, оставляя будущему лишь кучки глины да стопки археологических отчетов.
Первые названия города были коротки, словно никто не верил, что город здесь надолго.
Чач. Шаш.
Не то аббревиатура, не то палиндром, написанный ленивым поэтом. Чача с шашлыком.
Наконец – Ташкент.
“Камень” (таш) и “город” (кент). Каменный город. Ничего каменного в городке не было: стены глиняные, дома глиняные, все глиняное. Видно, просочился в тюркское название прежнее иранское “шаш”, шелест воды, шевеление пыли. Сегодняшний Ташкент – именно каменный: бетонный, кирпичный, шлакоблочный. Последняя глиняная застройка исчезает под урчанье бульдозеров. Правда, и камень все больше прячут под практичный и дешевый – и не слишком долговечный – пластик. На месте Ташкента вырастает Пластикент.
Есть одна гипотеза относительно того, с какого момента Ташкент стал городом.
Город – это место, где есть хотя бы один более-менее известный поэт.
В селах поэты – даже древние – долго не проживают: приедут подышать, поковырять пальцем землю и снова в город. И если в каком-то населенном пункте добровольно и длительно проживает поэт, можно спокойно утверждать, что это – город. Если десять-двадцать поэтов – дружащих между собой, отбивающих друг у друга жен и любовниц, – то город это довольно благоустроенный, с фонтаном и библиотекой. Если число известных поэтов добирается до сотни, причем друг другом они почти не интересуются (некогда), жен-любовниц почти не отбивают (некогда), а стихи пишут преимущественно в городском транспорте (некогда, некогда…), то это уже мегалополис, урбанистическая воронка, “москва”.
Первый известный поэт жил в Ташкенте (тогда еще – Шаше) в десятом веке.
Звали его Абу Мухаммад ал-Хасан ибн Матран ал-Матрани.
Судя по его нисбе – ал-Матрани, происходил он из местных христиан-несториан; “матранами” они называли своих митрополитов.
Заблестела седина на моей голове, прошло цветенье.
Утренний блеск седины – там, где летали ночные вороны юности.
Белеет утро, черные птицы покинули гнезда.
“Известный поэт из Шаша, – читаем о нем в трактате “Редкая жемчужина времени”, – доблесть его и бесподобный в нем. В Шаше и в других городах Мавераннахра не было такого, как он”.
Правда, великих поэтов – таких, которым ставят памятники для букетовозложения, – в Ташкенте не водилось. Великие тусовались при дворах великих правителей. Рудаки – при бухарском дворе, Навои – при гератском. При дворе можно было отыскать мецената; Ташкент был торговым городом, а убедить торгаша покровительствовать поэту – дело во все времена бесполезное. Даже ал-Матрани отправился в Бухару на поправку бюджета: “приехал в столицу с хвалебными стихами, а вернулся в Шаш осыпанный дарами”. Его младший соотечественник, Абу Амир аш-Шаши, вообще перебрался в Рей, где меценатствовал визирь ибн-Аббад.
Не задержался в Ташкенте и великий поэт и воин Бабур. Не по причине отсутствия покровителя – сам был правителем, искал в Ташкенте “вакантное” княжество. Но все вакансии были на тот момент закрыты, Бабур гулял по Ташкенту и тосковал.
“В то время, пока я был в Ташкенте, мне пришлось испытать большие лишения и унижения, – напишет он позже в своем великолепном “Бабур-намэ”. – Владений у меня не было, надежд получить владения не было; большинство моих нукеров разошлись”.
В общем, те еще воспоминания. Оставив в “Бабур-намэ” описание почти всех известных ему “климатов и нравов”, Ташкент Бабур обошел молчанием: ни воду здешнюю не похвалил, ни цветущих садов не одобрил.
Бывали и исключения.
Зайнаддин Васифи из Герата, например. Здесь, в пригородных садах, текли поэтические вечера; ну да, не Герат, конечно, но в Герате как раз шло выяснение тонкостей догматики и лилась кровь, а в Ташкенте было спокойно, шелестели каналы, и местные любители поэзии, посиживая на травке, обсуждали особенности формы мусаллас. Может вот так же гуляя вдоль канала, Васифи сложил:
О, что за царство! и лужайки рая
в сравненье с древним Шашем проиграют.
……………………………………………………………………
Пожалуй, лучше умереть в Ташкенте,
чем жизнь вотще влачить на белом свете.
Он и умер здесь. Схоронили его, запеленав в продолговатый кокон, на Шейхантауре. Впрочем, до Шейхантаура мы еще дойдем.
Первый мост – улица Бабура (того самого, которому здесь было так хреново). Глиняный мирок на правом берегу сходит на нет, вырастает сталинское здание бывшего клуба обувщиков. В просторечии – “Башмак”. Теперь здесь Интернациональный культурный центр, этнографический заповедник для остатков “братских народов”, косовороток, черкесок, ермолок. В той части, которая глядит на канал, – ресторан китайской кухни; по вечерам зажигаются неоновые иероглифы, наглядно демонстрируя торжество глобального над интернациональным.
Мостов, собственно, два: пониже “уличного” перекинут пешеходный. Мостик этот, как и его пращуры, описанные Хорошихиным, “заставляет над собою задумываться”. Тоже – “с пробелами в настилке”, правда, нестрашными. Мост остается за спиной, минуем парк, еще один ресторан. Начинается бетонный забор бывшей “рашидовской дачи”. Аскетичная номенклатурная роскошь семидесятых, зелень. Шараф Рашидов, первый секретарь (1959–1983), правил долго. Последние годы – несколько летаргично, в чем нет его вины: полстраны дрыхло под телевизор. После его смерти, как водится, началось “развенчание”; преемник оправдывался, что прежде находился “под гипнозом личности Рашидова”; городские острословы тут же переименовали проспект Рашидова в “проспект Гипнотизера”. Сегодня имя Рашидова носит бывший проспект Ленина – вполне логично. Менее логичным было перезахоранивать “бессменного первого” на месте бывшего Иосифо-Георгиевского собора. Впрочем, собор еще при историческом материализме был превращен в кафе “Пельмени” и кукольный театр. В начале 90-х обе части сровняли с землей, хотя, думаю, кукольно-пельменная аура долго будет витать над этим местом.
Канал вроде тот же, но уже другой. Уже не Бурджар, а Анхор. Знаменитый Анхор, ташкентский Рубикон, деливший когда-то город на две части, “русскую” и “туземную”. Между рашидовской дачей и следующим мостом берег становится пологим, уютным, удобным для купания; из потока торчат ржавые рожки лесенок. Летом на веточках ивы качаются мокрые плавки, полотенца; купальщики, уносимые черт знает куда, если в последний момент не ухватишься за лесенку или корягу. Высший шик – сигануть с моста; раньше на нем гроздьями висели подростки, осыпаясь по одному в воду.
Оценил купание в этой быстрой, легкой воде еще Петров-Водкин, правда, купался в другом канале: “Салар-река, купанье в которой можно сравнить только с Арагвой”. А вот герой “Книги Синана” Шульпякова плескался именно здесь: “По ночам, когда жара в Ташкенте спадала, мы ходили купаться на Анхор: небольшая городская речка, которая течет по кустам, то и дело исчезая в трубах. Что за название? куда бежит? никому неизвестно. Днем у воды странный цвет, если плеснуть в зеленый чай молоко. Малахитовый, серебристый. А ночью блестящий и черный, как казан из-под плова”.
Конец цитаты, идем дальше.
Мы уже у моста – канал пересекает проспект Космонавтов. Тишина, и правда, как в космосе. Машины не ездят, людей мало: справа по курсу – президентская резиденция. Аккурат на территории бывшей русской крепости, которую построили после того, как срыли прежнюю, кокандскую. Потом, после войны, срыли и русскую крепость, оставив только въездные ворота. Какое-то время территория крепости побыла детским парком, с кинотеатром “Пионер”, пломбиром и Мальчишом-Кибальчишом на коне, под чьими бронзовыми гениталиями (в смысле – коня, а не юного героя) протекали мои первые романтические свидания. В начале девяностых Кибальчиша снесли, а детский парк снова превратили в “запретный город”.
Впрочем, благодаря резиденции, район вокруг бывшей крепости оказался законсервирован и почти не пострадал от строительной чумы. Да и белый купол над резиденцией смотрится неплохо – по крайней мере, не так однообразно, как бесконечные голубые купола, которыми теперь покрывают все, от дворцов до общественных сортиров.
Голубые купола – это больше Самарканд; в Ташкенте любили декор попроще, подешевле. И покрывались испокон веков бирюзовой плиткой только купола мечетей – даже дворцы правителей на такой купол не имели права (представьте в России общественные здания, увенчанные позолоченными луковками).
Сакральное навершие мечетей, медресе, мавзолеев, бирюзовый купол был в семидесятые профанирован в ташкентской кафешке “Голубые купола” и одноименной марке сигарет. И все же единственным “купольным” зданием до 91-го был цирк на Хадре. В 91-м над куполом цирка даже гордо поразвевался новый государственный флаг – пока не спохватились. Впрочем, само строительство на Хадре цирка тоже попахивало Кафкой: “хадра” переводится как “место суфийского транса”. Но такова ташкентская диалектика, она же – метафизика. Церковь переделывается в кукольный театр, на месте суфийской ханаки строится цирк. Возможен и обратный процесс – в середине 90-х на месте парка Горького с его знаменитой комнатой смеха воздвигли городскую мэрию, по-нашему – хакимиат. Да, разумеется, – с голубым куполом.
Город часто трясло, строить на века смысла не было. “Как архитектурный стиль домов совершенно в небрежении, – писал посетивший Ташкент в 1800 году инженер Поспелов, – то сие и не делает большого на оный город внимания”. Город-Протей, Ташкент на протяжении всей своей истории был безумно пластичен, каждый раз имитируя, “зеркаля” какой-то другой город, в зависимости от вкусов правителя и торговых выгод. Входя в начале девятнадцатого века в Кокандское ханство, он напоминал “маленький Коканд”. Когда после русского завоевания стали планировать и строить новый Ташкент, за образец был официально взят Петербург. С двадцатых годов город стал усиленно подражать Москве. После землетрясения 1966-го превратился в средне-советский лекорбюзьешник. Ну а в девяностые-нулевые Ташкент стал просто похож на всё. Немного на Анкару, немного на Сеул (откуда слизали здание парламента), немного на лужковскую Москву и на соседние Ашхабад и Астану. В целом – гибрид, который можно наблюдать и в других постсоветских городах. Смесь слоновьего сталинского ампира и творения Карлсона – башенки с тефтелькой.
К счастью, не до всего пока дотянулся ковш экскаватора. Кое-что уцелело. Из доколониального – остатки Шейхантаура и старогородских лабиринтов. Из русского – с десяток зданий, возведенных Сваричевским, Бенуа, Гейнцельманом. Из советского – пара-тройка Дворцов культуры, гостиниц, музеев.
И все же дух Ташкента – не в архитектуре. Дух – в удивительном, почти невещественном сочетании солнца, тени, пыли, воды.
Идем вдоль Анхора. Направо – тишина и белый купол, налево – знаменитые “дома специалистов”. Тридцатые годы, первые жилые многоэтажки. Собственно, “специалистов” был только один дом, левее, с чешуей мемориальных досок на торце. В войну в нем жил вернувшийся из Штатов Михоэлс, собравший не только деньги на танки, но и целый гардероб, который раздаривал соседям – рассказывали про одного актера, который доходил в “плаще Михоэлса” до шестидесятых… Во втором доме, построенном попозже и попомпезнее – коринфский ордер, вспученный коробочками хлопка, – тоже жили “специалисты”, хотя другого профиля: из НКВД.
Еще один мост. Налево – Аппарат Президента, бывшее здание ЦК. Аранжировано соответственной растительностью. Березки, голубые ели – скрытая гиперссылка на державную кремлевскую флору.
“Однажды я прилетел в Ташкент, и университетский однокашник, окончивший узбекское отделение филфака и работавший в ЦК Компартии Узбекистана, спросил меня, не хочу ли я посмотреть на Ташкент из Старой Крепости. В Старую Крепость, как на военный объект, в мое время было не попасть, а теперь ее снесли и на этом месте воздвигли беломраморное здание ЦК. Я сказал, что хочу. Он заказал мне пропуск, и, поднявшись на третий этаж, я полюбовался на речку Анхор и ее берега с точки зрения Центрального Комитета Компартии Узбекистана”.
Это – Владимир Рецептер, “Ностальгия по Японии”. Почему “по Японии”? Потому что японцы похожи на узбеков. Или узбеки на японцев – не это главное. Кстати, Гамлета, сыгранного Рецептером в Ташкентском драмтеатре, до ухода к Товстоногову, старожилы помнят до сих пор. Актеры – такая же вечная статья ташкентского экспорта, как и литераторы. Рецептер, Роман Ткачук, Леонид Броневой, Маргарита Терехова, Игорь Ледогоров, Виктор Вержбицкий…
Хотя, наверное, самой известной личностью, начинавшей путь на ташкентской, правда любительской, сцене был Александр Керенский. Учась в Ташкентской гимназии, блистательно сыграл Хлестакова. По воспоминаниям очевидцев, “роль эта казалась написанной как будто бы исключительно для него”. Позже, как известно, бывший ташкентский гимназист ее повторил – но уже на столичной сцене и в других декорациях… Так что Зинаида Гиппиус, назвавшая Керенского “провинциальным лицедеем”, была недалека от истины.
Ташкент вообще был городом театральным, городом-театром.
Конечно, театральны по-своему многие города. Например, Питер – многоярусный зал с облупившейся позолотой и балтийскими сквозняками, гуляющими по рядам. Или Вена – огромный театральный буфет с запахом кофе и корицы. Или Иерусалим, напоминающий толкотню у вешалок, в которой вместо номерков получаешь туристические брелки и обереги всех возможных религий.
И все же Ташкент – театр особый. На его сцене ничего не происходит – только бестолково меняются декорации, подновляются задники, пару раз в год выгоняется массовка: помахать флажками, изобразить народ, уйти. Все остальное время сцена пуста и величественна. Только по шороху, глухим смешкам догадываешься, что действо происходит не здесь, среди крашенных зеленой краской газонов и ослепляющего галогена. Что театр – там, за кулисами, в накуренных гримерках, в подсобках. А то и в подвалах.
Как, например, театр “Ильхом”, созданный Марком Вайлем в подвале Дворца молодежи в середине семидесятых. И переживший и “Дворец молодежи”, и, увы, самого Вайля.
Это ташкентские деревья вырубают в финале вайлевской “Лаборатории доктора Чехова”. Это – колониальный Ташкент, город-призрак, в “Радении с гранатом”. Это по жарким ташкентским лабиринтам бежит обезумевший Орест в “Орестее”. А в “Счастливых нищих” сцена – ташкентский вокзал, прежний, с осыпающейся мозаикой.
Если Ташкент – город-театр, то “Ильхом” – театр-город. Город – как живая, шумная, вибрирующая и пластичная материя. Кричащая. Плачущая. Рассуждающая о философии и показывающая голый зад. Город, который построил Вайль.
“Ильхом” – дальше, по левую сторону, а мы все идем вдоль Анхора. Миновав заводь “моржей” и объявление “Туалета нет!” (означающее, что он наверняка есть), выходим к заднику здания Сената.
Как и большинство ташкентских зданий, оно достопримечательно тем, что было на его месте раньше. А на месте Сената первоначально находилась резиденция туркестанского генерал-губернатора, потом оно было перестроено в сталинском, но вполне человекообразном стиле, часть здания занимало правительство, другую – библиотека Навои и концертный зал “Бахор”. В правительственной части в шестьдесят шестом был подписана известная “Ташкентская декларация” между Индией и Пакистаном, в “Бахоре” выступали Джон Лилл, Ростропович, Гилельс, Рихтер, а стену украшала знаменитая фреска Джалалова “Рождение танца”.
Про нее рассказывали такую байку. Первоначально на фреске были изображены солистки ансамбля народного танца “Бахор”, но перед приемкой кто-то из не попавших в композицию танцовщиц накатал в Москву “телегу” с полным разбором морального облика изображенных (эта – любовница того-то, эта – переспала с тем-то). После этого лица на фреске были в одночасье сбиты, а художнику велели заменить их чем-то более нравственным. И вроде бы художник, в тихой ярости, снял здесь же, на Анхоре, несколько проституток и изобразил их лица взамен сбитых. И что на этот раз комиссия была совершенно удовлетворена и, не задавая лишних вопросов, приняла фреску, а сам Джалалов получил за фреску Государственную премию. Кстати, я несколько раз собирался ему самому задать вопрос о правдивости этой истории, но потом передумал: байка есть байка и должна таковой оставаться. Да и к тому времени и концертный зал, и фреска исчезли под глыбой Сената.
Впрочем, это на правом, “правительственном” берегу Анхора, а левый берег до самой Урды усыпан влюбленными. Здесь не моют машин, не плавают – здесь гуляют или сидят парочки. Воздух вокруг них густой, как перед весенним ливнем, в движениях – что-то от ассирийских рельефов.
Венера в гороскопе Ташкента господствует не меньше, чем Меркурий, что дает смесь пылкости с лукавством и находчивостью. Неслучайно одно из первых описаний ташкентца (“ташкинца”) в русской прозе живописует именно эти свойства моих земляков. Принадлежало оно Николаю Мамышеву – горному инженеру, прозаику, знакомцу Пушкина – и было опубликовано в “Вестнике Европы” за 1808 год под названием “Остроумие Ташкинца”.
“В 1803 году, когда я проезжал из С.-Петербурга чрез Каменской завод, вверенный моему смотрению, – рассказывает Мамышев, – посетил меня Ташкинской Посланник, Визирь, Малладзан Ага-Хан Мадгун. У меня случились гости, и между ими одна любезная, веселая, молодая Дама, Гжа. К.”.
Далее Мамышев сообщает “разговор, которой произошел за кофеем между прекрасной Московитянкою и смуглым Азиятцом”.
“Гжа. К. (шутливо). Я не люблю ваших земляков. Ташкинец. За что, сударыня, позвольте спросить? Гжа. К. Ваша вера покровительствует многоженству – фи!.. Ташк. (сорвав с горшка один цветок). Не правда ли, сударыня, что этот цветок прекрасен? Гжа. К. Очень! Ташк. (сорвав и поднося к носу другой). И этот цветок хорош же? Гжа. К. Хорош. Ташк. (срывая росписную гвоздику). A этот, мне кажется, их всех лучше и цветом и запахом. Гжа. К. Согласна. Ташк. (сложивши все три цветка в букет). Но признайтесь, сударыня, что они вместе приятнее и для глаз и для обоняния – (с лукавою улыбкою взглянув на Гжу. К. и подавая ей букет, нежным голосом). Но ежели бы y меня или другаго кого из моих земляков была такая прекрасная жена, как вы, сударыня, то, конечно бы, никогда не подумали мы жениться на другой…”
Что произошло далее между “Ташкинским посланником”, надергавшим между делом расписных гвоздик из хозяйского горшка, и “прекрасною Московитянкой”, Мамышев не сообщает. Вероятно, этим “флиртом по-ташкентски” все и закончилось. Но любвеобильность ташкентцев уже вошла в поговорку, и хорунжий Николай Потанин, посетивший Ташкент в 1830 году, писал: “Ташкентцы роста средняго, статны, любят увеселения, ласковы и чрезвычайно женолюбивы”. Насчет роста и статности ничего сказать не могу, а вот насчет остального…
А мы уже дошли до урдинского моста. Урда – она же Орда – место бывшей кокандской крепости, от которой, разумеется, тоже ничего не осталось. Мост был выстроен в 1913 году и связывал тогда два разных мира. За спиной русского горожанина, перешедшего мост, оставался колониальный Ташкент с его парками, электричеством, выбритыми офицерами и обществами взаимного кредита. Впереди же простирался Ташкент азиатский. Здесь было шумно, базарно, не очень чисто и как-то легко; в воздухе толпились и вступали друг с другом в затейливые химические отношения десятки, сотни запахов. Запахи кунжутного масла, глины, ватного одеяла, кислого молока, перца, навоза, дыма, мясных рядов с зелеными мухами, снова масла и лежалой муки, базилика… Эти запахи звучали то вкрадчивым шепотком, то обрушивались, словно крик азанчи; то пели по одному, то сливались в густой муравьиный хор…
В тридцатые годы оба мира стали усиленно сближать: из колониального города в туземный прорубили проспект, назвали его именем Навои, по нему забегал трамвай – через этот самый мост.
И трамвай, и мост позже появятся в “Раковом корпусе” Солженицына: “Трамвай тянул по мосту через речку. Там, внизу, наклонились слабоногие ивы, и плети их, свисшие к желто-коричневой быстрой воде, уже были доверчиво зелены.
Озеленились и деревья вдоль тротуаров, но лишь настолько, чтобы не скрыть собою домов – одноэтажных, прочно каменных, неспешливо построенных неспешливыми людьми. Олег посматривал с завистью: и живут же какие-то счастливчики в этих домах! Шли удивительные кварталы: широченные тротуары, широченные бульвары. Ну да какой город не понравится, если смотреть его розовым ранним утром!
Трамвай был все так же неполон. Против Олега сел старый узбек в очках, не простой, древне-ученого вида. А получив от кондукторши билет, свернул его в трубочку и заткнул в ухо. Так и ехал, а из уха торчал скруток розовой бумаги. И от этой незамысловатости при въезде в Старый город Олегу стало еще веселей и проще”.
Сам Солженицын жил в Ташкенте несколько месяцев в начале 1952 года – лечился от рака. Кстати, другой лауреат Нобелевской премии, Бродский, тоже побывал здесь в мае 1958-го – собирался угнать самолет. О Ташкенте Бродский ничего не написал, хотя его: “Если выпало в империи родиться, / Лучше жить в глухой провинции у моря. / И от Цезаря далёко, и от вьюги” мне всегда казалось очень “ташкентским”. Конечно, моря в Ташкенте не было. Да и провинцией он был не такой уж глухой – слегка слабослышащей, не более.
Под шумок бегущей воды легко фантазируется. Что бы, скажем, было, если бы Солженицын не излечился в Ташкенте от рака, а юный Бродский, наоборот, осуществил свой план с угоном самолета? Что было бы, если бы Цветаева поехала в эвакуацию в Ташкент, как ей настойчиво предлагали, а не в Елабугу, в петлю? Если бы Ахматова задержалась в Ташкенте подольше, а не торопилась в Питер к Гаршину (и совершенно напрасно)? Или если бы Пастернак в 1916 году все-таки доехал до Ташкента (уже сообщал родителям: “Пишите в Ташкент до востребования”) и его не сумел бы от этого отговорить Борис Збарский, в будущем – знаменитый мумификатор, бальзамировавший Ленина?
Это история мегаполисов, мировых столиц не знает сослагательного направления, а история провинции вся в этом мечтательном “быканьи”: бы, бы… Все для провинции возможно, все – возможность; мало что не застряло в мечте и смогло сбыться хотя бы в масштабе один к десяти. Разумеется, сегодняшний Ташкент уже давно потерял свой провинциальный флер – вырос, заторопился, приоделся. А маниловские башни и нью-васюкинские небоскребы так и живут в его подсознании, предутренних видениях, когда город сопит в свою глиняную, простроченную асфальтом подушку.
Издавна существовали на старых русских картах три страны. Бухария, Самаркандия и Ташкения.
Впрочем, Самаркандии на самих картах не было – ее выдумал всего столетие назад гениальный Петров-Водкин (“Влево, от Зеравшана до Зеравшана, Самаркандия. Серебряно-зеленые градации, как в плоской чаше”).
А Бухария и Ташкения на картах были, причем еще в конце восемнадцатого века.
С Бухарией было все ясно, это просто другое название для Бухарского ханства, хотя некоторые горячие географические головы и пытались простереть ее чуть ли не до Китая.
Сложнее с Ташкенией. Дело в том, что ее появление на русских картах – результат, говоря сегодняшним языком, активной пиар-деятельности ташкентских купцов и “ташкинских посланников”. Едва Ташкент умирил внутренние раздоры и даже подзавоевал себе небольшую территорийку, как тут же в Россию была отправлена депутация из местных купцов. Купцы вручили начальнику Сибирской линии письмо ташкентского правителя Юнус-Хаджи. В письме сообщалось, что в Ташкенте теперь царят “благополучие, добрые дни и процветание”, что, возможно, и не было преувеличением, а также, что Ташкенту теперь подчинена “вся казахская орда и большая орда”, что преувеличением, безусловно, было. Юнус-Хаджу можно понять: новое независимое государство озаботилось внешним имиджем. “Если по соизволению великого Аллаха они (послы – Е.А.) благополучно и невредимыми доедут и расскажут о нашем благополучии и благоденствии, то верьте им”. Видимо, если о неблагополучии – то верить не рекомендовалось.
К письму Юнус-Хаджа присовокупил просьбу: прислать ему подзорную трубу и горного инженера. Последним пунктом на Сибирской линии заинтересовались: для какой надобности? Купцы помялись, потом раскололись: есть сведения… хотя, конечно, это еще нужно подтвердить… ну, в общем, в горе Наудаг возле Ташкента обнаружено… (переход на шепот) золото!
С этого момента страна Ташкения появляется на русских картах.
Ташкентскому правителю отправили подзорную трубу и даже двух горных инженеров, Бурнашева и Поспелова. Следующую делегацию из Ташкента принимали уже в Зимнем дворце. В новой грамоте Юнус-Хаджа ходатайствовал: “Поскольку мы с древнейших времен ведем торговлю, то пусть были бы оказаны ташкентцам царское позволение и разрешение беспрепятственно приезжать и уезжать в границу высокого русского государства”. Заканчивалась грамота просьбой к “великому царю” взять Ташкент под свое покровительство на случай войны с Китаем. Гостям устроили экскурсию по императорским покоям, покровительство пообещали, насчет Китая ответили уклончиво. “Ташкинцы” передали для императора Павла Петровича три шкурки барса, для Марии Федоровны – страусовое перо и отбыли восвояси.
Правда, слухи о россыпях золота не подтвердились. Более того, через десять лет Юнус-Хаджа умер, а вскоре и Ташкент оказался под Кокандским ханством. Однако дело было сделано: Ташкент надежно вселился в русское сознание как далекий, но невраждебный русским город. Привыкнув “зеркалить”, отражать то, что другие хотели в нем увидеть, Ташкент “отзеркалил” Россию.
Бухара, Самарканд, Хива – все это было слишком далеко, слишком восточно, непонятно. Ташкент – находившийся географически ничуть не ближе – отчего-то был понятнее: свой парень, умеет и с дамами политес соблюсти, и поторговать, и приврать для красоты, и повеселиться. И вот легкое, как щелчок, словечко “Ташкент” начинает скакать по страницам русской прозы – и в “Карениной”, и в “Бесах”, не говоря о вещах поменьше, вроде пушкинского “О Татищеве” или лесковского “Путешествия с нигилистом”. Да, он пока на третьих, десятых ролях, в виде некой Тмутаракани – но “своей” Тмутаракани, своей Кудыкиной горы – щекотал, мелькал, напоминал о себе. А в “Господах ташкентцах” Салтыкова-Щедрина – даже вдруг вырос, раздулся чуть ли не до величины самой матушки России: “Название “ташкентцы” отнюдь не следует принимать в буквальном смысле. О! если б все ташкентцы нашли себе убежище в Ташкенте! Мы могли бы сказать тогда: “Ташкент есть страна, населенная вышедшими из России, за ненадобностью, ташкентцами”. Но теперь – разве мы можем по совести утверждать это? разве мы можем указать наверное, где начинаются границы нашего Ташкента и где они кончаются? не живут ли господа ташкентцы посреди нас? не рыскают ли стадами по весям и градам нашим?”
Как в воду глядел господин сатирик – последние лет надцать выходцев из Ташкента в градах и весях России значительно прибавилось. Впрочем, не только ташкентцев – и самаркандцев, и ферганцев, и душанбинцев, и бишкекцев…
Пора заканчивать затянувшуюся прогулку.
Хотите дальше – пожалуйста, но самостоятельно.
Можете пойти налево, по Навои, и, пройдя пару кварталов, свернуть вглубь, к остаткам Шейхантаурского мазара – двум мавзолеям среди гранатовых деревьев. Место тихое, священное; здесь, по преданию, спускался в царство мертвых Александр Македонский, здесь же он насадил кедры – их окаменевшие стволы еще в тридцатые годы стояли на мазаре; считалось, если их срубить, наступит конец света. С них и начали. Уцелел только один – в мавзолее самого шейха Тухура (Шейхантаура); советская власть в конец света не верила, но решила подстраховаться. А все остальное было разрушено. И ворота, и усыпальницы. И могила Васифи. И чайхана рядом, в которой посиживал в дни своего ташкентского путешествия Есенин. И медресе, куда во время войны вселился “Мосфильм” и где Бернес пел свою “темную но-очь”. Но то, что осталось, достойно того, чтобы потратить полчаса, пройдясь вдоль старой кирпичной кладки, древесной коры, неторопливо взлетающих птиц.
Можно пойти направо, мимо площади со знаменитыми фонтанами, спуститься в метро, покататься по чиланзарской линии; интересные интерьеры попадаются и на двух других линиях. Если не час пик, то народу немного, на некоторых станциях можно вообще обнаружить себя в одиночестве.
А можно идти прямо, дальше и дальше по каналу. Мимо очередного концертного зала, мимо старого кладбища, где у входа рос огромный тутовник, воспетый Санджаром Янышевым (“О кладбище, листвяный палимпсест, / тутовая невыболтанность к лету!..”); тутовник недавно срубили, да и почти все деревья, и летом могильный мрамор раскаляется, как сковорода. Все дальше вдоль берега, он становится все более диким, и идти по нему все труднее, и если бы не телебашня вдали, то можно решить, что город отходит, отползает от канала в сторону, ненадолго утолив тысячелетнюю жажду. Можно идти еще дальше, дальше телебашни и еще, но что будет там, я сам не знаю – так далеко по каналу сам не уходил…
Наконец можно сесть в автобус и проехаться по правильным экскурсионным местам и лицензированным достопримечательностям. Послушать журчание экскурсовода, помедитировать на амулет с кузмунчоком. Кондиционер, кстати, работает – уже починили.
Но это уже, пожалуйста, – без меня. Ташкентское гостеприимство растяжимо, но не безразмерно; я постараюсь скрыть, что немного утомился от променада, вы – что слегка разочарованы: ни одно из мест, отмеченных в путеводителе (вы полдороги мяли его в руках, пока не догадались засунуть в рюкзак), вам не было предъявлено. Впрочем, поскольку гостей у нас не принято отпускать с пустыми руками, вот, пожалуй, на память об этой прогулке. Из Неверова, “Ташкент – город хлебный”…
“Вскочил Мишка непонимающий, увидел Кондратьева, услыхал веселый ободряющий голос:
– Ну, Мишка, видишь?
– А чего это?
– Сейчас в Ташкенте будем.
Стукнуло Мишкино сердце, оборвалось, будто упало куда, глаза заслепило. Сначала ничего не видел, только пятно зеленое бежало вдоль паровоза, а когда паровоз пошел тише, глянули сады ташкентские, глиняные стенки, тонкие высокие деревья.
– Эх, Ташкентик!
Мимо садов ехали чудные, невиданные телеги (арбы) на двух огромных колесах. Сытые лошади с лентами в хвостах и гривах играли погремушками. На лошадях верхом сидели чудные, невиданные люди с обвязанными головами, а от огромных колес поднималась белая густая пыль, закрывала сады, деревья, и нельзя было ничего увидеть сквозь нее.
Потом верхом на маленьких жеребятах (ишаках) ехали толстые чернобородые мужики тоже с обвязанными головами. Сидят мужики на маленьких жеребятах, стукают жеребят по шее тоненькими палочками, а жеребята, мотая длинными ушами, идут без узды, и хвосты у них ровно телячьи.
Паровоз сделал маленькую остановку.
Высунулся Мишка, увидел торговцев с корзинками на головах, услыхал нерусские голоса. Из корзинок, из деревянных корыточек глянули яблоки разные и еще что-то, какие-то ягоды с черными и зелеными кистями, широкие, белые лепешки.
– Вот так живут! – подумал Мишка, облизывая языком сухие, голодные губы”.
Ташкент, апрель 2011 г.
•