Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2011
Алексей ВАРЛАМОВ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2011
Алексей ВАРЛАМОВ
Зеленая книга
В 1994 году в «Литературной газете» был опубликован очерк Л.Э. Разгона «Отрок Платон» – одно из самых постыдных сочинений российской либеральной журналистики. Лев Разгон, зять Глеба Бокия, сотрудник НКВД с 1933 года, арестованный в апреле 1938-го, проведший в лагерях более 16 лет и ставший впоследствии одним из основателей общества «Мемориал», некоторое время находился в одной тюремной камере в Бутырках с 15-летним сыном Андрея Платонова – Платоном Андреевичем Платоновым.
Пятьдесят четыре года спустя Разгон решил об этой истории вспомнить и начал свой рассказ с того, что обитатели камеры по непонятным причинам мальчика сторонились, а в нем, Разгоне, взыграло любопытство. Он разговорился с изгоем, и тот признался, что он – немецкий шпион, точнее, завербованный германской разведкой агент.
«Его рассказ потряс меня, вызвал смятение, жалость, удивление…
– Били?
– Нет, не трогали. Следователи у меня хорошие. Папиросы дают. И конфеты…
Мне было интересно. Страшновато, гадко, но интересно… Папироса была не нашенская, не из тюремной лавочки – толстая, дорогая. Следовательская, догадался я…»
Суть этого «интересного рассказа», по версии Разгона, заключалась в том, что Платон Платонов, «счастливый и несчастливый мальчик», который «родился и вырос в бедной и неудачливой семье», где «странноватый отец – писатель своей отчужденной от семьи жизни» – тяжко пьет, «сына любит, но кричит на него и не хочет понять, чего ему не хватает», а «ему не хватает модной курточки, какие носят все ребята в округе; а ему не хватает хоть немного своих денег, чтобы не опускать глаза, когда вся компания расплачивается в кафе или ресторашке; ему даже своих папирос не хватает, и он должен делать вид, что только выбросил опустевшую пачку». И вот этот одаренный от природы парень попадает в сети НКВД, когда под видом немецкого шпиона, интересующегося курсантами Военно-воздушной академии – а с ними, якобы, дружил Платон – к нему подсаживается человек из конторы и предлагает работать на германскую разведку: передавать разговоры с курсантами. За это «резидент» пообещал платить 400 рублей в месяц – сумму по тем временам огромную. («Мой партмаксимум был 220», – признавался Разгон.)
Целью провокации, по версии «мемуариста», было организовать и раскрыть «заговор» в академии с помощью доверчивого, глупого Платона. Некоторое время спустя мальчика арестовывают.
« – Вас вместе и взяли?
– Нет, меня дома… У меня было много очных ставок, а с ним (с резидентом. – А.В.) ни разу… У меня было три, а то и четыре следователя. Очень хорошие люди. Меня пальцем не тронули, чаем угощали. С конфетами. Записку домой переслали. Так ведь я же не запирался».
Ахматова говорила, что за прямую речь в воспоминаниях надо подвергать уголовному наказанию. Случай Разгона – тот самый[1]. Скончавшемуся в 1999 году в возрасте 91 года мемуаристу не предъявишь уже ничего, и, возможно, не стоило бы тревожить его прах, когда бы речь в его «мемуарах» не шла о людях, не единожды оклеветанных сначала при жизни, а потом после смерти.
Все, что написал Разгон о Платоне Платонове, все, что опубликовала «Литературная газета», было ложью, начиная с того, что арестован Платон был не дома, а на улице и никаких сведений о нем родители не имели много дней. А между тем Разгон демагогически рассуждал: «Неужели этот мальчик, из-за шмоток и выпивки ставший шпионом, не понимал, что ждет его друзей? Ну, ему дадут пятьдесят восемь – шесть. Статья тяжелая, но по молодости да за помощь следствию дадут семь-восемь – еще вытянет. А те – командиры Красной армии. Сами не шпионили – содействовали. Нарушили присягу, изменили Родине. Этим могут и вышку дать. Содрогнулся, подумав об этом. И не смог больше поддерживать этот как бы обычный разговор двух сокамерников. Из меня вылетели остатки жалости и человеческого интереса к молодому предателю, агенту немецкой разведки.
И больше не подходил к Платону, старался избегать встречаться с ним взглядом, как бы ощутив тяжесть нависшего над ним общего презрения.
Рассказывал ли, выйдя на волю, Платон отцу, матери, своим самым близким историю, как он попал в западню? Я этого не узнал и не хотел узнавать. У него остались мать, сестра – если они не знают, зачем я буду сыпать соль на их незажившую рану?
Я рассказываю об этом сейчас, через пятьдесят четыре года после встречи в 29-й камере. Рассказываю потому, что свидетельствую».
Лжесвидетельствую… Да, и сестра Платона, Мария Андреевна, была тогда жива, был жив сын Платона, Александр, но Разгона это не остановило – он хотел увидеть свой текст напечатанным (и та же версия была оглашена им в голландском фильме «Рукописи не горят», посвященном судьбам советских писателей).
Я намеренно достаточно подробно касаюсь этого сюжета, потому что вышедшая в сентябре 2009 года в Институте мировой литературы книга «Архив А.П. Платонова» под редакцией члена-корреспондента РАН Н.В. Корниенко ценна тем, что позволяет ложь Разгона отринуть. Не только ее, а вообще увидеть и понять многое в биографии писателя, чья жизнь нам почти неизвестна и оттого донельзя мифологизирована, но случай с сыном Андрея Платонова особенный. Собранные архивистами документы доказывают, что все было не так, как написал Разгон. Страшнее, жестче, отчаяннее, но ничего похожего на «свидетельство» известного правозащитника в преступлении и наказании отрока Платона не было: ни добрых следователей, ни сладких конфет и папирос, ни, тем более, погубленных по его вине красных летчиков.
А вот ужас отца и матери был. И опубликованные в книге черновики двух писем Платонова к Сталину, датируемые соответственно декабрем 1938 года и январем 1939-го, тому порукой.
«Я обращаюсь к Вам, Иосиф Виссарионович, с отцовской просьбой. В конце апреля этого года арестован мой пятнадцатилетний сын, Платонов Платон Андреевич. Он был арестован вне дома, и я узнал об аресте 4/V, когда пришли делать обыск.
До последнего времени мой сын сидел в Бутырской тюрьме, а недавно мне сказали, что он выслан. Приговор и место, куда его выслали, мне не известны.
Мне кажется, что плохо, если отказывается отец от сына или сын от отца, поэтому я от сына никогда не могу отказаться, я не в состоянии преодолеть своего естественного чувства к нему. Я считаю, что если сын мой виновен, то я, его отец, виновен вдвое, потому что не сумел его воспитать, и меня надо посадить в тюрьму и наказать, а сына освободить.
Сын мой ведь всего подросток. В его возрасте бывают всякого рода трудности, связанные просто с формированием тела человека. Кроме того, сын мой болен.
Если же нельзя меня посадить в тюрьму в качестве заложника, ради освобождения сына, то прошу освободить его под залог.
Иосиф Виссарионович! Я и мать моего сына просим Вас понять наше глубокое горе и облегчить его.
Верящий Вам…».
Так заканчивалось первое письмо, а во втором был еще один абзац: «Мать сына (он у нас один) по естественным материнским человеческим причинам дошла до очень тяжелого душевного состояния. Два раза я предупреждал ее попытки к самоубийству, но может оказаться, что я не смогу уберечь ее. Сам я еще держусь и не отчаиваюсь, потому что верю в человечность советской власти и в Вас, и никогда мое большое горе не перейдет в мелкое душевное ожесточение.
Я прошу Вас указать, чтобы дело моего сына было пересмотрено и чтобы он был освобожден.
Верящий Вам…».
Платон был освобожден в октябре 1940 года. Как и почему это произошло, каким был на самом деле совершенный им проступок, рассказывается в статье Л.Ю. Сурововой «Семейная трагедия Андрея Платонова», и, хотя неясности в той истории все равно остаются и можно спорить о том, был арест сына сознательной местью отцу со стороны Сталина или нет, ключевой сюжет в биографии Платонова не просто демифологизирован, но очищен от лжи и клеветы.
Еще один важнейший раздел книги – впервые полностью опубликованная переписка Андрея Платоновича и Марии Александровны Платоновых. Точнее – письма Платонова к жене, ибо ответные не сохранились, а были, скорее всего, их автором уничтожены. И можно понять почему. Известно, что в течение всей жизни, за исключением разве что раннего периода творчества, Платонов подвергался жесточайшему преследованию со стороны официальной советской идеологии. Насколько сознательным было его ответное сопротивление, насколько «виноват» он в том, что его не понимали или, напротив, слишком хорошо понимали современники, – отдельный и очень непростой вопрос, однако у себя дома, в семье он обретал не тыл (как, скажем, Булгаков в 30-е годы), но еще одно, не менее жесткое и больно ранящее его противостояние. Оно началось в 1921 году, когда молодой воронежский журналист, поэт, прозаик познакомился с 18-летней студенткой воронежского университета, бывшей петербуржской гимназисткой Марией Кашинцевой, и его прежние рассуждения о вредоносности пола и ненужности женщин в будущем коммунистическом обществе, коими он поражал пролетарскую аудиторию и огорчал юных дев («Человек должен стремиться к соединению со всеми, а не с одной… в этом нравственность пролетария… Наша общая задача – подавить в своей крови древние горячие голоса страсти, освободить себя и родить в себе новую душу – пламенную победившую мысль. Пусть не женщина – пол с своей красотою-обманом, а мысль будет невестою человеку. Ее целомудрие не разрушит наша любовь») – пошли прахом.
«Мария, я вас смертельно люблю. Во мне не любовь, а больше любви чувство к вам. Восемь дней мое сердце в смертельной судороге. Я чувствую, как оно вспухает во мне и давит душу. Я живу в каком-то склепеи моя жизнь почти равна смерти. Днем я лежу в поле в овраге, под вечер прихожу в город и иду к вам. А у вас я как-то весь опустошаюсь, во мне все стихает, я говорю великие глупости, я весь болею и хожу почти без сознания. <…> Не жалости и не снисхождения я хочу, а вас и ваше свободное чувство.
Переполняется во мне душа и не могу больше говорить. Поймите мое молчание, далекая Мария, поймите мою смертную тоску и неимоверную любовь. <…> Простите меня, Мария, и ответьте сегодня, сейчас. Я не могу ждать и жить, я задыхаюсь и во мне лопается сердце. Я вас смертельно люблю. Примите меня или отвергните, как скажет вам ваша свободная душа.
Я вас смертельно люблю».
«Ваше чувство не ко мне, а к кому-то другому. Меня же Вы совсем не можете любить, потому что я не такая какою Вы идеализируете, и еще – Вы любите меня тогда, когда есть луна, ночь или вечер – когда обстановка развивает Ваши романтические инстинкты. Муся», – возражала она ему в едва ли не единственном из дошедших ее ответов, и это непонимание они пронесли через всю жизнь, а трудное семейное счастье, конфликты, обиды, ссоры, размолвки, о чем до последнего времени мы практически ничего не знали, а могли лишь догадываться, стали еще одним из узлов очень негладкой платоновской жизни и судьбы.
Полные горечи, тоски, жуткой ревности письма Платонова 1927 года, когда он жил в Тамбове и их незарегистрированный брак оказался фактически на грани распада, напряженная переписка середины 30-х, когда Мария Александровна уезжала с сыном в Крым и Платонов исходил от ужаса и отчаяния («Если так пойдет, со слабым и больным телом, но с полной душой, с любящим тебя сердцем, но угнетенным, печальным – я жить не буду. Это решено. Это мне соответствует. Ты говорила мне когда-то, что счастью твоему мешать не надо, если я его дать не могу. Так вот, я попробую. Если не выйдет, я исчезну. В груди у меня стоит дикая физическая боль, эта штука истерлась вдребезги, чинить его не умеет никто. <…> От москитов, которые тебя искусали, есть простое средство – не ходить много по ночам по глухим, заросшим местам. Это не ревность, это гибель»), письма военных и послевоенных лет – факты не только его судьбы, но и творчества. Без них не будут понятны ни «Эфирный тракт», ни «Епифанские шлюзы», ни «Фро», ни «Афродита»…
Однако книга «Архив А.П. Платонова» ценна не только этими уникальными
биографическими материалами, к числу которых следует также отнести разыскания Елены
Роженцевой, касающиеся двух поездок Платонова в Туркмению в 1934-м и 1935 годах,
и Елены
Прежде всего уточняется датировка первого опубликованного произведения. Долгое время считалось, что первая публикация Платонова относится к лету 1918 года, однако не так давно в платоновском фонде в Институте мировой литературы был обнаружен рассказ «Сережка», напечатанный в неизвестном печатном источнике по дореволюционной орфографии, что позволяет датировать авторский дебют более ранним периодом.
Большой интерес представляет публикация неоконченной эпистолярной
повести «Однажды любившие» (особенно в сопоставлении с реальными тамбовскими письмами
Платонова к жене), первая
Последнюю идею развивали защитники индивидуальности творчества, представители литературной группы «Перевал», к которой Платонова порой ошибочно причисляли из-за его однофамильца Алексея Платонова. Сам же он к «Перевалу» не только никакого отношения не имел, но сравнивал «моцартиански оборудованный», однако не имеющий на деле никакой душевной мускулатуры сальеризм с гноем погибающего исторического класса, а подлинное новое моцартианство – с бедной избой-читальней, где технически и культурно не вооруженный Моцарт «учится делать из своей безмолвной души общественное явление».
В этом смысле Платонов оставался верен идеям, которые высказывал в молодости на страницах «Воронежской коммуны» и которые отстаивал в полемике и с «перевальцами», и с «рапповцами», чувствуя ложность обеих, пусть даже противоположных по отношению друг к другу, позиций: «…вопреки с мнением тех идеологических паразитов, которые признают искусство действительностью, пропущенной через эмоционально-индивидуальные, ароматические особенности автора и еще дополнительно окрашенной в эти благоухающие качества писателя… литература должна происходить из чувства коллектива и представлять из себя не букет индивидуальных ощущений, годный лишь для излишества, а – хлеб наш насущный… Литература не служанка для пролетарской революции – рабынь последней не нужно – а ее младшая сестра, такая же мужественная, желающая, чтобы старшая сестра воспитала ее впрок».
Только вот не складывались отношения между сестрами, хотя младшая не просила для себя ничего, и в анкете «Какой нам нужен писатель?» журнала «На литературном посту» пролетарский автор продолжал настаивать: «В эпоху устройства социализма “чистым” писателем быть нельзя. Нужно получить политехническое образование и броситься в гущу республики. Искусство найдет себе время родиться в свободные выходные часы».
Будь эти строки напечатаны, они прозвучали бы открытым вызовом не только по отношению к рапповскому лозунгу «ударничества в литературе» (ибо Платонов предлагал прямо противоположное: не ударники производства в литературу, а писатели должны пойти в производство), но – что еще важнее – прозвучало бы это своеобразным упреком в адрес тех из платоновских современников: Булгакова, Пришвина, Замятина, Грина, Бориса Пильняка, не говоря уже об Ахматовой, Пастернаке или Мандельштаме, – кто ни при какой погоде не согласился бы поступиться ради строительства социализма творческой свободой и независимостью либо просто привычным образом жизни.
«Сальери, конечно, может лишь думать своим рассудком, но не может непосредственно усваивать им коллективного, классового исторического опыта; от этого и сохнет и мучается Сальери, и по заслугам не уважает свой бескровный разум, которому нет питательной жилы из коллектива, а для равенства в силах, для самоуважения Сальери стремится уничтожить и чужой разум, беря себе на помощь интуицию, то есть нечто произвольно зарождающееся, – дар от Бога, а не от людей, ибо к ним Сальери не знает дороги. Он хочет, чтобы и люди питались этой интуицией, а не рассудком, – собственной личностью, а не из коллективного источника. Он бы желал, чтоб насущный хлеб сознания пропал на земле и в пищу пошла бы подводная клавдофора – редчайшее реликтовое растение из девственных болот, не имеющее никакой пользы для сытости трудящегося человека».
Водоросль по имени «клавдофора» была одним из героев опубликованной в 1928 году повести Михаила Пришвина «Журавлиная родина», этого своеобразного гимна художественному творчеству, его спасительной самоценности в условиях наступления государства на личность. Для Платонова индивидуалистическая философия художника сальерична, и здесь прошла грань между двумя писателями, которых так любят сравнивать, а между тем их конфликт не менее примечателен. В 1931-м Пришвин, отправившись в командировку в Свердловск, вернулся оттуда в ужасе. «Я так оглушен окаянной жизнью Свердловска, что потерял способность отдавать себе в виденном отчет, – писал он в дневнике. – Та чудовищная пропасть, которую почувствовал я на Урале между собой и рабочими, была не в существе человеческом, а в преданности моей художественно-словесному делу, рабочим теперь совершенно не нужному».
Случай Пришвина не был исключительным. Борис Пастернак от увиденного на Урале едва не помешался и два года мучился бессонницей; Мандельштам спасался от бархатной советской ночи в Армении; Алексей Толстой литературно – в «Петре», а житейски – в Детском (Царском) Селе, где обустроил быт с роскошью если не графской, то по крайней мере купеческой; Замятин с помощью Горького отпросился у верховного начальства за границу; Грин не желал иметь с современностью ничего общего, давно уже эмигрировав внутренне, а Булгаков на неоднократные предложения вхожих в его дом сексотов-доброхотов взять командировку на завод отвечал: «Шумно очень на заводе, а я устал, болен. Вы меня отправьте лучше в Ниццу».
И это – вершина писательского мира. О других существует злое свидетельство в дневнике Вячеслава Полонского: «Отвратительная публика – писатели. Рваческие, мещанские настроения преобладают. Они хотят жить не только “сытно”, но жаждут комфорта. В стране, строящей социализм, где рабочий класс в ужаснейших условиях, надрываясь изо всех сил, не покладая рук, работает – ударничество, соцсоревнование, – эта публика буквально рвет с него последнее, чтобы обставить квартиру, чтобы купаться в довольстве, чтобы откладывать “на черный день”. При этом они делают вид, что страшно преданны его, рабочего, интересам. Пишут-то они не для него: рабочий их читает мало. Что дает их творчество? Перепевы или подделку. Они вовсе не заражены соцстроительством, как хотят показать на словах. Они заражены рвачеством. Они одержимы мещанским духом приобретательства. Краснодеревцы не только Пильняк. То же делает и Лидин, и Леонов, и Никифоров, и Гладков. Все они собирают вещи, лазят по антикварным магазинам, “вкладывают” червонцы в “ценности”».
Платонов был одним из немногих, кто от рабоче-крестьянского пути, по которому шла страна, не уклонялся, и в изведанном им производственном, колхозном советском опыте – уникальность и его самого, и его героев.
Что же касается пьесы «Высокое
напряжение», первая
Важнейшим материалом книги
стала реконструкция чернового автографа пьесы «14 красных избушек», выполненная Е. Роженцевой и позволяющая проследить ход платоновской мысли в едва ли не самом трагическом
из его сочинений. В «14 красных избушках», как и в «Ювенильном море», как и в «Шарманке»,
как и в «Котловане», речь идет о противодействии классового врага, и вредительство
выступает в качестве сюжетообразующего мотива, но странным образом о нем забываешь,
а вот о голоде в оторванном от страны колхозе, где никто ни к кому не приходит на
помощь, помнишь. В первоначальных
И когда Суенита спрашивает, за что им такая помощь полагается, голос районного старичка благостно отвечает: «А за то самое, девка моя, что тебя бандиты обидели, хотели всему колхозу твоему окончание сделать. А власть же наша – она чуткая, ей колхоз – самая ближняя плоть, она, видишь ты, враз узнала от меня, что у вас сердце от голода болит – и продукты велела обратно бросить… А на семена тебе особо транспорт дадут, ты кушай – не волнуйся…»
Но то ли старичок выходил слишком нереальным и издевательским, то ли Платонов от недействительного поворота отказался, пойдя вслед за правдой жизни, а только если позволить себе нехитрый каламбур, можно так сказать: была ближняя плоть – стала крайняя, с которой чуткие большевики известно что сделали. «Москва проклятая», – скажет подруга Суениты Ксения Секущева, и, хотя слова эти Платонов вычеркнул, их присутствие в подтексте ощущается настолько явно, что составляет одну из главных и вечных идей русской народной трагедии.
В этом смысле прочтение платоновских черновиков важно не только для специалистов, но и для всех, кто хочет Платонова понять. Он прожил жизнь неправильного писателя. Не стремился к литературной жизни, хотя и был очень внимательным читателем и жестким критиком. Однако литература никогда не была для него высшей ценностью. «Писатель не может далее оставаться лишь профессионалом одного своего дела, он должен вмешаться в самое строительство, он должен стать рядовым участником его, – писал Платонов в статье «Великая глухая» в 1931 году. – Нельзя командировочным, зрительным, сторонним путем приобрести необходимые для работы социалистические чувства: эти чувства рождаются не из наблюдения или даже изучения, а из участия, из личного, тесного, кровного опыта, из прямой производственной социалистической работы. Конечно, здесь есть противоречие – трудно практически совместить две напряженные работы, скажем, писателя и механика. Но быть писателем во время устройства социализма, ощущая социализм лишь профессиональными чувствами, а не вживаясь в него производственно, так сказать, опытом рук, в то время, когда и для самых передовых участников социалистического зодчества социализм является лишь в форме предчувствия, быть только писателем в это время есть еще большее противоречие и даже наглость…»
Он не искал спасения ни в карьере, ни в накопительстве, ни даже в творчестве, как многие из его великих современников. Был не только прозаиком, драматургом, литературным критиком, философом, журналистом, публицистом, поэтом, сценаристом, электротехником, мелиоратором, инженером, изобретателем, прорабом… Андрей Платонов – явление сродни циклону, атмосферному фронту, возникающему на стыке холода и тепла, света и тьмы, сухости и влаги, ответ на вызовы революции и пути русского большевистского пешеходства, и книга в зеленом переплете с ее бережно собранными и прокомментированными документами, с платоновским автографом на обложке: «Прошу оставить как есть АП» об этих путях свидетельствует и повествует.
∙
[1] Ср. также в интервью Ф. Сучкова: «Я с предубеждением отношусь к так называемым “воспомина-ниям” и к мемуарным произведениям вроде “Непридуманного” Льва Разгона, в котором придуманного, сочиненного во время писания книжки не менее, чем в биографической повести Ирины Одоевцевой. <…> И я возьмусь, если вам интересно, расчленить “Непридуманное” Разгона на выдуманные им словеса и заведомо подтасованные речения» («Литературное обозрение», 1989, №9. С. 39-42; републиковано в книге «Андрей Платонов. Воспоминания современников», М., 1994. С. 88).