Роман
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2011
Юрий АРАБОВ
Орлеан
роман
“Я” не есть ум.
Ошо
ГЛАВА ПЕРВАЯ. МЕСТО ДЕЙСТВИЯ
1
Игорь оттолкнулся ногой от асфальта и поехал.
Утренний ветерок, дующий со стороны степей, был уже жарок. Колеса под доской, вращаясь и придавая неустойчивость молодому телу, создавали иллюзию случайного полета. Асфальт, похожий на лицо формирующегося подростка, весь в чирьях и прыщах, пролистывал под Игорем километры, которых было немного, – пять от центра в одну сторону, к плотному, как холодец, соленому озеру Яровое, над которым вечно висел туман, скрывающий истинные размеры и делающий озеро небольшим океаном уездного значения. А за спиной оставалось всего километра три: несколько коммунальных улиц с пятиэтажками, выстроенными еще во времена Хрущева, автобусная станция, безлюдная, как Луна, уже в шесть часов вечера – и всё, край земли с солончаками, выступающими из почвы подобно залысинам, и насаженной облепихой по обочинам, которую никто не собирал и даже не обламывал. Она гибла, засыхая, без внимания и поддержки со стороны человека скорее от обиды, потому что помогала от язвы, но язвой здесь, по-видимому, никто не болел и в горьковатой ягоде не нуждался, может быть, оттого что ее росло слишком много.
Легковых машин на улице почти не было. Только промчался мимо рейсовый автобус, один из двух на весь город, развозящих горожан по своим утренним делам, которые они делали с ленцой и зевая: куда торопиться, куда спешить, когда жар, идущий с неба и из-под земли, настраивает на долгую сиесту, продолжавшуюся здесь более полугода, а потом – сразу лед, пороша и мороз до минус сорока.
Прямо по ходу доски Игоря висел огромный деревянный стенд с надписью: “Орлеан – город образцового быта”. Под надписью были изображены молодожены, так, как их рисовали в семидесятые годы прежнего века: он – со здоровенной бычьей шеей и рубленым фасадом а-ля Маяковский, она – в короткой юбке и со светлыми волосами до плеч, то ли русалка, то ли полусвежая Марина Влади до роковой встречи с Высоцким.
С городом происходило нечто странное. Если на географической карте полувековой давности его можно было обнаружить на периферии Кулундинской степи недалеко от границы с Казахстаном, то на карте, выпущенной лет двадцать назад, Орлеана не было вообще. Славгород был, озеро Яровое в цепи более мелких озер синело как дорогой сапфир, поселки Табуны и Бурла напоминали многоточие после длинной фразы, но вместо Орлеана виднелась невнятная параллель, смахивающая на царапину на неспелом арбузе. Не было жаркого города с улицами Коммунальная, Навалочная, проспектом Свободы и запахом йода в воздухе, не было тридцати тысяч жителей с их надеждой на светлое будущее, не было даже самой надежды, ибо какая может быть надежда на полупустом гиблом месте, где сползает с резьбы кружащийся в небе стервятник и ягоды облепихи под ним гаснут, как искры в забытом костре.
Никто не знал достоверно, как такое могло произойти. Только ходили невнятные слухи про то, что Орлеан не сумел выследить из космоса спутник-шпион из серии “Молния”, точнее, он обнаружил его на другой стороне земли в далекой Америке, о чем и передал информацию вниз под себя. Однако умные люди говорили другое – что во всем виноват топограф по фамилии Бялый. Карта выпускалась и редактировалась во время съезда народных депутатов в Москве, когда все это транслировалось по радио и телевидению и даже люди ходили в магазин с транзисторами в руке, чтобы не пропустить Сахарова с Афанасьевым и быть свидетелями того, как они подомнут под себя агрессивно-послушное большинство. Тогда же упомянутый выше топограф, слушая одним ухом про вынос задремавшего Ленина из Мавзолея, вдруг обнаружил на составленной уже мировой географической карте два Орлеана и нервно, в сердцах вычеркнул один из них как явную дичь. Знал бы он тогда, что широким росчерком своего административного карандаша он уничтожает всех родившихся младенцев, нескольких Героев Социалистического Труда, дохрамывающих свой век ветеранов ВОВ и просто трудящуюся молодежь, которой было в Орлеане немного, потому что все, кто имел про себя дальние виды, пробивались в Новосибирск, Барнаул и далее в Москву непосредственно к топографу Бялому, чтобы набить ему морду за все его дела.
Игорь и принадлежал к этой трудящейся молодежи, но без дальних видов и точных прицелов. Он жил со старшим братом без отца и матери, которые сгинули почти одновременно: отец ушел к другой женщине за интимным человеческим счастьем, а мать в несколько дней умерла от атипичной пневмонии, а откуда она взялась, эта зараза, в почти стерильных краях, никто не знал. Пару лет спустя отец был замечен на автобусной станции, он уезжал в Актюбинск и сказал Игорю, что менять одну жену на другую может лишь человек с полным ку-ку в голове: ты путаешь имена, фамилии, явки и легенды, Катю называешь Таней, вместо двери, чтобы выйти в прихожую, открываешь шкаф и, сидя на унитазе, не можешь разгадать обычный кроссворд, потому что душа твоя отягощена категорическим императивом. Потом автобус уехал, и от отца осталась одна только книжная пыль.
Одутловатый, косоглазый и скуластый, как истинный кулундинец, Игорь начинал свой рабочий день с того, что встречался с озером, и оно говорило ему нечто важное своим шершавым, как пенопласт, языком. Но прежде, чем пробиться к воде, нужно было обогнуть унылое здание городской больницы и несвежий подъезд с табличкой, сделанной еще в советские времена: “Морг открыт с 8 до 12 час. дня кр. суб. и воскр.”. Заповедная табличка настраивала скорее на оптимистический лад. В эти два дня орлеанцы, по-видимому, не умирали, и суббота не нуждалась в морге, потому что по Благому Слову она была для человека, а не человек для нее. А в воскресенье смерти быть вообще не могло по определению.
Еще один асфальтовый поворот, короткий проезд по заросшему ковылем пустырю – и вот оно, соленое озеро Яровое.
Игорь слез со своей доски и прислушался к тому, что происходило у него внутри. Все чакры были закрыты, третий глаз дремал, не в силах продрать одурь недавней ночи, когда из-за духоты не спишь и не бодрствуешь, а так, существуешь в виде лежащей на кровати биомассы, неспособной не только к активной жизни, но и к полному отрезвляющему забытью. С внутренним миром было все ясно, там клубился сумрак, и поэтому Игорь обратил свой взгляд на мир внешний.
Над горизонтом висела, как всегда, сиреневая дымка. Слева торчали трубы химического завода, почти погасшего пятнадцать лет назад и ныне работающего в четверть своей равнодушной механической силы. Он добывал из прибрежного ила глауберову соль, но нынче даже это название звучало подозрительно, и никто не знал, что с этой солью делать.
Справа уныло хлопал брезентом летучий цирк шапито с большой рукописной афишей, на которой был изображен усатый человек с пилой и надписью над головою в виде тернового венца: “Борис Амаретто. Перепиливание граждан РФ ежедневно”.
Под ногами чернел крутой обрыв. Под ним открывался пляж для отдыхающих с крупной галькой, о которую можно было расшибить ноги в кровь, с обшарпанными кабинками для переодевания и хилым источником с пресной водой, взятым в толстую трубу, об него обмывали всякого рода туристические ноги. Запах от озера напоминал чем-то аромат общественных туалетов после санобработки, но лишь для тех, кто приехал сюда впервые: концентрация йода в воздухе была столь высокой, что вонью походила на хлорку, новички вертели головой, пытаясь понять, куда они попали и не оказались ли часом на железнодорожном вокзале. Даже самый длинный нос не обнаруживал источника этих подозрительных ароматов, а он был прямо перед ними до самого горизонта, от края до края, и смеялся на солнце, и шептался о чем-то с берегом.
– Здравствуй, озеро, – сказал ему Игорь. – Как дела?
– Ничего себе, – ответило озеро. – А у тебя?
– Тоже неплохо, – признался Игорь. – Я Лидку люблю.
– Ты не волнуйся, – успокоило его озеро. – Жребий брошен, и чаша горечи испита. Она будет твоей.
– Сегодня? – испугался он.
– Сегодня не сегодня, но будет. Я тебе обещаю. С бабами ведь всегда так, ты знаешь. Всю душу вынут, продинамят, нахамят, отмажутся, а потом скажут: пожалуйста, готова.
– Моя Лидка – не баба, – обиделся Игорь на всякий случай. – Она – прекрасная русская женщина.
– Вот ты и докажи своей прекрасной русской женщине, кто в доме хозяин. Отожми штангу, поешь мяса, выпей сока алоэ и анисовой водки, они способствуют укреплению твоего скверного животного начала.
– Какое ты грубое, озеро, – сказал Игорь. – Не буду я с тобой больше ни о чем говорить.
– Уж какое есть, – ответило озеро. – У меня есть собеседники и без тебя. Отдыхающих, слава богу, как мышей в погребе. – И замолчало. И даже перестало бить о берег своими липкими волнами.
В озере лежал один-единственный человек в семейных трусах, напоминавший резиновую куклу. Он покачивался на волнах, как бурдюк, и опирался на почти твердую воду, как на подушку, скрестив руки на груди и откинув задумчивую голову назад.
Лениво подгреб руками к берегу, вылез на крупную гальку. Даже издалека Игорь увидел, что тугое тело его покрыто белым налетом соли.
– Даст ист фантастиш! – вскричал Игорь дико со своего обрыва и выкинул вперед правую руку в сомнительном приветствии.
Отдыхающий вздрогнул. Поднял голову вверх, встретился глазами с Игорем и понял, что перед ним стоит неврастеник. Покрутил пальцем у своего виска.
Подошел к трубе с пресной водой, открыл вентиль и начал смывать с себя губкой соляной налет, твердеющий на глазах и превращающийся в желтую корку.
Игорь залез на свою доску, оттолкнулся и поехал в противоположную урбанистическую сторону.
Ежедневный ритуал был окончен. Оставалось лишь занять свое почетное рабочее место.
Впереди показалось веселое пятиэтажное здание шестидесятых годов прошлого века, первый этаж которого был занят под учреждения культсоцбыта.
Подъехав к вывеске “Парикмахерская-салон “Ворожея”. Такого вы не встречали”, Игорь соскочил со своей доски, дал ей пинок ногой, да так, что она сама подпрыгнула ему в руки. Схватил доску и вошел в парикмахерскую.
2
Она напоминала зубоврачебный кабинет.
В шкафу лежали застиранные халаты, оставшиеся здесь с еще советских времен, когда обслуживающий персонал был похож на внимательных врачей из советских фильмов, не имеющих личной жизни и все ночи напролет сидевших за историями болезней. И хотя парикмахерские всегда являлись облегченным вариантом публичного дома, этот салон еще хранил остатки внешней гигиены, может быть, оттого, что находился на балансе города и не перешел пока в частные руки.
Игорь вытащил из подсобки белый халат, натянул его на плечи так, что накрахмаленная ветхая ткань хрустнула, будто сухая ветка, взял в руки половую щетку и приготовился к кипучей трудовой деятельности.
В зале стояло всего два кресла, как будто в городе жило только два человека, какие-нибудь Бим и Бом, один из которых брился наголо, а другой только массировал щеки и подбривал щетину, потому что был лыс, как морозный снежок. В одном из кресел уже сидел, но не клоун Бим, а какой-то мужчина средних лет в военном кителе без знаков отличия, и его пользовала одутловатая парикмахерша с толстыми опухшими руками, завитая и недовольная оттого, что человек пришел в цирюльню в заросшем волосами виде, а надо было приходить стриженым и опрятным, так как это все-таки присутственное место. Ноги ее были под стать рукам, опухшие, как бревна, и цветастые китайские тапочки говорили о том, что веселые годы уже позади.
Игорь сгреб щеткой волосы на полу. Увидел, что второе кресло не свято, потому что пусто, в нем нет не только клиента, но и парикмахерши рядом.
– А-а-а… – только смог промычать Игорь вместо вопроса, указав пальцем на вопиющую пустоту.
– Одни мы, – объяснила одутловатая женщина. – Лидка аборт себе делает, гадюка. А я должна здесь париться.
Земля ушла у него из-под ног. И он оказался приподнятым над поверхностью, как оказывается приподнятой душа после ее прощания с бренным телом. Но только на этой, еще прикрепленной к физиологии душе было гадко, потому что Игорь любил Лидку. Любил безответно, страстно и давно. А она оставляла сей вопиющий факт без внимания.
– Аборты вредны, – сказал глубокомысленно военный в кресле. – От них истончаются стенки матки. И внутривагинальные соки теряют свою привлекательность для мужчины.
– Аборты полезны, – не согласилась с ним парикмахерша. – Потому что гадюка родит только гадюку.
– Аборты вредны, – уперся в свое военный. – Мужчина будет только зря расходовать свое драгоценное семя, а зачатия не произойдет.
– Ну так и не расходуйте, если вам жалко, – обиделась парикмахерша. – Сидите сами на своем семени, подавитесь им, куркули.
– Мы не можем, – сказал военный. – Не можем на нем сидеть, потому что у нас не хватает защитников родины для войны с американцами.
– Тю на вас, – возразила парикмахерша. – А бомбометы на что?
– На бомбометах тоже должны сидеть люди. А вы их уничтожаете, фашисты.
– Я вам сейчас кровь отворю, если будете так говорить, – пробормотала парикмахерша. – Горло перережу и “елочку” сделаю.
– На американцев у нас людей х-хватит, – вмешался в разговор Игорь, заикаясь. – А на китайцев н-нет. Если даже н-никаких абортов не будет, то все р-равно китайцев не одолеем.
– Китайцы любят Конфуция, – глубокомысленно заявил военный, но далее пояснять свою мысль не стал и о чем-то глубоко задумался.
– Нечего тебе без дела сидеть. На вот, – сказала Игорю парикмахерша. – Приделай к вывеске. – И дала ему в руки хорошо отстиранный российский флаг.
Игорек вышел с ним на улицу, выставляя вперед как пику.
Солнце входило в стадию раскаленной чугунной сковородки. Небо делалось плоским. Задрав голову, он начал соображать, как флаг прикрепить к стене. Почему-то пришла в голову мысль о жевательной резинке, а потом – о пластилине. Но это было пустое, так, всякая блажь, которая лезет в голову от лукавого. Наконец глаза обнаружили углубление в стене.
Игорь взобрался на карниз первого этажа и воткнул флаг прямо над парикмахерской.
Внизу шел какой-то пенсионер в трениках и потертой майке с надписью “Сургут – Нефтeкамск 1979”. Опешил от открывшейся ему картины. Задрал голову вверх и посмотрел на горделивое полотно круглыми от удивления глазами.
– Сдаемся, что ли?
– Н-наоборот, – ответил ему Игорь со своей высоты. – Н-наши совершили прорыв и вышли из оцепления.
– Какой прорыв? – сказал пенсионер. – Это же – Кулундинская степь. Из нее нельзя выйти.
На этом разговор и кончился.
Игорь подождал, покуда пенсионер уйдет, и спрыгнул на горячий асфальт. Мимо проехала машина “скорой помощи” – подновленная “Волга” с универсальным кузовом, на которой раньше катались всякого рода профессорские дети шестьдесят махрового года, доезжали до лесной поляны и, вытащив из кузова спальные мешки, танцевали твист под радиоприемник “Спидола”.
Завернула за угол и понеслась во всю прыть к городской больнице.
ГЛАВА ВТОРАЯ. ЛЮДИ ОРЛЕАНА
1
Он тащил из ее лона младенца по частям. Сначала – ножки и ручки, потом – головку и туловище.
Бросал окровавленные останки в специальный черный мешок, глубокий, как некрещеная человеческая душа.
В углу работала радиоточка, оставшаяся здесь с еще советских времен, – пластмассовый прямоугольник с наивной круглой ручкой, треснувшей на боку, и поэтому, чтобы регулировать звук, нужно было ее снимать и крутить металлический остов в нужном тебе направлении. По региональному радио транслировали передачу, пользующуюся здесь постоянным успехом, – ее слушали все и потом обсуждали на городском рынке, в трудовых коллективах и в кругу семьи за турецким чаем “Пьем за дружбу и любовь”.
– …Теплый ветер из Казахстана принес в наш город настоящую жару. Температура в окрестностях Орлеана тридцать – тридцать три градуса. В Кулундинской степи тридцать три – тридцать пять. Температура воды в озере Яровое – двадцать восемь градусов тепла. Пенсионерам и лицам, страдающим сердечной недостаточностью, не рекомендуется выходить из дома. Мы передавали прогноз погоды.
Хирург посмотрел долгим взглядом на детские останки, не понимая, как внутри женского тела может быть столько ненужных предметов: какие-то пальцы, не пригодные к тому, чтобы взять, урвать и присвоить, хилые дряблые ножки, не годящиеся для ходьбы, побегов из зоны, танцев-шманцев в ночном клубе и топтания под окнами у любимой, голова то ли лягушонка, то ли сурка, в которой нет ни одной инновационной мысли. Религиозные люди утверждали, что где-то здесь таится загадочная субстанция под названием душа, но никаких душ, тем более загадочных, сколько бы он ни резал тупую человеческую плоть, сколько бы ни вскрывал женское лоно, сколько бы ни пальпировал и санировал, хирург не встречал. А встречал другое – боль и отчаяние от подступившей хвори, панику от разрушающейся на глазах материи, внутри которой не было никаких желаний, кроме того чтобы эта мука разрушения и отчаяния как можно скорее прекратилась бы. Он не помнил, есть ли у Данте область, где томятся души нерожденных младенцев, ему показалось, что нету. А раз так, то и греха никакого не было, а было лишь благо освобождения женщины от ненужных для нее внутренних предметов, занесенных случайным ветром от неосмотрительного и эгоистичного партнера.
Он сорвал с рук резиновые перчатки и бросил их туда же, в черный мешок, в котором скрылась неродившаяся плоть. Вслед за перчатками полетела повязка с лица.
– Ты кипяток включила, дура? – спросил он ласково у медсестры, стоявшей рядом.
– Ага.
Хирург кивнул, соображая про себя, как он относится к этому субтильному бледному существу, говорящему “ага” на все вопросы, которые он задавал. Мог бы он жить с ней, годящейся ему в дочери, как жил когда-то праведный Лот после выхода из Содома или хотя бы как жил и боролся Джек-потрошитель за свои угасающие мужские права в эпоху суфражисток и эмансипе?.. Нет, не мог бы. И дело не в плоской груди, не в глазах, закисающих, как несвежее молоко, а в том, что медсестричка училась долго и безнадежно в ветеринарном техникуме, училась целую вечность, лет восемь, за которые можно было бы познать мироздание, повторно открыть закон всемирного тяготения, умереть и возродиться в другом теле опять. Но она ничего не открыла, совсем не умерла, и становилось больно за ее бесцельно прожитые годы.
– Значит, кипяток будет, – сказал хирург. – Ага. – И повторил задумчиво: – Ага…
Вышел из операционной в ординаторскую.
Скинув с себя халат, он сел на продавленный диван и вздохнул полной грудью, надув потертые легкие. Под халатом – только спортивные трусы с вышитым на них меланхолическим крокодилом. Этот крокодил должен был, по-видимому, обозначать некие серьезные достоинства и отпугивать тех, кто не способен оценить их. Но сам Рудик Белецкий понимал, что достоинств на самом деле нет никаких, а есть хиловатая репродуктивная функция, сравнимая более с мотыльком, который бьется о стекло, засыпая на ходу, чем с радикальным, готовым на все крокодилом Свидригайловым. Хирургу стало обидно как за мотылька, так и за крокодила, которого, скорее всего, выловит из болота какой-нибудь подлый браконьер-латинос, выпотрошит, как вываливают из мешка картошку, и продаст на рынке активистам зеленой партии для музея живой природы.
Окно в ординаторской было распахнуто настежь.
– Йод, – прошептал Рудик самому себе. – Кругом один только йод…
Он знал, что его испускает в Орлеане маленький полупрозрачный рачок, который водился в озере Яровом с незапамятных времен. Рачка было много, как звезд на небе, в иные годы зачерпни воду ладонью и обнаружишь в ней копошащихся червячков, что напоминали маленьких креветок, но были, в отличие от них, не утилизированы человеком и не поданы на стол для тех, кто собирался отправлять физиологические потребности до глубокой старости. Однако в девяностые годы все разрешилось само собой. Кто-то прочел, что рачками можно с успехом кормить не только молодящихся старичков с подрумяненными губной помадой щеками, но и скотину вместе с домашней птицей. Проблема была лишь в том, что последние, не в пример старичкам, исчезали с территории РФ с катастрофической быстротой, а рачок в соленом озере все прибывал и прибывал. Да и что даст, что заплатит убогий колхозник, названный кем-то фермером, за корм для скотины в виде смиренного безъязыкого рачка-схимника? Ни чертова кулака не даст, как сказал однажды писатель Гоголь. Зато какие-нибудь южные корейцы отвалят за них чистоганом да еще и доброе слово скажут, правда, по-корейски. И пошла губерния писать. Организовались рыбоводческие бригады на частной инновационной основе, которые подгребли под себя все, что водилось, плавало, пускало пузыри и трепыхалось в соленом озере провинциального значения. И с эшелонами на Дальний Восток вместе с ненужным нормальному человеку реликтовым лесом пошел ненужный тому же нормальному человеку рачок-ископаемое, за которого ненормальные косоглазые люди платили неплохие иностранные деньги. Эшелоны пошли, но рачок кое-где еще оставался.
На самодельной электроплитке помятый чайник начал заговариваться, как в бреду, потому что температура внутри него повысилась до критического значения.
Рудольф посмотрел на себя в зеркало и увидал в нем молодцеватого ржавого мужчину с вьющимися волосами и большими залысинами бильярдного шара, обещавшими скорое обнуление головы. В семидесятые годы это было бы катастрофой, но в начале ХХI века почти все мужчины РФ стали бильярдными шарами, даже и не лысые, по той простой причине, что это было удобно для драк: никто не мог схватить тебя за волосы и приложить к кирпичной стене по мимолетному желанию. Все сделались отчаянными бойцами, даже тот, кто был трусом.
Хирург вдруг понял, что похож на мясника.
Открыл холодильник, вытащил из морозильника застывшие кубики воды, вытряхнул ледышки из пластмассовых стаканчиков и начал натирать ими лицо, особенно мешки под глазами, в которые можно было спрятать небольшие пуговицы.
Обтерся полотенцем. Вскрыл упаковку “Роллтона”, залил его кипятком и, попробовав, понял, что не может это есть.
Выбросил лапшу в пластмассовом стаканчике в распахнутое окно. Увидал с высоты своего положения, что к несъеденному деликатесу подбежали две бродячие собаки и тут же сцепились друг с другом, несмотря на то что были друзьями. Позади них стоял ископаемый экскаватор, похожий на мамонта, вытащенного из вечной мерзлоты, – его забыли здесь после масштабной реконструкции больницы, которая велась несколько лет подряд и окончилась вместе с ненадежными бюджетными деньгами.
Рудольф неожиданно расстроился. Ему пришло в голову, что в следующей жизни он станет этим забытым всеми экскаватором и только скверные неуправляемые мальчишки, пробравшись в его кабину-голову, будут шевелить там мертвыми рычагами. Он отвернулся от окна, понимая, что теряет контроль над собой, что внешняя энтропия жизни грозит ему полным душевным разорением.
Но от этого было верное средство – собачье дыхание, которое показал ему один терапевт-самоучка, живший в дикой степи километрах в сорока от Орлеана.
Было оно простым, как мычание, и состояло в том, что ты больше выдыхаешь, чем вдыхаешь. Причем выдыхаешь через рот, высунув язык, шумно, часто и навязчиво, как это делают собаки. Выдыхаешь до боли в груди, до оранжевых зайчиков в остекленевших от усилия глазах.
И Рудольф начал дышать указанным выше методом. Со стороны могло показаться, что он сошел с ума. Но через минуту-другую все встало на свои места: мир уже не казался страшным, угрюмо-неприветливым, чужим, словно здание пенсионного фонда, а был просто жарким, душным и потным, с мухами, бьющимися о стекло, горячим ветром и облаками-легкими, с помощью которых дышало небо и которые никак не могли закрыть жаркое солнце…
Все было обыденно, просто и потому – правильно.
2
Лидка красилась.
Сначала она подвела глаза, потом набросала румяна на слегка перегоревшие после операции щеки, и губы ее начали пылать и дымиться, как ягоды клубники в закипевшем варенье. Зачем они пылали и дымились, кого подманивали, на что намекали? Неведомо. Больница была полупустой, c запыленным доисторическим фикусом в центре коридора, а те немногие мужчины, которые шаркали тапочками по полу с линолеумом, не интересовались пылающими ягодами поверх женской сущности, а интересовались лишь тем, можно ли как-то прожить еще один день и удлинить свою короткую, никому не нужную жизнь на целых двадцать четыре часа.
Лидка принадлежала к высшему типу женщин, которые считали, что они красивы, и этой уверенностью в собственной красоте заражали других, неверующих, глупых и неискушенных. Внешние же обстоятельства, упирающиеся в длину ног, крутизну бедер и общую соблазнительность пропорций, не принимались в расчет и не влияли на ее уверенность в себе, тем более что обстоятельства были не очень: от наркоза чуть побаливала голова, к горлу подкатывала жгучая отрыжка, на душе была вязкая тина, но она, Лидка, считалась все-таки первой парикмахершей в городе и поэтому должна была казаться, как минимум, неприступной и, как максимум, доступной. Эти два качества, внешне не совместимые, полярные и конфликтные, она соединяла густым макияжем и дурным непоколебимым нравом. Она была умна, очень умна, а ум, соединенный с дурным нравом, делал из нее сверхчеловека – во всяком случае, ей так казалось.
В большой палате на десять коек лежали только двое: Лидка и ее молодая зеленая соседка, почти ребенок, залетевшая сюда аналогичным способом по наивной вере в то, что мир прекрасен.
Лидка положила пудру поверх макияжа, взбила короткие волосы вороньим гнездом и стала, как всегда, очаровашкой, бебешкой и дусей, не дотягивающей, конечно, до звезд первого федерального телеканала, но намного опережавшей местных провинциальных див благодаря внутренней природной силе.
Она услышала, как дверь палаты открылась, и быстро спрятала косметичку в сумку из поддельной кожи, ввезенную в Орлеан из Казахстана в фуре для перевозки мяса. В палату вошел хирург Рудольф Валентинович Белецкий, недовольно-строгий, с медсестрой-ветеринаром, которая ассистировала ему при операции. Вместе с собой они внесли запах перетушенной капусты, который шатался по коридору подобно навязчивой идее в голове озабоченного подростка.
– Дериглазова? Как себя чувствуешь, Дериглазова? Температура? – Он повернулся к медсестре.
– Ага, – пролепетала та. – Вечером было тридцать семь и два, а нынче утром тридцать шесть и четыре.
– Завтра выкинем, – сказал Рудольф, чувствуя свою силу разделять и властвовать, судить и рядить.
Он хотел сказать “выпишем”, но обидно оговорился и сам не заметил своей оговорки.
Для приличия взял запястье Лидки и прощупал пульс.
– Не слышу, – пробормотал он. – Где у нее пульс?
– Ага, – ответила медсестра.
– Так есть у тебя пульс или нет? – строго спросил Белецкий больную.
– Был когда-то, – ответила Лидка.
– У тебя нет сердца, девочка, – сказал врач печально. – Но это в порядке вещей.
– Это у вас нет сердца, – довольно нагло заявила больная, не объясняя тайный смысл своих слов.
– Все в норме, – сделал вывод Рудольф. – И все идет по плану. Сейчас сердца быть не должно, время такое. А вы… – обратился он к ее соседке. – Вас как…
– Арефьева Наталья Дмитриевна, – подсказала та.
– Да не нужно мне твое имя, – нервно отрезал Белецкий. – На что мне оно? В святцы, что ли, вставлять?.. Состояние как?..
Она пожала плечами.
– Могу показать температурный лист, – пропищала медсестра.
– Ты еще такие слова знаешь? – искренно удивился хирург. – Не надо! Ничего не надо. Я и так все вижу…
Не зная еще, что спросить, он полез в карман своего халата и вытащил оттуда зеленое импортное яблоко.
– Хотите? – спросил он обеих женщин.
Те отрицательно качнули головами.
Тогда Рудольф хищно его куснул – яблоко захрустело, как нога, наступившая в гравий, – встал и пошел к дверям. Недовольный вкусом, точнее, его отсутствием, он выбросил яблоко в мусорную корзину.
Вдвоем с ветеринаром они покинули помещение.
– Интересно, он женат или нет? – пропищала девочка, лежавшая вместе с Лидкой и веровавшая в красоту бытия.
– На половине Орлеана, – сказала парикмахерша.
– И дети есть?
– От той же половины. В мусорной корзине, – уточнила Лидка.
– Еврей, что ли?..
– Какой, на фиг, еврей? Немец. Сама не видишь?
– Немцы хорошие, – мечтательно сказала девочка. – У них золотые руки.
– Для газовых камер.
– А я бы за такого пошла. У него, наверное, и деньги водятся.
– Так чего не идешь? – потеряла терпение парикмахерша. – Со своим мертвым приплодом бы и шла.
– Не говорите так, – взмолилась девочка. – Мне до сих пор кажется, что он у меня под ребрами дышит.
– Не чуди. Ребенка теперь у тебя никогда не будет, – успокоила ее Лидия Павловна. – Женщина должна сначала родить, а потом уже резать. А ты сначала режешь, а потом хочешь родить. Дура.
Девица хлюпнула носом.
– Тогда я кого-нибудь удочерю, – пробормотала она.
– Тебя саму удочерять надо. Хочешь, удочерю тебя?
– Нет, – искренно ответила соседка и после паузы спросила: – А его-то не жалко?
– Кого? Рудика, что ли? – почему-то бухнула Лидка.
– Да нет. Дитятку… – еле слышно произнесла девочка.
– Которого из десяти? – потребовала уточнения парикмахерша.
Сопалатница с ужасом уставилась на нее.
– Ну почему вы такая злая, Лидия? – В голосе ее почувствовалась мольба, будто от ответа на заданный вопрос зависела вся ее будущая жизнь.
– Потому что у меня доброе сердце, – объяснила парикмахерша. – А доброту приходится прикрывать злом, потому что иначе съедят на фиг.
– А отец… Отца-то последнего хоть знаете?..
– А ты до сих пор ничего не поняла? Вот действительно дура! – И Лидка натужно засмеялась, поразившись недальновидности своей соседки.
Здесь в палату влетел порыв сильного ветра. Он выбил настежь полузакрытые рамы, стекла в них звякнули как порванные струны. Запах перетушенной капусты из местной кухни сдался и побежал трусливо на цыпочках из коридора больницы на улицу. В лицо ударил горячий воздух странствий, будто ты стоишь у железнодорожной насыпи, а мимо тебя проносится скорый.
Лидка соскочила со своей кровати. Не запахнув халата, с вываливающимися из-за пазухи пирожками, которые соблазнили многих, но не пригодились никому, бросилась к окну и поразилась: над городом висела серая мгла. Со стороны озера Яровое налетел нешуточный ураган, будто невидимое чудовище прочищало горло и нос, чтобы дунуть, плюнуть и гаркнуть по-настоящему.
– А говорили, что ясно, – сказала Лидка, с трудом закрывая рамы. – Набрехали. Сейчас гроза долбанет.
– Еще с утра парило. Я аж вся пропотела, – подтвердила сопалатница.
Начали выть собаки. Лидка увидела, как на улице Орлеана возникло небольшое американское торнадо. Вихрь пыли завертелся на пуантах, завязался узлом и, втянув в себя куски сухой травы и обрывки бумаги, двинулся вперед по переулку, как сумасшедший танцор.
Картина была дикой, безотрадной. Лидка даже задвинула шторы, чтобы не видеть этого природного недомогания, когда воздух мутит, а под озером кто-то большой и грузный переворачивается с бока на бок.
А когда она возвратилась на свою железную кровать, то в палату вошел незнакомый ей гражданин.
– Вы Лидия Павловна Дериглазова? – спросил он тихим вкрадчивым голосом, слегка улыбаясь и излучая всем видом своим крайнее расположение.
– Ну? – подозрительно откликнулась Лидка, оглядев его с ног до головы.
– Это вам. – Он подал ей в руки авоську с апельсинами. – Апельсиновый сок в свежем своем состоянии препятствует тромбозам, повышает иммунитет и способствует укреплению потенции. Разрешите, я присяду.
– При чем тут потенция? – не поняла парикмахерша. – Вы куда клоните? Мне это сейчас совсем не нужно.
– А если б вы были мужчиной? – пробормотал незнакомец. – Если бы тестостерона оказалось больше, чем эстрогена, как бы вы тогда запели?
– Вы что, из Горэнерго? – предположила почему-то Лидка. – Да вы не шумите. Как выйду из больницы, так сразу все погашу.
– Да нет, – ответил ей на это гражданин. – Ваши долги так быстро не погасишь.
Не дожидаясь разрешения, он пододвинул к кровати железный стул с деревянным сиденьем и сел на него, внимательно глядя Лидке в глаза.
Она отметила, что от гражданина несет нездешней сладостью. Если бы был на свете гигантский леденец на двух ногах, которого обсосали и выплюнули, то он стал бы как раз этим гражданином с набриолиненными масляными усами, глазками миндалевидной формы, источавшими патоку, волосами пусть редкими, но серьезными – в смысле прически и представительности. А щечки, щечки… Ну ведь кого-то они напоминали, эти круглые щечки, в которые можно было впиться безумным поцелуем, а можно было просто отшлепать их, как задницу, а потом зализать влажным благодарным языком.
И Лидка неожиданно струхнула. Пусть гражданин оделся неброско, словно учитель средних классов или какой-то потертый перезрелый Чехов, которого она не читала, но представляла именно таким: со шляпой в руке, любовью в сердце и невнятной мыслью в голове… Да нет, не Чехов это, а, скорее, любовник, фантастический в своем цинизме, который уходит, не обернувшись, и тушит стреляющие окурки о твои же голые ноги… И костюмчик у него хоть потертый, но очень и очень дорогой. Но кто же он, кто?..
– Вот оно как, Лидия Павловна, – вздохнул гость. – Вот оно как… Да. Обидно. В самом деле обидно.
– Чего? – окрысилась Лидка, все более изумляясь. – Чего обидно? Зачем?
– Это я про погоду. Обещано одно, а сделано другое. – Он указал рукой на трепетавшие от ветра потертые шторы. – Так и вся жизнь наша. Мы ждем одного – богатства, славы, удачи, – а награждают нас холмиком земли и невнятной надписью на надгробии. Еще и собака пописает. Отобьется от своей стаи и все обмочит: и дату смерти, и фотографию вашу, взятую из общегражданского паспорта, и саму память о вас.
– Я умирать не собираюсь, – отрезала на всякий случай Лидка.
– Ну, я вижу, у вас личное, – сказала соседка. – Я лучше в коридоре подожду. Вы хоть его знаете?
Она спросила об этом Лидку, будто бы сладкого как леденец гражданина и не было в палате.
– По-моему, я его стригла однажды, – предположила Лидка. – А может, и не стригла…
– Стригли, стригли… Все волосы мне вынули. – И гражданин с мягкой улыбкой потрогал свою притертую кремом прическу.
– Ну и вы хотите права качать? – потребовала уточнений Лидка.
– Да нет… Что вы… Только поговорить. По душам. С глазу на глаз.
– Если я крикну, вызывай милицию, – приказала сопалатнице Лида. – А теперь вали отсюда.
И девочка вышла за дверь.
– Ну и что? Какие у вас ко мне претензии? – Парикмахерша, набравшись смелости, поглядела ему прямо в глаза своими, раскосыми, синими, о которых можно было сказать только одно: “Да, скифы мы, да, азиаты мы…”
Гражданин не ответил. В лице его внезапно возникла собачья тоска, словно солнце зашло за облако и сделалось черным. Он уткнулся взором в бугристый потолок и начал внимательно рассматривать штукатурку.
– Тут раньше была мужская палата, – сказал он после паузы.
– Почему это?
– Вот эти пятна на потолке, видите? Это от окурков. Больные стреляли ими в потолок. Это игра такая. Можно стрелять еще зажженными спичками. У кого прилипнет к штукатурке, тот и выиграл.
– Мне ничего про это не известно, – отрезала Лидия на всякий случай.
– А я вам точно говорю. Здесь были подростки. А мальчика, который лежал на этой кровати, – и он показал на незастеленную пустую сетку, где не было даже матраца, – зачем-то намазали гуталином, пока он отходил от общего наркоза.
– Нельзя ли поближе к делу, – напомнила ему Лидия Павловна. – А то мы с вами все ля-ля, ля-ля… А жизнь-то проходит.
– Можно. Конечно можно… – Гость на минуту задумался, а потом продолжил: – Я хочу загадать вам простую загадку… Две птицы, неразлучные навек, спустились на одно и то же дерево. Одна из них ест сладкие плоды, другая ничего не ест, подозревая, что плоды ядовиты. Какая из этих птиц дальновиднее?
– А что это за птицы? Вороны, галки?
– Вы уходите от ответа, – мягко заметил сладкий гражданин.
– Не знаю и знать не хочу! – вспылила Лидка. – Если не известно, что это за птицы, то как я могу судить?
– Дальновиднее третья, спустившаяся на каменистую почву. Ей нечего выбирать и не о чем беспокоиться.
Гость со значением посмотрел на бедную женщину, которая начинала выходить из себя, как выходит из кастрюли закипевшее молоко. Лидка даже слегка побледнела, не оттого что хочет сказать гадость, а оттого что не может это сделать сразу и в лоб.
– К чему это? Не пойму, куда клоните…
– А к тому, что от иных действий в своей жизни лучше бы уклониться. Тогда выбор не будет столь трагичен.
– Это намек? – все более накаляясь гневом, пробормотала парикмахерша.
– Не намек, а аллегория… Сейчас, сейчас… Вы все поймете.
Он остановился взглядом на детективе, лежащем на ее тумбочке. Цветная обложка изображала труп мужчины с перерезанным горлом, он лежал на полу ничком, а в спину его воткнула острый каблук неизвестная дама, от которой видны были лишь длинные ноги в ажурных чулках.
– Как вы думаете, она делает депиляцию?
– Наверняка, – ответила парикмахерша.
– Она очень его любила, я чувствую. Это ведь женская проза?
– Допустим, – глухо подтвердила Лидка, по-прежнему борясь внутри себя с желанием брякнуть гадость.
– Всю женскую прозу пишут мужчины.
– Вот уж нет. Там на обложке – автор, и он сфотографирован в юбке.
– Ну точно мужчина, – довольно цинично заметил гость. – Если бы он был женщиной, то сфотографировался бы в брюках. И он, наверное, изменял ей?
– Кто?
– Покойник с обложки.
– Не изменял, а развел на деньги.
– Но остался ей верен?
– Конечно. Иначе бы она вообще его расчленила.
– Можно я закурю?– вздохнул печально незнакомец. – Я не сильно вас обеспокою?
– Не обеспокоишь. Я сама закурить могу, – пообещала Лидия Павловна.
Он виновато улыбнулся. Достал из кармана пиджака похожую на подводную лодку сигару, по-видимому, очень дорогую, специальными щипчиками обрезал ее с обеих сторон и начал раскуривать от зажигалки, причмокивая, как вурдалак над счастливой жертвой в ночь полнолуния.
– Так, значит, об аллегории… Сейчас, сейчас… – Он нахмурил свой лучезарный лоб с прилизанными височками.
Взял в руки детектив. Лег на незастеленную железную кровать рядом и положил книжку себе на живот. Выпустив в потолок облако сладкого дыма, требовательно спросил:
– Что видите?
– Вижу дурака с моим детективом, – не сдержалась Лидка.
– Правильно. А как ведет себя книга?
– Лежит неподвижно. А дурак задает ненужные вопросы.
– Теперь давайте попробуем с вами.
Он встал с кровати и положил детектив на живот Лидке.
– А теперь?
– Ну ладно, хватит! – потеряла терпение парикмахерша. Скинула с себя книжку и засунула ее в тумбочку. – Чего тебе надо, гад? Чего привязался, а?
– Я объясню, – мягко сказал ей тот, кого она назвала гадом. – Книга эта совершенно неподвижна и у вас, и у меня. Но если в животе есть плод, то книга начинает шевелиться, даже если она – женская проза. И падает на пол. Почему? Потому что нерожденный младенец в животе уже шевелит своими ножками и ручками. Ему хочется жизни. Не только вам и мне, но и ему, слепому, немому, мокрому, как мочалка. Логично?
– Пошел отсюда! – твердо сказала Лидка. – Ты… псих!.. Полный псих… И опасный идиот. Вон!
– Да, да, сейчас… – засуетился гость, полез в карман и вынул оттуда визитную карточку. – По этому адресу вы меня всегда найдете. Я буду рядом по первому вашему требованию…
Лидка взглянула на кусочек картона, который держала в руках. На нем было выдавлено: “К. Гейбл. Экзекутор. Улица Навалочная, 52”.
– Экзе… – попыталась повторить она. – Это ведь от “экземы”?
– В известном смысле. Но не совсем. Это вроде менеджера среднего звена, но только по морально-этической части, мадам. Иногда по судебной. Наказание. Неумолимое и лютое, часто не соразмерное с деянием. – Внезапно глаза его сузились и превратились в щелки, словно у хищного зверя. – Но это не мною заведено, это испокон века, мадам.
Лидка вдруг испугалась. Испугалась не слов, уж к словам-то любым она привыкла с детства, еще с тех пор, когда добродушный после выпитого портвейна отец назвал ее прошмандовкой. А вот тон… Тон был исполнен холодного спокойствия. Закаленной стали, о которой знал Павка Корчагин. Перед ней стоял, конечно же, маньяк. И с этим его маньячеством нужно было что-то делать.
– Но разве я нарушила закон? – спросила парикмахерша по возможности ровно и холодно, так, чтобы привести собеседника в светское чувство и установить пусть не дружественный, но дипломатический контакт.
– О нет. Тысячу раз нет, если говорить о человеческом законе. Но закон Божеский вы, конечно же, преступили. За этот грех я накажу вас смертью… – Последнее слово гражданин произнес нежным шепотом, взял ее руки в свои и страстно поцеловал. – Вы умрете не сразу и будете мучиться долго. Будете звать на помощь, но никто к вам не придет. Язык ваш вывалится из гортани и будет гнить наподобие оторванной подошвы. Глазные роговицы высохнут до самого дна. На уголках ваших чудесных, слегка припухлых век будет выколото иголками только одно слово: “Воздаяние”. И все для того, чтобы ваше распущенное зловонное лоно, призванное давать жизнь, навсегда замкнулось бы в самом себе… Нет лона, нет и женщины. Разве не так?..
– А-а-а!!! – Лидка не выдержала и истошно взвыла, как у машины включается сигнализация.
Экзекутор быстро встал. Машинально огладил ладонью набриолиненные усики и зализанные виски. Бесшумно вышел из палаты, будто и не касался ногами пола.
Словно ветер из степи, сюда влетела соседка-сопалатница.
– Он вас изнасиловал?!
– Хуже, – ответила Лидка сквозь слезы. – Он со мною поговорил…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ВЫЯСНЕНИЕ ОТНОШЕНИЙ
1
А Рудик в это время резал глупый аппендикс, примитивный, гнойный и никому не нужный, доказывающий лишь то, что и Бог иногда мог ошибаться, придумывая в человеке абсолютно бесполезные, как детали к старой швейной машинке, предметы. В семидесятые годы один ученый парадоксалист предлагал удалять аппендиксы сразу, то есть у новорожденных, не подвергая впоследствии этой унизительной процедуре уже взрослого, состоятельного во всех смыслах мужа, отслужившего в армии, достигшего должности и. о. доцента и ходившего в рестораны по пятницам с любовницей, говоря жене, что до утра работает с документами… Но предложение не прошло, вероятно, из-за суеверного и ничем не обоснованного подозрения, что Бог сможет оказаться хитрее и задумал нечто про человека, чего он сам не может себе вообразить. Рудик в этом вопросе был на стороне похеренного ученого, а не Бога, считая, что чем меньше в человеке всякого рода непонятных деталей, тем лучше, а уж если Бог хочет просто ничем не обоснованного страдания, переходящего в перитонит, то уж извините, здесь мы поспорим и с вами не согласимся.
Он знал эту полостную операцию назубок и потому делал ее, почти засыпая, с трудом борясь с одурманивающей мозги тиной, тряся головой, полузакрыв глаза, как играет опытный пианист, даже не взглянув на постылую и захватанную пальцами клавиатуру.
Сестра-ветеринар, чтобы хирург окончательно не заснул, давала лизать ему мороженое “Забава”, которое делалось Барнаульским хладокомбинатом, – двуцветный розово-белый пломбир на палочке, то открывая повязку на лице мастера, то прикрывая ее…
– Не могу, – пробормотал Рудик. – Сама ешь.
Он знал эту “Забаву” с детства и потому не ценил ее качества, например, отсутствие сухого молока в рецептуре и всякого рода сомнительных консервантов. Сестра, не сказав своего традиционного “ага”, долизала то, что не успел долизать Рудик.
И в это время в операционную влетела Лидка. Влетела со всем, что было при ней, с пирожками вверху туловища и густым тестом внизу, с размазанной косметикой на лице и с глазами, которые источали горьковатый каштановый мед отчаяния.
– Меня убивают! – крикнула она Рудику. – Моя добродетель растоптана грязным сапогом аристократа.
– Погодите, – терпеливо ответил ей хирург Рудольф Валентинович Белецкий. – Не видите, что я режу? Тут дело идет о жизни и смерти, а вы ворвались с какой-то травленной молью добродетелью и еще плюнули мне в лицо своей кислотой.
– Зашивай его, – приказала Лидка. – Чего здесь валандаться?
– Зашивайте, – покорно отдал распоряжение сестре хирург, содрал с себя надоевшую повязку и пропустил Лидку из операционной вперед. – Пойдемте со мной в ординаторскую…
Он вдруг замешкался, затоптался на месте, словно внезапно ослеп, и опять возвратился к больному. Посмотрел с подозрением на его раскрытый живот.
– Чего сопли жуешь? Забыл чего? – ласково проворковала ему Лидка.
– Да так… У меня дурь каждый раз… Будто я скальпель в животе оставляю… Когда учился в институте, мне один товарищ рассказывал… Как скальпель зашили в животе.
– Мне тоже сейчас кое-что рассказали, – пробормотала парикмахерша, не уточнив что именно. – Услышишь – закачаешься.
И она с силой, ухватившись за рукав халата, загнала Белецкого в ординаторскую, как загоняют безмолвную скотину на убой.
Там Рудик рухнул на продавленный диван, словно метеорит обрушился на безжизненную планету, а Лидка плюхнулась на колени лечащего врача. Он почувствовал на себе ее теплый зад, похожий на две некрепко сшитые друг с другом подушки. У другого бы эти подушки вызвали восторг обладания, другой бы сразу зачитал стихи вслух, поговорил бы о мироздании, о психоэнергии, сансаре, пране и вьяне, другой бы весь мир духовный в себе перевернул – и именно из-за этих жгучих, как грелка, подушек. Но только не Рудик. Скука и раздражение, которые мучили его весь день, вдруг сделались нестерпимыми.
– Мне страшно. Спаси меня! – Лидка обняла его короткую широкую шею и прикоснулась к уху липкими губами, будто измазанными в клее “Момент” – в том смысле, что еще мгновение и их уже не отлепить.
– Отчего тебе страшно? – спросил он, увернувшись и все-таки спихнув ее с колен на диван.
– От человека.
– Ну знаешь ли, милая, от человека всегда страшно, – философически заметил хирург. – Человек может сказать тебе гадость, может ударить напильником по голове, посвятить тебя в свой внутренний мир, попросить взаймы денег… Страх от человека – в порядке вещей.
– Значит, тебе тоже страшно?
– Конечно.
– От кого конкретно?
– От всех людей.
Рудик нетерпеливо поднялся с дивана и посмотрел на улицу. Буря за окном не состоялась. Солнце зевало. Ветер пошел на местную карусель и там задремал в деревянной люльке.
Тогда хирург включил телевизор “Юность” на тумбочке. Как еще работал этот маленький советский реликт, как не взорвался, не возгорел, не вышел дымом, словно старик Хоттабыч, и не показал всей больнице кузькину мать – неведомо. Сквозь морскую рябь черно-белых помех стали видны двое молодцов, которые дубасили кого-то железной палкой, передавая ее из рук в руки.
– В насилии есть своя философия, – пробормотал хирург, озадаченно уставившись на экран. – Фридрих Ницше, если бы дожил до наших дней, был бы безмерно счастлив.
– Какая ниша? Чего ты плетешь?! – постаралась Лидка вернуть его с небес на землю.
– Это я так. Заговариваюсь, – пошел он на попятную.
– Ты не понимаешь. Меня хотят убить.
Лицо парикмахерши пошло пятнами, губы затряслись и разъехались в разные стороны, словно две гусеницы.
– Кто? – терпеливо спросил Белецкий.
– Инквизитор. – И она с плачем протянула ему визитную карточку.
– Итальянец, что ли?
– Итальянец, – подтвердила Лидка, уже рыдая в полный голос. – Из Кулунды.
Рудик близоруко вгляделся в кусочек картона, который оказался у него в руках.
– Во-первых, не инквизитор, а экзекутор… – пробормотал он, пытаясь успокоить пылкую и глупую парикмахершу. – Фамилия, правда, странная. Согласен. И она кого-то мне сильно напоминает.
– Он вообще странный, – подтвердила парикмахерша, размазывая платком тушь по щекам.
– Чем же?
– Очень уж сладкий. Ну просто приторный. Такого даже и не съешь. Выплюнешь… Гейбл, – вдруг страшно произнесла она. – Это был Кларк Гейбл!
– Чего? – не понял Белецкий.
– Кларк Гейбл, – простонала несчастная Лидка. – Иностранный артист. Дорогие сигары, набриолиненные усы… и цинизм. Цинизм во всем. Он такой цинизм с тобою совершит, что даже маму родную не позовешь!
Рудик озабоченно прикоснулся пальцами к ее лбу.
– Кажется, началась интоксикация, – сказал он сам себе. – Если к вечеру не прекратится, то надо отправлять в областную больницу. На вот, съешь. – И он высыпал ей на ладонь пару розовых таблеток.
– Кларк Гейбл!.. – не успокаивалась Лидка. – “Унесенные ветром” кино… знаешь?
– Терпеть не могу, – признался Белецкий. – Хуже сепсиса и перитонита.
– А мне понравилось, – отрезала Дериглазова. – Я даже была влюблена в этого отпетого мерзавца.
– И у тебя от него были дети, – терпеливо добавил хирург. – В астральном смысле.
Лидка всосала в себя таблетки и как-то успокоилась.
– Нет, детей не было, – совершенно серьезно призналась она.
– Значит, он предохранялся. – Рудольф снова взял в руки злополучную визитку. – Кое-что ясно, – промолвил он, подумав. – Фамилия, конечно, вымышленная. Взята с потолка. А вот профессия…
– И профессия, – поспешила подтвердить Лидка.
– Не знаю. Не уверен. Что нам известно об экзекуторах и инквизиторах? – задал он сам себе философский вопрос. – Инквизитор – это, так сказать, идейный глава… Пахан по-нашему. А экзекутор – всего лишь пешка, исполнитель. Глупый мясник. Точнее, топор в чьих-то невидимых руках. Не более того.
– Но мне от этого не легче, Рудя! – И Лидка опять крепко обняла его.
Он почувствовал, что в глубине ее проснулась нежность. Проснулась, как пушистая кошка: выгнулась дугой, села на задние лапы и умыла передней лапкой свою заспанную мордочку.
Белецкий же был как на иголках, опасаясь, что в ординаторскую войдет кто-нибудь посторонний, не ветеринар в юбке, а строгий и злой, как Высший Судия. Тут-то он и расколет их молотком, словно двойной орех.
– Что он тебе сказал, твой экзекутор?
– Что-то про язык. Как он будет гнить, – проворковала Лидка сонным голосом, потому что вся отдалась своей внутренней кошке.
– Я недавно отравился вареным языком в нашем кафе, – припомнил Рудольф Валентинович некстати. – Но выпил тысячелистника. И ничего. Полегчало. Тебе известно такое растение – лох серебристый?
– Ну?
– Вот это ты, – сказал ей хирург. – Тебя просто развели. Разыграли, как последнюю дуру. Как лоха серебристого.
– Думаешь?
– Не думаю, а уверен.
– Выпиши меня отсюда. – Она взяла его за пухлое колено. – Мне очень страшно.
– Через день, два… Как положено.
– А если он придет ко мне домой?..
Рудольф, натужно зевнув, выключил телевизор:
– Ты не в себе.
– Зато ты… Ты всегда в себе, – сказала она с обидой.
– Не грузи. Иначе я сейчас засну от скуки.
Она вдруг задумалась. Лицо помрачнело и сделалось менее вульгарным, чем раньше, как если б окна в доме, в котором шел веселый праздник, вдруг погасли, оттого что пьяный монтер вырубил все электричество.
– …Какого пола был мой ребенок?
– Мальчик, – ответил он нехотя.
– А скажи, Рудик, всем женщинам, с которыми ты спал, ты делаешь потом аборт?
Он открыл холодильник и вытащил оттуда банку с пивом:
– Хочешь?
Лидка отрицательно покачала головой.
– Не всем, а только тем, кто залетит по неосторожности… Считайте циклы, – прикрикнул он грозно. – Сколько раз говорить? Считайте циклы, считайте циклы… – Нервно дернул кольцо, и банка прорвалась, вылив желтую жижу на пол ординаторской.
– А знаешь, как называется рачок в нашем озере, – пробормотал он, пытаясь справиться с раздражением, – который издает этот скверный запах?.. Артемия салина. – Он отряхнул со своих рук капельки пива. – Это ведь чистая поэзия, не правда ли? Какой-нибудь античный Вергилий. Торквато Тассо… Артемия салина… Рачок с большой концентрацией белка Артемия салина… – промычал он сам себе под нос. – Артемия салина… Прекрасная Артемия салина…
2
Она побросала в сумку все свои вещи: косметичку, недопитую бутылку “коки”, тапочки, прорванные на большом пальце, видавший виды кипятильник, распечатанный стаканчик вечно свежего йогурта, зачерствевший пирожок с капустой из местной столовой. Увидела на белой стене случайного паучка. Машинально хотела его раздавить, уже и палец поднесла, но неожиданно одумалась.
Вышла в пустой коридор. Ее никто не провожал и не встречал. Даже вахтер, сидевший внизу в суровой форме бойца спецназа, ничем не выдал своего восторга от ее независимой походки совершенно свободного человека, потому что спал с открытыми глазами, вяло подсчитывая в уме, что он сможет купить на обещанную прибавку к пенсии – несколько кусков мыла “72 процента”, которые он высушивал до красноты в чулане садового домика, две пачки “Геркулеса”, несколько коробок спичек, а еще дать дочери взаймы, которая всегда нуждалась в деньгах вне зависимости от того, были ли у нее деньги или нет…
Во дворе больницы стоял запыленный грузовик, в который двое рабочих забрасывали с земли черные целлофановые пакеты.
Они шмякались о днище с каким-то странным звуком, мягко, деликатно, будто их набили тяжелой ватой.
Лидка, как зачарованная, остановилась у грузовика, наблюдая за лихим полетом черных мешков. Ей показалась, что на одном из них она заметила пятна крови.
– Куда везете, мужички?.. – крикнула она сорванным голосом, который выдавал ее лихость и неуязвимость к перипетиям быстротекущей жизни.
– А ты кто такая? – спросили ее.
– Я – мама-жесть, – почему-то сказала парикмахерша.
– Куда, куда… Да на свалку везем, – ответил ей один из рабочих.
– Живое мясо – и на свалку? – ахнула Лидка.
– Какое ж оно живое? Мертвое мясо вроде говядины, – рассудительно ответил ей рабочий. – Но есть отличие. Человечина слегка сластит. Только тебе это не интересно. Потому что ты – мама-жесть.
– Да, – согласилась она. – Я злая. И спрашиваю: почему человечину вы не зароете?
– А собаки? Сколько у нас в городе бродячих собак, знаешь?
– Много, – ответила парикмахерша наобум.
– То-то и оно. Собаки должны что-то жрать?
Она поглядела в лицо рабочего. Это было лицо степняка – загорелое, широкоскулое, с коротким, чуть вздернутым носом.
Обида подкатила к горлу и начала душить внезапными слезами. Жесть покрылась дождем и стала напоминать обыкновенную мочалку.
– Ты моего мертвого ребеночка собакам?! А-а!
– Вот дура-то! Пошутили. Дура-то! – захохотали оба, а один даже стал бить себя по ляжкам от вспыхнувшего, словно бенгальский огонь, восторга.
– Дура, – ответила Лидка, сглотнув одинокую слезу. – А в мешках-то что?
– Всякий сор. Тебе показать?
– Не надо. Я просто… испугалась, – начала оправдываться она. – Вы не через город едете?
– Через город.
– Можете подбросить? До улицы Дружбы?
– Давай. Только садись в кузов. В кабине лишь два сиденья. И то одно сломано.
– Ладно, – согласилась парикмахерша. – Помоги давай.
Рабочий взял из ее рук сумку, закинул ее в кузов и туда же закинул Лидку, сложив ее в охапку и тем самым продемонстрировав недюжинную силу, которая таилась внутри подсушенного водкой короткого лихого тела.
Он увидал снизу ее красные трусики и осклабился.
Лидка погрозила ему кулаком, сдвинула покрепче колени и уселась в углу кузова, раздумывая, должна ли она обидеться. Ей пришло в голову, что не должна. И что если трусики – красного цвета, то это сделано именно для того, чтобы на них смотреть. Ей представился бык в далекой Испании, как раненный в бедро тореадор показывает животному красное женское белье, а бык лишь пускает слюни и скалится.
Стартер у грузовика начал заикаться, клацать зубами, трещать сухожилиями, стараясь раскрутить тяжелый на подъем мотор, исчерпавший свой ресурс множество лет назад. Выпустив в воздух облако черного угара, машина медленно тронулась вперед, перебирая лапами и боязливо оглядываясь по сторонам.
Лидку начало трясти, будто ее готовили в отряд космонавтов.
Она поглядела вверх: истертое жаркое небо тряслось, словно вытряхивали простыню.
Поглядела по сторонам улицы: чахлые тополя тряслись и раздваивались, оставляя в воздухе отпечатки пирамид.
Поглядела себе под ноги: черные мешки шевелились, хотели сойти с места, как бы внутри кто-то живой продирал их и тужился от тщетности своих попыток. Вот уже ближний зашевелил ножками и ручками, пытаясь изодрать целлофан, липкая лента, что заклеивала края, лопнула с треском, и лезет бледная плоть на свет, протискивается, кричит, хлопочет…
Лидка ударила кулаком в кабину грузовика:
– Остановите, гады!..
Машина встала посередине улицы, как оглушенный снарядом танк.
– Чего? – спросил ее рабочий, высовываясь из кабины.
– Чего, чего… Через плечо – не горячо. Сойти хочу. – Она скинула свою сумку на горячий асфальт и сама брякнулась об него с кузова, но не больно, только руки слегка ободрала.
Рабочий горестно и с досадой покачал головой, потому что видел перед собой сумасшедшую. А Лидка даже не удостоила его коротким взглядом, хотя бы потому, что стояла выше по социальной лестнице и не желала оправдывать свои поступки перед всяким подсобным сбродом.
Пошла назад, надув бедра, как паруса.
Она была на улице Дружбы. До “Ворожеи” было рукой подать.
3
Игорь, увидев ее, застыл от восхищения со своею щеткой наперевес, открыв пересохший рот и сделавшись истуканом из музея восковых фигур. Он не ожидал, что Лидка появится уже сегодня.
– Все, что ли? – равнодушно спросила ее одутловатая парикмахерша, которая, за неимением клиентов, сама сидела в кресле, раздвинув ноги и обмахиваясь от жары полотенцем.
– Аллес-моргалес, – согласилась Лидка и поставила сумку в свое кресло. – Чего обрадовался сдуру? – спросила она счастливого Игоря. – Столик готовь к работе, бестолочь! Нечего здесь слюни пускать.
И Игорек засуетился. Уронил на пол щетку, начал смахивать пыль с зеркала и со столика, за которым работала Лидка. Наступил на щетку, и та ударила его по лбу.
Лидка только пожала плечами. Все было как всегда, будто она никуда и не исчезала, – все тот же распад и энтропия повсюду. Только запах одеколона “Шипр”, что остался здесь с еще советских времен и все не мог выветриться, настраивал на конструктивный лад.
Но перед тем как начать рабочий день, она решила немного освежиться.
Душевую в их парикмахерской так и не оборудовали, но зато в ней висел рукомойник с небыстрой тепловатой водой, под которым можно было смочить грудь и шею и почувствовать себя современным человеком в стиле хай-тек, пусть и занесенным циклоном в Кулундинскую степь.
Лидка вошла в узкую комнатку с обнаженными канализационными трубами, которые были покрыты паутиной и слизью. Задвинула дверь на щеколду, стянула с себя блузку. Набрала в ладонь горьковатую воду и оросила не слишком упругие выбритые подмышки, глядя на которые можно было задать себе вопрос о смысле жизни.
Внезапно в закрытую дверь постучали.
– Кто там? – спросила она, не очень испугавшись, потому что подобный стук льстил любой неодетой женщине.
Из-за двери послышалось мычание молодого осла.
Лидка отодвинула щеколду и увидала Игорька, переминавшегося с ноги на ногу, будто ему хотелось в уборную.
– Чего тебе, убогий? – спросила она по-простому, как могла бы спросить добродушная помещица купленного за бесценок крестьянина.
Игорек не ответил, а только жалко улыбнулся. Она стояла перед ним почти голая, в узком полупрозрачном бюстгальтере. В его улыбке ей показалось нечто подлое.
– Даже и не думай, – отрезала Лидка. – Знаешь, когда нашу улицу переименуют из улицы Дружбы в улицу Любви?
Игорь нечленораздельно замычал и мотнул своей большой непутевой головой.
– Когда тебя здесь не будет. Уматывай. – И захлопнула перед ним дверь.
Смоченным в воде полотенцем обтерла усталое лицо. Освежила подмышки. Подула на прядь волос, выбившуюся из прически.
Но вышла из подсобки, как ветер, молодая, красивая и готовая на все.
Увидала, что в кресле сидит диковатое существо лет шестнадцати, у которого все позади.
– Отдай ее мне, – попросила Лидка у своей напарницы, как опытная хищница.
Та с готовностью махнула рукой, потому что работать не хотела и родилась не для этого – ей всю жизнь казалось, что она должна была стать знаменитой актрисой и подписывать автографы с ледяным равнодушием ко всем прочим неудачникам.
– Зачем пришли, девушка? – спросила Лидка клиентку, уронив на пол гребешок и наскоро обтерев его о свой халат.
– Мне бы… видал сассун, – пропищала та, как пищит котенок, которому наступили на хвост.
Лидка с сомнением окинула ее с ног до головы. Клиентка была совсем зеленой в прямом и переносном смысле, с тонкими куриными ногами плетью и в юбочке, не закрывавшей до конца мечту престарелых мужчин. Пупок был проколот интимной булавкой, прыщи на лице были расцарапаны и закрашены наскоро французской косметикой, сделанной в провинции Сычуань.
– Какой тебе сассун? – по-матерински добро спросила парикмахерша. – У тебя вся жизнь позади. Тебе известно, что полный сассун укорачивает на фиг голову?
– А мысли? – спросила клиентка.
– Так у тебя еще и мысли есть? – разъярилась Лидка, но не зло, а опять же сочувственно, дружески и тепло. – Какие же у тебя мысли?
– Меня интересует гностицизм, – ответило диковатое существо стесняясь. – И его связь с неоплатониками.
Лидка сделала вид, что не расслышала ее слов, и это было тактично, потому что не будем же мы обличать человека, испортившего воздух в приличном обществе.
– Это ведь о мальчишках, верно? – догадалась Лидка, потому что с детства была смышленой.
Клиентка кивнула.
– Твоя головка станет после сассуна как у курицы. Никакой неоплатонизм уже не поможет. Может, сделать тебе ирокез? Он как раз увеличивает объем головы.
– Видал сассун… – настояла та еле слышно.
– Двести рублей, – выдохнула Лидка то, что приберегала напоследок.
Сердце клиентки разорвалось на части. Кровь перестала течь, глаза от напряжения вылезли из орбит. Но это произошло с внутренней эфирной девушкой. Внешняя же, материальная, только кивнула с деланым равнодушием, услышав для Орлеана несуразную цифру. Села в кресло и закинула ногу на ногу.
Лидка включила электрическую машинку для стрижки баранов, так она про себя называла своих клиентов, дезинфицированную тем, что ей не стригли целых три дня. Надломленный провод слегка коротнул, заискрил, заиграл новогодним бенгальским огнем, но машинка, тем не менее, заработала и даже не убила мастера, который держал ее в руках.
Лида безжалостно стала брить шею поклонницы неоплатонизма, скрывая свое отвращение к философии, так как шея ей показалась не совсем чистой.
– Учишься где или так… прости господи? – спросила она, чтобы скрасить разговором свой рутинный труд.
– Много думаю, – уклончиво сообщила клиентка тоненьким голоском.
– Ты чего? Совсем, что ли?.. – вспылила Лидка, брея ее за ухом. – Гуляй побольше, а думать забудь. Поняла?
– Поняла. Я и так гуляю, вы не беспокойтесь.
– А я и не беспокоюсь. Я вообще спокойная, как жесть. А зачем гуляешь?
– Чтобы набраться впечатлений, – ответила девушка.
– А вот этого не нужно. – В голосе Лиды неожиданно проснулась мать, которую она долго в себе уничтожала и которая начала противоречить ей самой. – Мужики все одинаковые. Какие тут впечатления?
– А вдруг попадется что-нибудь такое… необыкновенное?..
Лидка вздохнула, припоминая из своей многотрудной жизни, попадалось ли ей что-то такое, о чем говорила клиентка. С одной стороны, вроде бы попадалось, но с другой… С другой все было фиолетово. Она открыла кран над раковиной, смочила расческу и слегка прилизала клиентке оставшиеся волосы.
– Ничего необыкновенного на свете нет. И мужиков это точно не касается.
– Но ведь без новых впечатлений нет процесса познания, – возразила клиентка.
– Это ты опять об этом своем? – взорвалась Лидка, потому что потеряла терпение. – Скажи, что тебя не устраивает?
– Меня не устраивает в гностицизме дуализм всего сущего. Когда у одного и того же метафизического начала есть добрая и злая составляющие. Получается, что Господь наш добр и зол одновременно. Разве это не ересь?
Услышанное показалось Лидке настолько странным, что она даже перестала стричь своего барана. Более того, из последнего вдруг выплыл этот самый дуализм, против которого баран, сидящий под ее машинкой, как раз яростно и восставал.
– Чего?.. Чего ты плетешь? Под спидами сюда пришла, что ли? – попыталась разрядить атмосферу благоразумная парикмахерша.
– Отсюда происходит теория, что у демонов мрака в нашем мире есть созидательная функция. Они своим злом уничтожают зло… Зло против зла. Эту формулу знали еще шумеры. А гностики и близкий к ним учитель церкви Ориген косвенно подвели под нее теоретическую базу. Вы знаете, например, что такое плерома?
– Плерома, – страшно повторила себе под нос Лидка. – Плевра… я не знаю, я знаю, что такое стерва… – зачем-то добавила она.
Это было похоже на толчок землетрясения – еще ничего кругом не происходит, дома не рушатся, и даже люстра не качается как метроном. Только внутри человека под ребрами в области живота что-то сдвинулось, словно зимний сугроб съехал с крыши под напором первого весеннего солнца.
– Однако сила больше, чем любое познание, пусть даже у гностиков и неоплатоников, – сообщила девушка. – Ведь один сильный приводит в трепет сто познающих. Если кто-либо становится сильным, он становится поднимающимся. Поднимающийся становится странствующим. Странствующий становится садящимся. Садящийся становится познающим…
Лидка повнимательнее вгляделась в ее лицо. И вдруг обнаружила на нем отвратительно-циничные усики. На глазах у клиентки медленно расплывалась масляная поволока, говорящая о том, что она сильно любит и презирает одновременно. Губы с чувственной припухлостью изогнулись от желания сказать гадость, а от волос вдруг пахнуло сладким дымом отвратительного аристократического табака.
Лидка положила расческу в раковину и, ничего не объясняя, быстро вышла из парикмахерской вон.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕ
1
Рудольф Валентинович Белецкий медленно поднимался к себе на пятый этаж после напряженного рабочего дня, в котором он, правда, не напрягался, а просто плыл вниз по течению как человекообразное бревно.
Лифта в доме не было, и приходилось идти пешком под самую крышу. В распахнутые окна на лестничных площадках хотело влезть заходящее солнце, как влезало когда-то к поэту Маяковскому, но он давно не принимал, и поговорить было не с кем. На стенах сидела многочисленная мошкара.
Хирург подумал, что когда-нибудь, через две тысячи лет, сумасшедшие археологи обновленного человечества обнаружат в песках эту забытую Богом лестницу, примут ее за лестницу Пилата, потащат в полуразрушенный Рим и сделают объектом поклонения для тысячи паломников. И никто не будет знать о том, что исторический Христос никогда не стоял на этой замызганной коммунальной лестнице, а стоял он – несчастный страдалец Рудик, стоял, поднимался, алкал и любил, держа на плечах все человечество, которому он еще в юности легкомысленно поклялся служить своим равнодушным скальпелем.
Белецкому вдруг стало себя нестерпимо жалко. Он вспомнил про один странный случай, происшедший с ним в Израиле. Туристическую группу повезли в Назарет и на Тивериадское озеро, но гид категорически отказался показывать места, связанные с жизнью Христа. “Он был таким же евреем, как я, – сказал гид ровным голосом. – Вы же не будете смотреть места, связанные с моей жизнью. Тогда почему вам понадобились места, связанные с жизнью Христа?..” Никто не нашелся, чем возразить. Только двое самых отпетых залезли наскоро в мутный Иордан, когда гид отвернулся. И последний, увидев на них мокрые шорты, только сокрушенно цокнул языком…
А его места, связанные с ним, с Рудиком, будут ли когда-нибудь показывать туристам, приехавшим в Кулунду и на Яровое? Кто-нибудь замолвит доброе словечко о его тленных мощах, зарытых на местном кладбище в солончак, кто-нибудь пригреет его учеников и адептов у себя под крылом или будет гнать каленой метлой за пределы области? Кто-нибудь вспомнит о его незаурядном уме, начитанности и интеллекте?
Белецкий, обливаясь потом, одолел, наконец, последний лестничный пролет и вспомнил, что никаких учеников и адептов у него нет. Он обнаружил на выщербленной ступеньке кем-то брошенный огрызок яблока и положил его в ведро с надписью: “Пищевые отходы”. Он знал, что подобных ведер уже нет в больших городах России, далекая Москва забыла о них еще в конце 60-х, но здесь, в Орлеане, они еще водились, потому что кое-где, особенно в немецких селах, хрюкала и мычала скотина. Там же выпускались сосиски “Бюргерские” производства ООО “Брюгге” без белкового наполнителя; сливочное масло “Столыпинское” Гальбштадтского района клало на лопатки всякого рода патентованную “Вологду”, а сыр “Фатерланд” был одним из лучших в своем классе в Европе. Как это совмещалось с советской властью и позже с новой свободной Россией, никто не знал и понимать отказывался. Злые языки утверждали, что в такой безобразной ко всему хозяйству РФ альтернативе была виновата Бавария, взявшая шефство над всем Гальбштадтским районом и прилегающими к нему селами. В них жили немцы, получившие во времена столыпинских реформ в свое распоряжение хоть и бросовые земли, но зато в огромных количествах. Рудик любил сосиски “Бюргерские”, а также пиво “Гибель богов”, которое намного превосходило “Красный Восток” и всякого рода пивную бурду, наваренную из риса, но немцем, тем не менее, себя не чувствовал. Он понимал, что живет в странном месте, где из-за жары на улице не было даже мусорных контейнеров и жители выносили всякий сор из домов в строго назначенное время – за ним приезжала суровая лязгающая машина, которая и отвозила все на свалку в степь, подальше от города… Другой бы жил здесь и радовался, но Рудик находился в привычном смятении, ибо понимал, что предназначение его было иное. Но какого рода предназначение у него было, он сам в точности не понимал.
На своей площадке под самой крышей он вдруг увидел короткие пальцы с фиолетовым педикюром, которые вывели его из состояния философской прострации. Пальцы принадлежали сдобной дебелой девице с большой грудью то ли третьего, то ли четвертого размера, и, поглядев на нее, Рудольф Валентинович почувствовал своим инстинктом выходящего в тираж мужчины, что это будет ему наградой за бессмысленно прожитый день.
– Вы ко мне? – спросил он на всякий случай.
– Я от Эрнеста Аркадьевича, – сказала девица, отчего-то закрасневшись, будто сделала неприличность.
– Что ж. Знаю. Всегда готов помочь Эрнесту Аркадьевичу. – Он полез в карман коротких пляжных штанов и вытащил оттуда связку ключей. – А кто такой Эрнест Аркадьевич?
– Он ваш учитель.
– Возможно, – согласился Рудик, отключив внутри все эмоции. – Но, по-моему, его звали Эраст. Впрочем, это не принципиально. На что жалуетесь?
– Грудь дергает… – прошептала интимно девица.
Чувствовалось, что ей очень стыдно за то, что ей попалась такая грудь, доставляющая неприятности не только ее носителю, но и совершенно посторонним людям. А что им до ее груди и, особенно, до какого-то дерганья? Конечно, им все равно, все равно…
– УЗИ делали?
– Нет.
– Надо сделать. Но вы не волнуйтесь, это сейчас у многих. Время такое. У всех что-то дергает. В голове, в сердце… Проходите. – Он широко распахнул перед нею входную дверь, обитую дерматином. – Только извините за бардак. У меня – вялотекущий ремонт. Он течет вперед только по мере поступления денег, а они текут мимо и не всегда.
На полу были разложены прошлогодние газеты. В большой комнате стояла у стены стремянка, ступени которой были измазаны побелкой, а рядом находился большой таз с облупленной эмалью и погнутыми краями.
– Раздевайтесь до пояса, – бесцветно сообщил Рудик, сам поражаясь своему ледяному спокойствию.
Вышел в коридор и заглянул в маленькую комнату, где на кушетке лежал парализованный отец.
Увидев его, старик бессмысленно заблеял и затряс небритым заостренным подбородком человека, которому нечего терять.
– Чего ворчишь? Описался, что ли?.. – пожурил его сын и потрогал руками несвежую простыню. – Ну да, описался… Потерпи. Девицу только осмотрю и сразу к тебе…
Прошел в шестиметровую кухню. Там на стене висела выцветшая открытка Одигитрии, прикрепленная к обоям гвоздем, правой рукой она указывала на своего сына, как на единственно возможный путь, но Рудольф Валентинович не знал этих тонкостей, а если бы знал, то не согласился, потому что путей было множество, хотя бы тот, чтобы сейчас же ощупать наивную посетительницу, а потом посмотреть, что из этого получится.
Поскольку в ванной вода давно уже не текла, он помыл руки на кухне и возвратился в большую комнату, с удовольствием отметив про себя, что разор, связанный с ремонтом, как-то преобразился, потому что в середине этого разора появилось женское начало, которое можно было принять за прекрасное, особенно с закрытыми глазами.
Она стояла перед ним, внешне беззащитная, бессильно опустив руки, на которых были заметны бледные веснушки божьей коровки, и от этого вынужденного смирения посетительницы на Рудика накатил полузабытый юношеский азарт, заставлявший говорить глупости и делать безобразные во всех смыслах поступки.
– Так, так… – пробормотал он как можно более равнодушно. – Какая именно болит?
– Вот эта, – глухо сказала красавица, слегка зардевшись.
– Здесь? – он бережно нащупал одну из желез.
– Да.
– Характер боли?
– Тянущая.
– Давно?
– Не знаю. Может быть, с год уже.
– К врачам до меня обращались?
– Нет.
– Ну это все пустяки. Болит и ладно. Это мы поправим. Это…
Он не договорил, потому что некстати зазвонил телефон. Рудольф только отметил про себя, что ее грудь еще не потеряла форму молодости, и только вошел во вкус анатомических изысканий, как вдруг этот проклятый тревожный звонок… Зачеркнувший очарование возвышенного и указывающий на то, что внешний мир этому очарованию всячески препятствует.
Рудик огляделся и телефона не увидел. Звонок был, а аппарат безнадежно отсутствовал. Свой мобильный он положил под автобус с неделю назад, поспорив с нетрезвым другом, что скорее автобус перевернется, чем эта мыльница перестанет звонить…
– Одну минуточку, прошу извинить… – пробормотал он и пошел, как собака идет по нюху, на сигнал, наконец-то обнаружив источник беспокойства под подушкой кушетки-оттоманки, взлохмаченной и неприбранной, словно долина после селевого потока.
– Алло…
– Меня преследуют!.. – раздался в трубке истеричный надрыв знакомого, к сожалению, человека.
– Это ты, Люд, что ли?
– Я уж и сама не знаю, Люда я или нет.
– Успокойся. Кто тебя преследует?
– Неоплатоники, – ответила она, рыдая.
– Неоплатоники… – задумчиво повторил Рудольф Валентинович. – Их много?
– Для меня достаточно.
– Так, – пробормотал он. – Погоди, дай сосредоточиться.
– Мне холодно, – сообщила девица, застывшая посередине комнаты. – Можно одеться?
– Можно, – разрешил Рудик, но тут же поправился: – Чего одеваться, если скоро опять раздеваться?
– Ты не один?– спросила с подозрением Лидка в трубке.
– Почему не один… Один, – соврал Рудольф Валентинович. – Просто фильм смотрю… По кабельному каналу.
– Порнографический?
– Эзотерический. А в конце все выходят замуж.
– Я не могу… Я свихнусь в этом проклятом городе! – прокричал телефон.
– Проверь свою адекватность, – посоветовал Белецкий. – Скажи громко: “Мама мыла раму”.
– Это ты скажи! – отрезала Лидка.
– Я уже сказал, – терпеливо заметил врач. – Наверное, опять этот тип? – предположил он по возможности спокойно, ибо являлся в этой ситуации психотерапевтом.
– Конечно! Прикинулся какой-то бледной девкой и сел в мое рабочее кресло!
– Ты, случайно, не спятила?..
– Если ты ко мне сейчас не придешь, я руки на себя наложу!
– Накладывай, – разрешил он. – Но если через час не наложишь, я буду у тебя. Потерпи. – Он посмотрел на свою клиентку, которая по-прежнему стояла как солдат, навытяжку. – А может быть, через два…
Бросил трубку на рычаг. Выдернул телефон из розетки и зачем-то накрыл его подушкой, по-видимому, из-за мрачного мистического чувства, которое к нему подступало.
– Теперь нам никто не помешает.
Бессмысленно уставился на розовый плоский сосок. Ему пришло в голову, что он похож на маленькую пробку.
– А-а-а… – раздалось из соседней комнаты.
– Это мой отец… Не пугайтесь. Так о чем мы говорили?
– Грудь… Дергает, – напомнила ему девица, отчего-то двусмысленно улыбнувшись. Ее стыд и замешательство прошли.
– Да… Грудь, – повторил Рудик, чувствуя, что мысли разбегаются, словно лягушки из-под сапога лесника. – Это мастопатия, девочка. Только и всего.
– А это опасно?.. – Она запнулась, подбирая слова. – От этого умирают?
– Конечно, – горячо согласился Рудольф Валентинович. – Я вам помогу. – Он приблизился к ней вплотную.
– Умереть поможете?– уточнила она как человек аккуратный и не терпящий двусмысленности.
– Да. И воскреснуть тоже помогу. Главное – быть адекватной и политкорректной. Адекватность превыше всего. Принимайте мастодинон, и все будет отлично.
Он вдруг порывисто поцеловал ей ключицу. Его язык почувствовал легкий привкус соли.
– Ай, – сказала она. – Чего это вы колетесь?
– Потому что я не брился сегодня, – объяснил врач, слегка задыхаясь.
В доказательство своих серьезных намерений он слегка укусил ее за плоский сосок. Девица на это уже ничего не сказала и чувств своих не обнаружила. Ее тело окаменело. Тогда он нехотя и без страсти повалил ее на диван, потому что так было принято, и если бы он этого не сделал, то возникли бы недоумевающие вопросы со стороны друзей и знакомых.
Но здесь случилось нечто странное. Какая-то тень возникла за его спиной и навалилась как туча. Кто-то цепкий впился в его плечи изможденными руками и начал стаскивать с пациентки на пол. Рудик только заметил желтую пергаментную кожу с нестрижеными ногтями и понял, что это, по-видимому, его отец…
Безумие разорвалось внутри головы как боевая граната. Старик не ходил уже два месяца, и его клиническое состояние не внушало никаких благоприятных надежд.
Рудольф Валентинович сильно сдрейфил, сполз с девицы вниз, как ледник, задымился от ужаса и начал хватать воздух ртом. Девица сжала ноги, закрыв свою грудь голыми руками.
Потом, опомнившись, быстро накинула на себя блузку и кинулась опрометью из неадекватной квартиры. Врач услышал, как гремят по лестнице ее турецкие каблуки.
Через минуту в комнате зазвенела навязчивая тишина, даже отец не стонал и не просил пописать.
Рудик стянул с себя рубашку. На левом плече были заметны красные царапины от ногтей.
В замешательстве Белецкий встал с пола и заглянул в комнату отца. Тот по-прежнему лежал в той же позе, в которой его оставил сын, когда щупал простыни.
Все было очень странно. Рудик почесал свой рыжий затылок. Пошел на кухню, чтобы умыться и сбросить с себя нервный стресс.
Но здесь его ждала новая неудача: кран, только открывшись, сорвался с резьбы и в раковину хлестанула желтая вода какой-нибудь реки Хуанхэ, не знающая преград и не умеющая бороться с собственными страстями.
– Вот черт, – пробормотал Рудик, обращаясь к чему-то невидимому, что было вокруг. – Вот дьявол!
Он почувствовал, что из него вынули стержень. Вернее, он выпал сам, когда производились исследования по мастопатии.
Белецкий поплелся в уборную, отворил над унитазом деревянную панель, за которой скрывались канализационные коммуникации. Завертел кран, что перекрывал подачу воды в квартире.
Вода, хлеставшая на кухне, умерила свой пыл, стала ласковой, как домашняя кошка, а потом вообще иссякла, пошла вспять и укрылась в своей железной норе, ворча и царапаясь там когтями.
Рудик обтер полотенцем мокрое лицо.
Он сталкивался с этим и раньше: когда неосмотрительно поступаешь, то этот поступок, словно тяжелый камень, летит в воду действительности, и поднимаются волны, круги бегут врассыпную в виде ненужных встреч, и клубок разматывается, запутывая руки…
Нужно было сбить этот стихийный порыв с окружающего мира и для этого успокоиться самому.
Он начал дышать по-собачьи, высунул язык и выкатил из орбит глаза, которые в последнее время были повернуты вовнутрь и видели лишь химеры своего неудачливого эго. Но это упражнение ни к чему не привело, нервы были расстроены, стихия внутри не смирялась, жизнь представлялась загадкой, а отгадчик ее был явно несчастлив.
Рудик бросил упражнение через минуту.
Вышел из квартиры и запер дверь на два замка.
2
Лидка жила в небольшом частном секторе, расположенном на окраине Орлеана, где еще сохранились глинобитные дома, обмазанные конским навозом, перемешанным с песком и соломой. Но ее дом был деревянным, среднерусским, и она гордилась этим, так как в Орлеане была своя иерархия: жители первого сорта жили в панельных домах из шлакобетона, жители третьего сорта – в глинобитных, монгольских и степных, а она, Лидия Павловна, находилась посередине, следовательно, наверх, к звездам, требовался только один шаг. Правда и вниз, к глинобитным, нужен был тоже один шаг-падение, но парикмахерша об этом не думала, уповая на свою удачу и умение выходить сухой из воды.
К ее дому можно было пройти через центр с небольшим базарчиком, который закрывался в два часа дня, и двумя супермаркетами уездного значения с одними и теми же дешевыми продуктами, оттого что часть из них была просрочена. Но можно было сократить путь и дать берегом, через соленое озеро по крупной гальке, наваленной еще в советское время, когда здесь решили сделать курорт, учитывая полезные свойства соленой воды и местной грязи. Технику пригнали, гальку навалили, но курорт не доделали, оставив это надвигавшемуся как туча капитализму, легкому на подъем, но тяжелому по приземлению на головы зрителей. Рудик и пошел по этой советской гальке сочинского формата, справедливо предполагая, что он будет у Лидки минут через пятнадцать-двадцать.
На горизонте в бликах отгоревшего светила были видны трубы химического комбината, напоминавшие бинокль откинувшегося навзничь человека. За спиной остался брезентовый шатер цирка шапито. Вода после несостоявшейся бури была спокойной, как уснувший новорожденный. В ней никто не купался, и на пляже никто не сидел.
Рудик наклонился к озеру, набрав его в руки. Вода была похожей на холодец – тяжелой, липкой.
– Плыви себе, Артемия салина, – сказал Рудик на всякий случай, хотя никаких рачков в своих руках не увидел. – Бог с тобой.
Он выпустил воду обратно в озеро.
Поднялся по крутому склону, цепляясь за сухие пучки травы и набирая песок в сандалии.
Над самым обрывом навис забор-ветеран, он не знал, что ему делать: то ли съезжать к воде, то ли, пусть качаясь и неустойчиво, но все-таки на своих ногах наблюдать за равнодушной действительностью.
Можно было пройти через дыру, но Рудольф Валентинович решил поступить цивильно, он отворил незапертую калитку и тем самым разбудил истеричный лай собаки. Из огромной будки, в которой мог бы жить человек, на него бросилась маленькая шавочка, плешивая и в блохах, компенсировавшая свою субтильность драчливым нравом, ибо в противном случае ее бы выбросили на помойку и вообще бы отдали приветливым живодерам.
Рудик порылся в карманах, вытащил из них пластинку жвачки и, стянув обертку, отдал цацку глупой собаке. Та, сразу же перестав лаять, начала жадно нюхать и лизать пластинку, лежавшую в пыли.
Он, не стучась, вошел в деревянный дом.
Навстречу ему выехал мальчик лет четырех на маленьком трехколесном велосипеде. Щечки у мальчика были толстыми, как у хомяка. Из-под коротких штанишек высовывались подгузники.
Рудольф Валентинович снова порылся в карманах и, ощущая в груди непознанную доброту, вытащил малышу очередную пластинку жевательной резинки. Увидев ее, малыш отчего-то сдрейфил, очень внимательно посмотрел в лицо вошедшего и укатил на своем велосипеде в глубину коридора.
Белецкий открыл дверь комнаты. Лидка сидела на раскладушке, подперев голову рукою.
– …И чего? – спросил ее Рудольф. – Чего ты меня звала?
– Он меня достал, Рудик!
– Чем тебя можно достать? Каким кайлом? – Он сел на раскладушку рядом и прислонился затылком к стене с ковром, на котором было изображено утро в сосновом лесу.
– Какой же ты все-таки мерзкий, – не сдержалась она.
– Я не мерзкий, у меня просто повышенная кислотность. Так в чем проблема?
– Он слова говорит.
– Кто? Кларк Гейбл?
– Скорее всего, он, – задумчиво согласилась Лидка.
– Какие слова?
– Разные. Я даже не могу тебе передать.
– А все-таки?
– Философию гонит. Дуализм неоплатоников… – пробормотала Лидка. – Вроде загадок.
– Но у неоплатоников, насколько я помню, нет никакого дуализма. Они разрабатывали идею триады, которая преобразовалась у христиан в идею Святой Троицы. – Белецкий сладко потянулся, да так, что кости затрещали. – И я тоже могу загадать тебе загадку. Отчего в Африке выбирают больших жен? – Рудик сделал паузу. – Оттого, что они больше отбрасывают тень.
Лидка с сомнением посмотрела на своего гостя.
– Ты не мерзкий, – сказала она. – Ты просто идиот.
– Идиот, – согласился врач. – Но я раньше не был таким. Мне предназначалось поприще необыкновенное, высокое. От этого трепетало юношеское сердце, и добрый гений смеялся в вышине.
– И когда же у тебя все кончилось? – с интересом спросила парикмахерша, не принимая в расчет его ернического тона. – Когда добрый гений перестал смеяться в вышине?
– Когда я встретил тебя, – ответил Рудольф Валентинович, – и стал делать по три операции в день. Тогда добрый гений призадумался и вскоре ушел куда-то.
– У меня тоже что-то было, – призналась Лидка. – Кто-то дышал мне в закрытые глаза, когда я спала.
– Любовник, – предположил Рудольф.
– Какой, на фиг, любовник? Я девочкой еще была, ты понял?
– Ты разве была когда-нибудь девочкой? Не верю, – буркнул Белецкий. – И когда он перестал дышать?
– Когда я встала у парикмахерского кресла.
– Не грузись ты этим. Не дышит, и ладно, – успокоил ее хирург. – Я тебе дам книгу, чтобы ты отвлеклась, – “Дао и женская сексуальная энергия”.
– Кто автор?
– Не помню. Какой-то китаец. Но не Мао Цзедун.
– А что я буду делать с этой книгой?
– Читать, – объяснил он. – Там есть глава, которая тебя заинтересует, – “Тяжелая атлетика для разработанного влагалища”.
– Дать бы этой книгой тебе по башке, – мечтательно произнесла Лидка, – чтобы твои мерзкие мозги вытекли бы наружу.
– А кто тогда будет слушать твой бред про Кларка Гейбла?
– Для этого мозги не нужны. Для этого нужно сердце. И попомни мое слово: он скоро всех нас достанет. Никто не уйдет.
В комнату въехал мальчик на велосипеде:
– Мама, я писать хочу!
– Писай в штаны, – разрешила ему Лидка. – Ты в подгузниках… Только не здесь, не при нас, – прикрикнула она, видя, что мальчик начал тужиться и пыхтеть. – Езжай в коридор и писай!
Мальчик послушно завертел педалями и со скрипом выехал в коридор.
– Это очень вредно, моя дорогая, – вкрадчиво объяснил ей Рудик. – То, что ты не приучаешь малыша к горшку.
– А у меня есть время приучать? – окрысилась Лидка. – Может, ты станешь у нас жить и сажать его на горшок?
– У меня же отец на руках, – напомнил ей врач. – И то я его на горшок не сажаю. И твоего малыша тем более не буду.
Лидка хотела ответить что-то резкое, но осеклась. В комнату вошел молодой человек с бритой головой и разными глазами. В руках он держал два ведра с пресной водой, которую накачал из колонки рядом с домом. Это был Игорек, тот самый парень, который прислуживал ей в парикмахерской и говорил с озером в начале нашей истории.
Увидев хирурга, он застеснялся, словно на медкомиссии, и покраснел всеми своими прыщами.
– Еще один малыш, – заметил Рудольф Валентинович философически.
– Не обращай внимания… Это чучело мне помогает, – сказала Лидка.
– Да я так… Чисто онтологический интерес, – пояснил свою позицию Белецкий.
– Ставь на табуретки и иди, – грозно распорядилась Лидка по поводу воды.
Игорь водрузил ведра на табуретки, как просила хозяйка, и начал топтаться, переминаясь с ноги на ногу, силясь сказать что-то, выдохнуть и объяснить.
– Еще работы хочешь? Держи. – Она вручила ему лопату. – Вскопай грядку. Рядом с теплицей. – И неопределенно махнула рукой в сторону окна.
Игорь проследил направление взмаха и увидел за стеклом пролетевшую ворону. Кинув боязливый взгляд на Белецкого, ушел.
– И откуда этот малыш? – спросил Рудик с теплотой проснувшегося отцовства.
– Из парикмахерской.
– Ты его стригла?
– Вот уж нет. У него волосы не растут.
– Значит, они растут вовнутрь головы, – философически заметил врач. – Зачем звала меня? Он бы тебя и защитил.
– Этот малыш хуже, чем взрослый. Вообще во! – И Лидка покрутила пальцем у своего виска. – Прицепился… Ходит по пятам. Ну я и нагрузила его работой.
– Ладно, – успокоился врач. – Аллах ему судья. Покажи мне еще раз визитку своего маньяка.
Лидка полезла в сумочку, начала в ней нервно шарить, наконец в сердцах вытряхнула ее целиком. Из нее вывалились губная помада, тушь для ресниц, какой-то окислившийся ключ и несколько канцелярских скрепок.
– Вот он! – В руках у Лидки был зажат кусочек картона.
– Да, – согласился Рудик, заглянув в него. – Действительно, есть странности. Я поначалу и не оценил.
– Именно!
– Пошли,– сказал он, вставая с дивана. – Найдем его контору и раскрутим это безнадежное дело.
– Спорим, что никакой конторы нет в помине?
– Спорим, что я сейчас засну?
И хирург действительно широко зевнул, демонстрируя свои желтоватые клыки, которые могли перегрызть любого, если бы Белецкий водился в саванне и выслеживал бы в кустах заблудившегося натуралиста.
– Погоди… Я только Лешку поймаю, – выдохнула Лидка, как если бы речь шла о бабочке.
Выбежала в коридор. Ее малыш боязливо сидел на велосипедике у входной двери в дом, втянув голову в плечи, будто опасался немедленной жестокой расправы. Лидка подошла к нему и тепло, по-матерински пощупала рукой его штанишки.
– Пойдем со мной, сынуля. Дядя Рудя хочет угостить тебя конфеткой.
– Я не хочу дядю Рудю, – сказал мальчик.
– Но конфетку ты хочешь?
Лешка не сдержался и кивнул головой.
Тогда она властно взяла его за руку.
– А конфетка сладкая? – поинтересовался малыш.
– Слаще пареной репы.
Лидка стянула его с велосипеда и поволокла за руку в комнату. Малыш, подозревая неладное, слегка упирался и тормозил своими желтыми сандаликами, как тормозит лыжник, когда спускается с горы.
Она втолкнула его в комнату. Рудик равнодушно окинул малыша взглядом, потому что не любил детей чисто онтологически: они напоминали ему о хрупкости всего сущего.
– У тебя есть конфетка? – спросила мать гостя на всякий случай.
Тот пожал плечами и отрицательно покачал головой.
И здесь вдруг Лидка сгребла своего сына в охапку. Истошно заорала, да так, что ветер пролетел по избе:
– Открывай шкаф, идиот!
Рудик вздрогнул от неожиданности. Но все-таки догадался, о чем идет речь. Отворил настежь платяной шкаф… Лидка запихнул туда сына, который уже кричал и кусался, как дикий зверек.
– Придержи дверцу!
Нашла навесной замок, всунула его в специально сделанные на шкафу петли и повернула ключом два раза.
Из запертого шкафа раздался сначала плач, а потом вой и стенание, как у заживо погребенных из рассказов Эдгара По.
– Ты сделаешь из него ницшеанца, – сказал Рудольф, с интересом наблюдая за этой сценой. – Темный шкаф воплотится в тяжелый комплекс. Твой сын будет всю жизнь сидеть в сумасшедшем доме или управлять Россией в ручном режиме.
– Пусть управляет, – разрешила Лидка. – Нас-то тогда в живых не будет, верно?
– Как знать, моя милая, как знать, – не согласился с нею врач. – Я, например, собираюсь дожить до ста двадцати лет.
В доказательство своих слов Белецкий надул во рту пузырь из чуингама, и тот громко прорвался, как лопается воздушный шар.
Изнутри запертого шкафа послышались глухие удары. Лидка взяла в руки швабру и, в свою очередь, дважды ударила ею изо всех сил по дверце. Внутри шкафа все стихло.
– Совершенно потерянное поколение, – вздохнул Рудик. – Как с ними можно иметь дело?
ГЛАВА ПЯТАЯ. ОБЫДЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК
1
Один поэт, находясь на другой стороне земли, написал, что его маленький дистиллированный город без преступности, нищих, борделей и толп эмигрантов-переселенцев, с университетом посередине и парками по краям вечером превращается в безлюдный пейзаж, как после атомной войны. Поэт был этим, по-видимому, недоволен, в его словах сквозило вялое отвращение к этой нездоровой стерильности, он страдал одиночеством, и это одиночество делало его значимым в собственных глазах. В том же стихотворении, кстати, есть молочник, который оставляет бутылки молока у частных домов и, когда оно скисает, узнает о смерти хозяина. Белецкий помнил об этом стихотворении, он читал его в молодые лохматые годы, когда интересовался поэзией, тем более запрещенной, и никак не мог взять в толк, почему это оставленное молочником молоко не тибрят те, кому оно нужнее. В факте отсутствия воровства молочных бутылок скрывалась какая-то неправда о человеческой природе, возведенная в норму социальной политики. И сейчас, пробираясь почти на ощупь по вечернему Орлеану, Рудольф Валентинович вспомнил об этом полузабытом стишке, потому что город, по которому он шел, напоминал тот, что описал когда-то опальный поэт: такая же пустота на улицах, как при радиационной угрозе, отсутствие фонарей на окраине, красноватая пыль от осевшего солнца на западе, далекий шум одинокой машины, что катилась из Орлеана в Славгород по пустому шоссе, и только отсутствие молочных бутылок у шлакоблочных пятиэтажек говорило о том, что Рудик был на своей стороне земли. Здесь он родился, рос, получал очень среднее образование, состарился, стал циником и потерял веру в то, что молочник хотя бы однажды поставит у порога его подъезда свежее молоко.
…Он вертел в руке визитную карточку, тупо смотря на нее, словно не умел читать.
– Навалочная, пятьдесят два. А мы где?
Это дом десять. И все. Улица кончается, – сказала Лидка.
Они стояли вдвоем на типовой улице Орлеана – безликий шлакобетон, подстриженные под ноль тополя без веток, чтобы они не давали пуха, то ли гигантские кактусы, то ли деревья… И все, тишина, покой и сонная грусть, как на кладбище.
– Значит, адрес липовый. Твоя правда.
– Это был маньяк. Отпетый маньяк, а ты… – Но Лидка не договорила.
Рудольф вдруг пошел вперед, туда, где начиналась степь с ковылем, камнями, оставшимися здесь еще с ледникового периода, насаженными лесополосами и перекатиполем, которое вдохновляло иных бардов на сочинение песен о вольной бездомной жизни.
Улица оканчивалась бензозаправкой. Рядом чернела старая железнодорожная одноколейка, заросшая травой. Справа была какая-то стройка. В кассе никто не сидел. Рудик с сомнением вытащил заправочный пистолет из колонки, потрогал пальцем его дуло и не нашел на нем следов бензина.
– По-моему, здесь уже давно не заправляют.
– Пойдем с этой Навалочной, – посоветовала ему Лидка. – А то нам навалят. Начистят так, что костей не соберешь.
Но Рудик был непреклонен. Может, он втайне хотел, чтоб ему навалили, а может, как гончая, взял след. Он обогнул кирпичную коробку, где располагалась касса, зашел с торца и поманил Лидку пальцем. Дериглазова увидела обшарпанную дверь, рядом с которой висела вполне официальная вывеска – такие вешают у дверей министерств и ведомств: “Экзекуции. Моральный и материальный аспект. Тренд. Роуминг”.
– Вот видишь. Оказывается, все легально. Они еще и моральный роуминг втюхивают. Просто незаменимые люди.
– А почему у них на двери буква “М”? – обратила внимание Лидка.
В самом деле, на единственной двери, ведущей в фирму, была прикреплена эта во всех смыслах сомнительная буква.
– Просто здесь раньше была уборная, – предположил Рудик. – Они сняли это помещение, чтобы меньше платить за аренду. Логично?
– Логично… – откликнулась парикмахерша. – А может, сюда только мужикам можно?
Белецкий пожал плечами:
– Сейчас проверим. Но они, наверное, закрыты…
Тронул дверь. И оказался неправ: она податливо провалилась под его рукой, потому что была незапертой.
Рудик и Лидка вошли в предбанник. Люминесцентная лампа в вышине мигала, освещая прозекторским светом один старый писсуар в нерабочем состоянии, который был обмотан захватанным целлофаном.
– Я оказался прав, – пробормотал Рудольф Валентинович.
Он задумчиво заглянул в писсуар, как будто хотел обнаружить в нем ответы на терзавшие Лидку вопросы. Но увидел внутри лишь многолетнюю ржавчину. Ему вдруг пришло в голову, что писсуар похож на чью-то забытую душу, не определенную ни в ад, ни в рай и томящуюся в безразличном антидуховном хаосе без надежды на муку или просветление.
Он взялся за ручку из поддельного золота и открыл еще одну дверь, уже дорогую, обделанную пластиком и деревом, указывавшими на то, что моральные экзекуции с респектабельным оттенком производятся именно за ней.
В легком офисном кресле сидела женщина лет тридцати, которая кормила грудью довольно крупного младенца. Голова его была непропорционально большой, толстые и, как показалось Белецкому, сильные ножки были загнуты дугой, почти соприкасаясь друг с другом ступнями. Перед ними стоял включенный телевизор, внутри которого бесновались помехи – то ли передачи давно кончились, то ли был включен какой-то пустой канал, под стать люминесцентной лампе в коридоре мигавший и заливавший кабинет веселым мертвенным светом.
– К тебе можно, дорогуша? – спросил женщину Рудик как мог развязно, ибо убедил себя, что тайны никакой не было, а был всего лишь общественный туалет, наскоро переделанный под офис, пустой телевизор и оставленная мужем кормящая мать.
Однако последняя оказалась довольно странной. Она кого-то сильно напоминала, но Рудольф Валентинович, обладавший энциклопедическими познаниями, не стал разбираться с аллюзиями в своей собственной голове и вымел их прочь азартом от возможного выяснения отношений.
– Да вы не стесняйтесь, кормите. Детей я не люблю, я с ними часто имею дело, – успокоил Рудик кормящую мать. – А зачем вы смотрите по телевизору помехи? Какой в этом толк?
– Мы используем его как осветительный прибор, – ответила женщина. – Кроме того, у нас принято медитировать на помехи. В них при желании можно разглядеть именно ту передачу, которая вам нравится, а не ту, которую показывают насильно.
– Не понял, – пробормотал Рудольф Валентинович, неожиданно наливаясь внутри некорректным гневом. – Какая здесь медитация?
– А японский сад камней? – нашлась кормящая мать. – Вы смотрите на маленький камень и переноситесь, к примеру, на Тибет или в затомис Небесной России. Правда, церковь это осудила, – сказала она самой себе. – Торквемада за медитацию сжигал на костре. И правильно делал.
– Ну это когда было, – по возможности беспечно поддакнул ей Рудик. – Сколько веток нужно было наложить, чтобы спалить какого-нибудь несчастного йога. У нас-то в Орлеане и деревьев почти нет.
– А керосин? – нашлась секретарша. – Про керосин-то вы и забыли.
– Слушай, не гони, – брякнула Лидка, потеряв терпение. – Она же гонит тебе, гонит! – воскликнула она Белецкому. – Ты разве не видишь?
– Я знаю, – согласился хирург. – И я уже заторчал.
– И отчего ты торчишь? – с подозрением спросила парикмахерша.
– А оттого, что каждый должен нести свой крест, – пробормотал Рудольф, переживая в голове какую-то потаенную мысль. – Но я не люблю носить тяжести.
– Нужно тренироваться, – посоветовала ему кормящая мать. – Кладите на плечи тяжелый камень, когда идете на работу.
– Ну все, хватит! – вышла из себя Лидия. – Ваш экзекутор ко мне пристает, вы поняли? Я его порву на куски, если не прекратит, вы поняли? Буду рвать, терзать и ломать, вы поняли?
– Погоди, – прервал ее Рудольф Валентинович. – Давай прозрачнее. Культурнее давай… А это что за тварь? – спросил он вдруг.
До него только сейчас дошло, что кроме секретарши в офисе находился какой-то загадочный зверь, который сидел в клетке за телевизором и время от времени просовывал сквозь прутья свою рыжую усатую морду.
– Это камышовая кошка, – сообщила секретарша. – Звать ее Гиневра.
– И чем вы ее кормите?
– Человеческими жертвами. Но чаще рыбой. Или мясным фаршем из кулинарии. Она олицетворяет беспокойную совесть, которая дает себя знать даже у отпетых подлецов. Клетка – это ребра. Гиневра – невидимая хищная субстанция, а клыки… Видите эти ужасные клыки? Они будут грызть вашу плоть изнутри и не успокоятся, пока не прогрызут насквозь.
– Ну, это уже фантазии, – отмахнулся Рудольф Валентинович. – У подлецов нет совести. А души тем более. И вообще… Он в своем уме… ваш экзекутор?
– Конечно, нет, – согласилась кормящая мать. – Но хочется верить, что ум у него когда-то был.
На это Гиневра, олицетворявшая совесть, посмотрела на посетителей недовольным взглядом и повернулась мордой к стене.
– В общем, у нас к вам дело. Ваш сотрудник решил, наверное, провести роуминг и начал приставать вот к этой бедной убогой женщине… – И Рудольф Валентинович показал на Лидку, лицо которой перекосило от возбуждения и гнева.
– Я голову проломлю, если не отстанет, – пообещала бедная убогая женщина, не уточнив, правда, кому именно.
– Прикрой хайло, – ласково, с высоты своего авторитета посоветовал ей хирург. – Нам не надо никаких роумингов, дорогуша, – проворковал он секретарше, не намереваясь выпускать разговор из-под своего контроля. – Кстати, что означает роуминг в вашем случае?
– Мы только начали работать, – ушла она от ответа. – Все вопросы к руководству.
– Но все-таки?
– Ну… бывает телефонный роуминг, знаете?
– Ну и?..
– А у нас морально-нравственный.
– А кому он сейчас нужен… морально-нравственный? – опять вонзилась в разговор Лидка.
– Пока не нужен. Но мы исходим из законов рынка. Во всем мире спрос рождает предложение, согласны?
– Согласен, – кивнул Белецкий.
– Но в России наоборот. У нас предложение рождает спрос.
– Ну и дальше что?
– Мы предлагаем истязания по морально-нравственной части. И надеемся, что это будет востребовано обществом.
– Но угрожать-то зачем? – рявкнула Лидка. – Про смерть угрожать зачем?
– А морально-нравственное и есть смерть, – сказала кормящая мать. – Для многих. А для вас уж точно.
– Истязания… – задумчиво повторил Рудольф Валентинович. – От этого, наверно, можно получать наслаждение. Как у маркиза де Сада или Мазоха. Вы ведь сюда клоните, верно?
– Я никакого Мазоха до сих пор не получила, – опять встряла в разговор Лидия Павловна.
– Еще получишь. Я тебе объясню, как это нужно делать, – пообещал хирург.
– Речь не про то, – не согласилась с ними секретарша. – Но если вам хочется наслаждаться и хлестать себя по сусалам, то ради бога…
– Ты хочешь хлестать себя по сусалам? – спросил Рудик у Лидки строго.
– У тебя чего, крышу снесло? – И Дериглазова покрутила указательным пальцем у своего виска. – Не ожидала от тебя такой гадости.
– В общем, кончайте с этим, – сказал Рудольф кормящей матери по возможности твердо. – Мазоха мы и сами подымем. А морально-нравственного нам не нужно. А то мы милицию позовем.
Здесь младенец заволновался, зашевелил ножками и как-то печально застонал. Начала мотыляться и Гиневра. Она просунула морду сквозь прутья и стала их ожесточенно грызть.
– Ладно, – согласилась секретарша, поправляя грудь так, чтобы младенец поглубже захватил черный сосок. – Я вижу, что с вами каши не сваришь.
– Именно. Мы такие. Где сядешь, там и слезешь; плюнь в глаза – Божья роса… В общем, не съешь, а выплюнешь.
– А буква “М” на входе, – прервала дотошная Лидка эскападу своего кавалера, – это ведь от мужского туалета?..
– Значит, она опять перевернулась! – расстроилась кормящая мать. – Я сейчас не могу пойти… А вы, когда будете уходить, переверните букву наоборот.
– И что тогда случится? – поинтересовался Белецкий.
– А вы сами догадаетесь, – ушла секретарша от ответа. – Значит, что передать экзекутору? Как звать-то вас?
– Скажите, здесь были те, кому жизнь по барабану, – пробормотал хирург.
– Скажите, что была чета Дериглазовых. – Лидка взяла Рудольфа Валентиновича под руку.
– Это она Дериглазова, а я нет. – И Белецкий вырвался из-под ее крепкого локтя.
Они вышли в мигающий предбанник с детской верой в сердце, что странная ситуация наконец-то разрешена. Там же темпераментная Лидка закатила хирургу звонкую пощечину:
– Это тебе за Мазоха. А это за де Сада!.. – И в довершение она хлопнула любовника по заднице.
Раздался глухой звук, напоминающий тот, с которым падают вниз лопнувшие штаны.
Рудик вытер подбородок несвежим платком, потому что от пощечины у него из носа потекли сопли.
Не сказав ни слова, он пошел на улицу и посмотрел на букву “М”, прибитую к двери сомнительного офиса. Взялся рукой за металлический квадратик и перевернул его вверх ногами…
– В самом деле… – пробормотал он. – Вот черт.
Перед ними вместо “М” оказалась “W”.
– И что это такое? – не поняла Лидка.
– “Welcome”, значит, – объяснил просвещенный врач. – А может быть, и не “Welcome”…
На улице была египетская тьма.
2
– …Я думаю, после нашего визита все прекратится, – успокоил Лидку Белецкий, когда они подходили к ее дому.
– Что все? – не поняла она.
– Эволюция видов, движение Земли, всемирное тяготение… А твой все копает… – заметил Рудольф Валентинович, имея в виду Игоря.
Землекоп в темноте был похож на привидение. Его спину освещал фонарь на доме, пот катился градом, рубашка прилипала к телу, а он все рыл и рыл, рыл и рыл… Грядка получалась высокой, гигантской – сродни братской могиле. Веселые звезды, перемигиваясь, смотрели с высоты на Игоря, а Бог не смотрел, потому что у него были другие дела.
– Это что, для коллективного захоронения? – спросил Рудик беспечным тоном счастливого человека.
– Да пусть себе роет, чего привязался? – махнула рукой Лидка.
– Не спорю. Он может рыть. Но сперва пусть объяснит, кого он хочет здесь похоронить?
Рудольф Валентинович в одно мгновение сделался липким, сладким и гадким. Эта липкость была не снаружи, она была внутри, от нее сердце прилеплялось к ребрам, а желудок поднимался к мозгам. Впрочем, для подобного феномена нашлись объективные основания: Рудик почувствовал нечто вроде ревности. Любить он не умел, но ревновал, тем не менее, всегда, потому что знал себе цену и его задевало, когда эту цену не знали другие.
– Да отвяжись ты, – отрезал довольно внятно Игорек, работая лопатой, как снегоуборочная машина.
– Что? Что ты сказал? – Щека Рудольфа начала дергаться, рука легла на невидимый курок, а где был этот курок, черт его знает…
– Не грузи, – глухо повторил землекоп.
– Хватит, Рудя, отстань, – попросила Лидка, но было поздно.
Белецкий ударил мальчика под дых. Кулак вошел в Игорька, как в физкультурный мат. Землекоп сразу же, без борьбы осел на землю и получил еще удар ногою в лицо.
– Вот сука… Вот тварь! – шептал Рудик, слегка добавив и упиваясь своей бесконтрольной силой.
Взрыв его ненависти был страшен. Игорек пополз на карачках к калитке. Хирург же взял в руки лопату и начал забрасывать его землей.
Калитка под напором упрямого лба отворилась. Мальчик, подобно блуждающему кургану, выполз на улицу.
Где-то залаяла собака. Над озером в фиолетовой тьме показался абрис луны, похожий на лампочку, как если б ее зажгли за тюлевой занавеской.
Белецкий тяжело дышал, не выпуская лопату из рук. Он повернулся к Лидке и на всякий случай кинул в нее землею.
– А ты ведь убивец!.. – пролепетала потрясенная Лидка.
– Да пошла ты к чертовой матери, проститутка!.. – душевно сказал ей Рудольф Валентинович.
Он услыхал, что из дома доносились крики ее запертого сына. И в ответ на них парикмахерша сама зарыдала и стала грызть свой кулак, как неспелое яблоко.
А Игорь, меж тем, решил покончить с собой.
Решение это родилось мгновенно, но готовилось исподволь, потому что в крашеной Лидке была вся его юношеская жизнь, вся забота и страсть, а поношение, которое он только что перенес, не оставляло шансов для последующего уважительного отношения к себе.
Он вышел в земле и крови к берегу озера. Коснулся ступней соленой воды, которая показалась ему неожиданно холодной.
Игорек вдруг понял, что не может топиться в одежде. Разделся догола, отлепляя от себя майку и трусы, как если б они были намазаны клеем. Сначала прорезал, всхлипывая и задыхаясь, мелководье. Когда вода достала его живота, кинулся в глубину топориком. Рассек лбом волну, открыл рот под водой, пытаясь вдохнуть, чтобы сразу захлебнуться и кончиться тут же.
Ему показалось, что он находится внутри прохладной перины. Вода, тяжелая и густая, вытолкнула его на поверхность, как язык выталкивает из гортани застрявшую кость.
Он попробовал еще раз… Нет, бесполезно. Озеро как батут подбросило его прямо к луне.
…Он выбрался на берег, дрожа от нервов и невозможности совершить самое простое дело.
– Даже и не думай, – донесся с берега чей-то ласковый голос. – Здесь сто двадцать граммов соли на литр воды. Утонуть невозможно.
Игорь поднял голову. На берегу стоял какой-то незнакомый аристократ неприметной наружности. Кажется, с сигарой в зубах. Подробнее его наружность утопленник не рассмотрел.
Человек помахал ему рукой и скрылся из вида.
3
Рудольф Валентинович вошел в свои апартаменты уже успокоенным, обретшим прежнее лицо иронического стоика, готового ко всему и не жалеющего ни о чем.
Первым делом он заглянул к отцу. Тот спал, широко открыв рот и выпуская из себя смрадное дыхание старого человека.
Рудик потрогал простыню и нашел ее еще более влажной, чем она была двумя часами раньше. Тяжело вздохнув, он подумал о том, что медицина бессильна победить пролежни, бессильна победить смерть, бессильна вообще сделать нечто, что выходило бы за рамки обыденного. Да, он считал себя обыденным человеком. Когда-то в молодости он заходил в ванную и видел там потерявшую сознание мать. Кафель был залит густой кровью, перемешанной с гноем, кровь текла из шишкообразного образования на голове примерно раз в неделю. Поначалу это было очень страшно, но в конце концов Рудик привык и уже не пугался того, что мать становится невесомой, словно тополиный пух, и вот-вот взлетит. Она всю жизнь боялась врачей и цепенела перед ними, как перед нечистой силой. И, наверное, в пику этому страху Рудольф Валентинович стал неплохим хирургом, готовым на все и не принимающим беды пациентов близко к сердцу, потому что его сердце было очень маленьким, а беды пациентов были очень большими, они все равно бы не влезли в него, а лишь расцарапали бы нутро и изнурили до потери любви к жизни. А жизнь эту, с ее неурядицами и кровью, Белецкий очень любил, потому что считал себя первым. Когда ему предложили после аспирантуры остаться в Ленинграде, он отказался, уповая на то, что на родине своего отца, в Орлеане, он будет тем, чем никогда не станет во второй столице России. И это случилось. Он вошел в положение Бога с той лишь разницей, что в Кулундинской степи почти никто не давал взяток, а если и давали, то даже не борзыми щенками, а блохастыми дворнягами, которых не посадишь на цепь, не научишь рвать на части врагов, а просто поговоришь по душам, как человек с человеком, а этого, как ни крути, слишком мало…
Рудик скинул с себя грязную рубашку.
Пошел на кухню, намереваясь вскипятить чайник, но, вертанув кран, обнаружил его совершенно мертвым. Из него выпала только одна ясная капля воды, похожая на слезу замученного святого, и кран издал священный звук “ом”, как написал однажды один барнаульский поэт.
– Ага… – пробормотал Рудик, неосознанно подражая ассистентке-ветеринару, – ага…
Он вспомнил, что сорвал резьбу перед уходом к Лидке Дериглазовой и сам же перекрыл в квартире воду.
Несмотря на поздний час, впихнул телефонный шнур в розетку и накрутил номер коммунальной службы.
– Диспетчерская? Это из сороковой. У меня кран издох на кухне. Ну да, дом шесть, квартира сорок. Белецкий Рудольф Валентинович… Только завтра? Ну черт с вами, пусть завтра…
Повесил трубку и некоторое время отупело смотрел в стену. Заглянул в пустой холодильник. В нем, кроме зимы, находилась пластиковая бутылка початого кваса.
Он отвинтил крышку, отпил из горлышка, скривился и выплюнул коричневую жижу в раковину.
В дверь позвонили. Рудик вздрогнул, потому что время было позднее и он никого не ждал.
Но, тем не менее, смело открыл дверь, чтобы его никто не назвал трусом, прежде всего он сам.
На лестничной площадке стоял мужичок в короткой остриженной бороде и войлочных ботинках на молнии. Выражение его обветренного лица было настолько добрым, что сразу закрадывалась тяжелая мысль: а уж не гуманист ли он? В руке он держал походный чемоданчик из поддельной кожи, на голове носил выцветшую жокейку с надписью “Born in the USA”. В целом это выглядело привычным. Единственной странностью в его облике была, пожалуй, длинная палка в левой руке с загнутым носиком, напоминавшая хоккейную клюшку.
– У вас краны текут? – спросил он душевно, делая в слове “краны” ударение на последнем слоге.
– У нас…– откликнулся в замешательстве Рудольф Валентинович, скользнув взглядом по его руке, на которой синела татуировка “Э. Х. 21. 7. 1899”. – А мне сказали, что только завтра будут, – добавил он, пытаясь уместить увиденное в голове.
– Ночами работать удобнее. За это сверхурочные платят. И потом, завтра – всегда неизвестность, ведь так? – Бородатый слесарь лукаво подмигнул ему, и матовые глаза его зажглись новым сполохом утробной доброты.
– Что ж… Заходите, – разрешил Рудик, опрометчиво пропуская его в квартиру.
Какое-то волнение подкатило вместе с кровью к голове. Что-то здесь было не так, но что именно настораживало в слесаре, этого Рудик не понял. Может быть, короткая интеллигентская бородка полярника, но мало ли полярников сновало кругом, особенно в Кулундинской степи, когда в январе морозы зашкаливают за минус тридцать?..
– Здесь… На кухне, – пробормотал хозяин. – Ботинки можете не снимать, у меня все равно грязно. А палку оставьте у двери. Кстати, что это за палка? Она у вас какая-то странная.
– Это клюшка для гольфа, – объяснил слесарь и, все-таки сняв ботинки, прошел на кухню.
– Я так и думал, – с готовностью подтвердил Белецкий, равнодушно прислушиваясь к тому, как его сердце сделало неритмичный сбой и провалилось куда-то к кишкам. – А для чего она здесь нужна, ваша клюшка для гольфа?
– Колоть орехи. Защищаться и наступать. Добро должно быть с кулаками, ведь правда?
Рудольф Валентинович кивнул, хотя и не разделял подобной точки зрения, потому что не разделял вообще никакой точки зрения. Сама точка зрения была слишком мелка для его широкой натуры, а от сентенции слесаря повеяло чем-то пыльным и полузабытым – какой-то “Литературной газетой”, которую в свое время выписывал интеллигентный отец, дискуссиями о морально-этическом и литературно-типическом… В общем, нервы Белецкого от всего этого сдали еще больше, и Рудик приблизился к состоянию прострации.
А гость тем временем подошел к раковине. Он был без носков, и ногти на его пыльных ногах оказались аккуратно подстриженными и покрашенными в розовый цвет.
– Этот? – спросил он, имея в виду кран.
– Ну да, – беззаботно подтвердил Рудик, стараясь искусственным оптимизмом подавить внутреннюю нескладуху. – А вы как… вашей клюшкой деретесь, что ли?
Слесарь, не ответив, открыл кран. А потом его закрыл. Снова открыл и снова закрыл.
– А про немецкий клуб забыли? – напомнил он. – Что открылся две недели назад? Там сделана первая в Кулунде площадка для гольфа.
– Так вы немец, – облегченно выдохнул Белецкий. – Я тоже немец, но не клубного типа.
– Можете звать меня Эрни, – разрешил слесарь. – Мать моя была протестанткой-девственницей, отец – заядлым охотником. В день совершеннолетия он подарил мне ружье, а мать – толстую Библию. В ней было все за исключением Иоанна Богослова. И мне это показалось странным. Библия без Апокалипсиса… разве такое может быть? В чем же тогда смысл духовной жизни, если в ней отсутствует Судный день?
– Не знаю. Не интересовался, – ушел от ответа хирург, потому что влезать в эту тему ему показалось дурным тоном. – Девственница была вашей настоящей матерью?
– Возможно. Я как-то и не думал об этом. Девственность слишком легка для нашего тяжелого мира. Она улетучивается в стратосферу и парит выше всех облаков.
– Так что же насчет моего крана? – напомнил Рудик о наболевшем, земном.
– Воду, что ли, перекрыли?
– Перекрыл.
– И правильно сделали. – Слесарь вынул из чемоданчика ключ и начал вертеть им заскорузло-присохший кран. – Помните, как написано в одной древней книге? “Во время танго она терлась о его пах своим горячим выпуклым животом. Но под платьем оказалась такой же перезрелой, как и была снаружи…”
– Это ведь из Апокалипсиса? – предположил Рудольф Валентинович смиренно. – Глава пятая, стих десятый?
– Все точно. Ваше знание духовной литературы восхищает. А вы не верили, наверное, что я приду?
– Что сегодня – не верил.
– А вы вообще, по-моему, не верите людям… – Гость наконец-то отвернул кран, внимательно осмотрел его, придвинув вплотную к глазам, и засунул в свой чемоданчик. – Я вам керамический поставлю. Итальянский. Сделано в Китае. Керамика долго служит.
– Да мне все равно. Ставьте что хотите. По мне лишь бы лилось, – согласился Рудик, переминаясь с ноги на ногу, будто хотел в уборную.
– Так что же по поводу веры? – напомнил слесарь, привинчивая свою китайскую Италию к алтайской трубе.
– Мне нечего сказать.
– А я вам объясню. Если кто-либо верует, тот и мыслит. Не веруя, не мыслят. Лишь веруя, мыслят. А вы не мыслите, потому и не веруете.
– Значит, я идиот? – осведомился Рудик без всякой злобы.
– А это уже вам самому судить… Думаю, что да, идиот, – задумчиво сказал гость. – Ну вот, готово… А вы волновались. – И он покрутил новый кран туда-сюда.
Белецкий кинул на слесаря озадаченно-тусклый взгляд. Только что он дрался по пустяковому поводу, вернее, вообще без повода. Сейчас же повод был – в собственном доме Рудольфа Валентиновича назвали идиотом. Хотя, если рассуждать в литературном смысле, то это было, скорее, почетно, нежели обидно. А если не трогать классическую литературу и оставить ее в покое, то за такого идиота нужно долго бить. Борясь с усталостью, похерив нежность и любовь ко всему живому, переработав классический гуманизм в подросткового, кипящего слюной Заратустру. Но рука не поднималась, пальцы не сжимались в узловатый кулак, язык прилип к гортани, а в ногах появилась старческая дряблость, которая бывает только при расслаблении членов.
– Нужно открыть воду, проверить… Где? – потребовал ответа слесарь.
– Там, – неопределенно сказал Рудик, имея в виду ванную.
Гость же вместо этого прошел мимо нее вперед, заглянул в маленькую комнату-пенал, где лежал парализованный отец.
– Не здесь, – пробормотал хирург.
– Вижу, что не здесь. Мокрые простыни несколько дней не меняли? Значит, пролежни уже начались. Старик долго не протянет, хорошо… – Он одобрительно похлопал Белецкого по плечу. – Падающего подтолкни., а тонущего утопи… все правильно.
Он заглянул в гостиную, будто удовлетворяя свой ленивый бросовый интерес…
– Не здесь, говорю, – возвысил голос хозяин.
Но слесарь его не слушал. Он вдруг встал на колени, залез под кушетку, на которую Рудик заваливал своих девиц, и вытащил из пыльного угла небольшую урну из поддельного мрамора с православным крестом на круглом боку и кремлевской звездой, парящей в выдавленном небе.
Рудольф Валентинович здесь вообще лишился дара речи, поскольку эта урна была главной тайной его многотрудной личной жизни сродни венерическому заболеванию или душевному дефекту, которые стараешься скрыть от других.
Слесарь покрутил урну в руках и заглянул в торец. Тяжело вздохнув, присел на кушетку.
– Рудик, Рудик… Ну зачем ты? Разве так можно? – Он сокрушенно покачал бородатой головой.
Рудольф на это рванул ворот майки, начав задыхаться то ли от наглости пришельца, то ли от собственной трусости, что сейчас все выяснится и разъяснится.
– Я расскажу тебе одну короткую историю, – вздохнул слесарь. – Учитель сказал ученику: “Положи соль в воду и отпей от края чаши. Каков вкус?” – “Соленый”. – “Отпей немного от середины. Каков вкус?” – “Соленый”. – “Отпей немного с другого края. Каков вкус?” – “Соленый”. – “Тогда зачем ты пил столько раз? Достаточно было и одного…” – И гость поглядел Рудольфу в глаза. – Зачем увеличивать собственные преступления? Разве одного раза недостаточно, чтобы хоть что-нибудь понять? – Он сделал паузу.
Белецкий знал, что от него ждут внятного аргументированного ответа, но сказать ничего не мог.
– Я почти не ем соли… Соль – это белая смерть.
– Есть у тебя какой-нибудь нож? – деловито спросил Эрни.
Не дождавшись ответа, сам открыл обшарпанное трюмо, вытащил оттуда столовый нож и ловко поддел крышку урны. Запустил в нее руку, зачерпнул горстку пепла, понюхал его и обмазал им лицо и шею Рудольфа Валентиновича.
– Что это за пепел?! – заорал он. – Что это за пепел?! Это – твоя мать, сволочь! Твоя родная мать, которая всю жизнь свою положила, чтобы дать тебе, дураку, высшее образование! На тебе, на!.. – И он запорошил Рудольфу Валентиновичу глаза. – А ты пять лет, сволочь, не можешь ее похоронить! Пять долгих лет! Сжег в Петербурге и так и не похоронил!
– Я… не было времени… Не мог, – лепетал Рудик, кашляя, оттого что мать в виде пепла застряла у него в горле. – Земля дорогая, денег нет…
– …Только возишься со своими шлюхами! Устроил здесь траходром и торчишь! Только пыль в глаза пускаешь! Какая же ты сволочь, Белецкий! Низкая гнусная тварь!
Он начал бить его по лицу открытыми ладонями, по-женски, не больно, но очень обидно. И налитые щеки Рудика издавали жалкий беззащитный звук, похожий на чавканье грязи под резиновыми сапогами: хлюп, хлюп, хлюп…
Хозяин квартиры рухнул на колени. Измазанный материнским прахом, похожий то ли на негра, то ли на черта, которого изгоняют из ада, он вывалился в коридор, а потом дальше – на лестничную площадку, на ступеньки, что были выщерблены бессмысленными ногами, ходившими без дела туда-сюда…
Покатился вниз до следующего пролета, а дальше – еще ниже, не останавливаясь и сам не препятствуя своему падению.
Будто что-то тяжелое спустили в мусоропровод после дружеского застолья или же в подъезде хрущевской пятиэтажки появился лифт-призрак.
ГЛАВА ШЕСТАЯ. ПАРАДОКСЫ ДОЗНАНИЯ
1
По арене цирка шапито в опилках и неубранном конском навозе бродил довольно мрачный человек с разрезанным надвое лицом. Точнее, его голову пересекал глубокий застарелый шрам, делая лицо асимметричным, разным, будто составленным из двух несхожих половинок. Его многотрудная жизнь сложилась так, что разрезанный вынужден был давать ответы на вопросы, которые его в принципе не интересовали, например, куда девалась валюта из единственного в городе обменного пункта или почему омывающая автомобильные стекла жидкость “Арктика”, продававшаяся на местном рынке, была желтого, а не зеленого цвета, как ей положено, причем с резким ананасным запахом… В общем, вопросов было множество, а дознаватель в городе был всего лишь один, и ему приходилось отвечать, часто импровизируя и вытаскивая ответы из своей разрезанной головы, потому что это было его обязанностью и ему платили зарплату.
– Есть там что? – спросил он у своего товарища, сидевшего на корточках и рассматривавшего опилки через большую лупу.
– Есть полувысохшая жидкость красного цвета, – ответил тот, – по виду напоминающая вишневое варенье.
– От тети Моти? А может, это кровь?
– Экспертиза покажет, – уклонился от прямого ответа криминалист.
– Ну и все, дядя Боря, ты пропал, – сказал удовлетворенно человек со шрамом. – Теперь ты не дядя Боря, а голый Вася. Мотать тебе на всю катушку и не перемотать.
– Но вам же сказали, товарищ Неволин, что должна быть экспертиза, – напомнил ему фокусник. – И потом, мы в своем иллюзионе кровопролития не допускаем. Иллюзия для нас превыше всего. Тени на платоновской пещере, знаете? Латерна магика, знаете? Полет воображения, кислотная психоделия, путешествия из тоналя в нагваль…
– А ты думаешь, что я буду ждать какой-то экспертизы? – весело поразился дознаватель. – Пока твои заляпанные кровью опилки уйдут в Барнаул и придут обратно? За кого ты меня держишь, дядя Боря? Я просто тебя изолирую от великого русского народа, и все дела.
– А санкция прокурора? – опять напомнил иллюзионист, который решил не сдаваться и стоять до конца. – Как раз о ней вы и забыли.
– Вовсе нет. Я задержу тебя, предположим, на сутки и посажу в камеру к принципиальным содомитам, где ты и расколешься. Сам на коленях ко мне приползешь и будешь просить одиночку для продолжения своей веселой иллюзионной жизни.
– Опять невозможно, – сказал дядя Боря. – Где вы в Орлеане найдете принципиальных содомитов? Вам их из Москвы придется выписывать, никак не меньше.
Здесь дознаватель Неволин цыкнул зубом, превращаясь в вампира-неудачника и признавая свое временное поражение.
– Да, – пробормотал он. – Пожалуй, ты прав… В Кулунде даже содомитов нет. Дыра дырой.
– Об этом и речь, – согласился с ним дядя Боря Амаретто. – Ну и успокойтесь. Медитируйте на пупок и релаксируйте на пятки. А я давно собирался вас спросить об одной вещи… Вам бандиты голову так сильно нарушили?
– Почему бандиты? Такие же, как ты, иллюзионисты, – ответил дознаватель.
И соврал. Потому что голову ему нарушил нетрезвый отец в далекой юности, разозлившись на что-то и пригнув голову сына к крутящемуся железному колесу, которым они вдвоем обстругивали высушенную вагонку.
Ему нравилось разговаривать с иллюзионистом. Нравились его волосатые руки, нравилась заросшая грудь, выглядывающая из-под бухарского халата, но дядя Боря был человеком с Востока, нездешний, пришлый и чужой, хоть артист. А людей с Востока дознаватель Неволин недолюбливал, полагая, что именно они отделяли его соотечественников от социальной жизни, и с этой проблемой надобно было что-то делать.
– По-моему, мы можем договориться, – сладко предложил фокусник и сделался нежным, как кусочек бархата.
– О чем? – устало поинтересовался Неволин. – Тебя подозревают в перепиливании людей. Не в иллюзионе, дядя Боря, а в самом заскорузлом реале. И что я могу с этим поделать?
– Смириться, – предложил иллюзионист. – Это их карма, а не наша, и мы не в силах ее изменить.
– Какая, к черту, карма?! – возвысил голос дознаватель, по-видимому, потеряв терпение. – За последнее время в городе бесследно пропало около тысячи человек: Битюцких Надежда Савельевна, Мясопустов Валентин Степанович… – Он начал загибать пальцы на правой руке. – Карлмарксштадт Григорий Евсеевич… И половина из них была на твоем иллюзионе!.. Да что с тобой говорить! Теплые вещи готовь и закрывай свою лавочку. Баста. Иллюзион окончен. Россия – для русских, – добавил он машинально.
– Нет, – в испуге пробормотал дядя Боря. – Россия – для иностранцев. Ты неправильно говоришь.
– А перепиливать на сцене гражданку Битюцких Надежду Савельевну – это правильно?! – вскричал Неволин.
– У меня две девушки находятся в разных ящиках, причем одна – карлица, а я делаю вид, что перепиливаю. – И дядя Боря в доказательство своих слов вручил дознавателю пилу. – Разве этой туфтой можно кого-нибудь перепилить?
Неволин потрогал рукой незаточенные зубья, испачканные в чем-то красном. Спросил у криминалиста, сидевшего у его ног:
– Варенье это или кровь?
– Все может быть, – ушел от ответа криминалист. – Решительно все.
– Это тигр у нас лапу вчера поранил, она и накровила, а совсем не гражданка Битюцких, – объяснил Амаретто.
– Но ведь у тебя был мотив ее перепилить. Железный мотив. Битюцких была твоя любовница, об этом все знали, и она тебе надоела. И жена твоя, не к ночи будь помянута, закатывала в юрте истерику и била бубном себе по голове, разве не так?
– Это я в юрте живу, а не она, – поправил дядя Боря дознавателя. – Для жены я снимаю комнату в частном секторе. И потом… Да разве у меня только одна любовница, товарищ Неволин? – прошептал он интимно.
– …И карлицы? – поразился дознаватель от страшной догадки.
Здесь дядя Боря сделался пунцовым, хотя восточные люди если и краснеют, то краснеют изнутри, и этого никто не видит.
– Они сами… – пробормотал он, – сами захотели, чтобы их распилили.
– Тысяча человек?!
Иллюзионист смолчал.
– Так… Надоела мне эта баланда! Собирай кровь и отдавай на экспертизу! – приказал Неволин криминалисту.
Тот поддел опилки специальным совочком и заложил их в целлофановый пакет.
– …Я сейчас… сейчас все покажу, не уходите, – засуетился иллюзионист. – Доставьте сюда реквизит! – распорядился он униформистам.
– Вася! – услыхал Неволин чей-то голос за спиной. – Василий Карлович!..
Дознаватель оглянулся. В глубине темных рядов как призрак оперы, как тень Командора стоял хирург Рудольф Белецкий. Под правым глазом у него краснел большой фингал, ссадина над бровью была заклеена пластырем.
Неволин подошел к нему и молчаливо подал руку.
– Есть проблема, Вася, – прошептал Рудольф Валентинович.
Василий оценивающе оглядел его. Заметил, что верхняя губа у хирурга тоже подмялась и сделалась похожей на кожуру примороженного граната.
– И у меня проблема, – пробормотал дознаватель на всякий случай, отсекая длинную и надоедливую исповедь.
Из-за кулис, между тем, униформисты выкатили на колесиках большой ящик с наклейками мест и городов, в которых якобы бывал дядя Боря Амаретто со своим заскорузлым аттракционом: Берлин, Ванкувер, Магадан, море Лаптевых… Иллюзионист вывел на арену длинноногую молодку неопределенного возраста и с неподвижным лицом потерянного навсегда человека.
– Гражданин начальник… Где вы? – спросил темноту дядя Боря.
Неволин помахал ему рукой из четвертого ряда, приказывая начинать.
– Дамы и господа! Мировой иллюзион!.. Перепиленная пополам женщина ходит, говорит, рожает детей и работает по двенадцать часов в сутки в цветочном киоске, получая за выход от хозяина триста рублей. А кто же ее перепилил, спросим мы? Сама жизнь и перепилила. В социальном и моральном аспекте. Но она сама виновата, эта женщина, она не чистила карму по Лазареву, не качала энергии из одного человека в другого, не занималась тантрическим сексом, не поднимала свою кундалини от паха к груди, не заботилась о мировом законе сохранения энергии, не читала “Гарри Поттера” и Акунина, ничего не слыхала о трансцендентальной медитации, не обращалась с просьбами к безличному Богу, не ездила к Сай-Бабе за полным и окончательным просветлением, вообще никуда не уезжала из Кулунды, была дура дурой, такой, что даже ее и не жалко…
– Хватит! – крикнул ему дознаватель. – Начинай представление, пока я тебя не посадил!..
Дядя Боря приклонил свою голову к самой арене, переломившись пополам и задев лбом кровавые опилки. Подвел ту, которая не знала о трансцендентальной медитации, к ящику с ярлыками, запаковал ее, как сардину, и начал потихоньку пилить. Усы иллюзиониста были похожи на тронутые оттепелью сосульки, внутри груди что-то сладострастно всхлипывало. Чувствовалось, что, несмотря на подозрение, под которым он находился, ему было очень приятно ее пилить. Очень приятно, очень…
– Ко мне прицепился какой-то маньяк, – прошептал между тем Рудик в ухо Неволину. – Угрожает. Не отстает.
– Я так и понял, – ответил дознаватель, внимательно наблюдая за мимикой дяди Бори. – Ты стал похож на причморенного задрота.
– А кто такой причморенный задрот?
– Ну… я не знаю. Предположим, академик естественных наук или заведующий кафедрой какого-нибудь научно-исследовательского института.
– Ты хочешь сказать, что я теряю свой статус? – пробормотал с нескрываемым ужасом Рудольф Валентинович.
– Ну… не совсем, – уклонился в сторону Василий Карлович. – Если ты потеряешь, то мы поднимем. Он что, твой маньяк, вымогатель?
– Не похоже.
– Угрожает? Оружие у него есть? Нарезное, холодное?
– Да он и без него нарезает.
– Что именно?
– Сентенции, парадоксы.
– За парадоксы он ответит, – сказал Неволин. – И все афоризмы выветрятся из его дырявой головы, обещаю.
– Думаешь, можно привлечь?
– Я бы сам хотел сейчас прилечь, – согласился дознаватель, по-видимому не расслышав последнего слова. – Но разве с моей работой приляжешь?
– Да, и я тоже тяну свою лямку, – ответил Белецкий, потому что, как и дознаватель, ослышался и слово “приляжешь” истолковал как “лямку”.
– Тогда чего ты стушевался? Поговори со своим психом как мужик с мужиком.
– Я бы поговорил… Да он слова не дает ввернуть.
– То есть?
– Он знает обо мне все, – объяснил Рудольф Валентинович обреченно. – Даже то, что отец мой раньше увлекался Хэмингуэем и заставлял меня читать его по вечерам. Вот смотри. – Хирург открыл черную потрепанную книгу, которую держал у себя на коленях, и тихонько прочел на ухо дознавателю: – “Двадцать первого июля одна тысяча восемьсот девяносто девятого года в небольшом городке Оук-Парк, близ Чикаго, в семье доктора Кларенса Хэмингуэя родился сын Эрнест. Мать, усердная посетительница молитвенных собраний, заставляла Эрни читать Библию и играть на виолончели. Отец – страстный охотник – подарил ружье и позволил учиться боксу…” Государственное издательство художественной литературы, Москва, тысяча девятьсот пятьдесят девятый год… – упавшим голосом докончил Рудик. – Предисловие к двухтомному собранию сочинений.
– А это здесь при чем? – не понял Неволин.
– А при том, что он нарядился под Хэмингуэя. Ну знаешь, как раньше портреты висели в каждой квартире… Белый старик на черном фоне.
– …Прошу, убедитесь сами, дамы и господа! Женщина есть как понятие, но женщины нет как тела!.. – прокричал между тем дядя Боря и раздвинул перепиленный ящик в разные стороны.
На месте распила были заметны кровавые подтеки.
Дознаватель вскочил со своего места, оставив на кресле вмятины от ягодиц, и бросился на арену.
От распиленной девушки из ящика торчала одна голова. Это голова сделала Василию Карловичу глазки и вытянула губы дудочкой, изобразив поцелуй.
Из второго ящика дядя Боря вытащил карлицу восточного вида, которая изображала ноги перепиленной девицы. Она раскланялась перед дознавателем с недовольным видом и выпустила из себя сомнительный звук, похожий на “мерси”.
– Значит, ты победил? – незлобно спросил Неволин у иллюзиониста.
– Уверен.
– А вот в этом ты глубоко ошибаешься. Кровь всю собрал? – обратился дознаватель к своему напарнику, никак не комментируя произведенный иллюзион.
Тот кивнул и показал Василию целлофановый пакет с опилками.
– Сваливаем отсюда, – сказал Неволин.
Перелез через бортик арены и поднялся к Рудольфу.
– Это же детский фокус, чего ты паришься? – заметил Рудик, испытывая все это время чрезвычайное нетерпение, потому что его знакомый занимался всякой чепухой и совсем не въезжал в ЧП, которое произошло этой ночью.
– Детский? – мрачно переспросил Неволин. – А ты наблюдал за ширинкой дяди Бори, покуда он перепиливал свою потаскушку?
– Зачем мне это нужно?
– А я наблюдал. Дядя Боря – маньяк-убийца, – прошептал дознаватель доверительно. – Суть его иллюзиона в том, что мы все считаем, будто это – иллюзион, но на самом деле под покровом иллюзиона он делает совсем не иллюзион. И в этом состоит ноу-хау всей теперешней жизни – политики, социалки… всего. На нас набросили покров иллюзиона, а за ним вполне конкретные люди творят свои вполне конкретные дела.
– Наверное, я ничего не понимаю в иллюзионе, – признал Рудик свое поражение.
– И я тоже. Но в убийцах понимаю вполне.
2
Перед Василием Карловичем горел старенький монитор с защитным экраном, на который садилась пыль и облетали волосы с буйной головы дознавателя. Если он дотрагивался до защитного экрана пальцем или тряпкой, то тут же летели искры и по телу проходил легкий, словно весенний ветерок, заряд электричества, доказывающий тот факт, что ранняя эра персональных компьютеров была значительно романтичнее нынешней, и работать за ними было не только интересно, но и опасно для жизни пользователя.
На стене кабинета висел плакат тридцатых годов прошлого века с лаконичной надписью: “Не болтай!” На плакате была изображена суровая женщина в платке, приложившая указательный палец к губам. Что это была за женщина, с высшим образованием или без, партийная или сочувствовавшая, неведомо. Только вечность коснулась ее.
Неволин ударил по клавишам, и на экране загорелись различные адреса с фамилиями людей.
– Какая улица?
– Навалочная, пятьдесят два.
Дознаватель щелкнул своей “мышью”:
– Морально-нравственный роуминг… Это, что ли?
– Ну да!.. – Рудик вскочил со стула и прилип к экрану монитора. – Что там?..
– Да все тип-топ… – пробормотал Неволин после паузы, вглядываясь в ряды электронных строк. – Предприятие зарегистрировано в прошлом месяце на имя Павлючика А. Павлючека.
– Белоруса, что ли?
– Возможно. Но только прописан он в поселке Правда Табунского района.
– Далеко это?
– Километров сто будет.
– А зачем он пожаловал в Орлеан?
– А я почем знаю? Договор об аренде в порядке, налоги уплачены… Так что все в ажуре.
Дознаватель вышел из программы, погасил компьютер и начал раскачиваться на стуле, заложив руки за голову и распрямляя затекшую спину.
– Кстати, почему этот город называется Орлеан? – с тоской спросил хирург. – У меня есть друзья за границей. Они пишут мне письма, и все они попадают то во Францию, то в Америку. Ведь странно, правда?
– Ничего странного. Город основали немецкие колонисты в восемнадцатом веке. Сначала это было небольшое село, кажется, с другим названием, а потом уже советская власть выстроила здесь химический завод. И село превратилось в город…
Василий Карлович сообщил эти сухие сведения равнодушно и впроброс, потому что голова его была занята другим. В нее вдруг вошел неприятный призрак, грозивший дознавателю не то чтоб потерей покоя, но колючим, словно попавшая под палец канцелярская кнопка, раздражением, что отравляло радость бытия и сводило положительные эмоции от окончания трудовой недели к ледяному нулю.
Рудик подошел к раскрытой настежь раме.
Над озером снова появились лохматые тучи. Барашки волн напоминали проседь в чьей-то растрепанной голове.
– Кажется, дождь собирается, – сообщил Белецкий.
Взяв с подоконника пробку от шампанского, бросил ее на улицу.
Пробка попала в какую-то тетку с авоськой, в которой та несла два кочана капусты. Тетка озадаченно подняла голову вверх, но Рудольф Валентинович в это время быстро отошел от окна вглубь кабинета и расправы, пусть и моральной, тем самым избежал.
– Значит, поселок Истина? – переспросил хирург.
– Не Истина, а Правда. Раввин Шмуль… – сказал вдруг Неволин. – А может быть, не Шмуль… Притчу о котах знаешь?
Рудик смолчал, ожидая продолжения.
– Один старый ребе имел двух котов. Один кот был толстый и большой, а другой кот был худой и маленький. И ребе выпилил две дыры в своем заборе, чтобы коты могли ходить на улицу. Одну большую – для толстого кота, а другую маленькую – для кота худого. Люди удивлялись и говорили: “Зачем тебе, почтенный ребе, две дыры? Разве худой кот не может ходить в большую дыру?” Но ребе им ответил: “Может, конечно. Но это ниже его достоинства. Ведь у каждого – свой путь”.
Стул под Неволиным затрещал и застыл в точке зыбкого равновесия.
– При чем тут коты? Ты же антисемит, Вася, – не понял Белецкий, приняв историю на свой счет и примеривая котов на себя.
Но дознаватель молчал, ибо сам не знал точно, что именно он имел в виду. Антисемитом он не был, а просто считал, что евреи плохо выглядят. Более того, из Москвы время от времени друзья привозили Неволину газету “Даркей шалом”, где Василия Карловича интересовала постоянная рубрика “Навстречу Мошиаху”. Дознаватель поглощал ее со свистом и нечеловеческим аппетитом, о Мошиахе, кажется, он знал теперь все. Когда же друзья спрашивали его, зачем это нужно, то Василий Карлович отмахивался от них, отвечая, что идеологию своих врагов он должен знать лично. Однако хитрил. В Мошиахе было для него какое-то вдохновение, и само явление выборочного национального мессии, который одних выведет из рабства, а других, как Неволина, оставит догнивать в Кулунде, вызывало завистливый и ничем не утолимый интерес.
– “Я верю всем сердцем в приход Мошиаха, и, хотя он медлит, я буду ждать его каждый день, пока он не придет”, – процитировал дознаватель Белецкому и докончил: – Сто двенадцатый постулат Рамбама, пятый свиток.
Рудольф Валентинович слегка прибалдел. Он считал себя, и не без оснований, эрудитом, но о Мошиахе не знал ничего. Более того, услышав это непривычное слово от Неволина, он стал беспокоиться о психическом состоянии последнего.
Однако Василий Карлович гнал тюльку. Никакой Мошиах его в данную минуту не интересовал. Его заинтересовало другое, а именно фамилия человека из Табунов, который своим роумингом спешил изнахратить спокойную зыбь мегаполиса областного значения. Дело в том, что Неволин лет пять тому назад спустил какого-то Павлючика в места общего пользования за попытку изнасилования одной разбитной гражданки. И хотя гражданка позднее отказалась от своих показаний и насильника в Павлючике не признала, но дело было уже подбито и оформлено, как положено, и давать ему обратный ход не было никакого резона. Ну не насиловал и не приставал, возможно. Но мог бы насиловать и приставать, это тоже было возможно. Поэтому Василий Карлович выкинул порнографическую историю из своей умной головы сразу после суда, и симптомы тахикардии, которую кто-то назвал совестью, не тревожили его все это время. Он уже и забыл об этой катавасии, как на тебе! – выплыла улица Навалочная и какой-то навязчивый во всех смыслах роуминг…
– Что ты от меня хочешь? – спросил дознаватель Рудольфа Валентиновича. – Хочешь, чтобы я натравил на их контору налоговую инспекцию, пожарную охрану, мастеров разговорного жанра? Что именно?
– Ты меня не понял, Неволин. Это не тот человек, который испугается пожарников разговорного жанра… – Здесь Белецкий глубоко задумался и, прорвав паутину мыслей, вдруг брякнул: – А не может ли толстый кот сильно похудеть?
– Может, – согласился дознаватель.
– Тогда он должен ходить в дыру для маленького кота. Но ведь это тоже будет не его дыра. Что же ему делать? Как поступить с подобной переменой?
Василий Карлович пожал плечами.
– …кидаются сверху! – раздался с улицы голос тетки. – Срут на голову! Я сейчас милицию звать буду!
– Я и есть милиция! – гаркнул Неволин, высунувшись на улицу.
Тетка, увидав дознавателя, попятилась, выронила свою авоську с капустой из рук и, подобрав, ретировалась, оглядываясь и шепча что-то под нос.
– Чего замолчал? Говори, не томи душу, – подал голос Неволин.
– Я ведь резал тебе прободную язву, помнишь? Вытащил с того света… Ты какал кровью, ничего не мог есть, только протертое и пережеванное другими людьми…
– Я знаю, что тебе должен, – прервал его дознаватель. – Дальше что?
– А то. Я хочу, чтобы он испугался и больше никогда не входил в мою жизнь. И в жизнь близких мне людей.
Некоторое время оба молчали.
Внезапно за окном возник резкий шум обрушившейся с неба воды.
– Есть! – воскликнул дознаватель с облегчением. – Все-таки пошел!..
Он высунулся из окна. Под ливнем бежали счастливые мокрые люди, которым нечего было терять. Лужи вскипали пивной пеной.
Неволин подставил под дождь граненый стакан, высунув руку из окна.
Стакан довольно быстро наполнился до половины.
И задумчивый дознаватель полил набранной водой засохший фикус, стоявший на подоконнике его кабинета.
3
Орлеан радовался.
Лидка Дериглазова вместе со своей напарницей стояла в дверях “Ворожеи”, наблюдая за разбушевавшейся стихией, которая напоминала ее жизнь, – Лидка тоже любила побушевать и лить воду ничего не значащих разговоров, тоже дула ветром и гремела молнией на многочисленных любовников, тоже вскипала пеной и шла пузырями отчаяния, но, как бы ни была прекрасна жизнь со всей своей грязью, парикмахерша существовала наперекор ей и сейчас, при ударах грома, отчетливо поняла, что никак внутри не запачкалась.
Она подставила под ливень стакан с помазком для бритья, набирая в него немного воды.
Возвратилась в салон и начала обмазывать помазком щеки и подбородок клиента, который слегка похрапывал в кресле, откинув голову назад и чуть приоткрыв серый рот со вставной челюстью.
4
А дождь лил и лил. Цирк шапито хлопал в ладоши своим брезентом и хотел улететь вместе с бурей. А это было бы здорово – давать веселые представления в поднебесье, на которые бы слетались птицы и ангелы, но в землю забили острые металлические колья, на которых крепился шатер, и улететь он никуда не мог.
Из проходной цирка высунулся дядя Боря Амаретто, халат на груди его был по-прежнему распахнут, однако усы приобрели горизонтальное положение, что указывало на спокойствие и уверенность в своих силах. Он жадно понюхал воздух разбушевавшейся стихии, раздувая ноздри, как дикий тигр.
Выставил под ливень пилу и начал смывать с нее губкой темно-красные густые подтеки.
5
Потоки воды заливали лобовое стекло, делая мир лучше, чем он был без них, – материальность улетучивалась, превращая Орлеан в Олирну, как назвал когда-то безумный романтик первый слой метакосмоса для просветленных душ. Тяжелое масло копииста истончалось до летучей акварели мастера, нарисовавшего мимолетный этюд между обедом и ужином в ожидании своих друзей: дома испарялись вместе с водой, деревья плыли по направлению к Свану, время превращалось в бессмертие и стекало вместе с водой в канализационные люки.
Просторный “москвич” с гордой надписью “Святогор” двигался на ощупь, как слепец, со скоростью десять километров в час. Дворники бессильно мотались из стороны в сторону, и человек в машине напоминал моряка, потерпевшего кораблекрушение: он крепко обнимал спасательный круг руля, который держал его на поверхности и не давал уйти на дно бурной и мутной реки… О чем думал этот человек? С этим было все просто: он думал о своей Навалочной, как доберется до офиса, выпьет горячего чая, покормит Гиневру свежим мясом из Аргентины, включит компьютер и там, по фамилиям людей, проживающих в славном городе Орлеане, решит, что делать с ними дальше. На кого был похож этот человек? Если приклеить к нему тонкие усики и зарядить зажженной сигарой, то, наверное, получится Кларк Гейбл. А если пойти дальше холеных усиков и прибавить к ним бравую бороду полярника-шестидесятника, то выйдет вылитый Хемингуэй. А если ничего не приклеивать и не создавать, что выйдет и что получится? С этим было сложнее. Мы видим лишь то, что хотим видеть, или то, что застряло в нашей памяти, и как выглядел экзекутор на самом деле, никто из смотрящих на него не знал. Может быть, он являлся вещью в себе, а может, был ничем, мнимой величиной, которую каждый наделял собственными чертами. Впрочем, вид его был вполне адекватен машине, разгребающей перед собой воду, как баржа.
Впереди возникли очертания бензоколонки, напоминавшей маяк посреди бурного моря.
Вдруг что-то глухо стукнуло с внешней стороны салона. То ли на крышу упал легкий метеорит, то ли крыло “Святогора” задело о железный бордюр.
Человек, открыв дверцу, выбежал под дождь.
Позади автомобиля на мостовой лежала девочка лет десяти в короткой юбочке и с крашеными, обесцвеченными волосами. Руки ее были раскинуты в стороны, дождь бил в круглое загорелое лицо, похожее на горчичник.
Экзекутор, волнуясь, наклонился над ней и поднял за плечи, оторвав от асфальта. Ему показалось, что он держит в руках намокшую вату.
Здесь девочка внезапно открыла глаза. Смачно плюнула ему в лицо и осклабилась, показав нехорошие зубы.
Позади себя он услыхал интимный шорох подъехавшей милицейской “шестерки”.
– Ваше водительское удостоверение, – сказал милиционер, держа в правой руке резиновую дубинку.
За его спиной стоял еще один, задумчивый и погруженный в самого себя. Болото мрачных предчувствий засасывало его, как щепку, и не давало идти к людям с широкой улыбкой готового на все ангела-хранителя.
– Павлючик А. Павлючек? – спросил первый, внимательно всматриваясь в кусок пластмассы, который протянул ему водитель.
Тот кивнул.
– Экзекутор? – потребовал уточнения милиционер.
– Он хотел скрыться с места преступления, – наябедничала девочка, ковыряя в носу.
– Так ты еще и преступник? – с удивлением пробормотал первый.
Поглядел в лицо Павлючика, сравнивая его с фотографией. Ему показалось, что он видит перед собой ободок нуля. Не разобравшись в своих впечатлениях, он ударил экзекутора в плечо дубинкой, а второй удар пришелся по лодыжкам и пяткам.
– Не нужно к людям приставать, ты понял? Никто тебя об этом не просил! А то дело заведем за наезд на ребенка. И кердык твоей конторе и жизни твоей!..
Экзекутор обмяк от первого же удара, подломившись, подобно гнилому дереву и свалившись на асфальт.
Второй с задумчивым лицом добавил пару раз, а может быть, просто вытирал озябшие ноги о то, что лежало под ними.
– Он готов, – сказала девочка в короткой юбке, с интересом наблюдая за битвой.
– Заткнись, дочка, – посоветовал ей милиционер. – Вали домой и сообщи матери, что к футболу приду. И чтоб пельмени сварила. Двадцать штук. Купила она пельмени?
– Кажется, да, – ответила девочка.
– Опять, наверное, “Русский хит”? – предположил отец с отвращением. – Не люблю я их. Говорят, там пятьдесят процентов свинины.
– Ты, наверное, обрезанный, – меланхолично заметил его друг, по-прежнему не вылезая из самого себя, – и ешь только кошерное. Неволин, говорят, скоро обрежется, – добавил он почему-то.
– Не в этом дело. Просто написано – свинина, а ешь как будто бумагу.
– Все обрезанные спасутся, – поделился напарник сокровенным из глубины себя.
– Спасутся только еврейские первенцы, – наставительно встряла в разговор дочка. – А обрезанных будут судить по делам их, и часть из них уйдет в мир теней.
– Я сказал, чтоб шла домой! – возвысил голос отец. – В мир теней!.. Все. Закончили дело.
Он наклонился и пощупал пульс у поверженного противника, который, по-видимому, прикидывался куклой и не подавал признаков жизни. Глаза экзекутора были закрыты, на лице застыла счастливая улыбка покойника.
Милиционер побледнел и ощупал шею, пытаясь хоть там обнаружить биение сердца.
На лужах расплывались олимпийские круги. Дождь медленно и явно проходил.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ТОТ, КТО ЗАТАЧИВАЕТ ТОПОР
1
Василий Карлович смотрел в серое окно и думал. Мысли его были настолько странны, что пересказать их можно с известной долей осторожности, ибо касались они предмета во всех смыслах обыденного, а именно кресла или стула. Неволин думал о том, что в их офисе нет хороших стульев. Все они казались неподъемными: с железными ножками, спинки были сделаны из искусственной красной кожи и набиты отвратительно-желтым поролоном, похожим на мыльную пену, снятую с щек стареющего мужчины. Такой стул не подставишь под атласный зад уважаемого человека, не предложишь усталому начальнику, проходящему по уголовному делу как свидетель, а тот, кого ждал дознаватель со дня на день, был более чем уважаемый человек и сидеть ему нужно, конечно, на рукотворном деревянном троне, а не на каком-нибудь седалище провинциально-офисного значения. И бог весть кто сидел на этих железных стульях – какие-нибудь мелкие воришки с оптового рынка, проворовавшиеся бухгалтера с хроническим насморком, тупые бомбилы, отвинтившие колесо у чужой праворукой “тойоты”, да пара некрасивых проституток с трассы Славгород – Павлодар, которых и не посадишь даже, а просто поговоришь на своих двоих и отпустишь с напутственным словом мудрого растроганного отца.
Неволин ударил по клавишам старенького компьютера, словно бил муху. Комп потупил минуту-другую, и, наконец, на экран выплыла электронная фраза, которая не давала спокойно жить в последнее время: “Поставьте удобный стул перед входом в селение или город, в тени цветущей смоковницы, дабы Мошиах, собираясь к вам, мог бы присесть и передохнуть перед исполнением своих скорбных дел…”
Василий Карлович вдруг вспомнил, что у его тестя есть подходящее кресло для Мошиаха. Честное слово, оно бы сгодилось: спинка его была из коричневого бархата, ножки с деревянной резьбой и покрытые лаком могли бы держать на себе хоть Ивана Грозного, если бы тот согласился слегка присесть. Но тесть был не в теме, скорее всего, он пожег эту роскошь в своей печи-голландке, в которую зимою засовывал все, что могло гореть. А если не пожег, ежели не успел? И Неволин заволновался. Он решил сегодня же вечером забрать деревянное кресло у старика и, если надо, применить силу, не останавливаясь ни перед чем. И коли Мошиах вдруг явится, выйдет из озера или опустится прямо с тучи, то, конечно же, отдохнет на том, что предоставил ему дознаватель, а уж потом будет спасать и судить, разделять и властвовать. Но кого судить и кого спасать, этого Василий Карлович в точности не знал. В Орлеане почти не было евреев, а те, которые остались, были настолько серьезно помешаны с немцами и кулундинцами, что отличить их от обыкновенных монголов не представлялось возможным. А если так, то надо ли ждать Его, нужно ли у тестя отбирать любимое кресло?
Дверь в кабинет Неволина отворилась без стука, и дознаватель суетливо вырубил свой компьютер, ибо не хотел, чтоб в его внутренний мистический мир лезли досужими атеистическими пальцами.
– Нам крышка, – бесцветно сообщил мокрый до нитки милиционер, бегло взглянув на умерший экран. – Он коньки откинул… Россия для русских…
– Какая Россия? – не понял дознаватель. – Ах, эта… – вспомнил он. – Да, да… – Он помял свой колючий подбородок, примериваясь к ситуации.
За спиной вошедшего стоял напарник, на устах которого блуждала нехорошая улыбка случайного свидетеля.
– Ты сказал о России… К чему это? – потребовал уточнения Неволин.
– Он не дышит! – почти вскричал милиционер. – Сколько тебе раз объяснять?!
Под башмаками вошедшего образовалась небольшая лужа дождевой воды.
– А ты постился перед заданием? – спросил дознаватель требовательно. – Небось, трескал все подряд. Пельмени, минтай и все такое… Не сосредотачивался, не говел…
Он подошел к милиционеру поближе, внимательно вгляделся в мокрое лицо. Оно показалось ему глумливым.
Размахнулся и дал кулаком в глаз.
Тут зазвонил казенный телефон. Василий Карлович поднял трубку.
– Неволин у аппарата. Да… Понял. Сейчас будем.
Он положил трубку на рычаг.
– Найден труп на улице Навалочная, – сообщил он. – Нужно выезжать на дознание.
– Несчастный случай? – предположил с надеждой милиционер.
– Похоже на убийство, – не разделил его оптимизма Неволин. – Это местный предприниматель. Оригинальный во всех смыслах человек. Представитель среднего класса. Наша опора. И на тебе. Нет ни среднего класса, ни человека.
– Нам хотя бы кипяточку попить. А то промокли до нитки, даже ноги не идут…
– Кипяточка тебе в аду нальют, – жестко отрезал дознаватель. – Пока ты будешь здесь кипяточек пить, вещдоки все испарятся. Знаешь, что такое вещдоки?
Милиционер отрицательно мотнул головой.
– Хотя какие тут вещдоки… – И Василий Карлович задумчиво поглядел в окно. – При такой-то погоде?..
2
Ливень прошел, но улицы были полны водой.
Недалеко от бензоколонки уже стояла подновленная в местном автосервисе машина “скорой помощи”, к капоту которой был приварен товарный знак “Ламборгини”. Рядом с нею чернел величественный “Святогор”, и дверца его была приоткрыта. Недалеко от машины лежал сам водитель, асфальт под ним напоминал копирку, на которой виднелись белые пролежни от испарявшейся на глазах воды.
Неволин вылез из “уазика”, втянул в себя влажный воздух, наклонился над трупом, не касаясь его руками.
– Я и говорю, – повторил он. – Какие тут могут быть вещественные доказательства?..
– Смерть наступила недавно, – сказала ему женщина-врач из “скорой помощи”. – Предположительно, часа два-три назад.
Она вытерла губы платком, потому что до этого ела чипсы со вкусом белых грибов, и ей не хотелось, чтоб белые грибы висели на ее губах.
– Полтора часа назад убили, – поправил ее милиционер, который ранее на этом месте говорил о пельменях.
– А почему полтора? – переспросила она с вызовом.
– Поверьте моему опыту. Уж я-то знаю.
– Да не слоняйтесь вы здесь! – вспылил дознаватель, теряя терпение. – Вы мне все следы запутаете!
– Следов на воде никогда не бывает, – поправил его милиционер.
– Тут-то я тебя и поймал! – Одна половинка лица Василия Карловича задергалась, а другая, по ту сторону шрама, оставалась спокойной. – А зимою тоже не бывает, когда вода замерзнет?! Что ты на это скажешь?..
– Ладно, ладно… Вы мыслите парадоксами, а мы – люди маленькие, – пошел на попятную его товарищ.
– Это не парадокс. Это, скорее, апория, – объяснил ему Неволин, думая о своем. – Но скажу тебе больше… Когда Христос ходил по водам, ведь это зимою было дело, а не летом. И не в Палестине, а намного севернее, в Восточной Европе…
– Христос был римлянином, – сообщила женщина-врач, подводя губы помадой. – Из знатного аристократического рода. Я в газете об этом прочла.
– Не говорите о том, чего не знаете! – вспылил дознаватель, и так, что слюна брызнула с его губ. – Его же спрашивали, – крикнул он, – Ты ли есть Тот, о Ком предсказывали пророки, или нам ждать другого? Другого!..
Воцарилась неловкая пауза. Было слышно, как с мокрых крыш капают на мостовую последние мутные капли.
– …Вот оно, нашел! – неожиданно изрек милиционер, разряжая напряженную атмосферу религиозного скандала.
Недалеко от железного стока, куда устремлялись бурные потоки воды, он обнаружил резиновую дубинку и поднял ее с земли.
– Ею и били.
Аккуратно вытер с дубинки платком отпечатки пальцев и отдал дознавателю.
Тот положил ее в целлофановый мешок.
– Хотя бы что-то… – согласился с ним Неволин уже более спокойно, потому что взял себя в руки. – Это еще можно раскрутить, если обнаружатся отпечатки пальцев.
– Вряд ли. Здесь работали профессионалы, – выразил свое мнение милиционер.
Они водрузили остывшее тело на носилки и помогли женщине-врачу внести его в машину “скорой помощи”.
– Что же это такое, товарищ следователь? – вздохнула она. – Ведь никогда такого бандитизма в городе не было!
– Не волнуйтесь. Мы делаем все, что можем, – успокоил ее Василий Карлович. – А это что? – спросил он вдруг с интересом.
В метрах ста от бензоколонки были видны плиты какого-то строящегося здания. Куски арматуры вылезали из серых бетонных плит, возле которых меланхолично бродили двое рабочих, напоминавших счастливых таджиков.
– Трехзвездочная гостиница средней величины, – объяснил милиционер. – Строится уже четыре года.
– А после нее нет никаких зданий, это ведь самая окраина?
– Так точно. Думаете, что они и убили?
Но Неволин ничего не ответил. Щеки его порозовели от возбуждения, из глаз посыпались искры. Он решительно пошел вперед, обогнул бензоколонку и уперся в хилый забор с большими прорехами, напоминавший железнодорожное полотно, поставленное набок. По всей фигуре Василия Карловича было заметно, что он взял след.
Заглянув в дыру, он увидел веселую бетономешалку и сильно просветлел лицом.
– Здесь выставим круглосуточный пост. Будешь наблюдать, понял?
– А за чем наблюдать? – не понял его товарищ.
– За всем, – уклонился Неволин от прямого ответа. – За чем я скажу, за тем и будешь наблюдать. И чтоб не пропустил, смотри у меня! – И дознаватель приставил кулак к лицу напарника, у которого под правым глазом и так чернел желвак.
Вдвоем они возвратились к своему “уазику”.
– Есть версия? – с интересом спросила их женщина-врач, запивая американские чипсы родниковой водой “Святой источник”.
– Версий нет и быть не может. Но дело практически раскрыто, – скромно ответил Василий Карлович.
Закрыл дверцу “скорой”, посадив туда врачиху, а сам забрался в мятый “уазик”, похожий на дом на колесах для тех, кто не верит в национальный проект доступного жилья.
Обе машины развернулись и, обдавая друг друга брызгами, поехали обратно в центр, в городскую больницу.
А у дверей приветливого морга томился несчастный Рудик. Забыв о собачьем дыхании терапевтического значения, он нервно обгладывал одну сигарету за другой, давясь, причмокивая, как объедают ставриду. Его рыжие волосы поднимал дыбом ветер, халат был застегнут не на ту пуговицу, и полы его были разной длины. Он напоминал безумного мельника из оперы “Русалка”.
Во двор въехали две машины. Из “уазика” вылез решительный и умный Неволин. Вместе с напарниками они вытащили носилки из “скорой помощи” и поставили их на каталку перед Рудольфом Валентиновичем.
Рудик отвернул простыню и взглянул в лицо почившего.
Дознаватель бросил быстрый взгляд на хирурга – в том смысле, узнает ли он жертву и все ли сделано так, как надо. Но Белецкий не проронил ни звука, и руки его заметно тряслись.
– А где борода? – наконец вымолвил он.
– Бороды нет. Но документы на месте, – доложил Неволин.
– А зачем мне документы?..
– Ты что, обдолбанный, что ли?! – потерял терпение дознаватель. – Вскроешь в присутствии судмедэксперта и все оформишь, как полагается.
– …Несчастный случай?
– Скорее всего, убийство. К сожалению, убивали в дождь. Следов никаких. Пусто. – И Неволин пошел к своему “уазику”.
– Куда едем, в контору? – спросил его товарищ, который сидел за рулем.
– К тестю. А контора твоя подождет.
Тесть Неволина служил когда-то в ракетных войсках стратегического назначения. В свое время он запускал космические корабли из Казахстана, что находился по другую сторону Кулундинской степи. Ракеты с Байконура перелетали рудный Алтай и сбрасывали свои радиоактивные ступени в Алтае горном на головы туристов-рериховцев, которые искали здесь Шамбалу, Мандалу, Бодхи или просто легкого отдохновения для своей мятежной души. Ступени дымились эзотерическим дымом и напоминали камень падшего ангела, его когда-то нашел на Тибете сам Рерих, но потерял где-то здесь, в районе горы Белухи, в это, во всяком случае, верили многочисленные паломники. И когда один из них подхватил в заповедных местах лучевую болезнь, то все решили, что камень падшего ангела нашел именно он, и начали поклоняться опасному осколку, к которому тесть Неволина имел непосредственное отношение.
Но самого тестя все эти дела совсем не интересовали. Его интересовало другое: он хотел изваять из гипса посмертный бюст Есенина, потому что считал себя крупным скульптором, талант которого пытался загубить советский ВПК, и сделал для этого многое.
– Притормози, – приказал Неволин своему напарнику. – Я быстро его разведу…
Он вылез из машины и, подтянув повыше штаны, вошел на территорию лепрозория – так дознаватель про себя называл двор тестя, и к этому были свои основания. Дело в том, что весь двор был заставлен фигурами русоволосого парня разных размеров и пропорций, который не смотрел тебе в глаза, потому что, по-видимому, стеснялся своего зависимо-подчиненного положения.
Неволин же, оставив его тоску без внимания, направился в дом, бегло взглянув на то, что происходит в гостиной. Тесть стоял посередине комнаты в коротких шортах и заляпанной майке с надписью “Metallica”, в руках его был жидкий гипс, который он накладывал на голову очередного истукана, и был столь увлечен своей работой, что даже не заметил прихода Василия Карловича.
Но дознавателю это было и не нужно. Он прошел в кладовую, находившуюся в конце коридора, зажег засиженную мухами лампочку и обнаружил к удивлению своему то, что искал, – деревянное кресло с резными ножками кустарной хрущевской работы, которое не успел сжечь в печке вдохновенный тесть. Обтерев ножки носовым платком, Неволин вынес кресло на себе и хотел было прошмыгнуть как мышь на двор со своим неудобным грузом, но был застигнут врасплох трескучим виниловым голосом гениального родственника.
– Ну как?.. – Тесть стоял перед гипсом, подобно Вучетичу, горделиво накладывая последний мазок и прищурив острый глаз с лохматой, как щетка, бровью.
– Хорошо, – ответил Василий Карлович. – Только я хочу вас спросить… Почему вы лепите одних субтильных блондинов?
– Это же гипс, – ответил тесть, подумав. – Как я брюнетов-то буду лепить?
– Но можно же их покрасить, – не признал Неволин своей оплошности. – Измазать голову гуталином. Впрочем, я не специалист…
– Но ведь похож-то как… Похож! – сказал тесть с гордостью.
– Весьма, – согласился дознаватель. – Однако есть одна тонкость. Это посмертная маска, ведь так?
– Ну?.. – выдохнул тесть, не подозревая засады.
– Тогда почему вы слепили ее с открытыми глазами?
Это был удар ниже пояса. Тесть с удивлением приблизился к голове и понял, что она смотрит васильковыми своими глазами в самую душу.
Василий Карлович тем временем уже был по пути на двор и за своей спиной услышал зубовный скрежет. Потом что-то рухнуло и раскололось. Это скульптор, по-видимому, свел счеты со своим неудачным творением.
– Теперь на бензоколонку, – приказал Неволин напарнику. – Туда, где стройка.
“Уазик” выехал из частного сектора, поднялся на гору и через центр закозлил на противоположный конец Орлеана, минуя пирамидальные тополя, трепещущий красный кумач, оставшийся здесь еще со Дня независимости, салон красоты “Ворожея”, местный рынок, уже закрытый и пустой, супермаркет “Экономыч” с кучкой нетрезвых граждан у входа и длинные ряды выкрашенных в цвета радуги пятиэтажек, вокруг которых были разбиты цветочные клумбы.
Затем пошли пустыри. Горизонт справа встал с коленей, обозначая трассу Славгород – Орлеан. Впереди показалась знакомая Навалочная, а за ней – долгострой трехзвездочной гостиницы среднего масштаба.
“Уазик” остановился у дырявого забора. Неволин вынес на своих плечах деревянное кресло. Переступил поверженный забор и начал осматриваться, примериваясь и прикидывая в уме, куда это кресло можно поставить. Впереди он увидел бетономешалку, из жерла которой вываливался на землю жидкий бетон.
– За мной! – сказал Неволин. – И не противоречь! – на всякий случай предупредил он.
Напарник-милиционер пожал плечами, так как не собирался прекословить и вообще был не в духе: он чувствовал, что пельмени “Русский хит”, наложенные в тарелку у него дома, испаряют свое тепло в потолок, превращаясь в слипшуюся твердую массу, которую потом придется долго и нудно резать ножом.
Василий Карлович прошел к бетонной площадке и со всего маха впечатал в нее свое заповедное кресло с резными ножками.
– Ты че, обкурился? – кинулся на него с лопатой добрый таджик.
– Я обкурился, а ты лажанулся, – ласково ответил ему дознаватель, показывая свое удостоверение. – И если не замолчишь, то я тебя в двадцать четыре часа выставлю за пределы РФ.
– Да нет… Не кричи, начальник. Я буду тихо сидеть, – ретировался таджик, с опаской поглядев на деревянное кресло, ножки которого уже прихватил бетон.
– Товарищи таджики! Здесь мы производим следственный эксперимент, – торжественно объявил Неволин пустой стройке. – Не скрывайтесь и не прячьтесь от меня. Каждый из вас получит то, что заслуживает в соответствии с УПК РФ. А кресло это будет стоять столько, сколько надо правоохранительным органам. Спасибо вам за внимание. Пошли, – бросил он своему напарнику и, когда они удалились с территории стройки, доверительно шепнул ему: – Ты хоть что-нибудь понял?
– Понял, – сказал на всякий случай милиционер. – Но прошу уточнить оперативную задачу.
– Твоя задача следить и наблюдать, кто сядет в кресло. Это очень важно. Особенно, если появится какой-нибудь пришлый, внешне неприметный человек из колена Данова.
– Из какого колена?.. – переспросил на всякий случай напарник, запоминая все, как есть.
– Ну это уже моя головная боль. Я сам раскушу его колено. А твое дело – докладывать руководству, кто сядет в тени смоковницы… Да не нуди ты! – приободрил его Василий Карлович. – Я тебе сменщика дам. Вдвоем вы справитесь и осилите.
Главное дело состоялось, и теперь можно было слегка передохнуть.
3
Неволин вошел в деревянные двери со стеклянным глазком, на которых висела неприметная табличка с надписью “Оздоровительный клуб “Амазонки”. Отдых VIP-класса. Дешево”. Настроение у дознавателя было так себе, душа походила на стекло, захватанное жирными пальцами, ум перестал мыслить апориями, а подсознание подло шептало, что самое неприятное еще впереди.
Навстречу бросился расторопный человек восточного вида в тренировочном костюме стиля ОПГ представительского класса:
– Приветствуем вас, гражданин начальник. Чего желаете?
– Желаю дешево, – сказал Василий Карлович, припоминая табличку на двери.
– Так у нас все дешево. Только люди для нас дороги.
– В каком смысле?
– Дорого обходятся, – неопределенно сказал восточный человек.
– А жизнь… Жизнь твоя тебе дорога? – с пытливым интересом осведомился дознаватель.
– Не знаю, – искренно ответил встречающий. – Какая может быть жизнь, если вы ко мне пришли?
– Тогда двести граммов водки, – распорядился Неволин. – И валокордина.
– В сауну?
– В стакан. И сюда неси, дурак!
– А закусочки?
– Не надо, – выдохнул Василий Карлович. – Ничего уже не надо. Я мыслить буду и соображать про себя и других.
Он посмотрел мутным взглядом на чучело усатого тигра, стоящее в предбаннике. Нос у хищника был боксерский и как будто перебитый. Неволин вдруг вспомнил, что точно такой же широкий боксерский нос был у осужденного когда-то Павлючика. Но в это время человек в тренировочном костюме поднес ему фужер прозрачной “Гжелки”, в который влил пузырек сердечного лекарства, запрещенного в ряде стран Европы, и дознаватель, чтобы прервать в себе поток неконструктивных мыслей, опрокинул бурду в себя. Ему показалось, что он проглотил кочергу.
– Кто сегодня на массаже? Карен работает?
– Сегодня работает Сурен, – сказал человек в тренировочном костюме.
– А кто такой Сурен?
– Метание молота смотрите?
– Никогда.
– Вот он бывший мастер по метанию молота, – объяснил хозяин.
– Значит так. Вызови мне Карена, а Сурена мне не нужно. Если человек метает молот, то от него ждать нечего. В сауну поставь бильярд…
– И амазонок?
– Никаких амазонок, – отрубил дознаватель. – Мне нужно подумать. Собраться с мыслями… У меня вот здесь, – он показал на свою голову, – вращаются миллиарды планет.
Прошел вперед, открыв первую попавшуюся дверь. Перед ним старуха, согнувшись в три погибели, прочищала унитаз резиновым вантузом.
– Не сюда, не сюда… – И человек в тренировочном костюме направил его в проход рядом.
– Я забыл, как тебя зовут. Ты кто? – спросил его Неволин в неудовольствии.
– Я – Армен.
– Вали отсюда, Армен, – посоветовал ему дознаватель.
Отдал ему зачем-то слегка подмокший пиджак и вошел в сауну.
…Он гонял шары кием, гонял долго, упорно, и ни один из них не попадал в лузу.
Шары трещали, соприкасаясь друг с другом, били себе лбы, разлетались в стороны и падали на пол. А он лупил снова и снова. Царапая зеленое сукно. Плюя на пол в угрюмой досаде. С правой руки и с левой. С подкрутом, наискосок и впрямую. И все напрасно, все мимо, и все в молоко…
На левом плече Неволина был выдавлен священный знак “Ом”, на правом – православный крест с косой перекладиной у основания, на внутренней стороне локтя сверкали две короткие черные молнии, а между пальцами левой руки синело лаконичное слово “Вася”. Низ торса он обвязал махровым полотенцем, а сам торс был поджарым, как у обладателя черного пояса или давно пьющего человека.
В сауне висел горячий туман. Плафон под потолком горел тускло и отдавал зеленым. Комната, похожая на шкатулку, выгоняла из тела остатки жира. Несмотря на то, что ни один шар не попал в лузу, Василий Карлович становился с каждой минутой духовно сильнее.
Тихонько открылась дверь. Дознаватель увидел на пороге туманную фигуру и понял, что это, по-видимому, массажист, которого он вызвал к себе в сауну.
– Карен?.. – спросил он, напрягая зрение и силясь различить через пар черты лица.
Фигура кивнула головой. Василий Карлович не рассмотрел ее толком, а лишь заметил про себя, что Карен одет почему-то в выходной черный костюм, что совсем не подходило для банных и вообще интимных процедур. Тем не менее, дознаватель лег на лавку ничком, и через минуту его спины коснулись умелые, сильные руки.
– Где болит? – спросил его массажист.
– Внутри, – ответил Неволин неопределенно.
– Точнее? Душа? Позвоночник? Плечи?
– Спину немножко потянул, когда тащил одно кресло…
– Ну это мы сейчас поправим, – пообещал Карен. – Ничего чувствовать не будешь. Кроме боли, стыда и радости жизни.
Василий Карлович здесь слегка задумался и попытался уместить сказанное Кареном в своей умной башке.
– Стыда я не чувствую, – сказал он рассудительно. – Стыд чувствуют или бандиты, или порядочные люди. А я не принадлежу ни к тем, ни к другим. А боль и радость жизни… – это вообще не сопрягается.
– Еще как сопрягается, – возразил массажист. – Какая радость жизни без острой пронизывающей боли?
Он резко нажал на позвонок, и Неволин вскрикнул, увидев, что из черного рукава массажиста торчит белоснежный манжет с запонкой, сделанной из поддельного драгоценного камня.
– Ты зачем так вырядился? – не понял Василий Карлович. – Зачем надел в сауну дорогой костюм?
– Этот костюм не слишком дорогой. Просто он сделан для покойника французской фирмой “Пьер Карден”. Фирма известная, не спорю. Но костюм одноразовый, если в нем двигаться и ходить. Швы расходятся тут же. А продается он в Орлеане по цене костюма для живых, почему?
– Напиши об этом в прокуратуру, – посоветовал Карену Неволин.
Ему снова пришлось закричать, потому что массажист довольно грубо распорядился его ягодицей.
– Не орать, – строго сказали ему под ухом. – И не звать на помощь, потому что никто сюда не придет.
– Чего… – спросил Василий Карлович, – чего ты от меня хочешь?
Он был удивлен, даже слегка деморализован, и эта деморализация наступила как-то сразу от одного легкого прикосновения сомнительного массажиста.
– Я хочу, чтобы ты послушал историю, – пробормотал Карен, массируя ему спину. – Ты вышел под дождь и стал мокрым. Было такое дело?
– Было, – признался дознаватель.
– Ты укрылся под деревом, но был мокрым. Ты зашел в дом, но был мокрым. Сел на стул, но был мокрым. Лег на диван, но был мокрым. И будешь мокрым, пока не сменишь одежду.
– Не понял намека, – сказал Неволин, смутно соображая, что подразумевается под мокротой и особенно под деревом.
Тело было разморено и не подчинялось командам, идущим из головы.
– А ты подумай, – посоветовал ему массажист. – Только не умом, а сердцем подумай. Душою сообрази.
– А другой истории у тебя нет? – осведомился Василий Карлович, чтобы замотать разговор и оттянуть неминуемую развязку.
– Есть, – ответил Карен. – И все про нас двоих.
– Давай, – согласился дознаватель. – Это даже интересно.
– Вот, дорогой мой, ведут человека, схватив его за руку. “Он грабил, он воровал, он убивал, заточите для него топор!” А человек отвечает им: “Вы не грабили, вы не воровали, вы не убивали. Тогда зачем вы затачиваете топор?..”
– И кто здесь я? – спросил Неволин, живо представив себе средневековую казнь.
– Догадайся.
– Тот, кто затачивает топор? – прошептал Василий Карлович страшно. – Погоди… А я тебя знаю?
– Откуда?
– Нет. Я тебя знаю! Я должен тебя знать!..
Собрав последние силы и сжав волю в кулак, он выскочил из-под рук Карена и впервые поглядел ему в глаза, потому что все это время лежал на животе и разговаривал как будто с самим собой.
Перед ним стоял человек с расплющенным носом тигра. Дознаватель узнал его, это был мертвый Павлючик. А нос ему повредил сам Неволин много лет назад, когда во время дознания нечаянно вышел из себя, но тут же в себя сразу и вошел.
– Возьми, – сказал ему Павлючик и дал в руки кожаные розги. – Хлестай себя изо всех сил. Потому что ты грязный подонок. Низкая мразь. Ты недостоин дышать одним воздухом с порядочными людьми. Ты хуже мухи-навозницы. Она сидит на дерьме и питает им себя и своих детей. Но тебе этого мало. Ты кормишь дерьмом других и приказываешь им кричать: “Вкусно! Вкусно! Вкусно!..”
– У меня нет своих детей, – признался Василий Карлович, – поэтому я кормлю чужих и вообще всех, кто у меня под рукой.
– Это не оправдание.
– Да, я – дерьмо, – согласился дознаватель спокойно. – Я давно это знаю.
– Точнее, духовный урод и моровая язва. Ты – саранча.
– Саранча, согласен. Но пойми… я тоже хочу жить как человек…
Взял из рук массажиста розги. Вяло ударил себя разок, другой…
– Да кто ж так бьет?! – вскричал мертвый Павлючик. – Вот как бьют! С морозца, с морозца!..
Он начал хлестать дознавателя с невиданной жестокостью, так, что сукровица, смешанная с кровью, забрызгала концы его плетки.
Их обоих объяла жаркая мгла. Со стороны могло показаться, что двое немолодых мужчин занимаются акробатикой.
(Окончание следует.)
∙