(Александр Жолковский. Осторожно, треножник!)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2010
Вера КАЛМЫКОВА
Опусы. Опыты. Эссе
АЛЕКСАНДР ЖОЛКОВСКИЙ. ОСТОРОЖНО, ТРЕНОЖНИК! –
М.: ВРЕМЯ, 2010.
Один из немногих позитивных уроков, преподанных нам современным книжным рынком, таков: создавая книгу, мы думаем о ее читателе или, выражаясь языком профессиональным, “целевой аудитории” (обтекаемо-элегантное “широкому читателю” сегодня не канает, поскольку часто “всем” означает “никому”). И какова же целевая аудитория новой книги Александра Жолковского, вышедшей тиражом 1500 экземпляров? Кто они, эти полторы-две-три (с учетом поступлений в библиотеки) тысячи человек, привлеченных надписью “Осторожно, треножник!”, странно похожей на “Осторожно, высокое напряжение”? Кто полезет открывать неприметную дверцу с нарисованной молнией?
Сам автор как будто рассчитывает свои опусы-опыты-эссе прежде всего на коллег-филологов: “Одна из целей книги – продемонстрировать актуальность филологии как взгляда на вещи, лежащие за ее профессиональными рамками”.
Итак, филология как взгляд на вещи, как точка зрения, принцип отношения к жизни и, страшно сказать, к бытию; филология как мировосприятие, мировоззрение и миропонимание. В эпоху, когда, как принято сегодня думать, литературоцентризм в России исчерпал себя, филологоцентризм предлагается как некая универсальная отвертка, способная справиться с любым, даже насквозь проржавевшим, шурупом.
Однако действие новоприобретенной отмычки оказывается изначально ограниченным. Потому что “филолог – специалист по грамматике, метрике, тематике, метафорике, композиции, текстологии, цитации, теории пародии и т. д., а не по философии, политэкономии или квантовой механике. Он… может и часто вынужден производить самые неожиданные разыскания, но экспертом является прежде всего в филологии и… должен по мере сил подавлять тайную мечту быть произведенным в… вершители мировых судеб”.
Надо заметить, метод, который изначально заявляет о своей ограниченности, вызывает тем самым еще большее уважение (максима Александра Галича “А бойтесь единственно только того, / Кто скажет: “Я знаю, как надо!”” применима не только в политико-административной сфере). Однако Жолковский вдобавок то ли идет дальше, то ли, наоборот, возвращается назад, напоминая об изначальной сущности своей науки: “Внутренняя форма термина филология иная, чем у таких внешне сходных с ним, как геология, зоология, энтомология, психология, социология. В названиях этих “нормальных” дисциплин -логия, то есть -словие, значит “логос, слово, знание, наука (о предмете, названном первой частью слова)”. Но филология означает не “науку о любви”, а “любовь к слову”. А это совершенно другая установка”.
В книге “Осторожно, треножник!” пять разделов: “Силуэты”, “Эссе и разборы”, “Разборки”, “Виньетки” и “Фикшн” – будто пять актов в классицистической высокой комедии. Если смотреть на тексты с точки зрения более-менее общепринятой теории жанров, то неизбежны вопросы. Почему, например, “Меташтрихи в прозе к портрету А.М. Пятигорского” относятся к “Эссе и разборам”, а не к “Силуэтам”, сложенным из метапортретов писателей (Тургенева, Бальзака, Чернышевского, Достоевского…), или не к “Фикшн” (название говорящее)? Но дело в том, что автор – не только исследователь, специалист по лингвистике и поэтике, но и прозаик, литератор. Поэтому важным для него оказывается обращение к “любви”, не нужное тем, кто лишь “изучает”, не подозревая, что художественное слово – не только послушный объект, но и организм со своими вполне органическими потребностями и способностями.
Жолковский – приверженец научной парадигмы гуманитарного знания XX века, в свое время знаменитой “революционностью” и “западничеством” (за что ее представители, если кто забыл, преследовались и изгонялись из СССР). Однако на поверку он оказывается для нашей словесности фигурой более чем традиционной. Речь о том, что в России еще со времен Петра I (создавшего, как известно, отечественную словесность почти что царским указом) и буквально до последнего времени литературоведение, критика, филологическая теория являлись делом самих писателей. Причем делом профессиональным, так сказать, дополнительной специализацией. В этом смысле никакой разницы между методами Александра Жолковского и, допустим, Дениса Фонвизина не существует.
Это можно показать на примерах. В свое время Фонвизин, составляя “Начертание для составления толкового словаря славяно-российского языка” (1783) и определяя структуру словарной статьи, писал о том, каким должно быть “объяснение”: “надлежит сделать оное внятно, точно и сколь возможно кратко, ибо тут краткость помогает ясности… Надлежит принять за правило, чтоб объяснение слова упадало… на точный его смысл, а не на смысл распространенный”. Совершенно по Фонвизину поступает Жолковский, в своем эссе “Эссе” “упадая” прежде всего на точный смысл слова в западноевропейских и на его принципиальное отсутствие в русском языке и из этого выводя странности бытования “непереводимого” жанра в нашей культуре (большое спасибо автору, кстати говоря, за реабилитацию эссе в филологии).
Другой пример еще более характерен: оба писателя внимательны к “местоименным режимам” (Жолковский) своих произведений. В “Недоросле” читаем: “Тогда один человек назывался ты, а не вы. Тогда не знали еще заражать людей столько, чтоб всякий считал себя за многих. Зато нонче многие не стоят одного”. У Жолковского в разборе (или эссе) “Горе мыкать” или в эссе (или разборе) “Селфless”: “В советской традиции говорить “я” было не принято. Даже близкие мне коллеги утверждали, что в научных работах нельзя писать “я”, надо писать “мы”… Я возражал: позвольте, я это сделал, я за это отвечаю, я могу ошибаться. А писать “мы” – это объективация собственных заблуждений под маской скромности”.
Полемичность книги Жолковского, явствующая и из названия, и из структуры (недаром же “Разборки” следуют за “Разборами”), направлена, во-первых, на любые попытки ограничить действие филологии как в сторону “сужения”, так и в сторону “расширения” ее полномочий. Этим вызвано наличие статей, обращенных к другим авторам и представляемым ими способам профессионального мышления: “Телега на славистику” имеет целью дискредитировать тех, кто “сужает”; “Где кончается филология” – “расширителей”. Одна позиция приводит к смешению объектов научного изучения: “Постструктурализм, во многом наследовавший структурализму, резко отличается от него переносом акцента на прагматику дискурса, экономическую подоплеку культуры, ее властную динамику. В соответствии с этим, А. И. настойчиво возвращается к стратегиям власти, капитализации, спонсорства, а его собеседниками на пиру мысли оказываются Путин, Клинтон, Шредер и МВФ. Больше всего, по-видимому, его страшит перспектива оказаться на обочине, куда, казалось бы, зовет название его издательства. Отсюда, наверно, и пафос примыкания к “путинскому проекту” – в надежде на центральное спонсирование”.
Другая позиция чревата страстным неприятием “конститутивной особенности профессионального подхода – готовности и умения выделять для анализа те или иные аспекты изучаемого предмета, начиная с отделения историко-культурной ценности произведений от их многочисленных структурных уровней и свойств. Из этого наивного синкретизма… естественного у народного критика, вытекает неприязнь к теоретизированию и общая охранительная тенденция”. Но обе приводят к созданию окололитературных мифов. А это – то самое во-вторых, на которое направлен полемический пафос Жолковского.
Жолковский известен как своего рода “ахматоборец”, автор множества “антиахматовских” работ. Помещены они и здесь.
В своем эксперименте “по очищению восприятия Ахматовой от культовой оболочки” он выступает не против Ахматовой, а против ахматовского мифа, покушающегося на свободу восприятия стихов, а значит – и на сами стихи, единственное возможное бытие которых – в читателе. “Этот миф существует и заслуживает анализа, тем более что Ахматова, безусловно, первоклассный поэт. Вместе с тем она так выстроила свою стратегию, а частью эта стратегия так выстроилась сама, так расположились юпитеры и прочая историческая подсветка, что ее безмерно и многократно преувеличили, восторженно раздули, превратив в святую, в этический эталон, в Анну всея Руси, порабощая читателей, третируя и изгоняя несогласных, исключая возможность не только спора, но и анализа. Я не хочу, чтобы меня порабощали”.
Впрочем, вчитавшись в семантику, поэтику и прагматику Жолковского, можно обнаружить у него… собственную мифологию и оригинальных мифологических персонажей, это Р.О. Якобсон, И.А. Мельчук, уже упомянутый А.М. Пятигорский. Но это другой миф. От предыдущего он отличается так же, как “Война и мир” от “Старшей Эдды”. И “памятник”, который венчает мифологию Жолковского, не имеет ничего общего с монументом Горация-Державина-Ломоносова, соотносясь, пожалуй, лишь с памятником Бродского: “…грудь – велосипедным колесом. / А ягодицы – к морю полуправд”. Так же, как деконструктивизм оборачивается конструктивизмом, только более сложным (попробуй спроектировать лежачее здание так, чтобы в нем можно было жить!), так и демифологизация – мифологизацией, но, вот в чем штука, без императива, без порабощения. В программной статье “Осторожно, треножник!” Жолковский пишет, что мифофилология как метод “солидарного” чтения, при котором дозволяется “видеть в авторе только то и ровно то, что этот автор желает, чтобы в нем видели”, приводит к антинаучности, “ибо догматически ограничивает свободу исследователя требованием заранее известных, положительных… результатов и отвержением результатов неприятных… колеблющих треножник… В духе известной католической формулы “Философия – служанка богословия” можно сказать, что солидарная филология – служанка русского агиографического литературоцентризма”.
Жолковский выступает против такого мифа, который отнимает у человека, пусть умершего (но не целиком!), право жить “большой своей частью”. Стоило появиться некоему бронзовому налету на посмертном образе Лидии Яковлевны Гуревич, как Жолковский тут как тут. Миф как императив, превращающий живое в мумию, миф как трансформация телесного, человеческого в бронзовое, недоступное вызывает у него идиосинкразию. В современном литературоведении миф оказывается тем “расстояньем”, на котором только и можно увидеть “лицо”; по Жолковскому выходит, что “на расстоянье” ты увидишь только “расстоянье”, что глядеть стоит именно что “лицом и лицу”. Редко бывает так, чтобы социальные категории бывали приложимы к стилю и методу писателя, но в случае Жолковского не будет никакой натяжкой сказать, что и сам он, и его стиль – демократичны. Это, правда, демократия высоковатого, что ли, толка, оксюморонная, не для всех, – но в культуре лучшей нет и, наверное, быть не может.
И поэтому на самом деле читатель книги “Осторожно, треножник!” – далеко не только профессионал. Это и “обычный” читатель, которому полезно иногда напоминать, что “словесная оболочка, поэтическая, культурная мифология – неизбежная оболочка и форма нашего существования. От нее нельзя освободиться полностью, но желательно хотя бы понимать, в каком мифе ты живешь, в какую игру играешь. В конце концов, от этого зависит – до известной степени – делаемый человеком на каждом шагу выбор”.
А профессионалам в любом случае останется предупредительно скворчащее “жо-ож-ож” с обложки, этакая минивиньетка Александра Жолковского, странно напоминающая приснопамятную “Жору петербургскую” с ее изящным, формальным и страшно далеким от жизни заданием.